Глава двадцать седьмая
Я шёл через рыночную площадь, и лицо моё было открыто. И без того невысокие зигганы при моём появлении делались ещё ниже, невольно ссыхались, горбились, норовили исчезнуть. «Нагнали мы на них страху», — подумал я равнодушно. Поравнявшись с лотком чеканщика, нагнулся, подбросил на ладони кованый гребень с изображением сражающихся скорпионов-уэггдов. «Взять бы Маришке! Да только позволят ли мне эту контрабанду?..» Таких гребней у нас не делали. Промышленность штамповала пластмассовые расчёски, которые что потерять, что выкинуть не жаль. Этому же товару место лишь в музее. Но ни один музей мира не мог на такое рассчитывать…
Я поднял глаза, намереваясь спросить цену. В радиусе тридцати шагов площадь как вымело. Образовался вакуум.
И даже не мой облик, в общем-то, довольно непримечательный, был тому причиной. И даже не особая моя близость к императорской особе. Юруйагов, допустим, здесь не так страшились… Я был для них зомби. Мертвец, восставший из праха. Выходец из мрачных чертогов Эрруйема. При всём своём стихийном материализме простые зигганы подсознанием, подшёрстком чуяли мою потусторонность. Воплощённое инобытие. Должно быть, они исходили мурашками и холодным потом, не владея собой. Как они распознавали во мне чужака? Дело не только и не столько в моих несветящихся глазах. В конце концов, вся империя существовала в сплошном кольце «тусклоглазых» народов, спокойно общалась с ними, торговала, воевала помаленьку, ввозила оттуда рабов. Такие рабы назывались «гбеммганы», и в переводе это означало примерно то же, что и «ниллган». Но было очевидно, что я упускал некий потаённый смысловой оттенок в этих двух словах, а он-то и отличал меня от всех прочих «тусклоглазов», которых тут не боялись даже дети.
Паучья кровь, может быть, я пахну иначе?!
Неужели всякое время имеет свой ни с чем не сравнимый запах?
За пределами незримо очерченного круга продолжалась рыночная жизнь, несуразная и непонятная. Забыв обо мне, возможно — не принимая во внимание, торговцы козами затеяли натуральный обмен с торговцами человеческим товаром. Немолодой, но мускулистый, сильный ещё раб шёл за две дойных козы. Хозяин раба настаивал и на козлятах, но пока без особого успеха. Другой работорговец предлагал, кажется, молодую рабыню-гбеммганку в обмен на козу. С ним даже не разговаривали.
А рабыня была хороша. Нагая, белокожая, с распущенными вороными волосами, она сидела на корточках рядом с мохнатыми пегими козами и безучастно водила пальцем по дорожной пыли. Двуногое животное… Откуда она попала сюда, какого она роду-племени? Мне вдруг захотелось подойти к ней и попробовать заговорить. Запросто, по-русски. Отчего-то казалось, что она поймёт меня. Хотя бы с пятого на десятое. Мы оба чужие здесь. Возможно даже, мы окажемся родственниками, если на материке у неё остались братья и сёстры, которые взрастят целое древо потомства. Мы — крохотные островки исторической реальности в этой империи теней… Я даже непроизвольно сделал шаг в её сторону. Хвала Юнри, второго шага не последовало. Если я был прав насчёт запаха иного времени, она испугалась бы меня точно так же, как и её светоокие хозяева. А мне не хотелось бы разрушить в себе все иллюзии до последней… «Прощай навсегда, землячка», — сказал я мысленно и отвернулся.
На другом конце площади лупили только что пойманного вора. Избиваемый молчал. Везде свои правила: вор принимал муку, ограбленный отводил душу. Чего зря шуметь?.. Зато с восточного края рынка неслись дикие вопли. Там казнили и пытали. По пролетарской логике мне полагалось обнажить меч и поспешить на выручку угнетённым. Я даже не шевелился. Продолжал любоваться искусством чеканки и клясть себя в равной мере как за чистоплюйство, мешавшее внаглую забрать изделие и уйти, так и за опрометчивое решение явиться сюда открыто. «Сам виноват. Если дьявол собрался в люди, пусть упрячет рога. В следующий раз одену плащ с капюшоном…» Я с сожалением бросил гребень на лоток.
