6
Скажу: не бойся
— Ешь колбасу, Юрюн. Любишь колбаску?
— Угу.
— Вот тебе еще колечко…
— Умм…
Моя любимая колбаса: бычья кровь с молоком, и дикого лучка побольше. Моя любимая колбаса: в шкуру тайменя набить крошево вареной утятины, залить топленым жирком. Моя любимая колбаса: рубленая мороженая конина в говяжьей кишке. Я любую колбасу люблю!
— Щавеля возьми, квашеного. Чтоб не пучило ночью…
Подперев щеку рукой, Сабия-хотун любовалась мной. Точь-в-точь наша мама — обожает, когда мальчик хорошо кушает. Только мама нас уже родила: и меня, и Мюльдюна, и Умсур, и крошку Айталын. А тетя Сабия — ей еще рожать и рожать. Вон какое пузо! Я и не знаю, как она вышла нас встречать. Стоит на пороге, улыбается, а сама руками в поясницу уперлась — чтобы легче было. Я чуть не спросил: зачем в поясницу? Как по мне, лучше снизу поддерживать. Будь у меня живот выше носа, я бы снизу взялся. И пальцы бы в замок сцепил, как Буксат-Хара с опорными кольцами мироздания. Небось, мироздание потяжелее младенчиков!
— Ребрышко возьми, с сальцем…
Голодный я — страсть! С чего бы? Взял ребрышко, грызу. Дядя Сарын с моим братом ушли куда-то, меня бросили. Воюй, велели, с едой! До победного конца! Воюю, радую тетю Сабию, а в голове расчеты веду. Сложные! «Юрюн Уолан, боотур, — сказал дядя Сарын. — Третий сын Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун.» В общем, правильно сказал. Если с сестрами считать, я третий выхожу: Умсур, Мюльдюн, я. Крошка Айталын — четвертая. А если без сестер? Если одни сыновья? Тогда я второй, после Мюльдюна. Или всё-таки третий?
Как подумаю об этом, так сразу пучит. И щавель не помогает. И мертвый Омогой бубнит: «Ты третий, сильный? Или второй? Какой ты, сильный?» Уселся за спиной, надоеда: бу-бу-бу! Дать бы ему колбасы, чтоб заткнулся, так мертвые колбасы не едят.
— Сметанки налить?
— Спасибо, тетя Сабия. А вы шамана уже спрашивали?
— О чем?
— Ну, кто у вас будет? Девочка или мальчик?
— Двойня будет, Юрюн. И девочка, и мальчик.
— Хорошо, — рассудил я. — Родилась бы одна девочка, было бы обидно. А раз с мальчиком, тогда не обидно.
Она рассмеялась так, что чуть не родила. Охает, кряхтит, руками машет, а смех наружу рвется. Радуется, значит. Я ей всё правильно объяснил, вот она и радуется. Бубенчики в косах звенят, заливаются. Бусы на груди пляшут, мечут искры. Шапка набок съехала, ленты бисером горят. Умеет радоваться тетя Сабия.
И мне приятно.
— Девочка вырастет красавицей, — произнес я громко, как здравицу. И чашку со сметаной поднял, вроде там кумыс. — А мальчик — боотуром.
— К сожалению, — согласилась тетя Сабия.
— К сожалению?
— Тут у нас с Сарыном нет выбора.
— Вы хотели сказать, к счастью!
— Конечно, Юрюн. Я хотела сказать, к счастью. А как же иначе?
Не выглядела она счастливой. Вот только что сияла, а вот уже и нет. Наверное, шаман что-то напророчил, дурное. Она просто мне говорить не хочет. Зачем гостя огорчать? Или живот у нее болит. Мама, когда Айталын носила, все время на живот жаловалась. Тошнило ее — ужас! Что ни съест, сразу… Ладно, это вам не интересно.
Она молчит, и я молчу. Мне молчать легче, я ем. Вроде как занят, при деле.
— Тетя Сабия, вы почему не едите?
— Не хочется, Юрюн.
— Это потому что вы ребеночков носите?
— Умница. Всё понимаешь.
Я успокоился. Точно, живот, не шаман. Представил себе: детки родились, выросли, по дому носятся. Мальчик с Кустуром — ну, будет же у него свой Кустур?! — из лука стреляет. Лук справный, охотничий. Девочка маме по дому помогает. Дом как у нас. Тетя Сабия — как моя мама. Светится, радуется. Никого не замечает, кроме семьи. Дядя Сарын на веранде сидит, кумыс пьет. Ноги на перила забросил. Горами любуется. Сын подошел: папа, ты занят? А он сыну: рад тебя видеть, сынок…
Не складывалось. Я все это представляю, а оно не представляется. Во-первых, дядя Сарын. Любуется горами с закрытыми глазами — это еще худо-бедно складывалось. Дядя Сарын, он такой. А дни напролет на веранде — не выходит. Ноги на перилах — ни за что. Должно быть, у меня воображение слабое. Во-вторых, тетя Сабия. Моя мама всю жизнь светится. Ну ладно, всю мою жизнь. До моей жизни я маму и не помню. Один раз погасла — это когда я ее про брата спросил. «Было бы хорошо, если бы у тебя еще кто-нибудь родился. Ну, не сейчас, а раньше. Так у меня один старший брат, а так было бы два…» Один раз не в счет. А тетя Сабия мерцает. То светится, то нет. Говорит светлое, а сама темная. Короче, не моя мама.
Трудно с ней детям будет.
— Вы дочку стряпать обу̀чите, — сказал я. Очень хотелось, чтобы тетя Сабия снова заулыбалась. Понравилась она мне. — Колбас наделаете, сметаны, щавеля заквасите. А сын вас защитит, если беда. Он подрастет, его в Кузню свозят, за доспехом. Враги от страха в штаны… Ну, испугаются сильно! Хотите, я его в Кузню отвезу?
— Сейчас? Давай завтра, хорошо?
Улыбается. Это я молодец.
— Завтра, тетя Сабия, меня в Кузню повезут. А когда вашему сыну срок придет, — удачно я ввернул про срок, по-взрослому, — я уже вырасту. Приеду за ним, скажу…
«Иди за мной, — вспомнил я слова Мюльдюна. — Всё, пора.» Нет, это грубо. Парень, небось, испугается насмерть, если я так объявлюсь, с бухты-барахты. Я Мюльдюна не испугался — говорю же, не испугался! — потому что он мне брат. А сыну тети Сабии я не брат. Надо иначе, с пониманием…
— Скажу: не бойся. У тебя брата нет, только сестра. Я тебе братом буду. И в Кузню отвезу, и вообще. Если беда, спасу. Сестру тоже спасем, вдвоем легче. А что? Обычное дело.
Вот, опять она плачет. И светится — аж смотреть больно.
— Ешь колбасу, — говорит. — Любишь колбаску?
ПЕСНЯ ТРЕТЬЯ
Доставайте из погребов,
Подымайте на белый свет
Грозное оружье боев,
Грозную стальную броню!
С древних лет я оружье ковал,
Для мести ожесточал,
Великими чарами заколдовал,
Так и рвется на битву оно…
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Мы едем в Кузню
Едем пятый день.
Мюльдюн все время молчит. Если я о чем-то спрашиваю, отвечает: «да», «нет» и «угу». Если этих слов не хватает — вообще не отвечает. На привалах оттаивает, делается настоящим балагуром:
— Костер разведи!
— Воды принеси!
— Садись есть.
— Ложись спать.
— Вставай!
И наконец:
— Сегодня на месте будем.
Я и не думал, что так обрадуюсь. Боязно? Конечно, боязно! Только я уже устал бояться. Страх плечи надавил, я его и скинул.
Лошадей нам дал дядя Сарын. Мой жеребчик, пегий коротышка, послушно следует за вороным здоровилой Мюльдюна. Цок-цок, будто на привязи. Понукать пегого не требуется, остается лишь глазеть по сторонам. Я и глазею — а что прикажете? Головой туда-сюда верчу. Вчера я спросил Мюльдюна, почему мы на облаке прямо в Кузню не полетели? Быстрее же, на облаке-то! «Да», «нет» и «угу» тут не годились, вот брат и промолчал.
Я ему ответ подсказал:
— Ты мне Средний мир хотел показать, да?
— Угу.
Поговорили.
Когда мы из поселка выехали, я всё различия высматривал. Должна же ихняя земля от наших небес чем-то отличаться?! Много не высмотрел, врать не стану. На лугах трава по пояс. Ручей по камушкам звенит. Утки над рекой. Берега в осоке. По склонам гор — сосны да ели. Лиственницы еще. Вершины в дымке тают. Где люди живут, там юрты стоят. Здешние, правда, свои юртыбелой глиной не мажут. Нету ее поблизости, вот и не мажут.
Вот скала — черная, блестит сколами.
— Мюльдюн, а Мюльдюн!
— Да?
— У нас на Небе такие скалы есть?
— Угу.
Лес в буреломах, не проберешься. Деревья мхом поросли, сыростью от них тянет. Под деревьями — сумрак, и хрустит в нем. Плохо хрустит, зловеще. Про лес я даже спрашивать не хочу. Зачем нам такие леса? Снова на приволье выехали: уруй-уруй! Речка по порогам скачет, пыль водяная в воздухе висит. Радуги перемигиваются — красота! Рощи березовые, светлые. Реки-змейки: вьются, серебрятся под солнцем. На дубравах шапки кучерявые.
Осьмикрайняя, ты чудо!
Меня как подслушали. Горы сгорбились, присели на корточки. Назвались сопками, подкрались ближе, окружили. Сосны — редкая рыжая щетина. Трава выгорела, пожухла. Облака в ржавчине. И воздух гарью пахнет.
— Мюльдюн, а Мюльдюн!
— Да?
— У нас на Небе такая гарь есть?
— Угу.
Шутит Мюльдюн. Такого у нас на Небесах точно нет!
По берегам ручьев не растет ни былиночки. Вода — бурая мутная жижа. Пузыри лопаются, воняют. Ручьи слились в речку, вдоль нее мы и едем. Река виляет, и впереди, в излучине, нате-здрасте — дом. Ну и дом! Домище, в два раза больше нашего. Сплошные углы, стены громоздятся друг на друга. Сколько их всего? Тридцать? Сорок?! Крыша из железных полос, покрытых окалиной. Уложены полосы вкривь и вкось. Местами окалина, как короста, отвалилась, и под ней тускло блестит металл.
Дом дрожит. Так дрожит горячий воздух в полуденную жару. Постройка то расплывается, то вновь собирается воедино, становясь неправдоподобно четкой. Стены норовят пуститься в пляс, каждая сама по себе. В окнах полыхают отсветы: багровые и синие. Из шестигранной блестящей трубы извергаются клубы густого дыма. Под крышей гремит гром. Лязг, уханье, земля трясется под ногами. Мой пегий беспокоится, стрижет ушами. А вокруг-то, вокруг! Всё измарала жирная копоть. Река несет хлопья сажи. В земле зияют угольные провалы. Дыры, глубокие ямы, а может, пути в Нижний мир, они курятся вонючей дрянью. Из дальних вырываются охристые языки пламени. Темнеет быстро, хотя до вечера еще далеко. Я задираю голову к небу, желая узнать, где сейчас солнце, и едва не вываливаюсь из седла. Солнце скрыли тучи, а небо — серо-стальное колесо! — ой, караул!
— Мюльдюн, а Мюльдюн!
— Да?
— Там наше небо…
— Знаю, — мой брат расщедрился на новое слово.
— Оно вращается!
— Угу.
— Почему?
— Три Мира.
— Что Три Мира?!
— Они тут сходятся.
— Но ведь крутится! Вертится!
— Это обод, — говорит Мюльдюн.
Косится на меня, жалкого балбеса, и уточняет:
— Обод Нижнего неба.
Голова у меня крепкая. Вот, уже не кружится. Но еще долго, не в силах оторвать взгляда, я смотрю на стремительное вращенье небесного обода. Меня засасывает туда — не домой, к папе с мамой, а в кромешную вертлявую прорву. Когда же я возвращаюсь к делам земным, то вижу стократ худшее зрелище.
Ой-боой! Ой-ё-ёй!
От ужасного дома к нам бежит здоровенный черный адьярай!
2
Разве ж это брат?
Плохой адьярай. Плохой адьярай.
Очень плохой адьярай.
Вдвое больше Мюльдюна. Хромает, кособочит. Качается из стороны в сторону. Быстро бежит! Кричит, радуется поживе. Он нас убьет! Он нас съест! Нет, не убьет. Не на тех напал! Мюльдюн-бёгё — силач-боотур! Сейчас он тебе ка-ак даст! Ой! Мюльдюн без оружия. Совсем-совсем. Ножик — не в счет. Адьярай тоже безоружен. В рукопашную пойдем? Съесть меня хочешь? Ребра вырвать? Колбасу сделать? Я тебя заломаю! Я сильный!
Сильный, кивает мертвец за спиной.
— Эй! Усохни!
— Адьярай! Заломаю!
Не усохну! Я сильный!
— Это не адьярай. Усохни, Юрюн.
Адьярай! Не адьярай? Брат сказал. Мой брат. Смеется. Адьярай смеется. Не адьярай смеется. Хороший? Очень хороший? Рука на плече. Братняя рука. Отдыхай, молчит Мюльдюн. Усыхай. Мюльдюн — старший. Брата надо слушаться.
Я усыхаю.
У чудища две руки. Две ноги. Два глаза. Под глазами — мешки. Синие, набрякшие. Нет, не адьярай — те одноногие, однорукие, одноглазые. Человек. Громила. Стоит, хохочет. Нападать раздумал. Есть нас раздумал. Да он, небось, и не собирался!
