Весна в Пекине – время песчаных бурь. Ветер, дующий из монгольских степей, подхватывает по пути песчинки. Можно издали заметить приближение бури: небо становится неземным, желтым, а в оконных рамах образуются барханчики. В марте 2011 дом в хутуне, где я жил с Сарабет Берман (своей тогда подругой, а позднее – женой), просыхал после зимы. Мои соседи снова начали ездить на цветочный рынок на окраине столицы, чтобы украсить дом. И тогда пекинские продавцы цветов получили необычный приказ: не продавать жасмин. Это любимый китайский цветок, прекрасно подходящий для чая, с маленькими белыми лепестками, которые поэты связывали с невинностью. Но в этом году милиция объяснила торговцам: сколько бы вам ни предлагали денег – никакого жасмина. Если кто-нибудь будет просить жасмин, запишите номер его автомобиля и сообщите властям.
В Китае цветок приобрел аромат бунта и подстрекательства. Несколькими неделями ранее, 17 декабря, двадцатишестилетний тунисец Мохаммед Буазизи продавал фрукты без разрешения, и полиция конфисковала его товар и избила его самого. Буазизи был единственным кормильцем семьи из одиннадцати человек. Он обратился за помощью в мэрию, но никто не пожелал встретиться с ним. Отчаявшийся и униженный, он облил себя растворителем и поджег спичку.
Его смерть несколько недель спустя привела к демонстрациям против президента Зина эль-Абидина Бен Али. Полиция попыталась их подавить. Записи распространились в “Ю-Тьюбе” и “Фейсбуке”. Протест подогревало недовольство коррупцией, безработицей, инфляцией и политической несвободой. Примерно через месяц тунисский президент лишился поста, а манифестации вдохновили недовольных по всему арабскому миру. За границей произошедшее называли “Жасминовой революцией” (жасмин – это символ Туниса). Сами тунисцы предпочитали говорить о “революции достоинства”. Новости привлекли внимание китайцев. Когда пал режим Хосни Мубарака, Ай Вэйвэй написал в “Твиттере”: “Сегодня мы все – египтяне”.
Китайские власти изображали безразличие. Чжао Ци-чжэн, бывший глава Информационного управления Госсовета, сказал: “Мысль, будто ‘Жасминовая революция’ возможна в Китае, абсурдна”. Газета “Бэйцзин жибао” напомнила: “Все знают, что стабильность – это благо”, а в одной из статей “Чжунго жибао” о важности “стабильности” упомянули семь раз. Не напоказ партия реагировала иначе. Мой телефон зажужжал: новая утечка из Отдела. Указание редакторам всей страны гласило:
Не проводить сравнений между политическими системами Ближнего Востока и нашей страны. В СМИ имена лидеров Египта, Туниса, Ливии и других стран не должны появляться рядом с именами китайских лидеров.
“Арабская весна” сильно взволновала китайские власти. “Из искры, – говорил Мао, – может разгореться пожар”. Легко было переоценить силу технологий, но она, очевидно, помогла противникам авторитаризма. Другая причина недовольства партии была философской: та часто утверждала, что жителей развивающихся стран больше интересуют преуспевание и стабильность, чем “западные фантазии” о демократии и правах человека. Теперь, когда арабский мир выступил за демократию и права человека, говорить такое стало труднее.
Некоторые правители, например король Иордании, в ответ на “Арабскую весну” пообещали реформы. Власти Китая действовали иначе. Из распада Советского Союза они извлекли урок: вышедшие из-под контроля манифестации ведут к перевороту. Политбюро велело У Бан-гуо, одному из главных консерваторов, напомнить стране о “пяти ‘нет’”: в Китае нет и не будет оппозиционных партий, альтернативных принципов, разделения властей, федерализма и полномасштабной приватизации. “Если мы будем колебаться, – заявил У в Пекине на встрече с тремя тысячами законодателей, – государство провалится в бездну”.
