Глава 3
Дойтен
Граброк был невеликим городком для всей Арданы, но считался весьма приличным для ее небольшой части – королевства Сиуин, уступая столице числом жителей лишь в четыре раза, а близкому Гару – в два. Но Гар лежал уже в тэрских землях, а для Сиуина Граброк с его не слишком грозной, но все же цитаделью, ратушей, пока еще не достроенным новым храмом, летним королевским замком, немалым количеством каменных домов да древним, тщательно сберегаемым мостом был весьма заметным источником прибытка и славы. Еще бы, лежал он ровно на полпути между Тимпалом и Тэром, так что ежегодное шествие паломников, сопровожающих священный ковчег, в котором хранились обломки колеса Нэйфа, не только проходило через Граброк, но и останавливалось в нем на половину дня, так что все окрестные и приезжие торговцы ждали заветной даты словно прихода щедрого дарителя и богатого урожая, тем более что праздник начинался с началом шествия и длился целый месяц, а то и два. Чего уж говорить о королевских мытарях, ведь переход по древнему, сохраняемому более тысячи лет мосту через узкую городскую речушку стоил монету серебра! Оно, конечно, деньги немалые, да и бесплатно можно было перебраться по деревянным мосткам или, при особой спешке, задрать порты и войти в холодную осеннюю воду, вряд ли где речушка Дара имела более полутора локтей глубины, но дело-то было в том, что на всем священном пути от Тимпала до Тэра только этот мост и оставался в подлинном виде. Мост через широкую и полноводную Курсу в Тэре перебирался уже раз пять, да и все прочие мосты и здания давно обратились в развалины или вовсе рассыпались до фундаментов и возродились новоделом. Разве только сама дорога осталась прежней, да величественный Черный Храм в Тэре был собран строго из камней проклятой Черной Башни, которая обрушилась тысячу двести восемьдесят лет назад и погребла под собой и самого Нэйфа, и его проклятого губителя, но храм-то не башня! Как ни крути – никак не свидетель древности. А мост – вот он. Тот самый. Ни камешка свежего. Зато уж трясся над ним весь город. Да что там, все королевство! Ходили слухи, что немало увечных и калек избавились от собственных недугов на этом мосту. Множество несчастных излечились от страшных болезней. Вроде бы даже имелись случаи возвращения зрения слепым, впрочем, доподлинно об этом сказать было невозможно. Как обычно в подобных случаях, вымысел перемешивался с явью, но с верой и горькое яблоко могло показаться сладким, так что паломники порой переходили через священный мост туда и обратно не один раз, а пока хватало монет. Зато приезжие богачи готовы были заплатить и золотой, чтобы постоять на площадках над мостовыми быками, пока проедет через древнее сооружение повозка с ковчегом да промелькнет прикрученная к одному из колес деревянная фигура, изображающая святого Нэйфа. Оттого же каждый год чуть ли не за месяц до шествия в Граброк наведывался брат короля Сиуина Диус. При дворе его так и называли – герцогом граброкским, хотя конечно же никакого герцогства в Сиуине не было, не по сиуинским далям роскошь. Все королевство – пять сотен лиг с севера на юг, да три сотни с запада на восток в самом широком месте. Хотя, с другой стороны, взять то же королевство Кэча: всего лишь в два раза больше Сиуина, а герцогов или баронов в нем – пальцев рук не хватит, чтобы перечесть.
Об этом, а также о кубке молодого вина думал Дойтен, когда проснулся, хлебнул холодной воды из ковша, подвешенного на бок кадушки, выставленной служками у дверей комнаты, умылся, оправился, оделся, нацепил на пояс меч, задвинул подальше под топчан ружье, поклонился дающему храпака в своей постели судье Клоксу, хмыкнул, отметив, что ни Юайса, ни Гаоты в комнате уже нет, и спустился в обеденный зал, где отдал должное томленному над углями фазану и сразу двум кубкам вина, закусывая это великолепие жареным сыром и снокскими хлебными палочками.