Где-то тут, не узнанный мной, сидел в пыли, поставив перед собой глиняный черепок для подаяний, слепой Дууз-Дзаби. А вокруг него вертелся скверный мальчишка Агдмроан, которому я непременно должен был засобачить пендаля. Не знаю, за что — должен, и всё.
В гончарне было чисто прибрано и вкусно пахло свежими лепёшками. Меня здесь ждали. К моему приходу готовились.
Оанууг сидела в дальнем, тёмном углу лавки, смиренно сложив руки на коленях, сияя оттуда глазищами. Вургр угнездился на скамье напротив оконной щели. Умытый, умащённый дешёвыми благовониями, с расчёсанной надвое бородой, в новой, наверняка ворованной, серой гимре. И не подумаешь про него, что душегуб.
Я потянул носом. Мясо, жаренное на камнях. С душистыми травками. А к лепёшкам — козье молоко.
— Мясо с корочкой, как я люблю?
Оанууг кивнула.
— А лепёшки — пропечённые сверх обычного, подсоленные?
Ещё кивок.
Дзуадз, конечно, большой мастер своего дела, другого император давно бы уж зарубил, но откуда даже лучшему зигганскому кулинару знать вкусы простого ниллгана? Мне стоило больших трудов объяснить дочери гончара, как жарить мясо, чтобы оно не обугливалось, и как печь лепёшки, чтобы не липли к зубам…
— Давай лучше съедим эту подлую девку, — предложил вургр. — Приготовим, как ты хочешь. По-вашему, по-ниллгански. Тебе окорока, мне остальное.
Оанууг неожиданно хихикнула и тут же, смутившись, закрыла лицо руками.
— Иди в задницу, вургр, со своими шуточками, — сказал я.
— В задницу? — изумился тот. — Зачем?
— Ну… — теперь пришла моя очередь опешить. — Есть такая присказка у ниллганов. Мол, иди ты в задницу…
— Непонятно… А в чью задницу я должен идти?
— В свою, вауу да’янна!
— Невозможно. Не получится! Как можно идти в собственную задницу? Даже если бы я был рыночный акробат…
— Ну, в носорожью, вауу умм вауу да’янна!
— Это другое дело… при некотором усилии… Любопытная мысль. Но что я должен буду делать в носорожьей заднице?
Похоже, этот лиходей надо мной прикалывался…
— Не приставал? — строго спросил я девушку, указуя на него рукояткой меча.
Оанууг энергично помотала головой.
— А то у меня с ним долгого разговору не будет, — сказал я, проходя на почётное место гостя.
— Ниллган, — с пренебрежением промолвил вургр. — Не понимаешь. Пусть я и украшен «поцелуем вауу», но в остальном человек. Зачем мне чужая вещь?
— А это? — я потянулся и зацепил пальцем его обновку.
— Торговцы что рабы, — ответил он высокомерно. — А я всё же брат юйрзеогра.
— На тебе не написано.
— Ниллган, — повторил вургр. — Почему люди видят, что ты ниллган? Почему они видят, что я брат юйрзеогра?
— Откуда мне знать… — пробурчал я.
Вургр передёрнул плечами в знак презрения и отвернулся. При этом вся его поза выражала скрытое нетерпение. Тогда я извлёк из-под плаща плоскую флягу литра на четыре и выдернул затычку. Светский лоск слетел с этого раздолбая в единый миг. Теперь он стал похож на вдрызг пропившегося кирюху, которому добрый бог, тот же Юнри, поутру послал чекушку… Не спрашивайте меня, где я наполнил флягу до краёв.
— Дай, — сказал вургр, алчно сглатывая слюну.
— Может быть, назовёшь своё имя? — спросил я, придерживая сосуд. — А то как-то неловко. Давно знакомы…
— Не имеет смысла, — пробормотал он. — Как зовут кукол из рыночного вертепа? Юламэм и Аганну-Дедль. Так и мы: ты — ниллган, я — вургр. Чем плохо… Позволь мне уйти. До вечера, а?
— Иди, — позволил я. — Латникам глаза не мозоль. И не вздумай удрать. Во второй раз не помилую.
— Я буду осторожен, — пообещал он. — Есть тут у меня местечко…
Прижимая к груди флягу, он засеменил прочь. Оанууг молчала, едва заметно улыбаясь.
