В какой-то момент я потерял из виду Линь Гу – репортера со связями, считавшего себя модным бездельником и гордящегося тем, что ни разу не включал дома плиту. Потом его друг сказал мне, что Линь уехал в горы и готовится стать монахом. Это было не в диковинку: недавно Китай стал крупнейшей буддийской страной. Когда Линь вернулся в Пекин, мы договорились вместе пообедать. Я встретил его у метро. Наголо обритый Линь был закутан в коричневый хлопок. Он жил в общине вместе с двумя десятками других людей в двух часах езды от ближайшего города. “Это клише, да? – засмеялся Линь. – Монах из среднего класса?” Журналист Линь жил по правилу: “Сомневайся во всем”. Ему было тридцать восемь лет. Он вырос после Культурной революции, во времена изобилия, когда политика была никому не интересна. Мать Линя в молодости была коммунисткой, но Линь, как и во всем остальном, сомневался и в ее уважении к партии. Буддизм он прежде видел так: “Старенькие бабушки и дедушки преклоняют колени и жгут благовония”. Зимой 2009 года Линь купил путевку в Таиланд для себя с матерью. Перед поездкой он зашел в книжный магазин в Чэнду – и наткнулся на мемуары монаха. Прочитанное поразило его: “Будда вдохновил меня. Он предложил смелый взгляд на мир… Будда мог бросать вызов социальным обычаям, вроде кастовой системы в Индии. Он понемногу, день за днем, изменял понятийный аппарат”.
Приехав в Таиланд, Линь весь отпуск провел с книгой в гостиничном номере (“Я ни разу не сходил в бассейн”), а вернувшись в Пекин, стал часто посещать буддийский институт неподалеку с домом. Для него момент трансформации наступил тогда, когда он принял идею, что мир – это иллюзия: “И почему же мы должны привязываться к деньгам, славе или статусу?” Линь понял, что не может вернуться на старую работу:
Чтобы быть журналистом в Китае, нужно танцевать в цепях. Маневрировать. Играть с правительством, чиновниками от пропаганды, с людьми из твоих сюжетов… Мы тратим много энергии и времени, пытаясь обойти пропаганду. А после этого ты уже устал, и дедлайн близко. Так что ты остаешься неудовлетворенным качеством сюжетов и завидуешь западным коллегам, которые могут позволить себе думать только о работе.
Первые годы нового века в Китае можно сравнить с Великим пробуждением Америки в XIX веке. Мнение, будто китайский гражданин готов отложить моральные заботы до тех пор, пока он не купит дом и машину, стало стремительно устаревать. Чем больше китайцев удовлетворяло свои базовые потребности, тем чаще они подвергали сомнению старые правила. Они обращались не только к религии, но и к философии, психологии и литературе, чтобы ориентироваться в мире бессвязной идеологии и безудержных амбиций. Какие обязательства в сверхконкурентном обществе есть у человека по отношению к незнакомцу? Обязан ли гражданин говорить правду, когда это опасно? Что лучше: попытаться изменить авторитарную систему изнутри или противостоять ей, рискуя вообще не добиться эффекта?
Поиск смысла вдохновил людей, как прежде гонка за богатством. Однажды декабрьским вечером 2012 года я попал в кампус Сямэньского университета. Студенты толпились у дверей аудитории, и их было гораздо больше, чем та могла вместить. Я изнутри наблюдал за растущей толпой. Охранники нервничали.
Ажиотаж вызвал человек, приобретший в Китае популярность голливудских актеров или звезд Эн-би-эй, – профессор политической философии Майкл Сэндел. В Гарварде Сэндел читал курс “Справедливость” и знакомил студентов с Аристотелем, Кантом, Роулсом и другими столпами западной мысли. Он поверял их этические теории проблемами реального мира. Можно ли оправдать применение пытки? Или украсть лекарство, нужное вашему ребенку, чтобы выжить? Лекции Сэндела записало американское общественное телевидение, и они стали доступны в Сети – в том числе и в Китае. Добровольцы быстро сделали субтитры на китайском, и спустя два года Сэндел стал почти нелепо популярным. Его китайские лекции о западной политической философии просматривали по меньшей мере двадцать миллионов раз. Журнал “Чайна ньюсуик” назвал его “самым влиятельным иностранцем” 2010 года.
