Глава 27
Подобно тому, как вздувшаяся весной река прорывает запруду и разливается окрест в обе стороны, куда только сможет дойти, расползались по земле новые очаги смуты, запаленные Кривоносом и его подручными. И точно так же, как мутная, грязная вода несет с собой накопившийся с прошлого года мусор и всякую дрянь, в те дни проявилось все худшее, что может быть в людях. Долго копившиеся обиды, унижения, ненависть – все это смешалось в адскую смесь и выплеснулось, за кратчайшее время приняв самые жуткие формы, доступные воображению.
Казалось, что сам Бог в бессильном отчаянии отвернулся от этой земли, столь благодатной и щедрой. Народ будто обезумел. Поселяне бросали свои плуги, гончары – глину, сапожники – инструменты и дратву… Вооружившись чем попало, от ружей и сабель до цепов и вил, они сбивались в загоны и налетали на панские маетки, как прожорливая саранча на посевы. Рыскали, подобно волкам, на трактах и проселках, выискивая беглецов, пытавшихся спастись от разразившегося кошмара, тут же расправляясь с ними и грабя дочиста. Действуя с той же тупой, неумолимой настойчивостью и беспощадностью саранчи, оставляя после себя лишь пепелища и истерзанные трупы, не щадя никого, не делая скидок ни на возраст, ни на пол. Пролитая кровь ударяла в голову крепче самой доброй горилки, начисто заглушая последние остатки совести и здравого смысла.
А ежели путь загона пересекался с сильным панским отрядом, тут уж сполна отводили душу поляки. Те бунтари, коих посекли насмерть в бою, могли считать себя счастливчиками, поскольку взятые в плен расставались с жизнью в адовых муках. Если у победителей хватало на это времени, конечно…
…У этих – точно хватило.
Кривонос, тяжело и возбужденно дыша, чувствуя, как снова накатывает приступ неукротимого бешенства, молча смотрел на зрелище, представшее его глазам. Сзади вполголоса люто ругался Лысенко, поминая и поляков, и матушек их польских, и матушек их матушек… Джура Михайло, торопливо крестясь, шептал молитву.
Черт, зло фыркая и дергая головой, приплясывал под атаманом.
Вдоль шляха, по которому двигалась казачья колонна, были вкопаны колы. Естественно, не пустые. Голые окровавленные тела, насаженные на них, сведенные судорогами предсмертных мучений, страшно изуродованные и частично расклеванные вороньем, торчали с обеих сторон дороги, словно жуткая ограда. Со многих мертвецов полосами свисала содранная кожа, у кого-то были отрезаны уши или раздроблены в суставах руки… Несметное количество мух с назойливым жужжащим гулом вилось над лужами запекшейся темной крови.
Кто-то из молодых казаков, не сдержавшись, громко всхлипнул. То ли сердце еще не успело огрубеть по-настоящему, то ли позабыл, что в Лубнах они творили то же самое… Если не хуже.
Атаман медленно водил по сторонам помутившимися глазами.
– Ярема… – ненавидяще выдохнул он. – Его, катова, рука! Хлопцы, рассыпьтесь по полю! Может, кто уцелел, спрятался… Живого мне найдите, хоть одного! Узнать бы!..
Несколько десятков казаков тут же рванулись в обе стороны от шляха, сминая высокую, высохшую добела траву.
– Может, и не Ярема это! – недоверчиво покачал головой Вовчур. – Мало ли их, песьиных сынов, сейчас повсюду драпает…
Кривонос глухо зарычал, из последних сил пытаясь одолеть подступавшую бешеную ярость.
– Он, он, собака! – как зачарованный, повторял атаман. – Более некому… – И, обернувшись к джуре, рыкнул: – Горилки, быстро!
Михайло, тяжело вздохнув, полез в переметную суму за пляшкой. Кривонос, нетерпеливо ерзая в седле, едва дождался, когда ему поднесут наполненный до краев кубок. Залпом, в один миг осушил и приказал, переведя дух:
– Еще!
– Батьку… – чуть не взмолился Михайло.
– Кому сказано, еще!!! – свирепо взревел Кривонос.
Джура, испустив еще более тяжелый вздох, принялся наполнять кубок снова. Тут с левой стороны донесся крик:
– Батьку, отыскали! Есть живой!
Кривонос, дернувшись, словно ужаленный, рванул повод и огрел Черта канчуком. Жеребец, возмущенно захрапев, с места взял в галоп.
Михайло сокрушенно покачал головой:
– Ох, сопьется батко! Как Бог свят, сопьется!