— Тебе страшно с ним? — спросил я виновато. Она снова замотала головой. — Страшно, ещё бы… А со мной?
— Уже нет. Ты… ты добрый.
— Скоро уведу его отсюда, — сказал я, смутившись. — Кажется, я нашёл ему убежище.
— Он не виноват, — сказала девушка тихонько.
— Он убил твоего отца.
— Это проклятие злых богов. Человек — игрушка в их руках.
— Это я уже слышал. Про глиняных кукол. Не слишком достойно человека быть куклой.
— Достойно, — возразила она, заливаясь краской стыда от необходимости прекословить. — Человеком должны управлять. Другие люди, умнее. Иначе он становится зверем. Зверь подчиняется только желудку и детородному органу. Над ним нет высшей воли.
— Кто же управляет теми, которые умнее? Боги?
— Боги, — кивнула Оанууг.
— А если это злые боги?… — Я кивнул на пустую скамью.
— Злые боги не управляют. Они могут проклясть. Проклятие отвращает высшую волю добрых богов. Поэтому вургр подобен зверю, когда над ним нет высшей воли. Им движет голод. Сытый вургр — не вургр. Человек.
— Винтики единого прекрасного механизма, — сказал я. — Движущегося к светлому будущему.
— Не понимаю… Что такое «винтик»? Что такое «механизм»?
— Это по-нашему… хм… по-ниллгански. Про человека и высшую волю.
— Ты странный ниллган, — сказала Оанууг.
— На каждом углу об этом слышу… Чем же я тебе-то странен?
Девушка закрыла глаза. Чуть запрокинула голову, произнесла негромко:
Когда переступает Он порог,
Его шаги предупреждает страх.
Трепещет пламя в очаге моем
И прячет лепестки свои в золу,
А злые духи убегают в ночь,
Которой не настал покуда срок.
Паук пустую подбирает сеть
И оставляет дом мой навсегда, —
Хозяином ему здесь не бывать.
Вооружён двумя мечами Он,
И первый меч Ему точила смерть,
Которой всё уплачено сполна.
Когда его надломится клинок,
Злодеи небу жертву принесут.
А я давно надежды не храню,
Что меч иной вдруг будет обнажен…
— Ты сочинила это сама? — спросил я.
— Сама, — сказала Оанууг. — Кто сделает это за меня?
— Это надо сохранить. Ну, там, записать… Ты можешь забыть.
Девушка мотнула головой.
— Я не забуду. А забуду — невелика потеря. Это никому не нужно. Пусть уйдёт со мной в Землю Теней.
— Но мне нравится! — запротестовал я.
— Тогда сочиню новое. Я сочиняю их во сне. Мне иногда снится, что я — это не я, а другая. Совсем другая, в других одеждах, в другом доме. И никто не глядит на меня, как на животное… — свет её очей подёрнулся жемчужной занавесью сдерживаемых слёз. Оанууг тряхнула головой, прогоняя их. — Ты приходишь сюда, — продолжала она. — Не убиваешь вургра, а пытаешься спасти в нём человека. Охраняешь меня. Зачем?
Я и сам этого не знал.
Много ли пользы было в моей нелепой, бессмысленной заботе о двух неприкаянных из числа трёх миллионов им подобных? Я здесь — проездом. Временщик…
То есть, с прагматических позиций всё вполне объяснимо: должен же я как-то разнообразить источники информации об этом мире, в котором, надо признаться, до сей поры ни хрена не понимал. Вургр принадлежал к императорской фамилии, он многое мог мне разъяснить — если бы удалось окончательно завоевать его доверие. Что же касается Оанууг…
Она сочиняла стихи. Не бог весть какие, и круг тем однообразный. Мягкая доисторическая порнушка… Но эта затурканная полурабыня-полуживотное, которой уготована участь машины для производства детей, всё же чувствовала то, что навсегда было сокрыто от меня. Она слышала ритм и слог. Она была лучше, возвышенней меня. Я так не умел.