Сэнделу, педантичному человеку с редеющими седыми волосами и бледно-голубыми глазами, рассеянно взирающими на мир, под шестьдесят. Он привык к Массачусетсу, где живет с женой и двумя сыновьями, но постепенно свыкся и с бурной реакцией на себя за границей, особенно в Восточной Азии. В Сеуле он на стадионе читал лекцию четырнадцати тысячам слушателей, а в Токио перекупщики требовали до полутысячи долларов за билеты на его семинары. В Китае же он вызывает почти религиозный восторг, и поездки туда точно затягивают Сэндела в другое измерение. Однажды в аэропорту Шанхая сотрудник паспортного контроля остановил ученого, чтобы сообщить: он его поклонник.
Толпа все росла, и организаторы решили, что у них будет больше шансов добиться порядка, если они откроют двери. Впустили всех, и девушки и юноши уселись на полу. С эн-дел взошел на сцену. Позади на огромном баннере было написано китайское название его новой книги – “Что нельзя купить за деньги”. В ней Сэндел отвечал на вопрос, не слишком ли много явлений современной жизни стали “орудиями извлечения выгоды”. В стране, где у всего, казалось, есть ценник – у армейских должностей, у брака, у места в детском саду, – слушатели ловили каждое его слово. “Я не осуждаю рынок как таковой, – сказал он толпе. – Я лишь предполагаю, что в последние десятилетия мы, почти того не сознавая, перешли от рыночной экономики к рыночному обществу”.
Сэндел привел пример из прессы. Семнадцатилетнего школьника Ван Шанкуня из провинции Аньхой в чате убедили продать почку за 3,5 тысячи долларов. Мать узнала о сделке, когда сын принес домой новый “айпэд” и “айфон”, а потом у него обнаружилась почечная недостаточность. Хирурга и восемь других участников нелегальной операции, перепродавших почку Вана вдесятеро дороже, арестовали. “Полтора миллиона китайцев нуждается в пересадке органов, – напомнил Сэндел, – но ежегодно доступно лишь десять тысяч органов”. Многие ли из вас, спросил он у аудитории, поддержат легальный, свободный рынок почек?
Молодой китаец в белой толстовке и в очках с толстыми стеклами, назвавшийся Питером, поднял руку и объяснил: легализация разрушит черный рынок. Остальные с ним не согласились, и Сэндел поднял ставки. Допустим, отец продает почку, а “несколько лет спустя, когда приходит время отправить второго ребенка в школу, к нему приходит человек и спрашивает, готов ли тот продать вторую почку – или сердце, например. Плохо ли это?”
Питер подумал и сказал: “Если все добровольно, прозрачно и открыто, то богатые могут покупать себе жизнь. Это не аморально”. Волна возмущения прокатилась по залу. Сидевший за мной мужчина средних лет выкрикнул: “Нет!” Сэндел успокоил слушателей: “Вопрос рынка – на самом деле вопрос о том, как нам жить вместе. Хотим ли мы жить в обществе, где все покупается и продается?”
“Из всех стран, где я бывал, – сказал мне Сэндел на следующий день, – в Китае условия свободного рынка восприняты молодежью охотнее, чем где-либо, за исключением, возможно, США”. Его, однако, больше интересовал ропот, которым аудитория встретила предложение продать вторую почку: “Один за другим обнаруживаются пределы приложения рыночной логики ко всем сферам жизни”.