Спешившиеся казаки толпились вокруг немолодого поселянина, изрубленного во многих местах так, что было решительно непонятно, каким еще чудом жизнь теплилась в его теле. Самая страшная с виду рана изуродовала голову: кожа, буквально стесанная безжалостным сабельным ударом, сползла ниже уха, обнажив височную кость и розоватую плоть. Но опытный взгляд Кривоноса сразу приметил: лезвие скользнуло, упав под острым углом. Придись удар немного по-другому, череп был бы разрублен.
– Друже, ты слышишь меня?! – хрипло воскликнул атаман, соскочив с Черта и опустившись на колени рядом с окровавленным телом. – На бога, откликнись!
Веки умирающего, чуть заметно дрогнув, медленно приоткрылись.
– Кто вас побил? Кто катувал?! Ярема?! Ярема, да?! – Кривонос лишь чудом удержался от того, чтобы схватить поселянина за плечи и затрясти.
Тускнеющие глаза смотрели бессмысленно, в них ничего не отражалось. Человек вроде и пытался понять, что от него хотят, о чем спрашивают, но не мог…
– А-а-а! – дико завыл Кривонос, хватая себя за голову. – Ну, друже! Да сделай же усилие, ради ран Христовых! Ярема это был? Ну, скажи, одно только слово! Одно! Ярема?!
Кажется, слова атамана все-таки дошли до угасающего рассудка. Губы поселянина медленно, с огромным усилием, растянулись, в горле что-то заклокотало…
– Я…Ярема-аа…
Одному Создателю ведомо: то ли этот человек искренне ошибался, то ли машинально повторил последнее слово, дошедшее до его измученного рассудка. Кривонос же, вскочив на ноги, с ликующим хохотом затряс кулаками:
– Теперь не уйдет, кровопийца! Рядом он, совсем недавно тут был! Тела еще остыть не успели… В погоню, други! В погоню!!!
Атаман кинулся к Черту, спотыкаясь и трясясь всем телом – такой нервный озноб пробирал его. Уже вдевая ногу в стремя, обернулся, приказал:
– Добейте, чтоб не мучился!
Анжела, кое-как освоившаяся с кошмарными нарядами семнадцатого века (туго затянутый корсет, пышные кружевные панталоны, два платья – нижнее и верхнее… это в такую-то жарищу!!!), молча сидела, забившись в самый уголок возка. Трясло немилосердно, от проклятой пыли зудели глаза и резало в носу. Хуже всего было то, что она до сих пор оставалась в неведении: наболтала лишнего, когда лежала без чувств, или не наболтала.
Судя по тому, с каким испугом и любопытством пялилась на нее красивая девушка-брюнетка, сидевшая напротив, она все-таки дала волю языку. Хоть полячка старалась скрывать свои чувства, выходило это у нее не слишком умело. И у Анжелы скребли кошки на душе при мысли, что она подвела Андрея. Нашла, дура, где и когда хлопнуться в обморок! Кисейная барышня, блин…
Но можно ли было сохранить самообладание при виде столь кошмарного зрелища?! Ведь она-то, как тут ни крути, не офицер спецназа… А княгиня Гризельда – неужто в самом деле от чистого сердца, хотела ее успокоить таким образом? Посмотрите, мол, милочка, как быстро и сурово мой муж расправляется с врагами… Ужас! Вот места, вот нравы! Поистине – иная простота хуже воровства…
И что делать теперь? Затянувшееся молчание, вынужденное безделье и полная неизвестность буквально сводили ее с ума. Одно ясно: прикидываться немой уже не стоит, ведь заорала она на весь замок… Будем надеяться, поляки сочтут, что от потрясения… Значит, в любой момент может снова заявиться эта Гризельда, или того хуже – с ней пожелает переговорить сам князь. Господи помилуй! А о чем говорить-то с такой важной персоной, какими словами?! Как повела бы себя в такой ситуации настоящая княжна Милославская?! И почему именно Милославская, неужели Андрей не мог выдумать другую фамилию, попроще… Нет, это конец. Засыпется сразу, с первых же фраз, князь мгновенно поймет, что она такая же московитская княжна, как он – здешний конюх…
Стоп! Раз она от страшного потрясения вновь обрела дар речи, то таким же точно образом могла и лишиться памяти… Ну да, конечно, могла! Хотя бы частично. «Здесь помню, а здесь – не помню…» – пришла вдруг на ум фраза из старого хорошего фильма.
