Глава 17
Уже упоминавшийся Хозяин – сиречь тот самый янки, попавший ко двору короля Артура, – став его первым советником (прямо как я), наряду с плюсами своего нового положения сразу же отыскал целую кучу минусов. Одежда роскошная – но непривычная. Целая куча слуг – но когда они нужны, надо идти за ними самому. Ни привычной сантехники, ни газет… вообще ничего! Даже ни одного рекламного проспекта!
Я попал примерно в такую же ситуацию. Хотя XVII век – это далеко не VI, но в плане привычек и бытовых удобств он был бесконечно далек от нашего времени… Впрочем, человеку с моим жизненным опытом хватит самого минимума, чтобы чувствовать себя вполне комфортно. Крыша над головой есть, пища есть, одежда есть… какого рожна еще надо?
Именно этим вопросом я задался, с наслаждением растянувшись на своем «сексодроме» в отведенных мне покоях. И крепкий, далеко не старый еще организм охотно дал ответ. Более чем естественный с мужской точки зрения. Несмотря на то, что после треволнений сегодняшнего дня я должен был «отрубиться», едва коснувшись щекою подушки.
Ага, щас! Мысль о том, что Анжела находится в двух шагах, прямо за соседней стенкой (так распорядился сам князь по моей настойчивой просьбе), волновала и будоражила, напрочь прогоняя попытки уснуть. Как я ни старался воззвать к здравому смыслу и совести – мол, бедняжка считаные часы назад перенесла такое потрясение, до секса ли ей сейчас! – ехидная память тотчас напоминала во всех подробностях еще большее потрясение, испытанное ею в степи. И наше бурное соитие, случившееся сразу же вслед за ним…
«Андрюха, держи себя в руках! Ты все-таки первый советник князя, а не прыщавый подросток, охреневший от буйства гормонов! – снова не утерпел противный голос. – И, кроме того, с ней сразу две служанки! Им приказано с «княжны» глаз не спускать! Куда их денешь? Ликвидируешь? Тебе-то это раз плюнуть, но поймут ли? Средневековье-с…»
Я, заскрежетав зубами, снова – в который уже раз – отправил его в дальнее путешествие, после чего с немалым трудом все-таки заснул. Как нетрудно догадаться, сон большей частью был эротический. Анжела превзошла саму себя, посрамив авторов Камасутры. Вот только она почему-то превратилась в жгучую брюнетку…
Человек, сидевший на дубовом чурбаке под наспех натянутым парусиновым пологом, закрепленным на кольях, имел самую обычную, ничем не примечательную внешность. Не тощ, но и не толст, не могуч, но и не хлипок. И лицо какое-то среднее, невзрачное. Его немного портил разве что нос, давно сломанный и плохо сросшийся, который был скошен на сторону. Но не настолько, чтобы это можно было назвать уродством.
Впрочем, любой, встретившийся с этим человеком взглядом, тотчас позабыл бы про нос. Таким яростным, испепеляющим огнем горели его глаза, глубоко посаженные под толстыми, почти сросшимися, бровями. Это были глаза хищника, терзаемого лютым, неутолимым голодом.
Страшно избитый улан, брошенный перед ним на колени, не был трусом. Но его распухшие губы, покрытые запекшейся кровяной коростой, сами инстинктивно зашевелились, поминая Матку Боску, сына Ее и всех святых угодников. Так явственно взглянула на него в эту минуту из страшных глаз казацкого атамана сама смерть.
– А остальные? Никто не ушел? – хриплым, клокочущим голосом, словно першило в горле, спросил предводитель.
– Обижаешь, батько! – пожал могучими плечами казак, держащий конец веревки, которой были опутаны руки пленного. – Но жаль, некогда было с ними возиться, легкой смертью отделались, песьи дети! Этого лишь оставили, для допроса. Ну и для потехи, как батько захочет…
– Добре, друже! – ухмыльнулся предводитель, растянув губы свои в каком-то жутком оскале. Поляк содрогнулся, мысленно препоручая душу свою Езусу.
– Ну, зараз слухай, пане! – Голос превратился в какой-то змеиный шип. – Это твой последний рассвет. Заката ты не увидишь, смерть пришла. Только сам рассуди: она ведь бывает разная… Если ответишь на мои вопросы прямо и без утайки – будет быстрой и легкой. Слово тебе даю! Хоть и тяжко мне это, хоть и положил себе мордовать вас, ляхов проклятых, без всякой жалости, каждую каплю крови из вас, собачьих детей, выцеживая, – а слово сдержу. Ну а ежели упрешься или будешь врать… Проклянешь собственную матерь, что не скинула тебя до срока, когда была тобой брюхата. В том тоже слово даю.
И приблизив почти вплотную свое побагровевшее лицо к белому от ужаса лицу пленного улана, казак договорил:
– А все знают, и други, и враги, что слово Максима Кривоноса крепче булатной стали!