В Китае иностранные идеи нередко вызывали ажиотаж. После Первой мировой войны Джон Дьюи, путешествуя по стране, собирал толпы почитателей. Позднее популярностью пользовались Фрейд и Хабермас. Сэндел впервые приехал в Китай в 2007 году, и оказалось, что вовремя. Представляя американца слушателям в Университете Цин-хуа, профессор Ван Цзюньжэнь сказал, что у Китая “плачет сердце”. Сэндел большую часть своей карьеры подчеркивал важность “нашего морального долга друг перед другом как сограждан”. Он рос в Хопкинсе, пригороде Миннеаполиса, а когда ему было тринадцать лет, семья переехала в Лос-Анджелес. Одноклассники прогуливали уроки, чтобы покататься на серфе, и это возмущало Сэндела: “Положительным эффектом Южной Калифорнии стала возможность увидеть невоздержанность на практике”. Он рано заинтересовался либеральной политикой. Сэндел учился сначала в Университете им. Брандейса, а после в Оксфорде, получив Родсовскую стипендию. Во время зимних каникул он и его однокурсник решили издавать экономическую газету. “У друга был очень странный режим, – говорил Сэндел. – Я ложился спать, наверное, около полуночи, а он продолжал бодрствовать… Это давало мне время по утрам на чтение книг по философии”. К тому времени, как занятия возобновились, он прочитал Канта, Роулса, Нозика и Арендт и забросил экономику ради философии.
Сэндел призывал к общественной дискуссии о морали: “Мартин Лютер Кинг прямо обращался к духовным и религиозным источникам. Роберт Кеннеди, баллотируясь в 1968 году в президенты, также подчеркивал моральный и духовный аспекты либерализма”. Но к 1980 году американские либералы отказались от рассуждений о морали и добродетели, потому что те стали ассоциироваться с “религией… Я почувствовал – политике чего-то не хватает, и подумал, что не случайно в 1968–1992 годах американский либерализм казался отжившим свое”.
В 2010 году в Китае добровольцы составили группу ‘‘Всеобщее телевидение”, чтобы сообща делать субтитры к иностранным передачам. Когда у них закончились сит-комы и полицейские драмы, они переключились на доступные в Сети американские учебные курсы. Сэндел однажды уже приезжал и выступал перед небольшой группой студентов-философов, но когда он вернулся после публикации его лекций в интернете, произошло невиданное: “На лекцию в семь вечера занимали места с половины второго”. Сэндел видел, что его работы находят отклик, но нигде он не был так неистово любим, как в Китае. Бренд Гарварда способствовал популярности, а телевизионный лоск сделал его курс интереснее. Для китайских студентов был открытием сам стиль изложения: Сэндел призывал студентов формулировать собственные доводы, участвовать в дебатах, в которых не было единственно верного ответа, размышлять о сложных вопросах так, как никогда не поступали в китайских учебных заведениях.
Но главное – Сэндел понимал интерес китайцев к этической философии: “В странах, где она становится популярна, не было повода – по разным причинам – для серьезной общественной дискуссии о важных этических вопросах”. Молодежь особенно “чувствовала ущербность общественного дискурса и требовала большего”. Китай в эпоху бобо и состояний, заработанных с нуля, стал землей безудержного индивидуализма, местом, где человек мог считать себя свободным от общественных связей и принимать решения, основываясь на личных интересах. Китаем правили технократы, которые публично поддерживали дискредитированную идеологию, а на практике полагались на экономику и безжалостную эффективность. Когда Дэн назвал процветание “единственной истиной”, он показал китайцам путь не только к благополучию, которого те прежде не знали, но и к фальшивым лекарствам, кучам плесневеющих купюр и одиноким по причине “тройного отсутствия” холостякам. Сэндел и политическая философия предлагали молодежи Китая незнакомый словарь, который она находила удобным и безопасным, условия, в которых можно было обсуждать неравенство, коррупцию и справедливость без открытого политического протеста. Это была возможность поговорить о морали, не упоминая “просто сестер” или амбиции, проявляющиеся за игорным столом в Макао.