Черный громила перестал хохотать. Он был не сам по себе черный — закопченный, как и всё вокруг. За год не отмоешь! Я стоял напротив громилы и глупо улыбался. Ну да, стоял. На земле. А что? Обычное дело. Сидел верхом на лошади, а теперь на земле стою. Где мой пегий? Да вот же он! Пляшет шагах в двадцати, фыркает. Когда я вырос для драки, ноги из стремян выскользнули и в землю уперлись. А жеребчик, не будь дурак, из-под меня вывернулся и ускакал.
Ничего себе я расширился!
— Это брат, что ли? — спросил громила у Мюльдюна.
— Брат.
— Разве ж это брат? — возмутился громила.
Он явно расстроился.
— Брат! — Мюльдюн сделался чуточку больше.
Что значит: «брат — не брат»?! Брат я Мюльдюну. Родной! Единственный! Роднее не бывает. Или не единственный? Сперва Омогой, теперь этот черный…
— Мне доложили, ты брата везешь. Я обрадовался. Вот, думаю, наконец-то! Давно с ним поработать мечтал…
— Это мой брат, — с нажимом сказал Мюльдюн. — Юрюн Уолан.
Он дождался, пока громила прожует обиду, и повернулся ко мне:
— А это, Юрюн, мастер Кытай Бахсы.
— Кузнец? — ахнул я.
— Угу.
Вот это да! Выходит, мы уже приехали? Жуткий дом-гром — знаменитая Кузня?! А копчёный громила… Одеждой кузнецу служил промасленный фартук из толстой бычьей кожи, надетый прямо на голое тело. Таким фартуком шалаш накрывать, от ливня. С трех быков шкуры содрали, или даже с четырех. На фартуке темнели многочисленные пропалины. Голые плечи кузнеца были изуродованы шрамами от ожогов. Под слоем копоти, и то видно. Предплечья — тоже. Ох, и руки у него! Ручищи! Жилами перевиты; кожа — кора, пальцы — сучья…
— Здравствуйте, мастер Кытай! — опомнился я.
Кузнец изучал меня с ног до головы. Так охотник, мечтавший добыть лося, уговаривает себя, что тощий заяц — вполне годная добыча.
— Всё ли у вас хорошо? Все ли здоровы?
— Всё, — ухнул кузнец. На вид он был мрачней ночи. — У меня всё хорошо.
Словно подтверждая сказанное мастером Кытаем, из-под земли ударил вопль:
— Аай-аайбын! Ыый-ыыйбын!
— Что это?! — подпрыгнул я.
— Аай-аайбын!
В недрах что-то шмякнулось. Земля под ногами ощутимо качнулась:
— Ыый-ыыйбын!
— Уймись! — гневно откликнулся старушечий голос. — Не беснуйся!
— Ыыыыы-ый!
— Запру!
И снова — шмяк!
— Аай-аайбын!
— Запру! Запру окаянную!
— Это старуха моя, — с отменным равнодушием сообщил кузнец. — Дочку вразумляет. Ну что, гости дорогие? Айда в дом?
— Доспех подбирать? — не выдержал я. — Правда, мастер Кытай?
— Да уж подберем…
— Шлем? Меч?
— Да хоть зубочистку…
Он побрел к Кузне, нимало не интересуясь, следуем мы за ним или нет. Налетел порыв жаркого, несущего гарь ветра, растрепал седые волосы Кытая. Взметнулось над головой кузнеца облако тусклого серебра. Хоть садись на него верхом и лети домой, к любящим родителям. Я поймал своего пегого за узду и поплелся, куда велели. Рядом шел Мюльдюн, ведя в поводу вороного.
Брат молчал. Ну, и я молчал.
Разочаровал я кузнеца, сразу видно. Он, небось, думал: этот парень здоровый, как Мюльдюн. Громила! Хотел мастерство показать, самый лучший доспех подыскать Юрюну-боотуру. А я не громила вовсе. Вот Кытай и заскучал.
«Разве ж это брат?» — слова кузнеца вились вокруг меня роем кусачих пчёл. «Где брат твой, айыы?» — поддакивал из-за плеча мертвый Омогой.
Под землей опять завопили.
Мы прошли рядом с дымящейся ямой. Я от большого ума заглянул в нее, но ничего толком не рассмотрел. Дым, чад, темень. Есть там дно, нет — спросите чего попроще. Ямы, где полыхал огонь, мы оставили в стороне. Жар оттуда валил: ой-боой! Неудивительно, что у мастера Кытая брови-ресницы обгорели. И борода с усами. Остатки торчали ржавой щетиной, как на загривке у взбешенного кабана.
У меня, наверное, и нос сгорел бы, и губы, и уши.
Перед Кузней высился столб коновязи. Резной, из лиственницы, с лошадиной мордой на верхушке. В углубления резьбы на веки вечные въелась сажа. Я вздохнул с облегчением: не всё тут у них из железа. Мы привязали пегого с вороным, и Мюльдюн извлек из-за пазухи медную табличку со значками:
— Сарын передал.
Кузнец погрузился в размышления. Кусал губы, морщил лоб, чесал в затылке. Табличка заняла его внимание целиком.
— Понял, — кивнул он наконец.
И обернулся ко мне:
— Жди здесь. Мюльдюн, ты зайди. Разговор есть.
Заскрипела, лязгнула дверь. Я остался один.
Тут она и объявилась.
3
Ыый-ыыйбын! Ай-абытай!
— Куо-Куо.
Откуда она выбралась? Не из-под земли же?! Стоит, пялится на меня, косу теребит. Коса длиннющая, до коленок. Платье из мягкой ровдуги, с вышивкой. Бляшки, висюльки, обереги. Нарядное платье, жаль, сажей замарано. Да и сама она… Не такая копчёная, как Кытай Бахсы, но тоже…
Подкопченная.
Лицо припухло, будто со сна. Левый глаз косит. Сколько весен ей — не поймешь. Семнадцать? Двадцать? Двадцать пять?! В общем, взрослая.
— Куо-Куо!
Разве люди так разговаривают? Так лягушки в болоте квакают!
— Чего?
— Куо-Куо!
Пальцем в грудь себе тычет. Это я, мол, — Куо-Куо. А грудь-то вся нараспашку! Стыдоба! Я поскорее отвернулся, чтоб не смотреть. Раскрасавица? Кто ж тебя имечком-то наградил? В насмешку, не иначе!
— Здравствуй, Куо-Куо. Я Юрюн Уолан, сын Сиэр-тойона.
— Юрюн Уолан! — она захлопала в ладоши. — Юрюн Уолан!
Закружилась в танце, подпрыгивает. Взбила к небу пыльный вихрь. Ожерелья звенят, коса мелькает. Пушистым кончиком меня по лицу: раз! И опять: два! Девчонка, честное слово!
— Юрюн! Юрюн Уолан!
И вдруг замерла, лицом ко мне:
— Юрюнчик! Уоланчик!
Пыль тихонько оседала. Я попятился, а она взяла и облизнулась. Съесть меня решила, что ли? Язык у нее — жуть! Длинный, розовый, влажный. У меня под ложечкой ёкнуло. Да ну, откуда в Кузне людоедка! Это я, болван, страстей навыдумывал…
— Пойдем, Юрюнчик! Пойдем, Уоланчик!
Она придвинулась ближе. Я с трудом удержался, чтобы не дать дёру. Хорош боотур — от чужой служанки шарахается! Скоро от мышей бегать начну!
— Куда?
— В конюшню пойдем. С Куо-Куо.
— Лошадей в конюшню отведем?
— Лошадей?
На лице ее отразилось недоумение. Впрочем, она быстро заулыбалась:
— Юрюнчик Уоланчик с Куо-Куо отведут лошадей. В конюшню!
И хихикает, дурочка.
Мы отвязали коней и повели в обход Кузни. Куо-Куо шла впереди, показывала дорогу. На каждом третьем шаге она оглядывалась на меня. «Ты здесь? — спрашивал ее взгляд. — Ты никуда не делся?»
Да что я, маленький? Не потеряюсь!
В конюшне пахло сеном, навозом, лошадиным потом. Вездесущий запах гари тут почти не чувствовался. У входа было светло, а в дальнем конце сгущался мрак. Там всхрапывали, фыркали лошади. Сколько, какие — не разглядишь. Наших мы завели в ближние стойла — они пустовали. Воду в поилки кто-то уже налил. Надо бы корму задать, подумал я.
— Сено у вас где?
Куо-Куо торчала у входа. Загораживала свет.
— Сено? А, сено. Мягкое!
Вот, опять облизывается. Губы у нее сохнут, что ли?
— Тут есть сено. На сене будет хорошо.
И бегом ко мне. Я — назад. Споткнулся, чуть не упал. А она схватила меня, облапила: крепко-крепко! Шепот горячий, как из той ямы с дымом. В самое ухо:
— Красавец мой! Суженый-ряженый!
— Ты чего?
— Жених Куо-Куо! Женишок ненаглядный!
— Чего ты?!
Я бы вырвался, честно. Да у нее хватка — куда там Омогою!
— Отстань! Какой я тебе жених?!
— Жених Куо-Куо! Жених! Станем вместе спать, детей рожать!
Влажное, горячее скользнуло по щеке. Язык! Ее язык! Фу! Мне было жарко, тесно, стыдно. Девка тискает меня, лижет, как взбитые сливки, а я, боотур — ну, боотур же! — высвободиться не могу! Бросило в жар, коленки подогнулись. Сердце зашлось: кэр-буу! Того и гляди, выпрыгнет! Пойдет скакать лягушкой между стойлами…
Да ладно вам ухмыляться! Всё я знал, всё понимал. Сколько раз видел кобылу с жеребцом, корову с быком, сучку с кобелем. Тут ведь в чем главная мерзость? Кобыла с жеребцом — ладно, но ведь не кобыла с жеребенком! Я вам кто? Не та беда, что годами мал, а та беда, что я — сын Сиэр-тойона! Против закона это! Против обычая! Хоть кричи: «Папа, на помощь!» А что? Он услышит, обычное дело.
— Сдурела?! Отцепись!
— Жених!
— Отстань от меня!
Ага, разбежался! Держит, не отпускает. Бормочет всякий бред. Я — ее жених, скоро свадьба. Ляжем в постель, я на нее взберусь, детишек настрогаю… А рука своевольничает, лезет мне под кафтан, под рубаху, в штаны.
— Не трогай! Нельзя там трогать!
— Можно, Юрюнчик…
То, что трогать нельзя, под ее пальцами расширилось. Наверное, в бой собралось. Я тоже сделался больше. Плохая Куо-Куо! Очень плохая! Нельзя там трогать! Вон иди!
Толкнул. Вырвался.
Сумел.
— Боотур-удалец! Хорошо нам будет!
Я заставил себя усохнуть. Пришибу же! Омогою спину не сломал, так этой дурище сломаю. Усыхать было трудней трудного. Боотур во мне противился, возражал, стоял насмерть. Если просто Юрюн знал, чего хочет от него Куо-Куо, и старался держать себя в руках, то Юрюн-боотур ничегошеньки не знал и знать не желал. Он и корову, наверное, с быком не видал, и кобылу с жеребцом. Хватают? Бей! Давят? Бей!
Морока мне со мной!
— Трогай меня! Нюхай меня!
Она плясала, кружилась, пела, радовалась. Бросилась на меня — я увернулся, ногу подставил. Она упала в сено: лежит, смеется. Из платья до половины вывернулась, трясет сиськами:
— Иди ко мне!
— Я хапсагай знаю! — кажется, я опять расширился. — Заломаю тебя!
— Хап-хап! Сагай-сагай!
— Дура!
— Хапай Куо-Куо! Хапай и сагай! Сагай, сагай, до утра сагай!
Я к выходу, а она следом — прыг! Схватила меня. А я — её. Боремся. Швыряю её. Толкаю её. Плохая Куо-Куо! Очень плохая! Заломаю…
В конюшне стало темно. Куо-Куо исчезла: бац, и нету. Заржал пегий в стойле. Куо-Куо откликнулась из другого стойла:
— Аай-аайбын!
Я усох и всё понял. Это она из-под земли орала, когда мы приехали. Выходит, Куо-Куо — дочь Кытай Бахсы?! Я-то думал — прислуга… А вот и мастер Кытай: раскорячился в дверях лесным дедом, свет загородил. Убьет он меня, и правильно сделает. Решит: я его дочку сюда затащил, пристаю…
— Усохни, Юрюн, — прогудел кузнец. — Все в порядке.
— Я уже, мастер Кытай. Уже усох.
— Ну и молодец. Других не уговоришь, а ты сам…
— Я её… она меня…
— Усыхай, не переживай. Я ее утихомирю.
Ее, не меня! Прямо с души отлегло. У меня, если верить дедушке Сэркену, три души, вот со всех трех и отлегло. И зря — рано обрадовался.
Кузнец шагнул в конюшню, за косу вытащил Куо-Куо из стойла. Та верещит, отбивается, ногами дрыгает, а он ка-ак даст ей кулаком! По ребрам, по лицу! У нее кровь из носа хлещет, она орет: «Ыый-ыыйбын! Ай-абытай!» — а он лупит и лупит!
— Мастер Кытай! Мастер Кытай!
— Ай-абытай!
— Не надо! Вы ж ее убьете!
Кулак завис на взмахе — молот над наковальней. Эх, вечно я не в свое дело лезу…
— Не убью, парень. Я меру знаю.
— Точно?
— Ага. Куогалдыма Куо — девка крепкая. Привыкла.
Я в первый момент не сообразил, о ком это он. Ага, это дочку так на самом деле зовут: Куогалдыма Куо. Куо-Куо, небось, сама придумала, для пущей красоты.
— Будешь еще к парням приставать, бесстыжая?
— Не бу-у-у…
Куо-Куо скулила побитой собакой. Мне было ее жалко. А отцу, похоже, ни капельки.
— Смотри у меня! Еще раз застану…
— Не бу-у-у…
— В подвал бегом! Сиди, пока гости не уедут!