В субботу 19 февраля на заграничном китайском сайте появился анонимный призыв: собраться в тринадцати китайских городах на следующий день, в два часа дня, и “пройтись, держа в руках цветок жасмина”. Правительство мобилизовало десятки тысяч милиционеров и агентов госбезопасности на случай беспорядков. Газета НОАК “Цзе-фанцзюнь бао” предупредила о “бездымной войне”, ведущей к “вестернизации и расчленению страны”.
В назначенный час городские власти Пекина пресекли возможность обмениваться текстовыми сообщениями. Большинство пришедших были иностранными журналистами. У “Макдоналдса” в торговом районе Ванфуцзин собралось сотни две китайцев, но было невозможно понять, кто из них манифестант, кто милиционер, а кто зевака. В толпе я, к своему удивлению, заметил Тан Цзе, молодого националиста из Шанхая. “Просто захотелось посмотреть. Я думал, будет больше интересного. Я не предполагал, что не придет никто, кроме репортеров. Мы сделали фотографии журналистов, – Тан рассмеялся. – Не случилось революции”.
За три года, что я его знал, Тан защитил диссертацию и превратил патриотизм в профессию: когда его видеоролики разлетелись по Сети, Тан нашел единомышленников вроде Жао Цзиня, открывшего сайт Anti-CNN.com. Теперь Жао открывал продюсерскую компанию, и Тан переехал в Пекин. Они назвали ее April Media (m4) – от месяца, когда поднялись на защиту олимпийского факела. Они переводили статьи с китайского на английский и наоборот, записывали видеоролики и лекции и стремились “представить… более объективный взгляд на мир”.
Через пару часов Тан Цзе услышал, что активисты сняли на видео у “Макдоналдса” необычную сцену: в толпе на короткое время появился посол США Джон Хантсмен-младший. Посол настаивал, что это совпадение (было время обеденного перерыва), но для китайских националистов его визит стал доказательством того, что США хочет спровоцировать “Жасминовую революцию”. На видео человек спрашивает Хантсмена: “Вы хотите увидеть Китай погруженным в хаос?” Посол ответил, что нет, и постарался быстрее уйти. Тан увидел в этой записи задатки хита, правда, пришлось потрудиться, накладывая субтитры и добавляя комментарии:
Конечно, у Китая много проблем. Но мы не хотим быть вторым Ираком! Мы не хотим быть вторым Тунисом! Мы не хотим быть вторым Египтом! Если нация погрузится в хаос, разве Америка и так называемые реформаторы будут кормить 1,3 миллиарда человек? Не нужно тут все на-хрен портить!
Когда он закончил, было три часа ночи, и, прежде чем опубликовать видео, Тан помедлил: его сайт уже получил официальное предупреждение – не комментировать события на Ближнем Востоке. “Но я подумал, что это нужно опубликовать, – сказал Тан. – Любое медиа, заполучившее такого рода материал, поняло бы, что это успех”. Тан нажал кнопку. К концу дня Министерство иностранных дел КНР жаловалось на Хантсмена, а Тан отвечал на звонки репортеров из Солт-Лейк-Сити, родного города посла.
На следующей неделе я навестил Тан Цзе в новом кабинете в офисном здании недалеко от Олимпийского стадиона. Тан выглядел воодушевленным. Правда, пока он не нашел жилье в Пекине и поэтому спал на разбитом диване в кабинете. Офис был обставлен в духе “ИКЕА” (я наблюдал такое в штаб-квартирах многих китайских стартапов), а на стенах висели вдохновляющие плакаты: знамена на ветру, урожай на полях. Девизом компании было: “Наше время. Наша надежда. Наша история. Наша вера”.
Мы спустились в кафетерий. Я упомянул, что познакомился с Хань Ханем, писателем и предпринимателем, почти ровесником Тана. Тот фыркнул: “Он слишком прост, иногда даже наивен. Замечает некоторые проблемы, но это очень поверхностные наблюдения. Он только говорит что-то вроде ‘Правительство – плохое’”. Я возразил, что сайт Тана рассказывает во многом о том же – о коррупции, загрязнении окружающей среды, необходимости политических реформ, – но у Тана был другой взгляд: “Разница между нами и Ханем в том, что мы пытаемся быть конструктивными. Например, он рассказывает о коррупции и высоких ценах на жилье, и люди возмущаются. А мы говорим – давайте решать эти проблемы постепенно”.