Сэндел не бросал прямой вызов китайским табу: разделению властей, верховенству партии над законом, но иногда власти отказывали ему в доверии. Однажды клуб ученых и писателей пригласил его выступить в Шанхае перед аудиторией в восемьсот человек, но накануне местное правительство отменило лекцию. Сэндел спросил у организаторов:
– Сообщили причину?
– Нет, они никогда ничего не объясняют.
Иногда Сэндел сталкивался со скепсисом. Для одних его аргументы против рынка были хороши в теории, но намеки на равенство вызывали воспоминания о талонах на продовольствие и пустых полках. Другие утверждали, что быть в Китае богатым – единственный способ защититься от злоупотреблений властей, а ограничение рынка лишь усилит государство. Но после лекции в Сямэньском университете, когда я увидел, как Сэндел беседует с пекинскими студентами, мне стало ясно, что китайцы отлично понимают его слова о “випизации” американской жизни – то есть о разделении на мир богатых и мир всех остальных. После тридцати лет марша в будущее, где все продается, многим расхотелось идти туда.
В последний вечер в Пекине Сэндел читал лекцию в Университете международного бизнеса и экономики и встретил там группу студентов-волонтеров, которые работали над переводом лекций его цикла “Справедливость”. Одна девушка призналась: “Ваш курс спас мою душу”. Прежде чем Сэндел успел спросить, что она имеет в виду, толпа оттеснила ее. Я подошел и представился. Двадцатичетырехлетняя Ши Е получала степень магистра в управлении персоналом. Она объяснила, что работы Сэндела “стали ключом, открывшим мой разум и заставившим во всем усомниться. Это было год назад. А сегодня я часто спрашиваю себя: “В чем здесь моральное противоречие?’”
Родители Ши Е были крестьянами, пока отец не занялся торговлей морепродуктами.
Я поехала с мамой к Будде помолиться и положить еду на стол, как подношение. Раньше я спокойно сделала бы все это. Но через год, когда я сопровождала маму, я спросила ее: “Почему ты так делаешь?” Матери это совсем не понравилось. Она посчитала мой вопрос глупым… Я начала все подвергать сомнению. Я не говорю, что это хорошо или плохо; я просто спрашиваю.
Ши Е перестала покупать билеты на поезд у перекупщика, потому что “когда он продает их по ценам, которые сам выбирает, это лишает меня выбора. Если бы не он устанавливал цену, я могла бы решить ехать эконом-классом или первым классом, но он лишил меня выбора. Это нечестно”. Она начала уговаривать друзей делать то же самое: “Я еще молода, и у меня нет власти многое изменить, но я могу повлиять на образ их мысли”.
Ши Е была готова окончить обучение, но ее открытия в политической философии все усложнили: “Прежде чем я узнала об этих лекциях, я была уверена, что хочу стать специалистом или менеджером по подбору персонала в крупной компании. Но теперь я не знаю, что делать. Я надеюсь заняться чем-то более осмысленным”. Она не решалась сказать об этом родителям, но втайне надеялась получить отказ в отделе кадров:
– У меня может быть свободный год, я смогу съездить за границу и найти временную работу, позволяющую повидать мир. Я хочу понять, что я могу дать обществу. Я хочу путешествовать сама, потому что в Китае многие туристические маршруты очень коммерциализированы. А путешествие в любом случае имеет смысл только как личный опыт.
– Куда вы хотите поехать? – спросил я.
– В Новую Зеландию. В Пекине ужасный воздух, я хочу сбежать в чистое место и немного отдохнуть. А там я могу обдумать следующую поездку. Может быть, в Тибет.
