Книга: Тойота-Креста
Назад: Глава 9 Катин голос
Дальше: Глава 11 Калитка

Глава 10
К сожжению готов

Распутин он наш христовый, кишошный.
ЛЮБОВЬ КАРНАУХОВА. БЫВШАЯ ЖИТЕЛЬНИЦА КЕЖМЫ
Снова было выбиранье из Иркутска с плотной и беспорядочной-суетливой ездотнёй, такой нелепой по сравнению с полётом по ночному безлюдью, что, несмотря на удобство многополосной дороги, Женя ждал, когда она кончится.
После воспоминания об Алтае он особенно отчётливо ощущал присутствие над Иркутской землей ещё одного человека, чьи книги давно стали частью души и придали мироощущению ту горькую крепость, которая, словно угаданный угол заточки взгляда, навсегда даёт верный рез действительности.
В детстве и юности всё настолько перемешалось в голове, что он порой и не знал, что вычитал, а что просто пришло снаружи. И, перебирая повесть, с удивлением обнаруживал, что какая-нибудь жизненная запчасть, давно вросшая в общую картину мира, живёт себе, здравствует на такой-то странице, от неё только и происходя. А случалось, что, наоборот, целый пласт дорогого открывал по книге, а потом, сверяясь, ещё и покрикивал на жизнь за расхождения. И всегда радостно было сознавать образующую силу литературы, так покорно разгребающую каждый завал и всегда берущую главное. И прочищающую будто дворником залепленный обзор, так что мир после выхода книги становится обострённо прозревшим.
С такими мыслями выбрался Женя на привычное двухполосное полотно. Впереди были Ангарск, Усолье, Черемхово и Зима. И хотя дорога от Иркутска до Красноярска очень плохая, Женя чувствовал себя почти дома и, несмотря на историю с колесом, рассчитывал к ночи быть в Нижнеудинске у своего кореша Серёги, бывшего вертолётчика.
Ближе к дому стало встречным снежком набрасывать беспокойство. И он поймал себя на минутном и грешном нежелании возвращаться домой – настолько знал эту привычку забот копиться в его отсутствие. И, чуя его приближение, посыпались звонки, словно он, попав в зону обнаружения, стал вдруг всем ненормально нужен.
Едва проехал Усолье, позвонил Михалыч – ему только что поставили телефон. Как раз в этот момент Женя обгонял фуру, а сзади лез с обгоном «крузак-сотыга» . Фура сначала стояла у обочины с включённым левым поворотом, а потом тронулась и, перестроившись к серёдке, стала целить на свороток влево. Женя всё это видел, но сзади наседал «сотыга», гудя и моргая фарами, и момент был не самый подходящий для разговора.
– Здорово, гонщик! Ты где? – спросил Михалыч.
– Завтра буду к вечеру, если всё нормально.
– Ну, понятно. Хорошую взял-то?
– Отличную!
– Везёт! – не очень убедительно подпустил леща Михалыч. «Значит, точно чо-то надо. Так просто хрен позвонит», – подумал Женя с раздражением. «Сотыга» резко обогнал его и, увидев встречную «калдину», притормозил и нырнул в закуток меж коптящим «зилком» с дровами в перекошенном кузове и фурой с кемеровскими номерами: как раз туда, куда метил Женя.
– Везёт, кто везёт.
– Да лан, я на чужую кучу глаз не пучу. Ты это…
И по своему обыкновенью перешёл к делу. Суть его касалась последнего охотничьего закона, согласно которому арендная плата за угодья становилась настолько высокой, что делала бессмысленным занятие промыслом. И Михалыч просил Женю срочно заехать в департамент и «узнать поподробнее, почём пуд соли стоит», то есть, когда закон вступит в силу и нельзя ли как-нибудь его обойти, например, фиктивно урезать участок. И в случае если он не заплатит деньги, то не лишат ли его угодий?
– Ты уж подумай, как ловчее сделать, – закончил Михалыч.
– Ну хорошо, я узнаю, к кому там, если чо… – без восторга сказал Женя и подумал: «Взял бы сам задок-то оторвал да приехал, да и порешал всё. Заодно бы и нюхнул… соли-то городской».