Несмотря на неуспех “жасминовых” манифестаций, организаторы призвали повторить попытку в следующие выходные: “Китайский народ должен сам бороться за свои права”. Они потребовали, чтобы партия обеспечила независимость судов, боролась с неравенством и коррупцией, а если она не в состоянии это сделать, то – “освободить подмостки истории”. В лозунгах практические пожелания – “Мы хотим работу, мы хотим жилье!” – соединялись с абстракциями: “Мы хотим справедливости, мы хотим правосудия!”
Несколькими годами ранее китайские студенты сыграли ключевую роль в подъеме национализма. Теперь высказывалась другая их часть. Студенты в Сеуле, Париже, Бостоне и других местах писали воззвания в поддержку “Жасминового движения”, посвящали ему блоги, страницы и записи в “Фейсбуке”, “Гугле” и “Твиттере”. Они призывали “уволенных рабочих и жертв принудительного выселения участвовать в демонстрациях, выкрикивать лозунги, отстаивать свободу, демократию и политические реформы, положить конец однопартийному правлению”.
Вне Сети, однако, признаков активности оппозиции заметно не было. Власти решили не рисковать. В назначенный день на улицы вышли сотни милиционеров в штатском и в форме. Спецназовцы держали наготове собак и автоматы. Иностранным журналистам заранее посоветовали держаться подальше, но кое-кто из них все равно пришел. Стивена Ингла, репортера “Блумберг”, милиционеры повалили на землю, тащили за ногу и били по голове. Оператора пинали в лицо. Когда у МИДа потребовали расследования, представительница министерства прямо сказала, что если журналисты пытались “вызвать беспорядки”, то “никакой закон не может их защитить”. Протест сошел на нет. В качестве последней попытки организаторы призвали просто прийти в “Макдоналдс” в назначенный час и заказать набор № 3.
Впервые за долгое время начались карательные операции. Люди, которые высказывались в поддержку манифестаций, исчезали – по крайней мере на время. Некоторые открывали двери звонящему и пропадали, других затаскивали в машину. Утром 13 апреля 2011 года в аэропорту Шоу-ду художник Ай Вэйвэй стоял в очереди на рейс в Гонконг. Его отозвали в сторону. Милиционеры явились в дом сына Ая, жившего с матерью недалеко от мастерской. В другом районе Пекина репортера Вэнь Тао, часто снимавшего Ая, силой усадили в черный седан. Троих ассистентов Ая задержали.
В мастерской милиция изъяла дюжину компьютеров и жестких дисков. Они взяли под стражу восемь ассистентов и задержали Лу Цин, жену Ая, для допроса. Вечером ассистентов освободили, но вестей об Ай Вэйвэе и других не было. Цензоры обновили черный список: “Ай Вэйвэй”, “Вэйвэй”, “Ай Вэй”, “толстяк Ай”. Некоторые ускользнувшие от внимания цензоров отсылки широко распространились – например, переиначенные слова Мартина Нимеллера:
Когда лишился свободы толстый, вы сказали: “Меня это не касается, потому что я худой”.
Когда лишился свободы бородатый, вы сказали: “Меня это не касается, потому что у меня нет бороды”.
Когда человек, разбрасывающий семена подсолнечника, лишился свободы, вы сказали: “Меня это не касается, потому что я не разбрасываю семена подсолнечника”.
Но когда они придут и за худыми, и за безбородыми, и за теми, кто не разбрасывал семена подсолнечника, не останется никого, кто высказался бы в вашу защиту.