Я привык встречать людей, которые перешли в новую веру почти случайно. Экономист Чжао Сяо объяснил мне: “Если китайская кухня сделает меня сильнее, я буду выбирать китайские блюда, а если меня сделает сильнее западная еда, я буду есть ее”. Прагматизм очень помогал Чжао. К сорока с лишним годам он вступил в партию, получил ученую степень в Пекинском университете и преподавал в столице. Однажды он взялся за изучение вопроса, что можно перенять у преимущественно христианских обществ, и решил, что христианство способно помочь Китаю бороться с коррупцией, снизить загрязнение окружающей среды и стимулировать такую благотворительность, которая привела к основанию Гарварда и Йеля. Потом он и сам принял христианство. “Мы видим, что компартии в Советском Союзе и Восточной Европе распались, и их страны распались вместе с ними, – сказал Чжао. – Но в Китае партия устояла именно потому, что продолжала меняться”.
Партию вынуждали изменить отношение к вере. Конституция гарантировала свободу вероисповедания, но это право было ограничено, например, законами против прозелитизма. Официально Китай признавал даосизм, буддизм, ислам, католицизм и протестантство, но верующие должны были молиться под присмотром государства. Более двадцати миллионов китайских католиков и протестантов посещали церкви, управляемые “Патриотической католической ассоциацией” и “Патриотическим движением за тройственную независимость”. Но в два с лишним раза больше христиан молилось в незарегистрированных церквях размером от учебной группы в сельском доме до полупубличных конгрегаций в крупных городах. Эти церкви не защищены законом, так что власти могут терпеть их сегодня и закрыть завтра. В последние годы партия сделала несколько шагов к толерантности, неофициально позволив “подпольным церквям” расти. Впрочем, отношение к движению “Фалуньгун” осталось прежним, а притеснение буддистов и мусульман в Тибете и Синьцзяне нередко вызывает беспорядки.
Несмотря на риск, число верующих растет, особенно среди интеллектуалов. Однажды я обедал с правозащитником по имени Ли Цзянцян, и он назвал мне множество своих коллег, которые обратились в христианство и использовали суды, чтобы добиться признания: “Им неважно, кто у власти: Цезарь, Мао, партия. Тот, кто у власти, пусть остается у власти. Но пусть не мешает мне верить в Иисуса”. Ли Фань, светский писатель-либерал, предположил: “Христианская церковь, вероятно, – самая крупная негосударственная организация Китая”.
“Домашние церкви” появились повсюду. Мне довелось посетить службу в довольно бездуховной обстановке “Города саун” – комплекса ночных клубов и массажных салонов. Когда я спросил об этом преподобного Цзинь Минжи, он улыбнулся: “У них хорошие условия аренды”. У тридцатипятилетнего Цзиня грива седых волос и обаяние телепроповедника. Еще недавно он был обречен на тихую жизнь в пригороде: семья, партия и образование в Пекинском университете. Но беспорядки на Тяньаньмэнь поколебали его веру в государство: “Студентов в 80-х годах воспитывали для страны, за наше обучение платили не мы”. Внезапно он ощутил “острое чувство безнадежности”. Церковь стала выходом; она предлагала моральную ясность и чувство принадлежности к общности, большей, нежели Китай. Когда Цзинь сказал родителям, что переходит в христианство, они подумали, что он сошел с ума.
Десять лет Цзинь проповедовал в официальной протестантской церкви. Потом его осенило. Вместо “домашней церкви”, где верующие вынуждены тесниться в гостиной, он захотел жить “открыто и независимо… Нам нечего скрывать”. Власти предупредили “не ступать на кривую дорожку”, но он убедил их, что не настроен на конфликт. “Изначально у нас было огромное государство, которое все контролировало, но влияние государства постепенно тает, а гражданское общество растет и крепнет… Я думаю, церкви должны воспользоваться возможностью расширения”. В 2007 году Цзинь подыскал пятиэтажное офисное здание в тихом уголке “Города саун”. Места здесь хватало для ста пятидесяти прихожан. Неписаные правила незарегистрированной церкви в Китае включали необходимость оставаться маленькой и избегать внимания властей. Цзинь повесил вывеску, напечатал визитные карточки “Церковь Сиона” и стал звать на проповеди милиционеров.