Кузнецова дочка натянула на себя платье, измаранное в крови и пыли. Бочком-бочком проскользнула к выходу мимо грозного Кытая. Она явно опасалась, что отец наподдаст ей для лучшей памяти, и он-таки наподдал! Сапогом пониже спины. От отцовского пинка Куо-Куо птичкой улетела за дверь.
— В подвал! — гаркнул вслед кузнец.
— Не бу-у-у…
— Только попробуй вылезти! На крюк повешу!
— Не бу-у-у…
— Не будет она, как же… — пробормотал мастер Кытай. — Сучка брехливая! Ты, парень, не бери в голову. Она ко всем боотурам цепляется. Отбился, и ладно. Ну, пошли, что ли?
— В Кузню?!
— Куда ж еще? Хотел доспех? Шлем, меч?
— Хотел! То есть, хочу… Очень хочу! И еще лук!
— Иди за мной. Выбирать будешь.
— Я сам?!
— А кто ж еще?
И мы пошли в Кузню.
4
Всё, что захочешь
В Кузне комнат оказалось — больше, чем у нас! А коридоров и вовсе уйма. На тяжелые шаги хозяина пол отзывался металлическим гулом, прогибался и лязгал. Стены тут и там украшали всякие забавные штуки. Короба̀ с огоньками-моргунками, вроде нашего камелька. Узловатые блестящие корни; пучки тонюсеньких прутиков. Мутные окошки, в которых ничего не разглядишь. Скользкие на вид наросты, вроде грибов, политых маслом. Я на эти диковины засмотрелся, не заметил, как мы пришли.
— Выбирай, — мастер Кытай пропустил меня вперед. — Не стесняйся.
Я шагнул за порог и встал, разинув рот. Вот это да! Мечи, луки, шлемы, копья, палицы! Вся комната оружием заставлена, от пола до потолка. Новенькое, блестящее, будто вчера кованое. И не навалом, как попало — лежит аккуратненько, одно к одному.
— Это ваша работа, мастер Кытай?
— Чья ж еще?
— Ну вы и мастер! Самый лучший в Осьмикрайней!
И ничего я не подлизывался! Что думал, то и сказал.
— Ты еще настоящей моей работы не видел, — усмехнулся кузнец. Я знал: ему приятно. Я только не знал, почему от его улыбки мне неприятно сделалось. — Ничего, всему свое время. Выбирай, говорю.
— Всё, что захочу?
— Всё, что захочешь.
Он собрался уходить.
— Подождите, мастер Кытай! — спохватился я. — Я ж обратно дорогу не найду! У вас тут дремучей, чем в лесу…
— Как подберешь, нажми вот тут, — он показал на гриб с красной шляпкой, росший из косяка двери. — Я за тобой приду. Или пришлю кого-нибудь.
И ушел. А я остался.
Мне часто снится этот день. Память режет его на куски, как нож — колбасу, и предлагает мне: хочешь кусочек? Не хочешь? Ну, возьми другой, с краешку! Реже мне видится Куо-Куо, чаще — бегущий к нам с Мюльдюном черный адьярай. Иногда куски сна слипаются вместе: я уступаю домогательствам Куо-Куо… А что? Обычное дело. Один и тот же сон может сниться по-разному, если ты вырос и хорошо понимаешь, чего от тебя хочет несчастная дурочка. Короче, во сне история принимает другой оборот, и нате-здрасте — в самый ответственный момент к нам бежит черный адьярай. Представляете мою радость? Добавлю, что Куо-Куо сразу превращается в Мюльдюна. Но чаще всего я вижу оружейную. Я, Юрюн-взрослый, стою рядом с Юрюном-мальчишкой: невидимка, призрак, способный лишь вздыхать и размышлять. Сейчас я знаю многое, чего не знал тогда. Я закован в знание, как в доспех, я вооружен знанием до зубов. Я знаю столько, что даже могу представить, сколько всего я не знаю! Мне известно, почему юному боотуру ничего не рассказывали про Кузню до приезда сюда. Для меня не составляет тайны, зачем Кытай Бахсы приводит детей в оружейную, а главное, с какой целью он сразу же удаляется, оставляя взъерошенных гостей наедине с убийственными сокровищами: «Выбирай! Все, что хочешь!» И дети выбирают, хватают, гребут обеими руками. Скоро, очень скоро Юрюн-мальчишка начнет приобретать знания, делая первые шаги на пути ко мне-взрослому. А пока ему отказано в бесплодных размышлениях, зато дозволено в восторгах. По правде, я наслаждаюсь его бесхитростной радостью. Вы слышите? Да, это он кричит, брызжа слюной, словно обжора при виде лакомства:
— Меч!
Будущее отступает в тень. Дает место настоящему.
— Первым делом — меч!
Вот они, мечи. Короткие хотоконы, длинные батасы. Выстроились рядами в стойках, ждут хозяина. Блестят-подмигивают, умоляют наперебой: возьми! меня! нет, меня! Тусклые, чуть изогнутые болоты тяжелы даже на вид… Отлично! Истинный боотур врага мечом напополам рубит! Взял я болот, вернул на место, взял другой. Махнул для пробы — чуть запястье не вывихнул. Вот зараза! В руке рыбой вихляется, вывернуться норовит. Батас полегче, и рукоять не в пример удобней. Махнул им — батас аж присвистнул от удовольствия: бери меня, не пожалеешь!
— Кырык-кырык!
Так тому и быть. Беру! Полюбовался я на свой — свой!!! — меч, махнул еще пару разиков и отнес к двери, у стеночки поставил. Теперь — что? Шлем?
— Доспех!
Этого добра тут хранилось — завались! На целое войско хватит, и еще останется. Панцири-куяхи: цельнокованые, с полировочкой, с узорчиками, и кожаные, с бляшечками, и рыбья чешуя из пластиночек внахлест, и хитрость-громадина из не пойми чего… У меня глаза разбежались! Много ли нам надо? Много! Чтоб красивый, и по размеру, и прочный. И железный, железный! В коже пусть чагары-наемники ходят! В ольховых прутняках — бедняки-ополченцы! Копыт конских нарежут, навесят — и ладно им, чумазым! А я кто? Я — боотур из солнечного рода айыы! Ну хорошо, вот-вот им стану.
Вооружусь и стану!
Берем кожаный поддоспешник — не голяком же доспех примерять? Берем панцирь: на груди — серебряный кюн, внизу — юбочка с разрезами. Как на коне без разрезов скакать? Берем боевые рукавицы. Оплечья берем: две пары. Ну вот, ничего страшного в этой Кузне нет: сам выбираешь, сам примеряешь. А врали-то, врали: и в доспех тебя силком запихнут, и колотушкой по шлему дадут, чтоб налез…
— Брехуны!
Брехуны, соглашаюсь я-взрослый. Мне снится сон, и я смеюсь — так, чтобы мальчишка не услышал. Прекрасный выбор, малыш. Замечательный доспех. Сел, как влитой. На тебя, молокососа. Сколько тебе лет, Юрюн Уолан? Кому из нас двоих еще предстоит расти и расти? Забыл?! Ну и ладно, ты забыл, а я не стану напоминать. Зачем портить праздник? Кричи, парень, радуйся.
— Наручи! Поножи! Шлем!
Шлема показалось мало. К нему я взял превосходные чарапчы с застежками на затылке. Ножи. Три штуки. Вдруг один сломается, а другой потеряется? Палица. Щит. Чудо-щит! Ни одно копьё не пробьёт. Да, копьё. Вот ты, моё славное. Коли, мечи, древком лупи — бойся, враг! Наконечник узкий, граненый. Острый-преострый! Чудо-копьё! Любой щит пробьёт. Что теперь?
— Лук!
В доме по-прежнему грохотало, стукало, брякало. Противно взвизгивал напильник. В стенах стрекотали кузнечики, жужжали шершни. Звуки тут были тише, чем снаружи. Я быстро перестал обращать на них внимание. Лишь к тому, что пол под ногами дрожит, привыкнуть не сумел. В итоге не привык — притерпелся.
Лук я выбирал дольше всего. А что? Кто ворону в глаз лупит? Значит, и лук нам нужен не абы какой. В оружейной абы каких луков не хранилось. Раньше я бы любой схватил, не глядя, но раз уж позволили выбирать… Все луки боевые, клееные из пяти-семи слоев, с накладками. Ух ты! Вот это да! Лук-лучище едва ли не целиком из костяных пластин собран. В середке, в самой сердцевине — темное дерево или металл, не разберешь. Огромный — выше меня. И тугой. Ох, тугой! От злости я расширился, но натянуть это чудовище не смог. Нет, не мой лук. Жалко. Такой и Мюльдюн-силач не натянет. Для кого ж его сделали-то?!
— А ты чей будешь?
Твой, ответил лук-сосед. Он — единственный из всех! — был окован сияющей красной медью, а под ней туго обтянут кручеными жилами. В оковке — прорези, в них видно: семь слоев, один к одному. Сердцевина — знакомый металл-дерево. Рога точеные, с резьбой, тетива тоже жильная. Натяну? Не натяну? Взял я лук, подержал и даже пробовать натяжку не стал.
— Мой! Ты мой!
Твой, повторил лук. Чего орешь, дурачина?
Набрал я стрел с орлиными перьями. Сложил их в колчан. Две тетивы про запас, петли — тетиву крепить; налучник — таскать в непогоду… Вроде, всё? Братцы, как же я это добро отсюда уволоку? Ну, доспех на себя надену, шлем — тоже… Ага, вспомнил! Есть такие обода-кольца, они на спину цепляются. В них оружие засовывают и поклажу, если приспичит. Вот вы где, колечки! Прикрепить обода к доспеху у меня не получилось — ничего, Кытай Бахсы приладит.
Я надавил на гриб с красной шляпкой.
Где-то зазвенело.
5
Мастер Кытай работает
Вместо мастера Кытая пришел человек-тень. Бочком скользнул в оружейную: блеклый, тусклый, одет в серое. Лица толком не разглядишь. Сперва он показался мне плоским, как лента бересты. Но человек повернулся ко мне, и я выдохнул с облегчением: померещилось.
— Здравствуйте!
В ответ он молча кивнул. Приладил к доспеху обода с днищем — про днище-то я, балбес, забыл! — загрузил оружие мне за спину и пошел впереди, указывая дорогу.
Немой, что ли?
Вел он меня не туда, откуда мы с кузнецом явились. Окончательно я в этом уверился, когда человек-тень распахнул передо мной великанскую, глухо лязгнувшую дверь и посторонился, пропуская вперед. Слился с тенью двери, растаял: вроде бы есть, а где, как, кто — спросите чего полегче! Ну и ладно, главное в другом — за дверью была кузня! Настоящая! Кытай Бахсы работал здесь, это я сразу понял.
Тут и младенец бы понял!
В дальнем конце пылал горн. Пламя гудело, ярилось, бесновалось. В огненную пасть запросто въехал бы мой брат Мюльдюн верхом на коне. Кстати, Мюльдюн — вон он, правда, без коня. Стоит слева от горна и смотрит на меня. А мастер Кытай — справа, и тоже смотрит.
— Заходи! — велел кузнец.
— Ага, иду.
Вдоль стен тянулись полки с заготовками и инструментом. Молоты, молотки, молоточки. Клещи, щипцы, зубила. Напильники. Железяки, каких я сроду не видывал. Сюда бы нашего Тимира-кузнеца! Хотя нет, лучше не надо. Тимир, небось, от зависти сразу и помер бы. Пол был завален ржавыми опилками и стружками. Они гадко скрежетали под ногами. А перед горном высилась наковальня: блестящая, без малейшего следа ржавчины. Громадина — чистый тебе стол на две дюжины человек, клянусь!
На наковальне играли кровавые блики.
— Ну-ка, покажись, Юрюн-боотур!
Я показался. Забренчал, застучал, звякнул.
— Молодец, — одобрил кузнец. — Мюльдюн-бёгё, пора бы тебе выйти прочь.
Не переча, мой брат оставил нас.
— Выбрал, — сказал я мастеру Кытаю. Что еще сказать, не знал, а молчать было неловко. — Спасибо большое!
— Рано благодаришь.
— Почему?
— Полработы не хвалят. Ложись!
И указывает на наковальню.
— Прямо сюда?!
Зябко стало — при горящем-то горне! Ну, раз так положено… Я вздохнул и полез, куда велели. Высоко, скользко. Полированная она, что ли? Забраться на наковальню в доспехе, с оружием за спиной — адова работенка! Я едва не свалился.
— Щит. Копье. Лук.
— Я…
— Возьми всё, что выбрал.
— Всё-всё?
— Да.
Пришлось слезть, взять щит с копьем, лук — и вскарабкаться по новой.
— Щит на левую руку. Копье в правую.
Лежу, боотур боотуром, на наковальне. Доспешный, значит, и вооружен до зубов. Устроился на боку, пялюсь в стену. На спину-то не лечь, там у меня обода со всяческим добром. Я лежу, а ко мне люди-тени — шасть! Я их увидел только теперь, когда они зашевелились. Идут по опилкам, а опилки не скрипят, помалкивают.
Узловатые ручищи кузнеца придавили меня к наковальне.
— Мастер Кытай! Что вы делаете?!
И слышу в ответ:
Положите горой перед ним
Оружье, что изготовили мы,
По плечу примеряйте
Кольчугу ему,
Облачите его
В боевую броню!
Лицо кузнеца нависло надо мной: складки, морщины, рот оскален. В отсветах пламени черты Кытая Бахсы, и раньше не слишком приглядные, горели и плавились. Вот-вот прольются дождем раскаленного металла! Разверзлась черная пещера рта, сверкнули клыки из железа, похожие на сошники плуга:
— Держите его!
Меня схватили за руки, за ноги. Чудом я исхитрился вывернуть шею: алатан-улатан! Вокруг — тени, тени, тени. И все с инструментом наизготовку! Кузнечные клещи сомкнулись на моих лодыжках и запястьях. Я рванулся, но тени держали крепко.