– Сделай, Жень. Я уж в долгу не остануся. Да… и ещё узнай мне насчёт гусянок на «буран», где подешевле. А то снег нынче поздно лёг, – неторопливо и причмокивая говорил Михалыч (он, видимо, пил чай с конфетами), – а я по шивякам осенью ездил, истрепал – аж спицы дыбарем торчат… Если чо, возьмёшь мне, ага, пару штук? Там деньги мои за пушнину у Тагильцева лежат у Робки. На Водопьянова… А ты слышал, Робка нынче -то…
– Ну лан, дай доеду, брат, а? Давай. Всё. Не могу. Носятся, как сумасшедшие. Позвони завтра вечером, – окоротил его Женя, покачав головой: «Со своими шивяками тут!»
Женя очень ждал встречи с Вэдовым, с которым не виделся незнамо сколько, и звонил ему, но телефон был выключен. Уже настали сумерки и оставалось километров двадцать до Тулуна, как позвонил Валерий Данилыч Татарских:
– Женька, здорово! Ты где? «Ну началось… в деревне лето».
– Здорово, Данилыч! Иркутск прошёл.
– А Тулун?
– Ну вот подъезжаю. А что?
– Ты это… Сильно торопишься?
– А что такое? Говори.
– Помнишь Витьку Шейнмайера?
– А что ещё с ним? – обеспокоился Женя.
– Да ниччо. Ты… Ну… это… Короче, сможешь его из Братска забрать?
– Чо он в Братске забыл?
– Ну, долго рассказывать. Ну, забери… он подстрял, короче… Да там рядом. Полтораста вёрст. Два часа делов…
«Да вы чо? Какой Братск?»
– Не полтораста, а двести двадцать пять, во-первых…
– Ну, Жень.
– Ково Жень-не-лезь на рожень! Какого рожна он в Братске делат?! Фельбушмайер твой…
– Шейнмайер, – облегчённо сказал Данилыч, – ну слётай. («Шмеля нашёл!») Надо мужика выручить. У него там эта буча с затоплением…
– Да знаю я! – отрезал Женя и добавил уже мягче: – Ну ладно…
– Ну, отлично, – вздохнул Данилыч, – я тебе его номер сброшу, позвони ему, подъезжать будешь. А то у него денег нету. Ну давай, Жека, спасибо!
– Спасибо будет, когда привезу Швеллера твоего! Такое… на кедровых орехах и с груздочками, – рыкнул Женя.
– Беспреткновенно.
– Ну, тогда и утешься, муже, – ответил Женя в тон. – Буду твоему блудному Шершхебелю аки путевождь. Давай, Данилыч, всё нормально будет! – попрощался Женя бодро и весело. И, покачав головой, бросил телефон на пустое сиденье: «Совсем охренели! Братск ещё какой-то…»
Витька Шейнмайер был ссыльный и очень беспокойный ангарский немец из Кежемского района, вместе со всеми жителями потерпевший от грядущего затопления Ангары выше Богучан, где возрождали стройку гидростанции. В истории этой он занял показательную правдоискательскую позицию и уже получил на этой почве небольшой инфаркт.
Село Кежма, давшее многих замечательных людей, было центром особого нижнеангарского уклада, многовекового, крепчайшего и достойного отдельного повествования. Богаче Енисея по природе и пригодней для жизни, Ангара в отличие от него течёт широченным разливом меж многочисленных островов, изобилующих покосами. Разнообразно-чудны её перекаты, шивёры и разводья, да и нерестилищ трудно найти лучше, чем протоки меж островами. До стройки трёх гидростанций – Иркутской, Братской и Усть-Илимской – эта единственная вытекающая из Байкала река поражала кристальной водой – из Байкала она и по сю пору такой прозрачно-синей и вытекает. А сколько рыбы было! А как хороши были ушедшие под воду поля и покосы на длинных, как ножи, островах, многие из которых были жилыми! А стоявшая на Селенгинском острове деревянная церковь, которую разобрали и увезли как памятник зодчества и которая так и лежит несобранная на промбазе под Кодинском!