Трапезничать пришлось в одиночестве; не мог же он счесть за компанию аккуратную, затянутую во все черное, исключая полоску белого платка опять же под черным, монахиню. Ни одно шествие не обходилось без этих невест Нэйфа, которые, впрочем, были немногочисленны и считались диковинкой. В толпу они никогда не лезли, держались поодаль, лишь бы священный ковчег мелькал перед взором, но ни ко Священному Двору Вседержателя, ни к Храму Присутствия, который тоже с уважением относился к почитанию святого Нэйфа, ни даже к скупому на обряды и открытому для всех Храму Ожидания Воли Всевышнего не относились. Числили себя за выдуманным кем-то Храмом Очищения, у которого не то что ни одной часовни не имелось, но даже ни одного молельного дома. Или Дойтен о них не слышал. Зато он явно видел, что монахиня хоть уже и была не слишком молода, оставалась чиста лицом и стройна станом, можно было бы и подмигнуть, и разговор завести, спросить, к примеру, правда ли, что невесты Нэйфа проводят служение ему в беспрерывных молитвах, а как достигают просветления, то убивают себя в его славу? Сколько их уже накопилось за гранью этого мира, таких невест? И куда он их там, у престола всевышнего, девает? Какого демона они там ему нужны? Но монахиня смирно отправляла в рот ложку за ложкой обычного бобового супа и не обращала на усатого усмирителя ни малейшего внимания.
– А ну-ка! – подозвал Дойтен конопатую девчонку, что подскочила к его столу, чтобы унести опустошенное блюдо. – Как тебя там…
– Иска! – пискнула племянница трактирщика.
– Где кто? – наморщил лоб Дойтен. – Быстро и по порядку.
– Дядя на конюшне, тетя на кухне, Амадан во дворе с метлой… – начала перечислять девчонка.
– Стоп! – оборвал Иску Дойтен. – Я о жильцах.
– Ну… – замялась девчонка. – Ваш спутник, господин палач, печальник… или защитник который, он с молодой спутницей во дворе. Они… машут мечами. Еще и палки попросили, две метлы сняли с рукоятей. И Амадан там же с ними, путается под ногами. Они велели готовить им завтрак. А вот охотники и прибыли вчера далеко за полночь, да и с утра удалились, считай, по-темному. Травник Бас тоже ушел в город с рассветом, не стал трапезничать. Да и целитель Корп долго не спит. Он уже месяц у нас живет. По всему городу лекарствует; говорят, что многим облегчение принес. Лекарей-то не стало у нас. Уехали все куда-то. Так что он – нарасхват…
– А этот? – почесал нос Дойтен. – Как его?.. Весь в зеленом да с седыми кудрями?
– Тоже ушел, – улыбнулась Иска. – Он хороший. Добрый. Улыбается редко, но сладости приносит с рынка всегда. Чуидом его кличут. Но я ничего о нем не знаю.
– Сладости – это хорошо, – кивнул Дойтен. – А скажи мне, прекрасная Иска, кто бы мог меня проводить в город? Надо походить по улицам, навестить кое-кого, а я в Граброке три года не был, начал забывать уж, что здесь и как. Может, кто из твоих братьев? Не обижу!
– А тебе какой нужен? – поинтересовалась Иска. – Кач или Брог?
– А кто их разберет, – пожал плечами Дойтен. – Три года назад они вроде тебя, под столом возились. Давай того, который поболтливей.
– Тогда черный, – кивнула сама себе Иска и выбрала один из двух висевших у нее на шее глиняных свистков. – Качем его зовут. Сейчас прибежит. Но я предупредила, если что. Уши прожужжит до печенки!
– Послушай, – заинтересовался Дойтен, когда трель свистка заставила вздрогнуть монахиню и взметнула невидимую до поры пыль с косых стропил. – А что это у тебя за ядовитая для ушей штучка? Продай-ка мне эту свистульку. Пара медяков устроит?
– Так они вместе и одного не стоят… – удивилась Иска. – На торжище их связками расторговывают. Почему же пару?
– Потому что, – с сожалением покачал головой Дойтен, выкладывая на стол два медяка. – Иначе ты, дорогуша, никогда из-под стола не вылезешь.