Паства Цзиня вначале насчитывала двадцать человек. Через год прихожан было уже триста пятьдесят – почти все младше сорока лет и с высшим образованием. Однажды в воскресенье я пришел на службу, и в церкви можно было только стоять. Я слышал голоса детей в игровой комнате по соседству. Цзинь был артистом. Он читал проповедь под аккомпанемент ударных и электрогитары, а хористы были одеты в ярко-розовые накидки. Цзинь предлагал внеконфессиональный, консервативный евангелистский подход и приправлял свои проповеди отсылками к популярной культуре и к экономике. Проповедь он закончил призывом, который я никогда не слышал в церкви. “Пожалуйста, уходите, – попросил он, улыбаясь. – У нас мало места. Другие тоже хотят прийти, поэтому, пожалуйста, являйтесь только на одну службу в день”.
Я перестал удивляться встречам с китайцами-христианами. Попав в Вэньчжоу, коммерческую столицу восточного побережья, я нанес визит промышленнику Чжэн Шэн-тао – главе торговой палаты, одному из богатейших людей Китая, который ездил в серебристом “Роллс-ройсе”. Чжэн оседлал денежную волну, но пришел к выводу, что если китайские дети травятся молоком, терпеть это нельзя. Чжэн сказал мне, что, обратившись десять лет назад в христианство, он теперь уговаривает других бизнесменов принять несколько правил поведения: нет – уклонению от уплаты налогов, нет – продаже некачественных товаров, нет – “перемене контрактов и обещаний”. “Что случится, если мне можно будет доверять, а остальным – нет?” – спросил он меня.
Людям, взрослевшим в обстановке государственного контроля над экономической и частной жизнью, ограничения в религиозной сфере казались устаревшими. Я встретился с Ма Цзюньянь, двадцатипятилетней участницей христианской певческой группы, которая зарабатывала, выступая в церквях. Это было неслыханно, и я спросил Ма, одобряют ли местные власти их выступления. Ма изумилась: “Иисус учил проповедовать всем… Он не говорил – “Вам нужно получить разрешение на проповедь”. Реальность была сложнее, но я понял ее: она жила настолько самодостаточной жизнью, что редко задумывалась о государстве. Ее группа (примерно полсотни человек) поселилась в общежитии на ухабистой торговой улочке, заполненной киосками с паровыми пирожками и овощными лотками. Группа была не вполне легальной, однако же не скрывалась. Плакат на стене гласил: “Пекин принадлежит Богу”. Этот лозунг не бросался бы в глаза, если только не знать, что Пекин принадлежит компартии.
Ма репетировала с коллегами танцевальный номер под аккомпанемент гитары, пианино и барабанов. В сырой комнате было много людей. Юноши пятнадцати-двадцати лет прыгали, выкрикивая: “Это сила Святого Духа! Ничто не может остановить ее!” Я видел подобное в Западной Виргинии и чикагском районе Саутсайд, однако в Китае это было в диковинку. Ма и ее друзья, в отличие от родителей, взрослели, когда христианство перестало быть опасным секретом. Западная религия приобрела определенный шик благодаря, например, Яо Чэнь – очень популярной телеактрисе. Когда Ма и ее друзья закончили репетицию, они опустили головы и зажмурились. По их щекам текли слезы. Женщина в центре подняла голову и попросила у Господа, чтобы Китай “стал христианской страной”.
Вряд ли Китай окончательно повернется в сторону христианства. Скорее всего, страна воспримет самые удобные аспекты западной религии и философии – и отбросит остальное, как это было с марксизмом, капитализмом и прочими идеологическими заимствованиями. С другой стороны, в контексте попыток самоопределения Китай уже стал христианским – в той же степени, в которой он стал страной влюбленных, страной правдоискателей, страной ниспровергателей традиций. Он стал многоликим.