Ангаре и повезло меньше, чем Енисею, – её сильно подкосили леспромхозы, пластавшие прекрасные борa и привлекшие прорву шатучего сброду, смешавшего и замутившего вековечный уклад и усилившего отток молодёжи с земли на временные денежные работы. Но и к этому прискрипелся ангарский многожильный народ – больно крепко стоял он на этих обжитых прапрапрадедами берегах.
Сейчас после долгой передышки возобновлялась стройка Богучанской ГЭС, поэтому Кежма и все сёла выше и на островах, и на берегу подлежали ликвидации: Мозговая, Аксёново, Паново, Селенгино, Усольцево. Деревни со всеми стайками, сараями, банями сжигались, чтоб не засорять ложе будущей акватории «заиляющими остатками» жилого хлама. Народ перевозили в Кодинск. Витька сказал, что никуда не поедет, пока не дадут жильё в крае, по его мнению, достойное тем потерям, которые он понесёт при переезде. Ничего такого никто ему давать не собирался. То, что предлагали, его не устраивало, он пошёл на принцип и со всей немецкой дотошностью бросился писать, взывать, судиться, а главное – продолжать жить в своём доме посреди пепелища.
Был он небольшой, худощавый, подсохлый, с носатым несимметричным лицом и абсолютно неотличимый от любого сибирского жителя, такой же измочаленный жизнью, но неунывающий и шебутной. Слыл доскональнейшим механиком, до винтика знал всю прежнюю грузовую и тракторную технику. Был рыбак, охотник и матерщинник, любил выпить и считал себя коренным ангарцем.
Женя не мог понять, как из Кежмы он попал в Братск, когда дорога в Красноярск шла через Канск. И удивлялся, как повалила вдруг в его жизнь Ангара: нижнеудинский Серёга, к которому он стремился, как домой, был женат на коренной кежмарке. Могилы её родителей в ближайшее время должны были уйти под воду.
– Не дают доехать по-человеччи… – досадовал Женя. – Да ладно, заберу.
В глубине души он испытал облегчение от этой отсрочки – слишком многое предстояло разгребать по приезде, включая новый дом, куда он недавно переехал и где было невпроворот работы. Он с тоской предчувствовал первые дни, когда надо будет отвыкать от втягивающей силы трассы. Когда опадут дорожные крылья и он с неделю будет маяться, трепыхаться, пока уже сам себя не обрастит новым и крепким домашним пером. «Как линный крохаль, хе-хе»…
Тулун Женя проехал в полных сумерках и ушёл на Братск. Проскочив километров шестьдесят по полупустой дороге до небольшого посёлка, он без труда нашёл в плотном ряду домов заезжий двор. Заснув пораньше, он хорошо отдохнул и бодро двинул по утреннему морозцу. В рассветной синеве тянулись берёзовые околки, поля, а ближе к Братску стали проклёвываться сопки с антеннами голых листвягов над золотоногим сосняком – необыкновенно светлая, красивая и радостная тайга. Перед Братском пошла капитальная двухполосная дорога времён прежних строек, заботливо оборудованная разделительной бровкой и бетонными фонарями. Вид ветшающего этого бетона и старого асфальта в трещинах пронзил Женю ощущением конца эпохи. Было дико, что правильная, грамотно сработанная задумка казалась теперь приметой прошлого, и он будто ехал по памятнику.
Виктор толокся в шиномонтажке на просторном въезде в город. Дул ветерок, и наносило сероводородом из какой-то развороченной теплотрассы. С узлом и ногой от мотора в мешке Виктор кинулся к Жене:
– Здорово!
– Здорово!
– Ни хрена – агрегат! Дорого небось отдал? – Не дороже денег… Здорово, зимогор! Здорово! – они долго стучали друг друга по спинам.
Потолклись у машины, загрузили в «собачатник» узел, из которого Витя сразу достал плотную котомку со свёртками.
– Ну чо, всё? Поехали?
– Поехали! – Витька довольно уселся, отладил сиденье, всё кряхтел, гнéздился. – Ты с востока? Чо там? Как сам? Как здоровье?
– Нормально. По пробегу здоровье. Щас заправимся только. Ты голодный?
– Да нет, у меня тут всё… вот… Сало тут, кульбаны копчёные…
– Водки хочешь, Вить, владивостоцкой? А?