Кач и в самом деле оказался изрядным болтуном. Именно таким, какой и был нужен Дойтену. Конечно, сначала мальчишка засыпал вопросами самого усмирителя, начиная с того, трудно ли служить палачом и как лучше казнить негодяев – мечом или из ружья, продолжая о том, отчего Дойтен не идет в мертвецкую, где самое интересное, а отправляется прогуливаться по городу, и заканчивая тем, почему он не взял с собой ружья и зачем у него на поясе справа под кисетом висит железный щиток шириной в две ладони. Вопросы усмирителю не слишком понравились, но все говорило о том, что парень должен был нести в себе кучу сведений о жителях города и событиях, в нем происходящих. Так что уважить мальчишку следовало, и Дойтен не спеша поведал тому кучу самых страшных палаческих секретов. В том числе и то, что никакой он не палач, а усмиритель, что усмирять кого-то приходится редко, обычно удается обходиться увещеванием, а уж от ружья так и вовсе немного толку, потому что, пока его зарядишь да наставишь на противника, тебя самого утыкают стрелами и порежут ножами и даже, может быть, успеют намазать тебя на хлеб. Что же касается железки на боку, которая под кисетом, то она висит не просто так, а предохраняет усмирителя от увечий. Отчего, к примеру, ни в королевском войске Сиуина, ни в дружине Тэра нет ни одного ружья? Оттого, что самый немудрящий колдун всегда сумеет пустить в нужное место искру, которую не удержишь ничем. А уж запалить порох противнику – это же святое дело! Так вот железка предохраняет брюхо усмирителя от увечья, если взорвется или вспыхнет вот этот самый кисет. «А если ты спросишь, почему же я все-таки не отказываюсь от ружья, – со всей важностью выговаривал Дойтен, – то отвечу я тебе так – есть такие твари, что их и из ружья нелегко уложить. А насчет мертвецкой, то у каждого свой хлеб. Если надо поклониться бургомистру да получить от него посильное содействие, а потом взвесить узнанное, найденное и увиденное, чтобы принять какое-то решение, то без судьи никак не обойтись. Если надо что-то разузнать, найти и увидеть, тут как раз нужен защитник. Но защищать-то он должен не судью или, прости меня, святой Нэйф, палача, а как раз тех, на кого может быть возведена напраслина. Его задача – установить истину и уберечь от кары невинных. А вот уже кара – это на усмирителе. Только казнить ему никого не приходится, поскольку никакой он не палач. Казнить или миловать – это дело королей. А вот остановить того, кто останавливаться не желает, либо усмирить того, кто не хочет мира, – как раз его дело. И тут, братец, порой без ружья не обойдешься, хотя меч-то и еще кое-что у усмирителя тоже всегда с собой».
Кач слушал спутника раскрыв рот; наверное, он продолжил бы расспрашивать его несколько дней, но Дойтен, подправляя пальцами остроту усов, понемногу сам начал расспрашивать парнишку, и вскоре тот вовсе забыл о вопросах и запустил собственную болталку в полную силу. А послушать было что. Оказалось, что петух у горшечника и в самом деле начал нести яйца, но никто не уверен, что это был петух, а уж теперь, когда горшечник спьяну срубил той птице голову, верить в это продолжала только жена горшечника, иначе ей пришлось бы поверить в то, что муженек врал ей напропалую. Арка между часовней и новым храмом и в самом деле дала трещину, но дракон ли на нее взгромоздился или артельщики, что клали камень, плохо сделали свою работу, теперь уж и не узнаешь. Тем более что артельщики-каменщики все из дальних мест, и на арданском из них изъясняется один только вожак. И дракона никто не видел, а что корова у сэгата пропала, так платить надо нанятым работникам, тогда и пропадать ничего не будет. Часы на ратуше тоже встали не просто так: их кузнец остановил, чтобы почистить перед шествием. Остановил, да пропал, как в воду канул, самым первым пропал среди всех бедолаг, хотя его-то тело как раз и не нашли. Сын у него остался. Как раз к артели строителей в храме и прибился, потому как мать его померла еще лет десять назад. А вот все остальное – правда. И бортника зверь разорвал в лесочке, и двух дозорных на улице, и бабу-молочницу, и старика-сапожника. С Цаем уже шесть тел лежат на льду в мертвецкой, что в подвале ратуши. И никто из них не шевелится и никуда не идет. Хотя если они все были под такой же магией, как Цай, которого вчера защитник мечом приткнул, то могли и прийти к ратуше. Только