Книга: Здравствуйте, доктор! Записки пациентов (сборник)
Назад: Наркология-16 Обрывок
Дальше: Ганна Шевченко Черная рубашка

Иван Зорин
Посмотри на ближнего своего

© Иван Зорин, 2014

 

«Провожающий – не попутчик», – покачал головой Харитон Скуйбеда, оправляя рясу и закрывая на ключ Библию в железном окладе. Разломив хлебную корку, он мелко перекрестился и принялся за постный монастырский суп, то и дело стряхивая с усов черствые крошки. Когда он остановился перевести дух, у Иакинфа Сачурина, игравшего его роль, закололо под ложечкой. На другой день боль повторилась, Иакинф сдал анализы, которые оказались «плохими», и он, так и не успев перевести дух, очутился в корпусе для неизлечимых.
Сачурин был из тех, кто убегал от своего времени, но оно вилось кругами и, настигая, норовило заглянуть в лицо. Ему было за пятьдесят, у него была жена и свой круг, из которого он вдруг выпал, как птенец из гнезда. В больнице его окружили случайные, бесконечно далекие от него люди – он видел таких через стекло автомобиля, а теперь судьба свела их в одной палате, подвешенной между жизнью и смертью.
«Нашего полку прибыло…» – с молчаливой издевкой встретили его. И Иакинф понял, что к другому, как к отражению в зеркале, можно бесконечно приблизиться, но слиться невозможно.
Дни прилетали, как галки, – каждой было место на заборе, и только его галке не хватало палки. «Мы выкарабкаемся!» – при свиданиях в вестибюле храбрилась жена, промокая ему виски платком. Она раскладывала на кресле промасленные свертки, точно сорока, передавала приветы и, перескакивая с пятое на десятое, не замечала, что стала чужой. Ссылаясь на недомогание, Иакинф спешно целовал ее в лоб и, удаляясь по сырому, пахнущему аптекой коридору, кусал до крови губы, едва сдерживая ненависть к этой здоровой, пухлой женщине, роднее которой у него никого не было.
«Возлюби ближнего своего, – мерил он шагами пролегшую между ними пропасть, – возлюби ближнего своего…»

 

У себя на Кавказе Бек-Агабазов жил на широкую ногу. «Рано или поздно перестаешь быть мужчиной, – скаля острые зубы, любил повторять он за бокалом вина, – если почувствую, что сдаю, – вот… – Он снимал с пальца турецкий перстень и, отворачивая камень, показывал яд. – Если родился горцем, нужно им быть до конца…» Женщины притворно ахали, прикрывая ладонями рты, мужчины хлопали его по плечу. Он умирал три года, измучив родственников и потратив состояние на знахарей. Он скупал чудодейственные, писанные на пергаменте рецепты, в которые заворачивал сушеные травы, и глотал их натощак. Ночами, уставившись в больничный потолок, он, будто покойник, складывал руки поверх простыни и нервно крутил перстень. Его посеревшее лицо наливалось кровью, он начинал задыхаться и, не выдержав, звал сестру. Закатав рукав, та колола успокоительное и возвращалась на пост, так и не заметив, что просыпалась.
Через месяц после выписки Бек-Агабазова, истаявшего, как сосулька, похоронили вместе с его лекарством от жизни. Он так им и не воспользовался: перстень болтался на исхудавшем, прозрачном мизинце, согнутом, как клюв хищной птицы.

 