– Давай! – обрадовался Витька. – А то тут с этой нервотрёпкой… Короче, вчера…
– Ну, погоди, ладно, намахни сначала, успеешь рассказать… там вон кружка… а вот здесь бутылка… под седушкой пошарь… Ну чо… Есть?
– Е-есть… Куда денется! Ну ёлки… А нож есть? Хотя нет, постой, у меня тут свой – с рельсовой пилы, щас покажу… бриткий, главное, такой, зараза. Ну хорошо…
– Ну вот и давай!
– А ты?
– Ты чо – я же… – Женя похлопал по рулю.
– Тьфу ты, – шлёпнул себя по голове Шейнмайер. – Я совсем уже прибурел с этой катавасией! От Витька – прибурок дак прибурок! Так-так-так… Чо-то ведь хотел… Во! Мужикам отзвониться, сказать, что всё, еду…
– На с моего.
Витька позвонил, подуспокоился, потом ещё выпил владивостоцкой, и его прорвало…
– Ну, хоть ты забрал меня. А тут, видишь, чо, ты в курсе же, наверно, что у меня творится тут?! Короче – надо в Красноярск срочно, а денег вообще ни копейки, всё потратил на свистопляску эту. И никто, как назло, не едет. А тут мужики наши из Кодинска как раз поехали катер продавать в Братск… Ну, продавать-то, в смысле, не в Братск, а одному, там, на Байкал. Ну, который-то берёт, коммерсант – он сам в Иркутске живёт, а катер надо было только до Братска… – Женя не успевал за Виктором и только кивал. – А им самим потом в Красноярск. Ну, короче, у них там… – Всё это лилось из Витьки, переложенное хорошими маткaми.
– А чо они, порожняком до Красноярска?
– Ну да. Вернее, нет. У них от Канска. А они кенты мои. Ну, и я с ними, дай, думаю, уеду, день-два потеряю, зато хоть с места пошевелюсь. Сюда приехали вчера. Все. Главное, в город заехали… и представляешь, шесть утра, и вдруг, клац, удар такой сзади, мы даже не поняли, чо к чему. Короче, пацан в дымину кривой с девкой на «хондарe» со всего маху в задний мост! Представляешь, балку, ба-алку! – пополам! Это с какой скоростью лететь надо! «Хондарь» в хлам – сами живые, правда. Девка ревёт, а этот артист в автобус – всё это на остановке – в автобус полез. Удират с места. Хорошо, Колька его уцепил за шкварник – тот трясётся, ничего не соображает, ещё и обколотый, видать. Оказалось, сынуля чей-то, батя у него зубные клиники держит. Приехал на «крузаке» – всё на себя взял. А я Данилычу звонить, чтоб денег на дорогу выслал…
– Н-да… история. А ты точно сытoй?
– Да сытoй… – и он перешёл к главному. – Ну всё, а нас перевозят, ты в курсе? Дома пожгли на хрен! Все деревни: Мозговая, Паново… и главное, смотри, падла, – кричал Виктор, – прислали каких-то утырков чуть не с Москвы, чтоб не свои, чтоб не знали никого… Народ собрали со всех деревень на баржу, всё это врастопырь, нахрапом, погода ещё такая, низовка дерёт чуть не со снегом. Ну и потом чтобы в Кодинск, а там квартиры не готовы ни хрена. И такой бардачина на барже на этой, всё впопыхах… шмотки все поперепутались, никто ничо найти не может путём… Давай жрать на костре готовить… У меня всё на камеру заснято, я тебе покажу…
– А у тебя-то у самого чо? За картина?
– У меня картина-задолбaная-плотина: гараж, два сарая, лодка-обяшка с булями, мотоцикл, буран, вот только каретки перебрал, мотор «вихорь»… А кому они теперь на хрен там нужны? Я их даже продать не могу. Сын в Хабаровске… Так вот всю жизнь пропахал, и, сука, на тебе на старости лет медаль Сутулова! Подляна такая! Ухожья все с избушками, с путиками, пять избушек, центрально зимовьё с баней – тоже никому… Вернее, так-то возьмут, потому что видят, человеку деваться некуда. А за деньги нет. И собаки ещё! Кобель, главное, такой гавкий по зверю… Да, ёлки!