— Отпустите меня!
Тени молчали. Лицо кузнеца вознеслось, вознесся и я.
— Куда вы меня тащите?!
Вышло много черных людей,
Выше лиственниц,
Черней их теней.
Люди-тени пришли,
Из тьмы принесли
Оружье и доспех боевой;
Хватило бы оружья того
На долгую тревожную жизнь
Трех мощных богатырей…
Надвинулся гул пламени, превратился в рев. Ударил нестерпимый жар. Горн! Они волокут меня в горн! Я сейчас сгорю! Плохие тени! Плохие! Очень плохие! Хотят убить меня! Не убьют! Я их убью! Вырвусь — и убью!
Треск, скрежет.
Панцирь? Шлем? Мои кости?!
Я расширялся стремительней, чем когда-либо в жизни. Я никак не мог расшириться, даже на пороге смерти. Меня распирала ярость — бешеная, помноженная на дикий ужас. Я бы лопнул, но Юрюна Уолана, безмозглого дурачка, жадину, падкую на коварные подарки, обманом заковали в трехслойный доспех. Броня давила, не пускала, не позволяла мне стать большим-пребольшим, смять орду теней в кулаке, ударить кузнецом в стену. Зачем я надел этот проклятый доспех? Зачем?! Я погубил себя!
Кажется, я кричал.
Выбирай!
Все испробуй и осмотри,
Что по нраву, то и бери!
Все примерь,
Наилучший из всех
По плечу избери доспех;
Все кольчуги перетряси,
Ту, что выберешь, и носи!
Голову обожгло пламя. Плечи. Живот. Бедра. Ступни. Пальцы. Сверху огонь. Снизу. Вокруг, везде. Больно. Больно! Очень больно! Лицо горит. Щеки. Губы. Нос. Глаза! Мои глаза! Кипят, лопаются. Закрыть!.. Не могу. Вырваться! Не могу. Пахнет! Жареным пахнет! Меня жарят. Мной пахнет. Больно! Убью! Вырвусь, убью!
— Аыырррр! Гхх…
Слова сгорели. Осталось рычание.
Меня выдернули из горна. Бросили на наковальню. Чем я видел, как я видел — не знаю. Спросите лучше, почему я еще жил. Из тьмы выметнулся утес, насаженный на ствол сосны, рухнул мне на грудь. Доспех промялся, грудина страшно хрустнула. Я и не знал, что боль бывает такая разная. Я и не знал, что бывает такая боль. А что я вообще знал?
Молот, сказала боль. Это молот.
— Мастер Кытай! Что вы…
Молот рухнул снова. И опять.
И еще.
Выносите
Сверкающий серебром
Щит боевой!
Меч несите
Длинный, прямой,
Наилучший среди мечей…
Удары сыпались градом. Доспех, оружие, щит, лук — всё вминалось в исковерканное тело. Меня вертели, как хотели — набок, на спину, на живот, на другой бок. Били, плющили, уродовали. Все страхи, хрипел я. Все ужасы. Все байки про Кузню — детский лепет. Тот, кто вернулся, молчит. Тот, кто не вернулся, молчит. Болтают те, кто здесь не был. Знай они правду, откусили бы себе языки. Мюльдюн! Вот почему ты молчал, брат мой! Я нравлюсь тебе, сильный? Я, калека, урод с кусками металла, торчащими из тела?!
Поднимают. Несут.
Опять в горн?!
Огонь только меня и дожидался. Обхватил, сдавил в объятьях, гудя от радости. Я неудачно вдохнул, и пламя ворвалось в грудь, заполнило ее до отказа. Проникло в каждую жилку, растеклось по телу. Меня жгло снаружи и изнутри. Доспех плавился, шипела и обугливалась кожа, становясь с броней одним целым — не отдерешь. Наверное, если не вырываться — умрешь быстрее. Хочу умереть. Хочу умереть. Очень хочу умереть.
Почему я вырываюсь?
Наковальня. Молот. Вдвое больше предыдущего. Он падал и падал, медленно, как во сне. Хотел, чтобы я мучился подольше. Целил мне в лоб. Я зашелся в беззвучном вопле. Истерзанная плоть еще сопротивлялась. Меня сотрясала отчаянная дрожь, мышцы рвались в запредельном усилии. Кости выворачивались из суставов. А молот всё падал. Сейчас голова Юрюна Уолана превратится в кровавую кашу. Каша с мозгами. С телячьими мозгами. Люблю такую…
Молот рухнул.
Я умер.
Мастер Кытай продолжил ковать.
6
Живые и мертвые
«Что, сильный?» — спросил мертвый Омогой.
Ничего, ответил мертвый я. Как-то так.
«Нравится?»
Еще не знаю. Пожалуй, нет.
«Вот ты умер, — рассудил мертвый Омогой. После смерти он стал мудрее, спокойней и вообще приятней. — Тебя похоронят.»
Где, заинтересовался мертвый я.
«Здесь и похоронят — не домой же везти? Лето сейчас, жара. Не довезут, протухнешь. Ты не бойся, Кытай Бахсы хоронить умеет. Первый ты у него, что ли? Короче, ляжешь ты в могилу. Одна душа — туда, другая — сюда, третья — не пойми куда. Помнишь? Родится после у твоих мамы с папой новый сын. Мальчик. Ему тоже, небось, не станут рассказывать: был, мол, у тебя старший брат, да весь вышел. Убили его, никчемного. В Кузне, при перековке. Зачем такое рассказывать? Только настроение портить. Старший брат-боотур — это приятно, почетно. Хочется идти следом. Равняться на него. А старший брат-недоделок? Лучше и не знать…»
Обидно, вздохнул мертвый я.
«Почему?»
Лучше, когда знают. Помнят. Жалеют.
«Почему лучше?!»
Ну, все-таки семья.
«Семья? Подрастет твой младший брат, поедет в Кузню. И будет на каждом шагу думать: вот Мюльдюн-бёгё пережил Кузню, а Юрюн-тобук не пережил… А я? Я переживу? Или нет?! Испортишь ты ему дорогу. Не о всяких братьях надо знать, парень. Иные способны изломать тебе весь путь, сколько там его отмерено. Хорошо, ты умер. Зато по дороге сюда ты был счастлив. Оружие выбирал — счастливый. Уже кое-что, правда? Неужели ты не хочешь, чтобы твой младший брат…»
Нет у меня никакого младшего брата. Заткнись!
«Что ты на меня-то окрысился? Я все-таки постарше тебя буду — и как живой, и как мертвый. У меня опыт. Старших надо чтить. Старших надо уважать. Вот ты Мюльдюна чтишь? Папу? Маму?»
Чту, согласился мертвый я. Уважаю. У них опыт, они мне ничего не сказали про старшего брата-недоделка. Я ехал в Кузню счастливый. Оружие выбирал — счастливый. Я только умер несчастный, но тут они ни при чем. И знаешь что, Омогой? Я сейчас уважаю их меньше, чем раньше. Чту меньше. Люблю по-прежнему, но любви не прикажешь. А почтение, уважение… Меньше, да. Гораздо меньше. Мне стыдно, но это так.
«Полагаешь, они должны были тебе всё сказать? Про брата?»
Наверное, да.
«Перед отъездом в Кузню?!»
Да.
«Ну, парень, ты даешь! И ты бы ехал несчастный? Несчастный, выбирал оружие?»
Зато я умер бы счастливый. Я знал бы, что не один такой.
«Ты же знал! Тебе говорили, что из Кузни не возвращаются!»
Говорили. Одно дело, когда не возвращается кто-то. И совсем другое дело, когда не вернулся твой родной старший брат. Кровь от крови, плоть от плоти. Так ты не одинок в жизни, потому что есть Мюльдюн, и в смерти тоже, потому что был он, который не вернулся.
«А с чего ты решил, — спросил мертвый Омогой, — что он не вернулся? Тот, который старший?»
Ну, я же не вернулся.
«А с чего ты решил, что ты не вернулся?»
* * *
— Пить…
— Вот, пей…
Вода. Чистая. Прохладная.
Мало.
— Еще…
— Нельзя.
— Еще!
Расширяюсь. Хочу пить. Хочу пить. Очень хочу пить. Стану большим, отберу всю воду. Напьюсь. Нет, не расширяюсь. Усыхаю. Нет сил. Нет воды. Ничего нет.
— Капельку…
— Куо-Куо смочит тебе губы. Больше нельзя.
Кто?!
Будь у меня хоть чуточку силенок, подскочил бы на лежаке. А так всего лишь открыл глаза. Измучился! Словно не веки поднимал, а гору Чочур-Мыран. Сарын-тойон, слепой зрячий — вот кто меня понял бы, с его глазами-то!
Дочь кузнеца сидит рядом, прямо на полу, поджав под себя ноги. В руке она держит глиняную чашку с водой. Влажной тряпицей касается моих губ. Пальцами выжимает сладкую благодать. Пара капель упали мне на язык. Уруй-уруй! Я с благодарностью проглотил, что досталось, и понял, что погиб. Вначале я, оказывается, не совсем погиб, а теперь совсем.
Кинется она на меня, что делать стану? Как отобьюсь?
«Жених! Станем вместе спать, детей рожать!» Я опять зажмурился, чтобы не так страшно было, а в ушах звенит-гремит: «Красавец мой! Суженый-ряженый!» Ну что я за неудачник?! Нет, прав Омогой: родится у меня младший брат, лучше ему про меня не рассказывать.
— Ты окрепнешь, и Куо-Куо даст тебе еще воды…
Окрепну, подумал я, и первым делом вооружусь. Не всегда же Кытай Бахсы будет меня от дочки защищать! Вот сейчас, например, не торопится. Кует себе, подлец, и в ус не дует.
— Ты вспотел. Тебя надо вытереть.
Вместо чашки — миска. Другая тряпица, побольше. От миски тянет кисленьким. Я чихаю, чуть не порвавшись на лоскутки. Кузнецова дочка тихонько смеется, откидывает покрывало, сшитое из оленьих шкур, начинает возить по мне тряпкой. Мамочки, я же голый! Она же… Страхи бродят вокруг, охают-ахают, но я не слышу. Я засыпа̀ю. Проваливаюсь в пуховую груду, в кучу палых листьев.
Мне уже все равно.
7
Наглая я скотина
— Так надо было, — сказал Мюльдюн.
Я кивнул.
— Надо, понял?
Я кивнул еще раз.
— Скажи я тебе правду, — Мюльдюн почесал кончик носа. Ну точно Кустур в минуты задумчивости! Кажется, мои кивки его не убедили, — я бы тебя убил. Ты бы ехал живой, а на самом деле мертвый. Соображаешь? Нельзя знать заранее. Ты тогда и выбираешь не так, и боишься не так, и вообще.
— Ты чего? — удивился я. — Ты просишь прощения?
Если я удивился, то Мюльдюн изумился. Впервые в жизни я видел, как брови моего старшего брата ползут на лоб, а рот приоткрывается, словно у годовалого ребенка, взявшего в руки потрясающую штуковину неизвестного назначения.
— Прошу прощения?
— Ну да…
— У тебя?
— Ну да…
— Я?!
— Ага, ты.
— Наглая ты скотина, — ласково уведомил меня Мюльдюн. Он на глазах превращался в записного острослова, считай, сказителя. Такой готов обложить избранную жертву, как новенькую юрту, сверху донизу: и корой, и дерном, и коровьим навозом. — Прохвост. Позор семьи. За что я прошу у тебя прощения?!
— За то, что не мог предупредить меня заранее.
Он сдвинул шапку на затылок:
— Ничего я не прошу, понял? Я предупреждаю тебя. Сейчас, когда я имею право это сделать. Однажды ты повезешь маленького засранца-боотура в Кузню, вот я и предупреждаю: молчи! Если, конечно, тебе не захочется прикончить спутника своим рассказом. Есть такие яды, братец — проглотил сегодня, а умер завтра.
— И такое бывает?
— Всякое бывает.
Я зажмурился. Представил: везу в Кузню боотура-малыша. Трюх-трюх, качаемся в седлах, глазеем по сторонам. Не бойся, говорю я ему. Тебя схватят клещами, сунут в горн, дадут молотом по башке. А ты не бойся! Главное, потерпеть, и все будет хорошо. Очухаешься, встанешь на ноги; вырастешь лихим молодцом. Он едет, не боится. Ну, то есть боится, но совсем иначе. Когда знаешь, что тебя ждет, что главное — потерпеть, боишься по-другому. Он едет, а я его уже похоронил. Живого в землю закопал. Воткнул сто слов, как сто ножей, под ребра. И еду рядышком, улыбаюсь. На привалах делюсь едой, водой. Дохой укутываю, чтоб не замерз.
— Тебя Ала Дяргыстай этому научил? — спросил я.
— Да.
— Когда ты после Кузни пластом лежал?
— Да.
— Он — тебя, а ты — меня?
— Да. А ты — следующего. Так принято.
— А если всё делать по правилам, — мне вспомнился отец. Веранда, ноги на перилах, чорон с кумысом, — по обычаю, то мы остаемся живы? После Кузни, да?
— Не все. Но большей частью — да, живы.
— Хорошо. Я запомнил.
Он встал:
— Я уеду дней на пять. Может, семь. Жди меня здесь, выздоравливай.
— А мастер Кытай знает?
— Знает.
И вышел прочь.
А я остался. А что? Обычное дело. Мне не то что ходить — сидеть невмоготу. Посижу капельку, и сползаю, лежу пластом. Вчера и сесть не мог. Хорошо хоть, один-одинешенек валяюсь, не так стыдно. Куо-Куо забегает по сто раз на дню. Кормит, поит, моет. Скажете: хорош врать, парень! Как один, когда Куо-Куо? Она не в счет, к ней я привык. Если бы не привык, со стыда бы сгорел, клянусь. Она мне горшок подставляет, на бок меня укладывает, и я с лежака в этот горшок… Ну, вы поняли. Горшок красивый, из цельного куска березы. По краю — завитушки. А я целюсь, значит, боюсь промахнуться. Боотур! Ворону в глаз бью, что мне горшок! Если по большой нужде приспичит, так я на спине, а она под меня берестяной туесок подсовывает. Вот я и успокаиваю себя: мол, привык, ничего особенного. Уже и забыл, как шальная девка меня в конюшне валяла, в штаны лезла. Сейчас в штаны залезет, подсобит облегчиться — и спасибо за хлопоты, век помнить будем!