Как ни прискорбно, я не могу сознавать себя интеллигентом. Могу бить себя в перси, вставать в позу, иронически ухмыляться в умных спорах… всё это — сколько угодно. Есть ядовитые бабочки-геликониды, которых птицы не жрут, а есть совершенно безобидные белянки, которым тоже не хочется, чтобы их жрали, и они добились того, чтобы природа раскрасила их под несъедобных. Лягушка надувается, чтобы стать вдвое больше и страшнее, дабы всякий, кто хочет её употребить, аист, змея или француз, отступил в ужасе перед её габаритами. Бабочка не сделается от этого опаснее, а лягушка не перестанет быть лягушкой. Вот и я… как та лягушка. Прикидываюсь интеллигентным, утончённым, лучшим, чем на самом деле. Мимикрия… покровительственная окраска… Интеллигентность — не начитанность, и даже, блин, не интеллект. (Сколько я повидал интеллектуалов, на которых пробы негде было ставить! Нет такой мерзости, нет такого преступления, которое не мог бы оправдать умный, эрудированный подонок с хорошо подвешенным языком. И не только оправдать, а ещё и творчески домыслить, добавить от себя, от своей извращённости, отточить до совершенства, возвести в культ, и всем окружающим залакировать извилины…) Это вообще не зависит от образования. Пусть я напичкан поверхностно осмысленными, беспорядочно нахапанными знаниями. Пусть я не чавкаю при еде, не лузгаю семечки в трамвае, не курю в кинотеатре. Но стоит только послушать, как и о чём я говорю! Это и вправду дешёвый сленг, неумело склёпанный бессознательно употребляемыми чёрными словами… Но стоит только представить, как и о чём я думаю, когда молчу! Что скрывает моя черепная коробка! Клубок ложных ценностей и фальшивых идеалов, обрывков из Нагорной проповеди, похотливых видений и с трудом подавляемых инстинктов…
К тому же, Оанууг чем-то напоминала мне Нунку, если бы содрать с той нанесённые тысячелетиями пласты окультуренности… или переодеть эту из целомудренной, с миллионом ремешков и завязочек, гимры на голое тело в кофточку без застёжек и юбчонку размером с носовой платок… Её волосы хотелось перебирать пальцами. Её кожи хотелось касаться. От неё пахло чистым, тёплым женским телом…
Но! Когда не станет меня, опустеет фляга, затеряется басма с охранным знаком — что станется с ними? Хорошо, если кто-то из рыночных торговцев подберёт девушку и уведёт в свой дом рожать детей. Хорошо, если вургр, обезумев от голода, слепо напорется на ночной дозор и кончит свою жизнь под мечами. Это для них обоих будет хорошо. А всё остальное для них будет плохо. Потому что для начала вургр может вернуться в эту лавку — по удержавшимся в затуманенных мозгах клочкам памяти — и загрызть Оанууг… Не хотелось мне загадывать наперёд. И пора было бы уже поразмыслить, как всего этого избежать.
— Над каждым из нас — своя высшая воля, — сказал я уклончиво.
— И она велит тебе посещать меня? — осторожно спросила Оанууг.
Я кивнул.
— Почему же ты смеёшься над моим предназначением?
— Вовсе нет! — воскликнул я. — Всякое предназначение священно. Не хватало ещё, чтобы я чем-то оскорбил тебя. Да с чего ты это взяла?!
— Но ведь я — женщина, — промолвила она удивлённо. — А ты ведёшь себя так, словно я — человек.
— Женщина — тоже человек, — осторожно заметил я.
— Ты можешь убить меня, — сказала она кротко. — Можешь и дальше отвергать меня. Можешь наказать меня, как захочешь. Но у Эрруйема нет головы, и чтобы никто из стоящих возле его престола не выделялся, он всех лишил голов. Ты не избегнул этой участи… Как можно называть женщину человеком, если она даже устроена иначе?! Скажи, ниллган, у тебя есть две груди для кормления детей, как у меня? Или я оснащена тем прекрасным гузуагом, что грозно и твёрдо взирает на меня из-под твоей гимры? — Я покраснел и поспешно сел. — Моё предназначение не в том, чтобы притворяться человеком… Быть может, ты, ниллган, не знаешь, как обращаться с женщиной?
— Я бы так не утверждал…
Не отрывая от меня горящих морской синевой глаз, она медленно распустила тесёмки своего наряда. Грубая ткань сползла по её смуглым бёдрам на землю.
— Не смейся больше надо мной, — стыдливо сказала Оанууг, дочь гончара.