Звучал знакомый кежемский говорок: ухожья – охотничьи угодья, ночевка на сендухе – то есть в тайге у костра, кульбан – язь, низовка – север (ветер). Подкруживать – подвирать…
– Я ещё жахну, наверно!
– Конечно, Вить, чо спрашивашь!
– Ладно, Женька! Спасибо, что не бросили меня! Спасибо! – сказал он с силой и тронул за плечо, закусил хлебом, посопел. – Я не хочу никуда переезжать, это мой дом, я – ангарец! Мне по хрен! Когда это всё началось переселение, тут насулили чуть… не новых квартир в Красноярске, в Сосновоборске на крайняк. Пока суть да дело, все шишки нахватались, ну и кто поближе к начальству… А как остальные-то чухнулись, началось – Ачинск, Шарыпово, Минусинск, Кодинск… Причём хлам всякий предлагают… Доброго ничего…
Старьё одно… А я так считаю: вы нас топите, а не мы вас. Это вам надо. Поэтому – или давайте мне путнее жильё в путнем месте! С гаражом! С сараем! – Витя орал. – С погрёбкой! Так? Давайте мне все потери оплачивайте, будьте любезны, давайте переезд оплачивайте! – он с жаром загибал пальцы. – А нет – значит, под воду пойду к налимам и не пошевелюсь! Я сказал! Я всё равно добьюсь! Я и дом свой не дал палить, вышел с эскаэсом – пошли на хрен, козлы, не вы меня ссылали, не вам и высылать! Вы вообще здесь не местные! Токо, сука, подойди – как стегану, б…, по кишкам! Я кежмарь, мне по хрен! Ооой, сил нет! – прохрипел Витя, качая головой. – Давай ещё вмажу!
– Обожди, я ещё в газету напишу… – вязко проворчал он сквозь сало.
– Зачем?
– Чтоб им стыдно стало!
– Ви-тя! Ты чо такой? Им стыдно не станет. У них в том сила вся… Братан, если б им могло быть стыдно, всё не так было бы… Тут брату старшему на совет письмо с края пришло за подписью: почту им невыгодно держать, либо сами содержите, либо закроют, понял, да? Начальник почтамта – прикидываешь? В добрые времена после таких писем – или в отставку шли, или пулю в лоб пускали… А этим… по хрен! Сты-ыдно! – Женя раздражённо замолчал… – Не смеши мои подмётки, махни вон лучше стопаря ещё…
В Покосном перекусили, несмотря на отнекивания Виктора, который тут же набросился на борщ и пельмени, добрав под них владивостоцкую. Двинулись дальше, Витя заклевал носом, и Женя переселил его на заднее сиденье, где он моментально заснул.
От Тулуна неслись по лесу по широкой жёлтой дороге из смеси песка, глины и льда. В Нижнеудинск приехали рано. Расслабленно стали на постой в большом деревенском дому Серёги. Вечером смотрели кино. Сначала хозяин поставил фильм, снятый его знакомым, томским промысловиком.
Там был смешной эпизод розыгрыша охотника. Автор надел специально изготовленные чоботы из медвежьих лап с подушками и когтями и, встав на четвереньки, пересёк лыжню, по которой вот-вот собирался идти другой охотник. Здесь же спрятался оператор с камерой. И вот появляется долговязый мужик с двумя мерзлыми соболями в руках (ружья почему-то у него не было – видимо, решил просто по-быстрому пробежаться по путику). Увидав следы, он озабоченно замедляет ход, всматривается, водит головой и вдруг резко разворачивается и, пытаясь убежать, путается в тальниках скрестившимися лыжами, падает, роняет шапку и соболей. В это время автор фильма рычит из засады, и охотник, выпростав ноги из лыж, позорно удирает. Автор выходит, подбирает соболей и говорит в камеру:
– Вот как, ребята, промышлять надо!