По-моему, я у нее не первый. Ну, не первый боотур, за которым она ходит. Сколько же ей лет, а? Я утром хотел у неё спросить: ты что, и за Мюльдюном ухаживала? Так хотел, что аж зудело! И промолчал, застеснялся. У Мюльдюна тоже не спросил. Даст он мне по шее вместо ответа, и правильно сделает.
— Юрюн Уолан спит?
— Не сплю я. Заходи, Куо-Куо.
— Куо-Куо супу принесла. Кормить будет…
Суп — это кстати. Ем я, как не в себя. Набил брюхо, поспал чуточку, и опять слюнки текут. Сначала думал: мастер Кытай мне для лежки особую комнату выделил. Комнат в доме тьма-тьмущая, почему не выделить? Сегодня огляделся на свежую голову: какая там комната?! Ураса — летняя юрта. Гостевая, за домом стоит. Вроде срамного туеска, который для моей большой нужды — берестой крыта, конским волосом сшита. Ох, сравнения у меня… Болею я, извините. Соображаю плохо. Хорошая ураса, если вы не поняли. Просторная. Стены отваром ольховой коры выкрашены. По стенам — пять окошек. Дверь — занавес, расшит узорами. Вдоль стен — нары-лежаки. Посередке — очаг, еле теплится. Лето, чего зря дрова жечь? Над очагом — дымоход. Вокруг очага — столбцы для котлов, вертелов. Воздух чистый, свежий. Меня, помню, родители отпускали к Кустуру переночевать — ну, в Тимирову семью! — так в ихней урасе вечно воняло. И шкурами, и людьми, и объедками. А еще к урасе примыкал коровник, и тоже не делал воздух ароматней…
Да что тут сравнивать? Дядя Тимир, аласный кузнец, и Кытай Бахсы, кователь боотуров — не может у них вонять одинаково!
А вот и он, кователь боотуров. Проведать зашел.
— Выйди! — это он дочери.
— А суп? — это я ему. — Суп же!
— Успеется суп. Дай-ка я тебя…
8
Наглая я скотина
(продолжение)
Покрывало — фью-ю-рх! Улетело. Подушка — шмяк! Убежала. Он меня на живот — р-раз! Как пушинку. Голову в ладони взял — я думал, шею свернет. Нет, просто набок повернул — чтоб не лицом в лежак, а ухом.
Встал на колени у лежака:
— Расслабься.
Ага, расслабься! Я расслаблюсь, а ты меня клещами — хвать! Молотком — шарах! Суп выльешь, миску к копчику прикуешь. Знаем мы ваши шуточки!
— Мастер Кытай…
— Молчи.
Молчать не удалось. Я стонал, кряхтел, охал. Железные пальцы копались во мне, перебирали каждую жилочку. Взбивали Юрюна Уолана горкой лебяжьего пуха. Толкли в ореховую кашицу. Рубили в рыбную начинку. Мяли, выдавливали сок. Извлекали сочный хруст из позвонков, треск из суставов. Кровь бултыхалась во мне от увесистых шлепков.
— Ой! Ай! Уй!
— А здесь?
— Ы-ы-ы…
— Очень хорошо.
Куо-Куо сидела в углу на корточках. Радовалась моим истязаниям. Ну, в углу — это я для красного словца. Ураса-то круглая! А радовалась — это точно. «Айхал! — вскрикивала шепотом. — Айхал!» Почему шепотом? Отца боялась, наверное. Выгонит, или на крюк подвесит. Я ведь помню, он ей обещал крюк. Тогда, в конюшне, я ему не поверил. Думал, грозит для пущей острастки. А может, шутит.
Теперь верю. Ы-ы-ы!..
Превратив меня в холмик рыхлой земли, кузнец угомонился. Придвинул табурет, сел. Огромный, корявый, затряс ручищами. Мне даже померещилось, что с пальцев Кытая Бахсы летят сверкающие капли — вода, а может, расплав. Я вжал затылок в плечи: сейчас, вот сейчас обожгут! Огнем или холодом, но обожгут!
Ничего, обошлось.
— Годится, — буркнул мастер Кытай.
Так говорят о рядовом топоре, вышедшем из-под молота.
— Завтра встанешь. Все, отдыхай.
Уйдет, догадался я. Уже уходит. Интерес кузнеца ко мне стремительно угасал. И тут — хотите, верьте, хотите, нет — я понял, что сделаю, и ужаснулся. Я, сопляк-желторотик. Я, чудом выбравшийся живым из горна. Я рискну объехать на кривой самого Кытая Бахсы? Мне что, последний умишко огнем выжгло?!
— Ну да, — сказал я. — Ну да, конечно.
— Что — ну да?
— Ну да, говорю. Я бы на вашем месте тоже расстраивался.
Кузнец хотел встать, но раздумал.
— Ты? На моем месте?
— Ну да…
— И с чего бы это ты расстроился?
— Вы же не меня хотели. Ну, в работу взять. Вы брата моего хотели…
Мастер Кытай не был воро̀ной. Да и я валялся на лежаке без лука. Лицом к стенке, спиной к кузнецу. И всё равно сердце ёкнуло: дружок, ты ему в глаз всадил! В самую зеницу. Без промаха.
— Хотел, — признал кузнец.
Чувствовалось, что это у него больная тема.
— Я что? Обычное дело. А вот мой брат…
— Твой брат — это да. Ты, я вижу, парнишка смышленый. Чуешь, где настоящая работа! Такая работа в жизни один раз случается. Я, знаешь ли, ночью сплю и вижу…
Он заворочался. Должно быть, показывал, как он спит и что видит.
Я ждал, боясь спугнуть. Вспоминал: мы с Мюльдюном подъезжаем к Кузне, нам навстречу бежит черный адьярай. Бежит, радуется; подбегает и скисает вчерашним молоком. «Это брат, что ли? Разве ж это брат?!» И еще: «Мне доложили, ты брата везешь. Я обрадовался. Думаю, наконец-то!..» Весь разговор — при мне, не стесняясь. Ты ведь знал про моего загадочного брата, мастер Кытай! Ты знал, что Мюльдюн знает! Ты только не знал, что не знаю я, и знать мне не надо.
Лишку сболтнул ты, мастер.
— Ага, — вздохнул я. Собрался с силами, повернулся к кузнецу. — Брат мой — вот кто боотур! Всем боотурам боотур! Я ему и в подметки не гожусь. Да что там я! Мюльдюн, и тот не годится.
Представил я, что Мюльдюн меня слышит, и от страха чуть не обмочился. Взял бы он меня правой рукой за левую ногу, а левой — за правую, дернул бы от души…
— Точно так, — согласился кузнец. — И рядом не лежали.
— Вы не говорите Мюльдюну, что я вам говорил. Хорошо? Обидится он. И на меня, и на вас обидится. Вы ведь тоже…
— Что я — тоже?
— Говорили тоже. Вот, прямо сейчас.
— О чем я говорил?
— Ну, что Мюльдюн не годится. В подметки.
— А-а… — кузнец задумался.
Я готов был поклясться, что читаю мысли Кытая Бахсы. Правой рукой за левую ногу, а левой — за правую… Кузнец, конечно, побольше моего вырос, но Мюльдюн — он ведь Мюльдюн-бёгё! Если расширится, всякое может случиться.
— Твоя правда, парень. Мало ли о чем мы с тобой толкуем?
— Вот-вот!
— Ладно, ешь суп. Пойду я.
— Ага. Я только одного не пойму…
— Чего?
— Ну, вот Мюльдюн меня к вам привез. А брата нашего почему не везет?
— Нюргуна?
— Ну! Что ему, трудно привезти?
Имя прозвучало. Нюргун? Наверное, я знал его всегда. Мой старший брат, существование которого от меня скрывали, не мог носить другое имя.
— Не выпустили еще, — предположил кузнец. — Из колыбели.
— Нюргуна? Из колыбели?!
— Ну да, — согласился Кытай Бахсы. Это он у меня нудакать обучился. — Когда выпустят, тогда и привезет.
Я прикусил губу: больно, до крови. Колыбель? Мой старший брат Нюргун лежит в колыбели? Что это за брат такой? Что это за колыбель такая?!
— Поздновато, как по мне, — осторожно заметил я. — В колыбелях лежать, а?
Кузнец вздохнул: согласился, наверное.
— Я дома так и говорю всем: поздновато. Папе, маме, Мюльдюну. Я говорю, а они не слушают. Считают меня молокососом. Вот вы — другое дело, — я придвинулся ближе. — Мудрый вы, мастер Кытай. Ох, и мудрый!..
Я не ошибся. Мудрые, они болтуны. Мы еще долго разговаривали. Куо-Куо даже бегала суп заново греть. Одну миску — Юрюну-боотуру, другую — отцу-мудрецу. А что? Обычное дело. Он к концу беседы сильно проголодался.
ПЕСНЯ ЧЕТВЕРТАЯ
Там, на островершинной скале,
Что бешено кружи́тся всегда,
Подпрыгивая на вертлюге своем,
Три ели железных растут.
На их могучих кривых корнях
Три железные колыбели судьбы,
Как железные рыбы подземных морей,
Нанизанные на рожон,
Бьются, подпрыгивая и дребезжа.
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Я хочу в Бездну Смерти
Песок — слежавшийся, плотный. Идти по нему легко. Ближе к Кузне он сплошь измаран жирной копотью. Кое-где — проплешины. Дальше он делается ржавым с черными пятнами. И вот теперь — песок как песок. Цветом похож на осенний скукоженный лист, с редкими прожилками ржавчины. Скоро, пожалуй, и они пропадут. Ёлки здесь чахлые, с рыжиной, но уже не сухие, как вокруг Кузни.
Живые, ёлки-то.
Я не выдерживаю, оглядываюсь. Оглядываться — плохая примета, знаю. Это шея моя глупая не знает, вертит головой, дурища, туда-сюда. Кузня скрылась из глаз, её заслонили сопки. Казалось бы, такую домину с другого конца света должно быть видно. А тут отошел всего-ничего, она и сгинула, как не бывало! Не заблудиться бы, когда возвращаться стану…
Поначалу я беспокоился. Силенок маловато, хорошо бы поберечь, а я, балбес, нате-здрасте — беспокоюсь. Уйти из Кузни, думаю. Непросто будет, думаю. Придется умом пораскинуть, думаю. Оказалось — и раскидывать нечего. Не нечем, а нечего! Мюльдюн уехал, а кузнецу с его семьей я-здоровый был до еловой шишки. В первый день — не в самый первый, а в тот, когда я с постели встал — Куо-Куо меня завтракать кликнула. Ну, я пришел. Так кузнецова жена поначалу меня и не заметила. Что есть, что нет… Я поздоровался, стою. Неловко без приглашения за чужой стол садиться! А она кузнецу миску поставила, дочке поставила, себе… Спасибо, Куо-Куо голос подала:
— Мама! Юрюн Уолан кушать хочет!
Старуха на меня зыркнула, как на пустое место. Точь-в-точь моя мамочка, когда я ей про Кустура говорю: мол, ему тоже поесть надо! Ну да, для кузнечихи ее семейство, небось, самое главное. Все остальное — побоку. Миску она мне, врать не буду, выделила. Харчей навалила: вровень с мастером Кытаем. А мастер Кытай, если вы вдруг забыли, меня в сто раз больше. Кашу я съел, молоко выпил, а вяленую жеребятинку и полоски копченого налима сгреб потихоньку со стола, припрятал.
В дорогу пригодится!
Покрутился туда-сюда: нет, никто за мной не следит. Перед сном нарочно гулять ушел подальше. Вернулся поздно, а они — хоть бы хны! Ураса моя на отшибе, в глухом углу. Хоть помри там, хоть сиднем сиди — никто не проверит. Второй день гуляю, делаю, что хочу, третий. Никому я не интересен, кроме Куо-Куо. К счастью, ее интерес с невестиного изменился на материнский, а во-вторых, она с утра до ночи своей собственной мамаше по хозяйству помогает. Как я выздоровел, только за едой и видимся. Ну, я и стал собираться. Дорогу мне кузнец показал: мол, за теми сопками — спуск в Нижний мир. Левой, правой, прямиком в Елю-Чёркёчёх, Бездну Смерти. Там, приятель, три железные колыбели висят, в одной из них — твой брат Нюргун.
Все просто, и идти недалеко.
Понадобилось много лет и еще больше событий, чтобы я узнал самого себя получше. Простак я, если угодно. Простофиля. Люблю прямые дороги, не люблю повороты. А хитрые тупички ненавижу лютой ненавистью. Там, в Кузне, я-то себе виделся знатным хитрецом. Еще бы, самого Кытая Бахсы обманом разговорил! Про брата выпытал, про колыбели, про дорогу к ним. Простоватость кузнеца, выложившего малолетке всю правду-истину, не показалась мне чем-то особенным. Я-простак не удивился другому простаку, пусть даже взрослому. Не подловил на внутреннем родстве — с собой, Мюльдюном, нашими родителями… А что? Обычное дело. Помните мои разговоры с отцом? С мамой? Ноги на перила, взгляд на горы: «Рад тебя видеть, Юрюн.» Плывет уточка, улыбается: «Ложки не забыл? Приятного аппетита, кушай на здоровье.»
Ничего такого не заметили?
Вот и я тогда не замечал.