Навещали Сачурина и актеры из театра. Когда-то он им радовался, теперь не хотел видеть и отговаривался процедурами. Был конец лета, солнце пригревало допоздна, и сквозь прутья в заборе они видели посреди больничного двора грубо струганный стол, за которым Иакинф, игравший философов и королей, стучал слепыми костяшками домино. В грязном, поношенном халате он находился среди своих, и актеры понимали, что вчера они были попутчиками, а сегодня стали провожающими.
«У смертников свое братство, – недоумевали они дорогой, – отчего же смертные так не любят собратьев?..»
Жизнь для умирающих, что журавль в небе. Когда привезли Аверьяна Богуна, он обводил всех растерянными, бегающими глазами.
– Правда, от этого не умирают? – с детской наивностью обратился он к усатому санитару, толкавшему его каталку.
– Мы люди маленькие… – угрюмо отмахнулся тот.
Свою болезнь Богун готов был обсуждать даже с уборщицей, его сторонились, и он целыми днями вышагивал по коридору, как привидение. Диагноз ему ставили долго, и все это время слышали, как, закрывшись в уборной, он судорожно всхлипывает. «Ну что ты, как баба, – не выдержал его сосед, которого обследовали так же долго, – рано еще нюни распускать…» Их приговорили в один день. Прекратив цепляться за таблетки, Богун сразу стал равнодушно холоден. Он вдруг вспомнил, как мальчиком, приехав в деревню, смотрел из окна: была ранняя весна, и собака на снегу ела конские лепешки. Обогнув навозную кучку, к ней сзади, забросив на спину лапы, пристроился дворовый пес, а собака, не поднимая морды, продолжала есть. Тогда Аверьяну сделалось мерзко, растирая глаза, он бросился в ванную смыть увиденное, а теперь ему подумалось, что это и есть жизнь. «Смерть придет – не увидим», – отвернувшись к темному окну, надолго замолкал он. А ночами слушал, как сосед, ворочаясь под одеялом, не находил себе места на скрипучих пружинах и, когда не плакал, беспрерывно хрипел: «Смерть, смерть…»
Женились Сачурины по любви, завели детей и за двадцать лет не скопили друг от друга тайн. А теперь Иакинфа злили ее крашеные губы, заплаканные глаза с поплывшей на ресницах тушью, его раздражала ее преданность, бессмысленное желание остаться близкой, он понимал, что она ни в чем не виновата, и от этого злился еще больше. Жизнь берет свое, смерть – свое: жена оставалась на подмостках, он – за кулисами. Как и все в палате, он уже смотрел на мир с той стороны и, принимая передачи, делился ими с людьми, которых неделю назад не знал. Теперь у них была своя стая: волки, угодившие в капкан, они выли на прошлое, одинокие, как луна в небе, терлись спинами и ставили на то, кто кого переживет. С лицами, пожелтевшими, как страницы давно прочитанной повести, они больше не верили в себя, убедившись, что у судьбы в рукаве всегда лишний козырь.
В полдень, размечая больничные будни, приходил психолог, щурясь от собственных слов, пел Лазаря, а под конец, обведя вокруг руками, советовал:
– Главное не замыкаться в этих стенах – есть телефон…
– Телефон есть – звонить некому, – обрезал Иакинф.
Ему было страшно и бесконечно жалко себя.

 