Потом смотрели Витины ангарские съёмки. По большей части это были записи разных людей, в основном пожилых. Одна бабушка рассказывала, покачиваясь на лавке, на фоне ковра и жёлтых фотографий:
– Приехали… Заходят… «Кто такая? Ты в списке есть? Так… Усольская?» – «Ково Усольская… – Усольцева!» – возмущённо передразнила бабушка. – «О-о-о… Не признала свинья своего поросенка!» Переселять он меня приехал! Я грю, ты меня селил сюда? Так я и поехала… Как переселять?! Как переселять-то удумал меня, со стайкой, что ли, да с огородами? С картошной ямой? Ой-ой-ой… А оне, веришь ли, Ветя, оне как тут по кладбишшу зачали ровнять этим… бульдозером, – черепа, сына, каталися поверху катком… катком каталися…– она махнула рукой и заплакала…
– Я, ты, грю, уродова рожа, знашь, как мы жили? В ямщину как ходили… Тут конна дорога была в Эвенкию… В войну на Ванавару обозы муку да зерно с Кежмы возили. Тут станки через пятьдесят кило метров были… Мороз не мороз, а дорога она есть дорога, – то нéкать, то рóпухи… а морозы такие ране стояли… Калач токо из-за пазухи вынешь, идёшь грызёшь. А ты тут мне… «Усольская»… Я грю, люди страх совсем потряли… Если б старики посмотрели, упали бы замертво.
Татьяна, хозяйка, вытерла рукавом глаза. Она готовила стол и всё смотрела на экран. Её оставшийся от родителей дом сгорел в их отсутствие. Подожгли соседний, но был ветер, и пожар перекинулся. Погибли все вещи, лодка, мотор, снегоход, «уазик».
Когда сжигают под затопление, прибирают вокруг, чтоб потом не плавало. Виктор снял такой дом. Прекрасный сосновый пятистенок стоял, обставленный палками, досками, рулонами бересты, черешками от лопат, бастриками. Так у путнего хозяина вдоль стены сарая выстроены лопаты, лома, грабли, пешни вверх остриём, чтоб не гнили, не тупились о землю.
Так и стоял дом с обречённо строгим видом, будто готовый в дальний путь, смиренно ожидая участи и докладывая: к сожжению готов. И глаза смотрели тихо своими вековыми переплётами, с заботливо согнанными рамами, с подоконниками, у которых специально сделаны желобки для талой воды со стёкол. С сенями, ещё недавно заставленными таким живым, нужным, насущным – кадушками, пестерями, туесами, канистрами. И сама на листвяжном окладе изба, белёная, штукатуреная, со стенами из сосны, которые в лесу поди свали, отсучкуй да раскряжуй безо всяких бензопил. Да привези на коне по снегу, да шкури, да руби. Пази, углы заделывай, да ворочай, одно – хоть семьи большие были в прежные времена. И на аховые работы, вроде подъёма самого тяжёлого, подмогу звали. А так – брёвна приготовь на балки, на матицы да на стропила, да стропила подыми, да на обрешётку напили продольной пилой, да на полы, да на потолки, да тёс на крышу или дранку сосновую, да по тёсу ещё канавки прогони водосточные… Да печку глинобитную набей, да глиной стены обмажь, да извёстку выжги на костре плавничном на берегу – это сколь камня натаскать надо! А косяки, а рамы, а двери, а наличники… и пока строишь, сколько ещё каждодневного надо успеть.
И так вот закончит неподъёмную стройку хозяин, приляжет на койку и, глядя на белёную матицу с крылами потолочных досок, смотрит и не верит, что всё это его руками сработано, только спина сорванная подскажет да напомнит локоть с застуженным суставом…
А тут уже все, и жёнушка сначала с белёнкой, а потом с самоткаными дорожками, и ребятишки лезут, обживают, наполняют теплом, суетой, и ты со своими перетруженными руками и ни при чём вроде бы… Славное чувство… и сколько всего впереди! Сколько радостей и горя, размолвок, трагедий и примирений… Сколько лaток на семейном полотне… Сколько рождений и смертей, праздников и поминок натянут эти стены. Война, укрупнение, леспромхозы, последнее разорение, мамина болезнь… Как подумаешь – какое огромное государство, какая страна, бесконечно слоистая прошлым, эта наша деревенская изба – в холод спасающая, в долгую зиму в своём тёплом теле хранящая, в жару охлаждающая, с дороги принимающая под бел потолок. Она как часть тебя, живая, дышащая, когда горько – поддерживающая, когда бессильно – ворочающая тебе твой труд, твой пот… греющая, усыпляющая и укачивающая… кров твой, твой кораблец в пучине жизненной. Никакими метрами-вёрстами не измерить толщину стен твоих, высь потолка твоего, даль родимую, видную из зрячих окон твоих.