непонятно тогда, отчего они там все и попа́дали. Или у них завод, как у часов, кончился? Места-то, где их убили, по их же кровавым следам и нашли! Интересно, их там хоть привязали в мертвецкой или так держат? А если они опять зашевелятся? Жуть ведь такое в подвале ратуши иметь! И как только бургомистр не вздрагивает, когда по лестнице поднимается? А толку от черных егерей – нет никакого. Ночами не спят, а вот Цая-то уже при них зверь освежевал. И погань какая-то над рекой летает и стонет. И призрак являлся горожанам. Так не ночью, а белым днем. Но не растворяется он, а на лицо просится. Идет, скажем, по площади обычный человек, старичок какой-нибудь, вдруг – раз, и лицо у него наперекосяк делается. Это его призрак присобачил, стало быть. А рожа у того призрака – и днем-то можно в штаны напустить! Говорят, что он вроде скелета, кожей обтянутого. Только глаза сверкают, и улыбка от уха до уха…
До полудня бродили Дойтен с Качем по Граброку. Из Молочной слободы перешли в Стрелецкую, где Кач махнул рукой и показал Дойтену лесочек за околицей, в котором место гибели бортника обнаружилось. Перебрались через речку Дару, разделяющую город на две части, по камням и мосткам у самых северных ворот. Заглянули в Суконную слободу, добрались до будки сапожника, который как раз теперь лежал одним из трупаков в мертвецкой под ратушей, осмотрели ее со всех сторон, поковыряли ножом пятна крови. Переговорили с едва стоявшим на ногах хмельным плотником в Колесной слободе, расспросили его о страшном призраке, который не только при нем лицо тихого старичка перекосил, но вроде бы и вопросы оторопевшему мастеру задавал: верит ли он, плотник-колесник, что если к выгнутому им колесу привязать человека да катить его шесть сотен лиг от Тимпала до Тэра, то он и на полпути еще жив будет? Посмотрели то место, где был убит первый из ночных дозорных, потом зашли на Пекарскую улицу, где Дойтен прикупил сверток горячих пирогов с кашей, которые они вместе с Качем тут же и употребили, запивая кушанье один вином, а другой молоком, купленными у лавочника, что красил ставни на своей лавке. Весь город прихорашивался, и хотя раздраженной руганью странную парочку из бравого храмового старателя в мантии и щуплого мальчишки окатывал каждый второй горожанин, предстоящий праздник чувствовался. Особенно на том самом тракте, по которому вскоре должна была пройти толпа паломников из Граброка в ближний Гар.
Однако осенний день добрался до полудня и пополз к вечеру, и набивший живот пирогами Кач вдруг спохватился и начал уже хныкать, что пора бы ему и вернуться в трактир, иначе перепадет ему от отца пара горячих, когда Дойтен остановился у домика на самом краю Кузнечной слободы и подмигнул Качу, который явно подумывал, как бы сбежать от утомившего его палача:
– А теперь, парень, подожди меня здесь. Надо мне кое-кого навестить. Три года не заглядывал. А будешь умницей – и от отца тебя прикрою, и дам тебе подержаться за рукоять моего меча.
Сказал это и двинулся к калитке перед подвядшим цветником, отмечая, что запустила что-то фасадную красоту своего жилища его старая подруга. Соскучилась, наверное. Ничего, увидит Дойтена – враз расцветет. Ну или самое позднее, через час.
– Так это… – нерешительно вымолвил в спину усмирителю Кач. – Нет ее.
– Как это нет? – удивился, оглянувшись, Дойтен. – Куда же это она девалась? Дом-то есть?
– Есть, пока, – заблестел глазами и зашмыгал носом Кач. – На продажу выставлен. А деток, их двое было, дед с бабкой, что по ее умершему мужу, в деревню забрали. А сама вдова… Так она и была той бабой-молочницей. Ее как раз и взял зверь. Сразу после бортника. Вот здесь, напротив дома, кровью все было залито. А нашли ее у ратуши, как и прочих.
Замер Дойтен. Посмотрел под ноги на серый камень, истоптанный за тысячу двести восемьдесят лет так, что и соринки тобой оброненной не узнаешь. И следов крови уже нет. Ни взлететь, ни головы поднять. Сунул руку в кисет, в котором не порох лежал, а леденцы для чужих деток. Закашлялся, отвернулся. Бросил глухо:
– У меня тут кое-что есть для тебя, Кач. Для тебя, братца твоего и для сестры вашей. Для Иски. Ну, можешь и с дурачком вашим, с Амаданом, поделиться. Только если не передашь никому, а в одну харю высосешь – не прощу. Но прежде еще одно дело. День уж за полдень повалился, отведи-ка меня к Цаю. Знаешь, где он живет? Кто там у него остался?