Попав в земное чистилище, Иакинф перечеркнул прежнюю жизнь. Теперь она сморщилась, как моченое яблоко, и ему стало казаться, что истина бродит здесь, среди пригвожденных к больничной койке.
«Кто ближе своего „я“? – вспоминал он монолог Харитона Скуйбеды, возражавшего Евангелию. – Перед смертью ближние становятся дальними, смерть разлучает не с ними, но с собой…»
Эти мысли предназначались для глухого подвала. Однако ересь не мыши, чтобы водиться в монастыре: к Харитону подступали бритоголовые стражники с колокольчиками в ушах, и он, схватив со стены тяжелое распятие, отбивался от них, как от бесов. Но постепенно они одолевали: повалив на живот, вязали, прижимая щекой к полу. Харитон уже слышал над висками тихое позвякивание колокольчиков, и тут Иакинф, суча ногами, сбрасывал одеяло на пол.
«Да нет еще, – не открывая век, различал он над собой перешептывание санитаров, – спит…»
После отбоя лампочки светили тускло, вполнакала, и по нужде ходили, как тени, боясь оступиться на скользком полу. Пьяные от бессонницы, горбились на стульчаках, тайком от сиделок курили, плели друг другу небылицы или, безразлично уставившись в стену, обменивались молчанием. Составив вниз цветочные горшки, в этот раз на подоконнике болтали ногами восточные люди.
«Йог Раджа Хан состарился в медитации, – как по писаному чеканил один, с громадным, нависшим над губами носом. – Перебирая четки из вишневых косточек, он беспрерывно молился и однажды увидел Брахму. Тот сидел на троне, сияя, как лотос, а вокруг простиралась тьма. „Приблизься!“ – безмолвно приказал Брахма, и Раджа Хан увидел, как между ним и троном пролегли его четки. Осторожно ступая, он двинулся по ним, считая кости шагами, как раньше – пальцами. Боясь повернуть голову, он все время смотрел на свет, исходящий от Брахмы. „Дорога из четок узка и ненадежна, – свербило в мозгу, – сколько раз четки рассыпались, когда рвалась веревка…“ От этих мыслей у него закружилась голова, не удержавшись, он глянул на зиявшую по сторонам бездну. „Не бойся!“ – поддержал его Брахма. Раджа Хан вскинул голову и, преодолев страх, медленно двинулся вперед…»
Уперев локти в колени, рассказчик положил голову на кулаки.
«Близок Создатель, да путь к Нему долог! Не одну человеческую жизнь уже шел Раджа Хан, а трон все не приближался. Раджа Хан утомился, вместе с усталостью пришло отчаяние. „Зачем идти, раз Бога все равно не достичь?“ – решил он. И, зажмурившись, сделал шаг в сторону. Там были четки! Отступил еще – и там! Теперь четки были всюду, куда бы он ни ступал. Он стал приплясывать, оставаясь, как танцор на темной сцене, в луче света – это Брахма не сводил с него глаз. „Бога постигаешь, отказавшись от себя“, – понял Раджа Хан. И побежал к Богу».
Едва дождавшись окончания, Иакинф громко высморкался, зажимая пальцем нос, и, поплевав на сигарету, с силой швырнул в урну.
Поколения в корпусе менялись быстро, а вокруг, как гиены, бродили медики. «Выживет – и так выживет, – шипел про себя Сачурин, – умрет – и так умрет…» Он тысячу раз повторял со сцены эту реплику из «Ревизора», вызывая смех, но теперь она наполнилась новым, ужасным, смыслом. Он вдруг подумал, что весь мир – это огромная больница, над которой возвышается попечитель богоугодных заведений.
А во сне он по-прежнему бродил по сцене, превращаясь в Харитона Скуйбеду, только теперь выбивался из роли, будто шел на поводу у обманщика-суфлера. «Держись за Бога, а больше ни к кому не прилепляйся!» – выступая из тени, учил монах. И добавлял, спотыкаясь на каждом слове, как заика: «Жизнь, что езда на телеге: Бог – это хвост у кобылы, а ближние – виды вдоль дороги…» А иногда хохотал, тряся козлиной бородкой, грозил пальцем: «Посмотри на ближнего своего – разве ты его выбирал? А неразборчивая любовь – это распутство!..» И Сачурин просыпался в холодном поту, в двух шагах от смерти. Он не приглядывался к ближним, лежа в темноте, он слышал их стоны, нес их страдания, которые складывались с его собственными в одну гигантскую пирамиду, подпиравшую небо.
По утрам, соскабливая ложками прилипшую к мискам кашу, угрюмо здоровались, недосчитываясь за столиками соседей. Врачи говорили, что их выписали, но все знали, что они лгут. Привозили и новеньких, с испуганными, существовавшими сами по себе глазами, их встречали, как соседей по купе, понимая, что, любя одних, предаешь других, а любить всех невозможно. Прибывающие быстро опускались, и только Аверьян Богун, прилаживая к щеке скользкий обмылок, скреб и скреб щетину в ржавый, протекающий умывальник…
А Иакинф все не умирал. Он уже пережил свое поколение, и это смутило врачей.
«Тыщу лет проживете, – густо покраснел доктор, проверив его анализы, – ошибочка вышла…»
И Сачурин вернулся к жизни. «Провожающий – не попутчик», – повторяет он со сцены из вечера в вечер, превращаясь в Харитона Скуйбеду, и, оправляя рясу, замыкает на ключ Библию в железном окладе. Срывая аплодисменты, он кланяется, прижимая к подбородку цветы, из ближнего ряда на него восторженно смотрит жена, счастье переполняет его в эти мгновенья до кончиков парика, но, перекручивая ночами простыни, он кусает подушку, не в силах забыть других, полных жгучей обиды, глаз, которыми провожали его бывшие ближние, которых он предал.
Назад: Наркология-16 Обрывок
Дальше: Ганна Шевченко Черная рубашка

Евгений Шунько
Замечательно! Прочёл в один "вздох". Спасибо, Алёна. Жил вместе с героиней до самого конца. Евгений