Нет ни одного дома одинакового, как нет одинакового дерева, одинакового человека. У каждого дома – своя судьба. И у всего, что внутри, тоже своя судьба – у каждой балки, доски, косяка. У всего, куда ни глянь, – у стола, лавки, табуретки, полки, полочки, спичек. И даже в спичечном коробке пятьдесят судеб.
Бедная моя спичка! Ни в чём не повинный отщепок дерева. Сколько сестёр твоих спасали на промысле мужика, еле живого, замерзающего, онемевшими пальцами, еле чувствующими падучий коробок, твою неверную тонщину, неподъёмный твой вес. Сколько помогали растопить печь притащившейся с работы хозяйке. Чем прогневала ты судьбу? За что такой позор навлекла на спичечную родову свою? Лучше б было тебе просто сгореть со стыда вхолостую. А вот перекатись ты в другой коробок, может быть, свечку зажгла бы в Божьем храме пред Образом Богородицы «Неопалимая Купина».
А может быть, прикурил бы от тебя трясущейся рукой безутешный кежмарь, глядя, как управляется заезжая бригада с приговорённой деревней. Как ходят, пряча глаза, торопливые бригадники вокруг его дома.
А он стоит и ждёт роковой минуты, когда обольют его солярой и поднесёт проклятую спичку чья-то спичечная рука. И нехотя затрещат вековые стены, а потом разойдутся веселее, полопаются окна, и ухнет тяга, и пойдёт дело, распахнутся вразвал стены, разлетятся искрами остатки кровли сгубленного дома, и душа его крылатой матицей улетит в высокое небо…
– Не могу больше! – вскрикнула Татьяна судорожно, скомканно и, взахлёб зарыдав, выбежала в кухню.
– Ты понимаешь, что это кранты, – говорил сам себе Женя, лёжа на белоснежных простынях, проваливаясь в мягчайшую перину, – это полные и беспреткновенные кранты. Писал человек книгу, не спал, плакал над лучшими местами, душу выворачивал, чувство привычки к жизни, прикипелость постылую отдирал вместе с глазами своими, снимал слой за слоем, рискуя ослепнуть. Зачем? Чтоб прокричать для таких же, как он сам, ненормальных, раненных сердцем? А казалось, всё закончилось, страшное и нелепое, и вынесен приговор, и книгой уничтожена сама возможность повторения подобного. Казалось, книга неимоверным усилием взяла в себя, иссушила и искупила, вытянула этот великий грех, подобрала все капли слёз и именно поэтому и снарядила такой силою слово. И прибранная жизнь потихоньку оправилась, засветилась и двинулась дальше… А пристыженный мир, извинившись, ещё долго боялся пошевелиться, сделать грубое движение… Но, выходит, нет – ничего не изменилось. И мир не то что не глох – он и слушать-то не собирался…
Ну что, Жека, теперь ты чуешь парнóе дыхание вечности, обжигающее её прикосновение… Чуешь, как мироустройство сквозь века огромной и гудкой листвяжной балкой отдалось в нутро, расщепившись, провернулось там ржавыми трёхрожками, мотануло навильник сокровеннейших жил твоих? Это ты его удостоен – раз опрокинуло навзничь и спину заломило, раз в перину вдавило-бросило, что всё валишься и не долетишь никак до упора, только мутит да звёздочки мелькают.
Ну, теперь-то хоть ты понял, что всё по правде? Что вырвало зарезавшийся полоз из снежного плена, бросило сани на ровный и крепкий снег, горящий аки молния, и замерли они, будто вкопанные, посередь села, отданного на сожжение.
И что настанет день, когда придётся так же, как эти избы, стоять и ждать спички. И спросишь тогда себя: а что сделал я для этой земли, для этих людей? Сколь вещих слов от глухоты своей уберёг? Сколь сёл от пожара спас? Сколь брёвен ошкурил, сколь паза выбрал и сколь венцов собрал? И что за добро составил рядком у стен рубленой своей души?
Назад: Глава 9 Катин голос
Дальше: Глава 11 Калитка