К середине апреля защитники прав человека назвали происшедшее крупнейшей расправой со времен событий на площади Тяньаньмэнь. Двести человек были допрошены или помещены под домашний арест, еще тридцати пяти угрожала тюрьма. Список включал не только диссидентов старой школы, но и журналистов, а также некоторых “звезд” социальных сетей. Юрист по имени Цзинь Гуанхун впоследствии рассказал, что его, поместив в психиатрическую клинику, привязывали к кровати, избивали, что ему делали какие-то уколы. Некоторым милиционеры напоминали о судьбе Гао Чжишэна. От активистки Ли Тяньтянь требовали подробно описать ее сексуальную жизнь в комнате, полной охраны, и велели никогда не говорить, как с ней обращались. Но она опубликовала информацию в интернете: “Я чувствовала себя униженной, как если бы меня били, а я улыбалась и говорила, что не чувствую боли. В безвыходной ситуации. Беспомощная”.
Когда репрессии усилились, госсекретарь Хиллари Клинтон обвинила китайские власти в том, что они “пытаются повернуть историю вспять, а это бесполезно”. В ответ “Жэньминь жибао” процитировала данные Исследовательского центра Пью, согласно которому китайцы – самые довольные среди населения двадцати стран (довольных жизнью набралось 87 %). В суматохе почти незамеченным остался проект бюджета: КНР впервые потратила на внутреннюю безопасность больше, чем на защиту от внешних угроз. При этом газета утверждала, что протесты бесплодны, потому что “некогда отсталая и бедная страна стала второй в мире в экономическом отношении… и весь мир оценивает ее очень высоко”.
Вестей от Ая не было. Мать и старшая сестра расклеили по району рукописное объявление – среди рекламы и плакатов с потерянными собаками:
Ай Вэйвэй, 53 года, мужчина. Третьего апреля 2011 года около 8.30 утра в аэропорту Шоуду, перед посадкой на рейс до Гонконга, его увели двое мужчин. Прошло более 50 часов, местонахождение остается неизвестным.
В тот же день МИД заявил, что Ай под следствием за “экономические преступления”, которые “не связаны с защитой права человека и свободы выражения”. Партийный таблоид “Глобал таймс” назвал Ая “паршивой овцой китайского общества”, которая должна “заплатить” за неповиновение: “Китай идет вперед, и никто не в состоянии заставить страну подстраиваться под собственные симпатии и антипатии”.
В аэропорту художника усадили на заднее сиденье микроавтобуса, где сидели милиционеры. На голову Аю надели черный мешок. Когда мешок сняли, перед художником стоял мускулистый человек с короткими волосами. Ай приготовился к побоям. Вместо этого охранники усадили его на стул, обыскали, сняли ремень и пристегнули наручником правую руку. Восемь часов спустя явились двое следователей. Один открыл лэптоп. Второй – мужчина средних лет в полосатой спортивной куртке с заплатами на локтях – закурил. Он представился – “господин Ли”. Следующие два часа “господин Ли” расспрашивал Ай Вэйвэя о зарубежных контактах, источниках дохода и политическом смысле его работ. Он читал записи Ая в блоге и в “Твиттере”. Спрашивал, знает ли художник, кто стоит за призывами к “Жасминовой революции”. Ай попросил пригласить адвоката. “Закон вам не поможет, – услышал он в ответ. – Просто выполняйте приказы. Вам же будет лучше”.
Несмотря на беспокойство, Ай был воодушевлен. После многократных попыток описать партию он оказался с нею лицом к лицу. Допрашивающие, похоже, с трудом понимали его мир: “господин Ли” спрашивал, как позируют обнаженные модели. Когда художник сказал, что скульптура может стоить восемь тысяч долларов, следователь сначала не поверил ему.
“Господин Ли” объяснил Аю, что к его аресту готовились целый год: “Мы стояли перед очень сложным решением: арестовывать вас или нет. Но потом решили, что должны… Вы унижаете китайское правительство, а это противоречит национальным интересам… Вы стали частью спланированной за рубежом ‘мирной революции’”. В конце концов, сказал Ли, мы решили “раздавить” художника, которого, скорее всего, обвинят в “попытке свержения государственной власти”, как и Лю Сяобо.