Мне в первую очередь название не понравилось: Бездна Смерти. С другой стороны — колыбели. Для младенчиков. В Бездне Смерти, ага. Ерунда какая-то, одно с другим не вяжется. Ладно уж, схожу, проверю. Боотур я или кто? Авось, не сгину. Для спуска веревка понадобится. Бездна, все-таки… Да, оружие. Адьяраи внизу, небось, так и шастают!
Всё оружие, что я выбрал, куда-то делось. Ушло, наверное, в переплавку. И зачем выбирал, спрашивается?! Я у мастера Кытая спросил, только он не ответил. У постели моей разговорчивый был — куда там! А тут замолчал, как отрезало. Я ему:
— Лука жалко. Очень уж…
Он мне:
— Угу, очень.
Поговорили.
Я прикинул: в доспехе лезть в Бездну не с руки. Копье тоже мешать будет. И щит. А вот меч… Меч мне точно нужен! На спину прицеплю и полезу. Мечей в оружейной — как иголок на сосне. Взять? Без спросу?! Я не мошенник, не вор. Я сын Сиэр-тойона! Значит, будем действовать честно, но хитро!
После обеда я поймал мастера Кытая. Я уже выяснил: если с ним не заговорить, он меня не замечает. Прямо как мой отец, когда на веранде сидит. Так отцу я сын, а кузнецу — никто. Вот он меня в упор и не видит. Обычное дело. А заговоришь — ничего, получается.
Я ему:
— Мастер Кытай!
Он мне:
— Чего тебе?
— Можно у вас в оружейной меч взять?
Он хмурится. Жадничает. Я ему:
— На время! Я верну, правда!
Нет, хмурится. Складки у переносицы — грозовые тучи.
— Меч?
— Ну да!
— Зачем?
И смотрит на меня, как на слабоумного.
— Я упражняться хочу!
— С мечом?
— Ага, с мечом. Потом на место поставлю.
— Упражняться?
Кажется, мастер Кытай удивлен.
— Ну да!
Он брови поднял, рот округлил — и как расхохочется! Гром гремит, эхо летит по коридорам, гуляет по всему дому. Землетрясение! А Кытай Бахсы кашляет, приседает, хлопает себя ладонями по бедрам. Вон, даже слезы из глаз брызнули. И что я такого смешного сказал?
— Ну, повеселил ты меня! Ох, повеселил!
Стою, слушаю. Злость кипит — хоть расширяйся, лезь в драку!
— Бери, парень. Бери меч, что хочешь бери.
Вытер кузнец слезы, махнул рукой:
— Упражняйся!
Мне только того и надо было. «Что хочешь бери»! Теперь про веревку отдельно спрашивать не нужно.
Поплутав по Кузне, я отыскал оружейную. Выбрал себе батас — такой же, как тот, первый. Ножны к нему. Моток прочной веревки. Еще веревки — петли для меча сделать, чтобы на спину вешать. Едой я раньше запасся. Ну как, можно идти на поиски?
Для начала я чуть-чуть поупражнялся с мечом. Слово надо держать. Я же сказал мастеру Кытаю, что буду упражняться? Вот, пожалуйста! А что брата пойду искать — так это мое дело! Семейное. Вернусь с братом — меч отдам, себе не оставлю.
Всё по-честному!
Вот, иду. Котомка за одним плечом, меч — за другим. Сопки в горы превратились. Уступы друг на друга громоздятся. Кусты можжевельника за камень из последних сил цепляются. В ветвях стылый ветер: фьють-фьють! Теплынь стояла, жарища, и вот — до костей пробирает! Фьють-фьють, насмешничает ветер. Что, Юрюн-боотур? Не передумал? Гляди, пропадешь!
— Не передумал!
Это я ветру, чтобы отвязался.
И взбираюсь по осыпи. Подъем не слишком крутой, но муторный, унылый. Бредешь, тащишься — вроде, вот она, вершина, рукой подать. Через десять шагов — подать, через двадцать — подать. Тридцать шагов, сто, тысяча… Острые камешки выворачиваются из-под ног, кувыркаются вниз по склону. Не кувыркнуться бы вслед за ними! Ветер злится, толкает в грудь. Небо сплошь затянули тучи. Крутится за ними небесный обод или нет? И солнца не видать…
Что это? Неужели вершина?!
Останавливаюсь, перевожу дух. По правую руку тускло блестит бескрайняя гладкая поверхность — до горизонта. Не такая уж она и гладкая… Волны ряби гуляют, накатывают, удаляются. Как по воде. Да ведь это и есть вода!
Море!
Я забыл, зачем я здесь. Впервые в жизни я видел море. Рассказов слышал — не счесть, но чтобы своими глазами… Да, холодное. Да, неприветливое. И всё равно завораживает. С берега в море вгрызаются острые клинья суши — когти звериной лапы. По левую руку громоздятся черно-серые скалы. Два пика подпёрли небо. Седловина перевала между ними отливает темным багрянцем, словно запекшаяся кровь. Багровый язык сполз в каменистую долину, лижет темный провал. Нет, иначе: Провал. Целый Провалище!
Здравствуй, спуск в Нижний мир, в Бездну Смерти.
Я обрадовался: вот, дошел.
2
Знал бы, не полез
Вблизи Бездна Смерти оказалась большущей: шагов триста в поперечнике. Землю вокруг нее покрывала глянцевая черно-багровая корка. Смола? Камень? На корке не росло ни былинки, ни даже завалящего мха. Я пнул краешек сапогом: твердая, упругая. Встал двумя ногами: держит, но прогибается. Присел, потрогал — если честно, с опаской.
Мало ли, что за пакость?
Ничего плохого не случилось. Корка и на ощупь напоминала застывшую смолу. На пальцах она оставляла бурые следы. Я понюхал испачканные пальцы. Волосы у меня под шапкой встали дыбом: запах был слабый, но узнаваемый. Кровь! Целая речка крови! Это ж из какого чудища ее столько вытекло? Кто эдакую громадину завалил?!
А вдруг тут дружки этой твари водятся?
Поток запекшейся крови низвергался с перевала и исчезал в Елю-Чёркёчёх, куда мне предстояло спуститься. На миг почудилось: это не скалы, а клыки. Кровь льется из исполинской пасти. Сейчас горное чудище ка-ак оживет!.. Да перед ним любой боотур — меньше мухи! Ничего, конечно, не ожило. Скалы, перевал. Дыра в Нижний мир. Ну, кровь… Она, небось, тыщу лет назад застыла. Есть тут чудища, нет, а внизу — мой брат.
Надо лезть.
Я подобрался к краю — не поскользнуться бы! — и заглянул вниз. Черная кровь потеками застыла на стенах, но покрывала их не целиком. Ага, левее крови почти нет. Уступы ноздреватого бурого камня напомнили мне исполинские ступени. Вблизи они оказались высотой в мой рост каждая. Шли ступени вкривь и вкось, но главное, были не скользкие, в отличие от гадкой корки. Ха! У нас на Небе я и не по таким скалам лазил. Ничего, живой.
Вперед! В смысле, вниз.
Вперед, в смысле, вниз, я старался не смотреть. Когда перед глазами один камень — шершавый, надежный — оно и не страшно. Ну, почти. Ногу сюда, руку туда. Ухватиться, сползти на животе, нащупать ступней опору… Пока обходимся без веревки. Лезем себе и лезем. Спускаемся. Пальцы в трещину, ногу на уступ. Медленно разгибаем руки, шарим второй ногой по стене. Выемка. Переносим вес, шарим третьей, то есть освободившейся ногой…
Я и не заметил, как стемнело. Пальцы свои вижу, а дальше — сплошная мгла. Бросил взгляд вверх: облака плывут. В небе. Далеко-далеко. Небо маленькое, с овчинку. Глубоко же я спустился! Сколько еще осталось? Можно и вниз посмотреть: все равно темно, ничего не видно.
Я посмотрел.
А оно оказалось совсем и не темно!
Вокруг меня — мрак, вверху — синий кружок небес. А внизу горит, вздрагивает, дышит. Точь-в-точь кузнечный горн. Не хватало мне дважды в горне побывать! То-то радость голодным адьяраям: еда сама сверху спускается, сама по дороге поджаривается…
Жа̀ра вроде нет. Гарью не тянет.
Ладно, лезем дальше.
Вскоре мрак поредел. На стенах проступили бледные пятна. Свет от них шел гадкий, призрачный, холодный. В одно пятно я сунулся носом. Колупнул пальцем: лишайник? Точно, лишайник. Никогда не думал, что он в темноте светится. Или тут, под землей, лишайник особенный? Заколдованный? На пальце гасли крошки-светлячки. Чуть поодаль мерцали болотной прозеленью грибы-поганки. Небось, ядовитые — страсть! А растут, красавицы, удачно. Славный карнизик, пригодится.
Ухватился я, перенес вес.
— Кэр-буу!
С громким хрустом опора исчезла. Тело сделалось легче пуха, лицо обдало ветром. Лечу. Я — лечу! То есть, падаю. Даже испугаться толком не успел. Хотел за что-нибудь уцепиться — куда там! Пальцы царапали шершавый камень: раз, другой, третий. И тут меня ка-ак приложило! Грохот, треск, дух вон, из глаз — искры. Думаете, мне дали отдохнуть? Прийти в чувство? Нет, лечу по новой: хватаюсь за что ни попадя, все пальцы ободрал.
Хлоп! — прилетел.
Лежу, боюсь шевельнуться. Я же вдрызг переломанный! Только двинусь, оно и заболит до смерти. Пальцы саднят. Локоть ноет. И плечо. На лбу шишка вспухла. Здоровенная! Лежу, боюсь. Дышу, боюсь. Ворочаюсь, боюсь. Не болит. Не болит. Ну ни капельки.
Неужто цел?!
Я застонал для порядку и сел. На широком козырьке вокруг меня валялись обломки — свежие. Пыль столбом, на зубах крошка хрустит. Видать, я какой-то уступчик снес, когда меня приложило. Хрупкие у вас скалы, в вашей Бездне Смерти! Мы покрепче будем. Запрокинув голову, я переждал внезапный приступ тошноты. Все-таки сильно башкой стукнулся, да. Хотелось увидеть тот уступ, что я отломал в падении, но он то ли слишком высоко был, то ли я его разрушил подчистую. На стене борозды остались: глубокие, как морщины старика. От пальцев, что ли? Падал кто-то, цеплялся, камень выкрошил.
Нет, это не я.
Нет, говорю я вам!
Да что я, первый сюда спускаюсь? Лез до меня какой-то боотур, вот и пробороздил камень. А если все-таки я, значит, камень мягкий, вроде земли. Проверить, что ли? Можно еще мои пальцы к бороздам приложить. Посмотреть, подойдут ли? Лезть и проверять, если честно, не хотелось. В конце концов, я, не я — какая разница? Мне брата выручать надо, а не глупостями заниматься!
Внизу курился туман, подсвеченный сполохами. Местами он расступался, обнажая иссохшую, неприятную на вид поверхность. Если я столько пролетел и не убился… Спрыгнуть? Не, боязно. Судьбу дважды не искушают. И вообще, у меня есть веревка! Мы, солнечные айыы, народ запасливый! Я нашел подходящий выступ, похожий на рог замурованного в скалу быка. Привязал веревку, сбросил конец вниз — до самого дна хватило.
Ну, полез.
Спустился без приключений. Молодец я, что прыгать раздумал! Спуск — ерунда, но как бы я выбирался? А по веревке — плевое дело. Где тут наши колыбели? В тумане бугрятся валуны, топорщат седые бороды мха. Торчат кусты морошки с костяникой. Растет пара чахлых сосен. Кое-где — потеки засохшей крови. Куда идти? В той стороне, где свет ярче, что-то скрежещет, скрипит, погромыхивает. Пошел я на звук. Иду, беспокоюсь: найду ли дорогу назад? Беспокоюсь, иду, а вот уже не беспокоюсь, и не иду, а стою дурак дураком.
И только вскрикиваю:
— Басах-тасах! Бабат-татат!
Я вышел к огненной реке.
Огонь тек меж черных дымящихся берегов. Вязкий огонь, тяжелый, не такой, как в костре или в кузнечном горне. По реке плыли обезумевшие льдины — куски темной корки, вроде окалины. Над багрово рдеющей поверхностью взлетали тоненькие, но яркие — ослепнешь! — язычки пламени. Река утробно ворчала, охала-ахала, будто в ее русле струился расплавленный гранит. От нее несло такой жарынью, что я отступил на пару шагов.
А еще в реке был остров, и он вертелся.
Помню, я не слишком удивился. Я уже видел крутящееся небо, и это зрелище отняло бо̀льшую часть отпущенного мне запаса удивления. Если вращается небо, почему бы не вращаться острову? Другие острова стоят на месте? Это у вас стоят, в Среднем мире. И у нас стоят, на Небе. А тут, извините, Елю-Чёркёчёх, тут все и должно быть не как у людей.
Позже я узнал, что в Трех Мирах много чего вращается. Я даже выяснил причины этой вертлявости. Но тогда, спой мне кто-нибудь об этом хоть целую песню, я бы не придал значения его словам. Почему, спросите вы. Почему, Юрюн?
Да потому что передо мной была цель моего путешествия!
Остров проворачивался с мерзким скрежетом. Он опасно раскачивался. Он привставал над стремниной пламени — не твердь, а всадник на стременах. Кажется, остров был надет на толстенный вертлюг. Огненная река обтекала его с обеих сторон и уползала дальше, в гибельные недра Нижнего мира. Завершив очередной круг, остров повернулся ко мне дальним боком, превратив его в ближний, и взгляду открылись три ели-великанши. Темная хвоя играла красноватыми отблесками; наверное, ели кто-то выковал из металла. Мастер Кытай, воскликнул я беззвучно. Эй, мастер Кытай!
Ваша работа?
Чуть выше кубла змей — узловатых корней, выпиравших из земли — деревья соединял мощный рожон, похожий на копье великана. А на этом рожне висели, раскачивались, гремели друг о друга три диковинные железные рыбы.