Анжела вздохнула с таким облегчением, словно куда-то исчез и тугой корсет, и два платья.
Ксендз Микульский, и без того рассерженный и опечаленный, меньше всего хотел сейчас видеть пани Катарину Краливскую. Он и в обычных-то условиях не радовался ее обществу, считая женщиной глуповатой и чрезвычайно назойливой (хоть одновременно – честной и усердной). В глубине души иезуит дивился терпению пана Краливского, поскольку, мысленно ставя себя на его место, приходил в ужас… Теперь же, когда по приказу князя объявили краткий привал и можно было немного пройтись, размяв затекшие до судорог ноги, а также поискать уединенное местечко для отправления естественных надобностей, тратить время на беседу с нею вовсе не хотелось. Особенно если учесть, что голова просто раскалывалась от напряженных мыслей: каким же образом вразумить князя, отвратив его от проклятого московита!
Но правил хорошего тона и галантности еще никто не отменял, даже невзирая на смуту. Хочешь не хочешь, пришлось сделать любезное выражение лица.
– Я слушаю пани со всем вниманием!
Микульский готов был услышать что угодно. Но слова пани Катарины заставили иезуита сначала вздрогнуть, потом сделать судорожное глотательное движение, будто что-то попало ему в дыхательное горло, а потом уставиться на нее округлившимися глазами. Потому что прозвучал такой вопрос:
– Проше ксендза, а как выглядят груди и срамные места у ведьм?..
Кривонос снова коротким рывком поводьев осадил Черта, приподнимаясь на стременах и занося саблю. Хриплый выдох, больше похожий на рык хищника, затем отточенный клинок с тонким гудящим свистом рассек воздух. И вновь атаман ощутил свирепое ликование, почувствовав, как обмякло под ударом чужое тело.
Поляк с разрубленной головой рухнул в траву.
– А-а-а, выродки! Собачьи дети! – завопил Кривонос, устремляясь к следующей жертве. – Смерть вам, смерть! Нет пощады!
Бой давно уже превратился в резню. Настигнутые поляки сначала рубились отчаянно, но силы были слишком уж неравны. К беспредельному огорчению своему и такой же ярости, Кривонос сразу понял: это не отряд Яремы. И слишком мал, и нигде не видно княжеского штандарта… Кровавая муть на мгновение заволокла взор, сердце замерло. Но атаман быстро пришел в себя.
– Руби их!!! – взревел он, пришпорив Черта и первым устремившись в сечу.
Сколько раз его кривая сабля обагрялась вражьей кровью, он не мог сказать. Не до счету было. Как обезумевший берсерк из сказов про далеких северных витязей, Кривонос, хрипло рыча и изрыгая самую дикую и богохульную ругань, вращая налитыми кровью глазами, с невероятной силой рубил направо и налево, прокладывая путь сквозь толпу поляков к их предводителю. Пусть это был не Ярема… Вся его не утихшая за долгие годы боль, вся накопившаяся ярость и жажда мести сейчас готовы были выплеснуться на этого молодого пана с надменным, пухлощеким лицом.
Точнее, и следов надменности на нем уже не осталось. Поляк был перепуган до нервной дрожи. Он своими глазами видел смерть, неумолимо приближавшуюся к нему в облике бешеного казака на таком же бешеном гнедом коне. На какое-то мгновение в голове мелькнула мысль: повернуть своего коня, дать шпоры и умчаться прочь, уповая на его резвость и на заступничество Езуса и Богородицы… Пусть даже это бегство с поля боя повлекло бы вечный позор и бесчестие. Пан был еще совсем молод, и ему страстно хотелось жить.
Но шляхетский гонор, впитанный с молоком матери, все же взял верх.
– Ну, давай, подходи, подлый хлоп! – завопил он, трогая коня навстречу страшному казаку, чуть не сорвавшись в визгливый фальцет, тщетно силясь громким криком заглушить собственный ужас. – Скрести саблю с благородным паном! Я тебя, пся крев…
Договорить он не успел. Страшной, нечеловеческой силы удар выбил саблю из его руки, чуть не сломав кисть. В следующую долю секунды перед глазами что-то ослепительно блеснуло, затем – резкая, мгновенная боль, заполнившая, казалось, все тело, и наступил вечный мрак.
Вид начальника, разрубленного от плеча до пояса, окончательно сломил волю поляков. Они кинулись врассыпную. Казаки – следом.
– Рубите, хлопцы! Рубите! Чтобы ни один лях не ушел! – рычал Кривонос, с остервенением продолжая махать окровавленным клинком.