Следующие несколько суток Ай ни разу не оставался один. Его перевели на военную базу и поместили в узкую комнату без окон и с мягкими стенами. Два молодых охранника в оливковой униформе не отходили от него больше, чем на метр. Они провожали его в душ и в туалет. Когда он ходил по камере, они ходили вместе с ним. Они требовали, чтобы он спал, оставляя руки на виду, и просил у них разрешения дотронуться до лица. Ай задавался вопросами о людях рядом с ним. Считают ли они, что помогают процветанию страны? Борются ли с эгоистичными, подрывными элементами вроде него? Или видят себя мускулами организма, снедаемого страхом смерти?
Допросы продолжались, но против Ая не применяли физическое насилие. Страх приводил к истощению. Он потерял в весе. Ай принимал свои обычные лекарства от диабета, высокого давления, сердца и травмы головы. Его постоянно проверял врач – иногда каждые три часа. Он начал терять счет времени. Он почти забыл, почему он здесь. Он чувствовал себя так, как будто бродит в одиночестве “среди песчаной бури”.
Через шесть недель Аю выдали чистую белую рубашку и велели принять душ. Его жене разрешили свидание. Ползли слухи, что Ая пытают, и власти решили опровергнуть их. Предполагаемая постановка привела художника в ярость: “Я не хочу видеть ее. Вы говорите, что я не могу увидеть своего адвоката. Так что же я смогу рассказать ей о случившемся за эти полтора месяца?” Ему объяснили, что он может сказать: его допрашивали об ‘‘экономических преступлениях”, он в добром здравии. Ничего другого говорить не следовало.
Арест Ай Вэйвэя вызвал такой международный резонанс, какой не вызывали его работы. В одночасье он стал известнейшим в мире диссидентом. У китайских посольств шли демонстрации. Его портрет – борода, тяжелые веки и мясистые щеки – высвечивали проектором на фасадах и печатали на футболках в Европе и Америке. Британский скульптор Аниш Капур призвал к всемирному протесту и посвятил Аю огромную инсталляцию “Левиафан” в парижском Большом дворце. Салман Рутттди на страницах “Нью-Йорк таймс” напомнил о великих битвах искусства с тиранией – Овидия с Августом, Мандельштама со Сталиным: “Правительство Китая превратилось в самую значительную угрозу свободе слова в мире, и поэтому нам нужен Ай Вэйвэй”.
В Китае ситуация была сложнее. Через несколько дней после исчезновения Ая американский дилер китайского искусства, имевшая хорошие связи в столице, за обедом посоветовала мне не писать об аресте. Она напомнила, что, согласно китайскому закону, милиция вправе задержать подозреваемого до тридцати дней без предъявления обвинения, и предположила, что Ая отпустят: “Не надо унижать Китай. Позвольте процессу идти своим чередом”. Долго жившая в Китае иностранка, не столь уверенная в местном правосудии, возразила: “Я двадцать лет оправдывала Китай, но вот это оправдывать нельзя. Вы ни хрена не правы”. Обед продлился недолго.
На самом деле я колебался, нужно ли мне писать про Ай Вэйвэя – или слепого юриста Чэнь Гуанчэна, или нобелевского лауреата Лю Сяобо? Говорят ли их биографии о Китае в целом? Если средний потребитель новостей на Западе еженедельно читает, смотрит или слушает всего один материал о Китае, нужно ли посвящать этот материал людям с трагической судьбой? Это проблема пропорции: сколько рассказать о хорошем, а сколько о дурном? Сколько об успехе, а сколько о репрессиях? Издалека иностранцам судить тяжело, но и вблизи, как я обнаружил, не легче: все зависит от того, куда смотреть.