Колыбели!
И в одной из них — мой брат Нюргун.
3
И так мне радостно стало
Ни тогда, стоя у огненной реки, ни раньше, в Кузне, я ни на миг не задумался: с каких, простите, резонов мой старший брат до сих пор пребывает в колыбели? Что с ним не так? Из рассказа кузнеца у меня сложилось впечатление, что это в порядке вещей. Младенца кладут в колыбель. Положили, небось, и забыли. А что? Обычное дело. Я его найду и вытащу. То, что младенец годами старше меня, я вроде бы понимал. А вроде бы и нет. Раз в колыбели, значит, младенец. Зато картина спасения рисовалась мне ярко и живо. Вот я извлекаю беднягу Нюргуна, вот несу его на руках, тетешкаю, баюкаю, выволакиваю из трижды проклятой Бездны Смерти…
Что я, ребеночка не вынесу? Родного брата?
Боотур я, или кто?!
По всему выходило, что боотур, и что надо прыгать. Это вроде состязаний в кылыы, только проигравший горит ясным пламенем. Не так уж ты широка, речка-печка. Если как следует разбежаться… Стараясь не слишком задумываться о последствиях, я взял разбег. Все мои три души ушли в пятки: вернее, две — в пятки, а третья — пониже спины. Они, видать, и помогли. Оттолкнулся я — будь здоров! Снизу пахнуло жаром; у меня едва штаны не загорелись. Скалистый край острова рванулся навстречу. Ударило по ногам, повело в сторону: остров-то вертится! Я упал, едва не скатился в горяченный прибой, ухватился за ближайший корень…
Валяюсь, дух перевожу. Ду̀ши из пяток на место возвращаются. Остров подо мной скрипит. Вставай, скрипит. Не трусь! Самое страшное позади. Всего-то и дел осталось: колыбель открыть да брата вынуть.
Я встал, меч за спиной поправил, котомку — и чуть не помер со страху. Хорошо, что меч на месте. А если бы нет? Что, Юрюн-боотур? Забыл про чужой меч? Лез, не помнил, летел, не помнил? Потеряй ты меч по пути, что бы ты кузнецу сказал? А?! Со стыда бы сгорел, хуже, чем в речном огне!
Честя себя последними словами, я полез по скалам — туда, где ели росли. Вблизи деревья оказались и вовсе громадными. Сказать по правде, я до конца и не понял: железные они, ёлки-то, или нет? Опавшая хвоя — ржавые гвозди. Корни — с меня толщиной. В сумраке под могучими лапами — бурелом. Дальше разросся гостеприимный кустарник: шипы с хороший ножик. В кусты я даже соваться не рискнул. Зачем? Рожон был прилажен высоко — не дотянуться. Зато колыбели свешивались, считай, до земли.
Они раскачивались на толстенных цепях. Цепи скрипели с унылой жалобой. Колыбели и впрямь походили на кованых рыб, только без хвостов. И без чешуи: гладкие. И глаз с избытком: у карася или там мундушки — два глазика, а у этих — две дюжины. Красные, зеленые, желтые! Одни глаза моргали, другие светились ровно. Мне вспомнились огоньки-моргунки на нашем домашнем камельке, а еще на коробах, что висят по стенам Кузни. О чем наш камелек моргает, я знаю: «Варю, не варю, готово.» Мама, конечно, знает лучше. А тут как понять? В какой колыбели мой брат?
«Варю Нюргуна, не варю, готов!»
Я решил начать с той, что посередине. Вдоль «рыбы», от охвостья до головы, шла узкая щель. Сверху — крышка, снизу — дно. Это и дурню ясно. Ближе к голове наросли маслянистые грибы. Нажать на шляпки? Я нажал: тыц, тыц, тыц. В колыбели лязгнуло, зажужжало. Огоньки замигали вразнобой, с тревогой. Нет, не открывается. А если мечом? Вставить клинок в щель, поддеть…
Вытащить меч из-за спины оказалось трудновато. Хорошо, что на меня никто не напал, пока я сюда добирался. Я едва не отрезал себе ухо, а палец таки порезал, но меч достал. Сунул в щель кончик лезвия: куда там! Колыбель-то раскачивается! Хочу придержать: тяжеленная… Наконец попал в щель, но клинок вошел на полпальца и уперся.
Дальше не лезет, зараза.
Сбоку зашуршало. Я обернулся. За елью через бурелом ползла сосна. Ну точно, сосна, и большущая! Без веток, старая, засохшая: кора посерела, шелушится чешуйками. Сосна плавно изогнулась, будто хвост. Нет, это хвост изогнулся, будто сосна. Хвост! Честное слово, хвост!
Хвост есть, а голова где?
Голова высунулась из-за дерева с другой стороны. В желтых глазищах плавала болезненная муть. Похоже, ящерица — а что? обычное дело! — плохо видела. Ноздри на бугристой морде расширились, с шумом втянули воздух. Не увидит, так учует! Словно в подтверждение, ящерица разинула пасть: учуяла! Ох, и зубы… Чудище подалось наружу, из укрытия. Мощная лапа взрыла хвою кривыми когтями. Ящерица припала к земле: бросится! сейчас бросится!
Меч! У меня есть меч!
Хорошо, что я достал его заранее. Висел бы за спиной — и выхватить не успел бы. Когда ящерица кинулась на меня, я шарахнулся в сторону и рубанул ее наотмашь. Со всех сил, сколько их было.
Меч сломался.
Совсем по-человечьи ящерица помотала головой, приходя в себя. Ей крепко досталось: вон, кровь на морде. Там, где клинок рассек шкуру, набухала цепочка черных блестящих капель. Я переводил взгляд с ящеричьей крови на обломок батаса в моей руке — и обратно. Я не мог, не хотел поверить, что остался безоружен. Я усох телом и разумом: жертва, добыча, еда.
Когда ящерица бросилась во второй раз, я опоздал увернуться. Меня сшибло с ног, крепко приложило спиной о землю. Я попытался откатиться в сторону — куда там! Когтистая лапа прижала меня к земле. Распахнулась смрадная пасть, желтые клыки впились в грудь…
Раздался дикий скрежет.
Мои ребра ломаются?! Больно. Нет, не больно. Опять скрежет. Лязг. Взвизг. Моя грудь из железа! Ящерица грызет. Не может. Ломает зубы. Плохая ящерица! Плохая! Очень плохая! Пошла прочь! Пришибу! Размахиваюсь. Тресь кулаком по морде! Башка мотается: смешно. Хватаю за передние лапы. Встаю. Не такая ты и тяжелая. Не такая и большая.
Зашвырну!
— А-а, буйа-буйа-буйакам!
Перехватываю поудобнее. Зашвыриваю. Бах спиной об ёлку! Хвоя — рыжий дождь. Ящерица лежит, корчится. Смешно. Стою, смеюсь. Ноги расставил, в землю уперся. Я большой! Я сильный! Боотур. На мне — доспех с серебряным зерцалом. Шлем. Наручи. Меч у меня. Щит у меня. Копье. Палица. Лук. Мой лук, тот самый. Никуда он не пропал!
И так мне радостно стало, так хорошо!
…я часто вспоминаю этот день. Мое первое боевое расширение. Радость чистую, незамутненную; детский восторг. Радость — самое опасное искушение. Радость — главный враг. Не чудовища, не адьяраи — радость. Восхищение собой. Отказ усыхать, терять, слабеть. Нет! Ни за что! Договорились, славный мой. Сильный мой. Ни за что. Век живи, век радуйся, дурак дураком, до самой смерти.
— А-а, буйа-дайа-дайакам! Кэр-буу!
Радуюсь.
Ящерица переворачивается. Встает на все четыре лапы. Разевает пасть. На меня. На меня разевает. Плохая ящерица! Очень плохая! Лук в руке. Стрела на тетиве. Прямо в глаз! В глаз! В глаз!!! Как вороне. Ворону убил. Ящерицу убью. Хорошо. Тетива скрипит. Ползет к уху. Ящерица выворачивается наизнанку. Изнутри она старуха — горбатая, косматая. Не адьярайша: две руки, две ноги. Кособокая. Горб тройной, вроде спинного гребня. Хвост из дыма. Космы до земли. Когти на руках. Лохмотья, бурые пятна…
Старуха. Женщина.
Опускаю лук.
4
Ты зачем сюда приперся?
— Нюргун?
Так я во второй раз услышал имя своего таинственного брата.
— Нюргун, ты? Мальчик мой, ты вернулся…
Старуха кинулась ко мне, и я отпрянул. В движении горбуньи не крылось угрозы. Напротив, оно таило в себе облегчение и беспокойство, защиту и просьбу о защите. Ребенок, я плохо понимал, как одно вяжется с другим. Я вообще ничего не понимал, но отступил назад, желая избежать подозрительных объятий, а не расширился, готовясь к бою.
Я-безоружный. Я-бездоспешный.
Я без лука, без стрелы.
— Ты не узнаешь меня?
— Нет, — пробормотал я. — Не очень.
— Это же я, Нюргун! Твоя нянюшка, старая Бёгё-Люкэн!
— Нянюшка?
Имя старухи ничего не значило для меня. Хотя нет, вру, значило. Мюльдюн, выходит, у нас Мюльдюн-бёгё, а ласковая горбунья — Бёгё-Люкэн? Силачи, кругом одни силачи. Похоже, только я рылом не вышел. Стой, где стоишь, силачка, и обниматься не лезь.
— Нюргун? — с сомнением переспросила старуха.
Ее глазки часто-часто моргали. Они хотели вобрать меня целиком, со всеми потрохами, разжевать ресницами, сварить в котле подслеповатого, мутного ока. Если зрячесть Сарын-тойона не вызывала у меня сомнений, несмотря на его сомкнутые веки, то острота взгляда недавней ящерицы оставляла желать лучшего. Да она и сама это знала! Бросила пялиться, выпятила подбородок, запрокинув лицо вверх. Я видел, как раздуваются ноздри ее носа — горбатого, на манер спины. Примечал, как трепещут в ноздрях пучки жестких, торчащих наружу волос. Слышал, как со свистом втягивается воздух, как похрипывает он внутри — глубоко, возле переносицы. Честное слово, я даже чувствовал, как мельчайшие частицы Юрюна Уолана отрываются от своего хозяина, чтобы вихрем улететь в чуткий носище!
— Родич, — вздохнула старуха. — А ведь похож…
— Я?!
— Ну не я же! Брат?
Она была сильно огорчена.
— Ага…
— Мюльдюн?
— Юрюн!
— Извини, малыш. Я вас плохо различаю.
— Кого это — нас?
— Боотуров. Подожди, я сейчас…
Старуха усохла. На моей памяти — куцей, бедной на события мальчишечьей памяти — это был первый случай, когда усыхал не-боотур. Дымный хвост поредел, превратился в тонкий, едва различимый крысиный хвостишко. Ужасные горбы сделались меньше. Они никуда не делись, уродуя Бёгё-Люкэн по-прежнему, но хотя бы перестали колыхаться тремя кумысными бурдюками, притороченными к седлу! Втянулись жутковатые, битые ржавчиной когти — ногти как ногти, разве что грязные, с черной каймой и заусенцами. Я следил за усыханием, приоткрыв рот. Когда ящерица обернулась кошмарной старушенцией, это изумило меня меньше, чем превращение кошмарной старушенции во вполне обыденную старушку.
— Ты зачем сюда приперся? — Бёгё-Люкэн утратила всю ласковость. Ящерица, и та была приветливей. — Кто тебя звал? Балда, ведь пропал бы ни за грош!
— Я за Нюргуном…
— Что?!
— Забрать его хочу. Из колыбели.
Я уже говорил вам, что родился простаком? Там, где надо бы соврать, я говорю правду. Ужасное качество, хуже лишая.
— Забрать?!
— Ну да! Чего ему тут лежать?
— А где ему надо лежать, по-твоему?
— Поедем к нам, на Седьмое Небо, будем в доме жить. Вместе с мамой, папой, маленькой Айталын. Я его с Кустуром познакомлю. Приедет дедушка Сэркен, станем вместе песни слушать. Всё веселее, чем здесь вертеться…
Я огляделся. Впервые я сообразил, что вертящийся остров ни капельки не вертится под моими ногами. Ну, скрипит, шатается. А что? Обычное дело. Нет, не слушайте меня! Совсем даже не обычное! Остров стоял, зато вертелось всё остальное. Огненная река, через которую я прыгал, скалы на той стороне, берега — короче, целый мир несся вокруг неподвижного острова. Лучше не смотреть, если не хочешь, чтоб тебя стошнило.
— Уходи, — велела старуха. — Быстро!
— Почему?
— Я долго не продержусь. Голодная я.
— Вас накормить?
Она рассмеялась самым отвратным образом. Так рыгают, опившись топленым маслом.
— Уходи, — совладав со смехом, повторила она. Тело старухи затряслось, зашлось мелкой дрожью. Ногти вырастали до размера когтей и уменьшались опять. — Иначе ты меня или накормишь, или убьешь. Уходи! Тяжко мне. Душно мне!
— У меня налим есть, — я раскрыл котомку. — И жеребятина.
— Сырая?
— Вяленая.
— Ты хочешь меня накормить?
— Ну да…
— Ты хочешь меня накормить?!
Бёгё-Люкэн стала чуточку больше. Горбы заплясали на ее спине, грозя оторваться и ускакать в речной огонь. Рот превратился в пасть, сверкнули кривые клыки. Я решил, что сейчас она кинется на меня, но вместо этого старуха запела. Заорала дурным голосом:
Вырывай у них из клеток грудных
Сердца и легкие их,
Выломай челюсти им,
Вырви длинные их языки,
Больше их подбрасывай мне —
Бедной, старенькой няньке твоей…
Страшнее всего было то, что я узнал мотив. В раннем детстве мама перед сном пела мне колыбельную. Слова другие, но сам напев, мелодия… Я слушал песню горбатой Бёгё-Люкэн и не мог избавиться от ощущения, что рядом со мной — в Бездне Смерти, на острове колыбелей — стоит мой безвестный брат Нюргун. Слушает, улыбается, засыпает. А что? Дети всегда засыпают, если петь им колыбельные.