– Жена Олта и дочь Ойча. – Кач не спускал глаз с кисета на поясе Дойтена. – Я думал, порох там у тебя… А Ойча маленькая еще. Ей восемь, кажется. Они тут недалеко. В Кожевенной слободе. Там как раз рядом второго дозорного зверь задрал. Я покажу. Пойдем?
– Пойдем, – снял с пояса и протянул мальчишке кисет Дойтен. – Еще какие вопросы будут?
– А тебя имни кусали? – затаил дыхание Кач. – Ну, которые в зверей оборачиваются? Правда, что тот, кого укусят имни, сам становится имни? То есть если бы Цай выжил, то сам стал зверем?
– Меня имни не кусали, – признался Дойтен. – Но никто из тех, кого кусали, сам имни не становился. Не верь россказням. Тут как с укусом собаки. Может грязь попасть, может бешенство случиться, если имни бешеный. Да, и люди, случается, бесятся. Но если ты не имни, то имни не станешь. Хотя другая беда есть.
– Какая же? – замер Кач.
– Обычно имни кусает так, что лечить не приходится, – проговорил Дойтен. – Убивает он одним укусом.
Дом Цая стоял в самом конце улицы кожевников. Там, где уже белел поднятый бургомистром вокруг города частокол. И то сказать, судьба не выбирает. Отец Цая был скорняком, а сын стал стражником. Оттого и чаны для кож у его дома пылью покрылись. А вот кусты орешника вымахали так, что и частокол за ними едва разглядишь, по другой причине. Пил Цай. Страшно пил. А отчего пил, теперь уже не упомнишь. Хотя что-то такое Дойтен припоминал, когда три года назад Цай просил у него денег взаймы… Невелика была заимка, два десятка медяков, в другой раз Дойтен послал бы прощелыгу куда подальше, но слезы остановили. Редко он видел, чтобы воин плакал. Трезвым плакал. Пьяным, помнится, Цай всегда веселился. Пока его ноги держали.
Олта открыла сразу. Она оказалась еще не старой, стройной женщиной, которую навалившееся горе не согнуло, а словно выпрямило. Выпрямило, да прихватило морозцем. Инеем подернуло ресницы, волосы, выбелило лицо. Подсушило скулы, глаза. Пропитало ее как соль. Не за один день, а за месяц или за два. Явно не за один день.
– Я тебя знаю, – безжизненно произнесла она, садясь напротив Дойтена за стол рядом с дочкой – такой же белой на волосы, на ресницы и на лицо. Не седина тому была виной, порода. А Цай-то горел рыжими вихрами… Значит, в мать пошла дочка? – Ты палач.
– Усмиритель, – поправил женщину Дойтен, оглядывая скромную обстановку. Печь, сундук, пара топчанов, табуреты, шкаф с немудрящей посудой. Вся жилая комната – десять на десять шагов. Один стул, да и на том сидит он, Дойтен. Окно хоть большое, и то хорошо. Все видно.
– За долгом пришел? – усмехнулась Олта. – Я знаю. Цай все мне рассказывал. Ну, что помнил, конечно. Двадцать медяков? Пока нет. Заплатит бургомистр жалованье и за выслугу – отдам. Не заплатит – подождешь. Невелика сумма.
– Не нужны мне эти деньги, – мотнул головой Дойтен и посмотрел на девчонку. Ни слезинки не было в ее глазах. Сидела, нахмурив брови, смотрела на Дойтена исподлобья, словно гадости от него какой ждала. Эх, надо было придержать пока кисет на поясе, нашелся бы там один лишний леденец…
– Не нужны – значит, и разговора нет, – потянулась женщина, поправила платье на груди. – Только в ножки кланяться не буду. Чего вызнать-то хотел? Цая нет. Он в мертвецкой. Не целиком, но прибран. Я уже была там. Бургомистр сказал, что, покуда с убийцей не разберутся, все его жертвы там будут копиться. Что ж, там места много. Есть куда складывать.