Считается, что западные журналисты уделяют слишком много внимания диссидентам. Это, мол, потому, что мы одобряем их надежду на либеральную демократию, потому, что они владеют английским и у них хорошо подвешен язык. Вечная трагедия противостоящей государству личности, безусловно, привлекательна. Она помогает объяснить, почему символом Китая в последние тридцать лет был не экономический бум, а мужчина перед танком около площади Тяньаньмэнь. Всякий раз, когда я писал об ущемлении прав человека, я знал, что сильнее всего мне достанется от других иностранцев, живущих в Китае. И это понятно: иностранцы могли провести в Китае годы, не сталкиваясь с кем-либо из подвергшихся пыткам или заключению без суда, так что им казалось, будто я сгущаю краски. Диссиденты, популярные в Нью-Йорке и Париже, почти неизвестны обычным китайцам, что – предположительно – ставит обсуждение демократии и прав вне забот простых людей.
Но эти аргументы меня не убеждали. Популярность всегда казалась мне странным способом оценить важность идеи в стране, где господствует цензура. (Группа Гарвардских исследователей позднее выяснила, что новости об аресте Ая стали в том году наиболее популярным из заблокированных поисковых запросов в Китае.) Газета “Глобал таймс” утверждала, что мировоззрение Ай Вэйвэя не является “общепринятым”. В некоторой степени так оно и есть: образ жизни Ая категорически отличается от общепринятого. Но если говорить об убеждениях, все не так очевидно: разрушение школ во время землетрясения привлекло внимание не только городской элиты, но и обычных китайцев, и, пытаясь почтить память самых уязвимых членов китайского общества, Ай выразил разделяемую многими идею. Да и игнорировать влияние малой группы убежденных людей – значит неверно интерпретировать китайскую историю: малые группы часто одерживали верх над массами.
Чтобы понимать Китай, необходимо понимать, почему арестовали Ай Вэйвэя, пытали Гао Чжишэна, посадили в тюрьму Лю Сяобо. По тому, принимает ли страна таких, как Ай, можно судить о том, насколько близко Китай подошел к открытости.
Пошел второй месяц ареста Ая. Это событие раскололо творческие круги Китая. Одних арест Ая обеспокоил, поскольку показал: никто, как бы известен он ни был и какими бы связями ни обладал, не может чувствовать себя в безопасности. Другие не одобряли критику Ая в адрес других интеллектуалов и воспринимали его подход как провокационный. В Пекине люди закатывали глаза к небу, слыша о шумихе. Стало модно шептать, что у Ай Вэйвэя и Лю Сяобо комплекс мессии.
Даже тем, кто был в ужасе от ареста, он указал рамки дозволенного. Когда я встретился с Хань Ханем, он сказал: “По поводу исчезновения Ай Вэйвэя – мы ничего не можем с этим поделать”. Обстановка для беседы о политике была странной: трек в пригороде Шанхая. Вокруг расхаживали долговязые модели в нескромных виниловых костюмах: мини-юбках с надписью “Фольксваген” и топиках “Киа”. На Хане был серебристый комбинезон с рекламой “Фольксваген” на груди, “Ред булл” на манжетах и Homark Aluminum Alloy Wheels – на правом рукаве. В палатке команды пахло резиной и маслом, а машины жужжали на поворотах, как разозленные пчелы. Гонщики входили и выходили, отодвигая полог, как султаны в старых фильмах.
В последние годы Хань и Ай установили дружеские, но не близкие отношения. Художник ценил работу писателя, а писатель в своем журнале опубликовал рентгеновский снимок черепа Ая после травмы. Но теперь Хань выбирал слова: “Если правительство считает, что Ай – такая большая проблема, пусть так и скажут… Это нормально, если все будут знать правду. Они говорят ‘экономические преступления’, потому что Ай художник, он знаменит, но если вы пытаетесь доказать, что он совершил ‘экономические преступления’, предъявите доказательства”. Хань не писал об этом в блоге: это “бессмысленно… Система автоматически блокирует его имя”.