Жирные их спинные мозги,
Многожильные их сердца,
Клубящиеся их языки
Подавай мне за то,
Что качала тебя,
Хоть с голоду подыхала сама,
А не покидала тебя!
— Налим, — глупо повторил я. — Жеребятина.
Нет, я не расширился. Тело не чуяло угрозы. Разум часто придумывает себе страхи на пустом месте. Тело умней разума: кинься старуха на меня, и ее встретил бы доспешный, оружный боотур. Встретил раньше, чем Юрюн Уолан успел бы сообразить, что наивный вопрос «вас накормить?» может означать гибельное утверждение «накормить собой».
Губи, круши,
Дави, души,
Всех живых —
И добрых, и злых!
Ноет спина,
Совсем я больна,
Лютым голодом голодна…
Она замолчала. Замерла. Скрутила себя бешеным усилием воли, усохла, вернулась к мирному, безобидному облику:
— Уходи!
— Вы пели эту песню ему? — спросил я. — Моему брату?
Уж не знаю, чем, но мои слова помогли ей остаться во вменяемом состоянии.
— Пела, — кивнула Бёгё-Люкэн. — Уходи, пожалуйста. Его здесь нет.
— Я вам не верю, — сказал я.
— Его забрали. Давно.
— Кто? Куда?!
— Спроси у папы. Спроси у мамы. У брата с сестрой. Кому должен задавать вопросы глупый мальчик, если хочет поумнеть на свою голову?
— Кому?
— Семье. Родным. Близким. Они ведь близкие, да?
Этот ее смех. Слушать противно.
— Я вам не верю, — повторил я.
Старуха метнулась к колыбелям. Пальцы ее забегали по огонькам, грибам, границам щелей. Быстрей, быстрей, еще быстрей! Ногти или когти, но стук стоял такой — хоть уши затыкай. В ветвях елей раздался вой, похожий на волчий, только громче и пронзительней. К счастью, он почти сразу смолк.
Крышки откинулись: все три.
— Смотри! И поторопись. Тяжко мне!
Колыбели были пусты. Вернее, они были полны-полнехоньки: радужная слизь до краев. Лежать в такой — бр-р-р! Я бы, наверное, сдох от омерзения.
— Будешь возвращаться, — старуха приплясывала на месте. Так пляшет малыш, которому страсть как хочется по малой нужде, но он не может отойти, — представляй, что всё тебе враг. Всё-всё, что вокруг.
— Зачем?
— Река — враг. Скалы — враг. Понял?
— Зачем?!
— Хочешь легкого пути? Скатерти-дорожки? Слушайся нянюшку, я плохого не посоветую.
— А если…
— Убирайся! Вон отсюда!
Ее лицо вытянулось, обретая сходство с ящеричьей мордой. Ну, я и дал деру. А что? Брата здесь нет, нечего и ждать.
— Еда! — рявкнули вслед. — Еду оставь! Обещал!
Котомку я сбросил, не оборачиваясь.
5
Брат бьет брата
Это уже вечер?
Или тучи небо затянули, тьму прежде срока нагоняют?
В прорехах туч исправно крутился серо-стальной обод. Солнце спряталось, тени смазались. Сколько меня не было в Среднем мире? В Елю-Чёркёчёх, по-моему, всё время одно время: никакущее. Совсем я запутался. Хорошо еще, не заблудился: вон она, Кузня.
Я придержал шаг. А до того несся — куда там! «Будешь возвращаться, представляй, что всё тебе враг. Всё-всё, что вокруг.» Умная старуха, даром что ящерица! Я поначалу растерялся: кого врагом считать? Почему так путь легче? А как к речке-горючке спустился, мне вдруг обидно стало — ужас! Лез, падал, страдал зазря… Злой я стал, сердитый — на себя, на речку эту, на всю бездну снизу доверху. Через огонь смаху перескочил, без разбега. И не страшно было ни капельки! Про веревку даже не вспомнил: без нее вскарабкался. Взлетел, как на крыльях! Стена гладкая? Плохая стена! Очень плохая! Я тебя — кулаком! Бац! Вот, кусок отломался. Можно ногу поставить. Бац! Обломки — градом. Пальцами возьму — дырища. Боотур лезет, боотур из боотуров! Что ты мне, Бездна Смерти? Да я тебя по камешкам разнесу!
Вот так! Так! И еще так!
Раз, и я наверху. Злой, радостный. Хорошо быть сильным! К Кузне шел — сопки мимо зайчиками шмыгали. Будто не иду я, а на коне несусь во весь опор. Про Кузню подумал — мол, скоро доберусь! — мастера Кытая вспомнил. А следом — меч, что я у кузнеца одолжил. Меч-то я сломал! Бросил в Елю-Чёркёчёх, вместе с ножнами. Как теперь мастеру в глаза смотреть? Как оправдываться? Хорош Юрюн Уолан, сын Закона-Владыки! Слова не держит!
Стыдно-то как…
От стыда я усох и пошел медленней. Побрел, скажем прямо. Потащился. С чем спешить, с победой, что ли? Брата не нашел, меч потерял, одни убытки… Может, кузнецу свой батас отдать? Тот, который из меня вместе с доспехом вылезает? Нет, это ж вроде руки или ноги — поди отдай! Значит, надо другой меч найти, взамен. Найти, отдать, попросить прощения…
Все равно стыдно! Уши дымятся. Речка-печка — во мне она течет, жаром наружу пышет. Иду, камни сапогом пинаю. Вот, гляну я вперед, а там Кытай Бахсы: «Где мой любимый меч, Юрюн Уолан? Где мое заветное сокровище? Отвечай!» Разумеется, едва я об этом подумал, сразу вперед и посмотрел. Судьба у меня такая. Как подумаю: «Не надо бы этого делать!» — тут же сделаю.
Кузня была рядом, но мастер Кытай не караулил во дворе. Делать ему нечего, меня поджидать! Вместо кузнеца меня ждал конь. Скучая у коновязи, он пританцовывал на тонких ногах и рыл копытом землю.
Знаете, коней я навидался всяких. Гнедых, вороных, пегих. Тех, что на мясо режут; тех, на которых ездят. Приземистых мохноножек, боотурских здоровяков. Но такого увидел впервые. Высокий, стройный, мышцы под шкурой играют. Бабки точеные, глаза умные… Хватит! Не буду я его вам описывать. Это как любовь — объяснишь словами, за что и как, а любовь хвостом вильнула и сбежала. Я только скажу, что конь был белый.
Молоко? Снег? Нет, мотылек.
Я глядел на коня, как завороженный. Подходил ближе, спотыкался, бормотал всякую ласковую ерунду. Конь в свою очередь рассматривал меня — без особого, скажем прямо, восторга. Я осторожно протянул руку, и он сменил гнев на милость. Фыркнул, дернул ухом, потянулся мордой навстречу. Жаль, угостить тебя нечем, красавец. Будем гладить, похлопывать да рассказывать тебе, какой ты замечательный. И не смейтесь! Скажете, конь и есть конь, что он понимает? А вы сами, вы много понимаете?!
— Нравится?
Я обернулся. У колодца стоял мой брат Мюльдюн. Ну конечно, Мюльдюн. Кони не спрашивают у людей, нравятся они им или нет. Это всем известно.
— Очень! Ты давно вернулся?
Меня бросило в холодный пот. Вдруг он уже обыскался беглеца?!
— Сейчас, — поразмыслив, брат добавил: — Пригнал.
О чем это он? Растерявшись, я заговорил как Мюльдюн: по слову за раз.
— Кого?
— Коня.
— Этого?
— Угу.
— Зачем?
— Тебе.
— Мне?!!
Нет, долго разговаривать, как Мюльдюн, я не могу.
— Так это мой конь?
— Угу.
Конь потерся мордой о мое плечо. Подтвердил: да, твой. Но я всё не мог поверить.
— Честно?! Ты не шутишь?!
Мюльдюн насупился: я? нашел шутника!
— Ты — самый лучший брат на свете! Ты вообще самый лучший! Спасибо! Где ты его раздобыл?!
Мюльдюн оттаял, перестал хмуриться:
— На небе.
— На нашем?
— Нет.
Да какая разница! Главное, конь — мой! Я привстал на цыпочки, от избытка чувств обнял коня за шею.
— А имя у него есть?
— Есть.
— Какое?
Мюльдюн почесал в затылке:
— Белый.
— Да ну тебя! Я — Юрюн, и конь — Юрюн? Так, что ли?!
— Сам придумывай, — обиделся Мюльдюн.
— Я буду звать тебя Мотылек, — сказал я коню.
— Подковать надо.
Увлечен подарком, я проморгал момент, когда к нам подошел мастер Кытай. Оказывается, он уже некоторое время внимательно изучал Мотылька. На нас с Мюльдюном кузнец внимания не обратил.
— Мастер Кытай! — мои уши превратились в раскаленные уголья. — Я виноват! Я очень виноват! Меч, ваш меч…
— Что — меч?
— Он сломался! Я его сломал. Нечаянно.
Кузнец смотрел на меня, как на пустое место.
— Извините меня, пожалуйста! Я другой добуду и вам отдам!
Кузнец пожал широченными плечами.
— Или что скажете — взамен…
— Подковать надо, — ответил кузнец.
Он отвязал Мотылька и повел в Кузню. Конь шел смирно, лишь оглянулся с укором: «Что же ты, хозяин? Меня уводят, а ты стоишь-молчишь?»
— Не бойся, — успокоил я Мотылька. — Подковы — это не больно.
— Ударь меня, — потребовал Мюльдюн.
Я решил, что ослышался.
— Что?
— Ударь меня.
— За что?
— Ни за что. Просто ударь.
Я вспомнил, как он бил меня, когда мы приехали к Сарын-тойону. Сейчас то же самое будет, только наоборот? А кто разнимать нас станет? Кытай Бахсы? Так он в Кузне работает. И вообще, кузнецу до нас дела нет.
— Так надо?
— Так надо.
В кузне лязгнуло, грюкнуло. Земля содрогнулась. В уши мне ударило отчаянное ржание. Оно превратилось в визг, и я аж присел. Мотылек! Мастер Кытай! Он же обещал подковать! Горн. Наковальня. Молот рушится с небес. Боль, какой и представить нельзя. Неужели с Мотыльком будет так же?! Прямо сейчас? После Кузни не все боотуры живы остаются. А кони?
— Так надо, — повторил мой брат.
Мотылек в Кузне захрапел, словно загнанный насмерть, и я ударил Мюльдюна. В плечо. Не очень сильно — старший брат, как-никак. Мюльдюн даже не покачнулся. Ударил в ответ — в грудь. Я едва не упал.
— Сильней.
Хочешь сильней? На!
Мюльдюн отступил на шаг, сделался больше. Ударил. Сейчас ему не требовалось возвращаться на прежнее место — достал без труда. Я тоже расширился. Тоже ударил. В Кузне надрывался Мотылек. Потерпи! Я справился, и ты справишься. Удар. Из носа течет. Горячее, липкое. Попало в рот. Соленое. Кровь. Мюльдюн мне нос разбил. Плохой Мюльдюн! Как дам ему! Нельзя. Старший брат. Хороший. Нельзя? Плохой! Про другого старшего брата знал. Не сказал. Куда Нюргуна дели? Мотылька кузнец увел. Мюльдюн не остановил. Мотылек в Кузне. Надо спасать. Отбирать коня. Мой конь. Мой! Мюльдюн встал на пути. Загородил дорогу. Мотылек хрипит. Визжит. Ржет. Мотыльку больно. Плохой кузнец. Плохой Мюльдюн! Очень плохой! Худший брат на свете! Вот тебе!
«Бей, сильный!» — подбодрил кто-то.
Бьем друг друга. Брат брата. Я ударил — он больше. Он ударил — я больше. Я ударил. Он совсем большой! В доспехе, в шлеме. В лапе — здоровенная колотушка. Замахнулся. Не пускает в Кузню. Не дает спасать Мотылька. Буммм! Колотушка в мой щит ударила. Гр-м-м! Скользнула по краю моего шлема. Тресь! Прямо в зерцало. Стою, не падаю. Стою! Замахиваюсь мечом. Со всей силы замахиваюсь. Зарублю! Брата — зарублю? Чего это я? А он — чего?! Зарублю! Плохой Мюльдюн!
Промахнулся.
Мюльдюн отступил. Опустил колотушку. Сделался меньше. Меньше. Еще меньше. Ему было трудно, но он старался. Колотушка пропала. Доспех пропал. Брат. Хороший. Не надо его рубить.
— Молодец, — сказал Мюльдюн, когда мы оба как следует усохли. — Быстро вооружился. В первый раз так редко получается. Меня Ала Дяргыстай чуть не пришиб, пока я вооружался. Молодец.
Нет, я не ослышался. Брат меня целых два раза «молодцом» назвал — чудеса! Он похвалил, а я промолчал. За что меня хвалить? Мюльдюн не знает: первый раз у меня уже был. В Елю-Чёркёчёх, с ящерицей. Открыться ему? Дудки, обойдется. У него — своя тайна, у меня своя будет. Мне легче бить Мюльдюна — кулаком, мечом — потому что я уже надевал доспех на острове трех колыбелей. Но мне легче бить Мюльдюна еще и по другой причине. Он знал про нашего брата, знал все эти годы — и ничего не сказал мне. Как папа и мама. Они заодно. Они вместе. Мы с братом Нюргуном тоже заодно. Мы против них. Если они смогли так поступить с Нюргуном, смогут и со мной.
В Кузне стояла тишина. Мотылек молчал.
Жив ли?