Она замолчала в ожидании. Дойтен снова скользнул взглядом по ее груди, заметил свежую, манящую кожу на шее под белесой прядью, вспомнил, какой была та молочница, на встречу с которой он рассчитывал. Да, пообъемнее Олты, но не моложе. Да ведь не в молодости дело, а в нежности. В нежности и в тоске, что бабу навстречу мужику толкает.
– Что смотришь? – не выдержала наконец Олта. – Не нравлюсь? Уж прости, радость великая у нас, мужа моего убили. К тому же голова раскалывается уже с месяц. Как чувствовала…
– Предупредить я пришел, – наконец буркнул Дойтен. – Дело ведь такое… Зверь или не зверь, в своем он разуме или под заговором, но всякая тварь по следу идет. Кого убила, того и след. Ты думаешь, зверь в мертвецкую за тем мясом, которым он поживиться не успел, отправится? Нет, дорогуша. Он придет к тебе в дом. И вот уж тут лучше ему дверей не открывать.
– Надо же, – скривила губы Олта. – А я-то дура, тебе открыла. Вдруг ты – зверь? Ведь, говорят, не всякий колдун имни от человека отличит. Бывает так, что имни до старости доживет, умрет, а так не узнает, кем он был на самом деле. Мне что теперь, всякого опасаться?
– Бывают такие времена, что и всякого, – кивнул Дойтен, криво улыбнулся, подмигнул насупленной девчонке, подхватил свисток Иски. – Но на всякий случай есть у меня одна штучка. Особый свисток. Стоит в него дунуть, как любой имни, если он окажется поблизости и склонен обращаться в зверя, тут же начнет перекидываться. Так что, дорогая Олта, дырочка у тебя в двери есть, запоры вроде бы надежные. Как увидишь незнакомца – прежде чем щеколду сдвинуть, дунь в свисток. Вот так.
Олта оцепенела в тот миг, когда он показал ей свисток, а уж когда дунул в него, скорчилась и взвизгнула, словно Дойтен кипятком ее обдал. Сжалась в комок, захрустела, зашевелилась, раскрылась через секунду и бросилась на гостя уже лесной кошкой. Дойтен, падая назад вместе со стулом, только и успел разглядеть лопнувшее платье на ее загривке. Приложился спиной о пол, подобрал ноги и ударил тяжелого зверя в брюхо, не дал разорвать себе глотку, отбросил кошку к печи. А уж когда она бросилась второй раз, меч был под рукой. Вошел под переднюю лапу легко, как нож в куриную тушку. Кошка захрипела, забилась в судорогах на полу, размазывая лапами кровь, но едва Дойтен поднялся, едва погасли желтые огни в звериных глазах, второе чудовище метнулось на усмирителя из-под стола. Меньше кошки, но гибкое, незнакомое, сверкнувшее то ли чешуей, то ли роговыми пластинами на спине и глазами, которые не были глазами зверя. Они смотрели на Дойтена почти так же, как только что смотрели на него исподлобья с другой стороны стола, и усмиритель, скорчившись от боли, потому что стальные челюсти стискивали его запястье, не смог ударить в эти глаза ножом, который уже держал в левой руке.
А потом загремели шаги на крыльце, и звереныш бросил руку, метнулся к печи, загремел ухватами и скрылся в подпечье. А когда Дойтен открыл глаза снова, комната была полна незнакомцев, и одна из них – стройная, ослепительно красивая, черноволосая женщина уже заматывала ему руку, рукав на которой был распущен до локтя, тряпицей.
– Всю охоту нам перебил, – говорила она беззлобно. – Второй имни ушел через подполье. Звереныш ведь? Кто был-то? Тоже кошка? Не кошка? Ты смотри… Ты уж не обижайся, пришлось рукав твоего котто распустить. Укус должен быть ядовитым, но яда в ране, кажется, нет… Отчего же ты потерял сознание? Не от страха же… Кажется, есть что-то, есть. Ладно, разберемся. Как сам-то, усмиритель?
– Ничего… – прохрипел Дойтен, повернув голову. Кошка лежала там же, у печи, а возле нее стоял с вытаращенными глазами Кач. – Вот ведь… Ты чего прибежал? На свисток? И эта Олта… Вот же дура. Я ж пошутил. А ты кто? Глума? Красивая. Чего там Юайс удивлялся, что ты такого жеребца оседлала, которого никто не мог оседлать? Я б и сам тебе поддался… Седлай и катайся…