Я снова убедился в том, как легко упустить из виду различия между деятелями, которые вроде бы придерживаются одних и тех же позиций. Несколькими днями ранее живущий в Лондоне писатель Ма Цзянь в колонке, напечатанной вне Китая, предположил, что после Ай Вэйвэя мишенью станет Хань и три других известных критика властей: “Режим не остановится до тех пор, пока не будут звучать голоса лишь ‘официальных’ авторов”. Но желание представить Ханя и Ая людьми одного сорта, либералами, жаждущими политических реформ, было ошибкой. Хань сказал мне: “Ай более прямолинеен и упорен в каждом случае. А я критикую что-то одно, им становится неудобно, они просят меня перестать говорить об этом, и тогда я критикую другое. У нас тут сотни вещей, о которых можно поговорить”.
Попытка определить, как далеко в Китае можно зайти в сфере творчества, напоминала черчение линий на пляже в темноте: политический ландшафт постоянно менялся. Почва, твердая минуту назад, в следующее мгновение оказывалась зыбкой. Хань поддерживал с властями шаткое перемирие, но не оставлял иллюзий о своей готовности держаться безопасной стороны. Он не пытался перенести свое недовольство из Сети на улицы и не поддерживал призывы к многопартийным выборам: “Партия все равно выиграет, потому что богата и может подкупать людей. Пусть культура будет разнообразнее, а СМИ – свободнее”. Иностранцы принимали его требование открытости за призывы к демократии, но разница была существенной.
В восемьдесят первый день заключения, 22 июня, Ай Вэй-вэя известили, что он проведет в тюрьме много лет – или сегодня же выйдет на свободу, если признается в уклонении от уплаты налогов. Ему дали подписать признание. Он попросил адвоката. “Если не подпишете, – сказал один из следователей, – мы можем никогда вас не отпустить, потому что еще не закончили свою работу”. Этот момент стал откровением. “Я борюсь не с системой, – сообразил Ай, – а вот с этими двумя людьми очень низкого положения, которые не верят, что я преступник, но не могут закончить свою работу. И тоже злятся”.
Важнейшим условием освобождения стало следующее: нельзя разговаривать с иностранцами и писать в интернете в течение года. Ай подписал бумагу Потом его привезли в участок, где его ждала жена. Расследование продолжится, но теперь он на свободе. Ай был в недоумении. Почему его отпустили? Он мог лишь догадываться. Из-за дипломатического давления? Вэнь Цзябао готовился к визиту в Великобританию и Германию, где люди собирались протестовать против ареста Ая, но единственное объяснение поступило из новостей: там сообщили, что компания Ая недоплатила “огромную сумму в виде налогов и умышленно уничтожала бухгалтерские документы”. Ая отпустили под залог – “за хорошее поведение, признание преступлений и из-за хронической болезни”.
Телеоператоры поджидали Ая около мастерской. Его худые руки торчали из рукавов поношенной синей футболки. Художник поддерживал брюки: он потерял почти тринадцать килограммов, а ремень ему так и не вернули. Журналисты окружили Ая, и он взмолился: ему нельзя говорить. Непонятно было, победа это или поражение. Как и в случае ухода Ху Шули из “Цайцзина”, освобождение Ая дорого ему обошлось. С тех пор, как партия посвятила себя “гармонизации” общества, голоса людей становятся требовательнее – и партия приняла вызов. Поиск правды такими, как Ху Шули, с годами захватывал и таких, как Ай Вэй-вэй и Чэнь Гуанчэн – не представляющих организацию и труднее поддающихся контролю. Потом это передалось и людям на улицах, вооруженным теперь информационными технологиями.
Когда одновременно зазвучало столько возмущенных голосов, идеологический консенсус исчез. Китайцы искали друг у друга информацию и доверие. Спустя год после появления [сервиса микроблогов] “Вэйбо” уже 70 % пользователей видели в социальных сетях основной источник новостей. (В Америке – 9 %.)
Разумеется, партия могла упрятать своих критиков в тюрьму Глядя на то, как присмиревший Ай входит в ворота – чтобы дожидаться следующего шага властей, – я задумался, восстановила ли партия влияние на умы. Мне показалось, что с помощью грубой силы она вернула рамки возможного. Менее чем через месяц я понял, насколько был неправ.