…Пробудился я на рассвете, как обычно. Пару секунд недоуменно хлопал веками, силясь понять: где я и каким чертом меня сюда занесло, потом все вспомнил и со вздохом откинул одеяло…
«Вставайте, король! Вас ждут великие дела!» – такими, кажется, словами приветствовал своего царственного подопечного каждое утро личный камердинер Фридриха Великого… Я, правда, не король, всего лишь первый советник князя, но дела предстояли такие, что и Фридрих, при всей своей неуемной энергии, впал бы в тихий ужас. Или в громкий.
Быстро натянув сорочку, шаровары и жупан, обернув ноги бархатными портянками и вставив их в сапоги (вообще-то мне полагалось вызвать прислугу, и уже она одела бы ясновельможного пана, но к чертовой матери это правило!), я вышел из комнаты. Дежурный слуга, сидевший в углу на стуле, дернулся, вскочил, всем своим видом изображая рвение и готовность исполнить любое мое пожелание. Вслед за ним вскочили, вытянувшись в струнку и пожирая меня глазами, два стражника, занимавшие скамью у противоположного угла.
«Так, охрана на месте и бдит. Это хорошо! Похоже, пан Дышкевич крепко запомнил слова князя: если, мол, хоть один волос упадет с головы пана Анджея…»
– С добрым утром, ясновельможный па… Ой! Да как же так?! – растерянно забормотал слуга. Его глаза округлились, лицо приняло растерянно-глуповатое выражение. – Ясновельможный пан первый советник… одетый?!
– А что, пану первому советнику в первозданном виде расхаживать? – с аптекарской точностью отмеряя дозу яда, спросил я.
– На бога! Конечно же нет… Но ясновельможному стоило только кликнуть, я мигом одел бы пана…
– Вот что! – Я сразу решил брать быка за рога. – Как твое имя?
– Мацей, проше ясновельможного…
– Так вот, Мацей! Я из Московии, знаешь, наверное?
– Знаю, ясновельможный…
– А в Московии с недавних пор принято, чтобы паны сами одевались и раздевались. Даже самые важные и пышные! Без помощи слуг. Кроме старых и увечных, ясное дело, которым это тяжко… Ну а я еще не стар и здоровьем крепок, слава Создателю. Потому, хоть я теперь состою на службе его княжьей мосьци, а от обычаев своей родины отступать не намерен. Так и запомни и другим слугам расскажи. Московитский обычай!
– А-а-а… понятно… – растерянно выдавил слуга. – Расскажу, ясновельможный…
Снисходительно кивнув, я потянулся было к дверной ручке, но меня опередил стражник. Он осторожно приоткрыл дверь, выглянул наружу, потом с поклоном отрапортовал:
– Все спокойно, ясновельможный пане! Опасности нет!
И первым вышел за порог, положив ладонь на рукоять сабли. Всем своим видом, казалось, он говорил: «Попробуйте только замыслить худое против пана первого советника! Только через мой труп!» Его напарник, также поклонившись, отступил в сторону, пропуская меня к двери, потом зашагал следом.
«Это что же получается? – с легким неудовольствием подумал я. – И в сортир будем заходить с такими же церемониями?!»
…Пан ротмистр Подопригора-Пшекшивильский пребывал в самом прескверном настроении. Все раздражало, все буквально валилось из рук, казалось неописуемо мерзким. Одним словом, бравый молодой улан будто каким-то злым колдовством превратился в дряхлого сварливого старца, измученного кучей болячек, самой безобидной из которых была подагра в особо запущенной степени.
Ему казалось, что щеки и уши все еще пылают огнем от жгучего стыда. Колени и ребра, соприкоснувшиеся на лету с паркетным полом главного зала, до сих пор болели. И точно так же напоминала о себе заметно распухшая кисть руки. Пан ротмистр уже и в холодной воде ее держал, и свинцовые примочки накладывал, но она по-прежнему болезненно ныла, словно побывав в тисках… О Езус, проклятый московит чуть не оторвал ее! Ладно бы левую, но правую!.. Как, спрашивается, теперь рубиться на поединке с этим неотесанным грубияном Беджиховским?! И ведь решительно невозможно ни отказаться, ни просто попросить отсрочки – ославит на все Лубны, на все войско княжеское, как труса… А глупцы подхватят, не разбирая… как там говорят хлопы? «На каждый роток не накинешь платок!»
Даже встреча с панной Агнешкой Краливской не принесла ни успокоения, ни радости. Во-первых, все из-за той же руки. Во-вторых, ротмистр, прежде готовый клясться всеми святыми, что у предмета его грез самый тонкий и изящный стан, самое милое личико и самые прекрасные волосы, опять со стыдом и смущением чувствовал, что сердце и душа его все сильнее и сильнее тянется к прекрасной московитянке, у которой все точно не хуже, если не лучше… А уж когда сама Агнешка, ничего не подозревая, завела разговор о «княжне Милославской», порученной ее попечению, несчастный улан заерзал, будто на нагретой сковороде. Он стал говорить с нею еще более сдержанно, почти сухо, отвечал на ее недоуменные вопросы невпопад, ссылаясь на усталость и важное поручение, данное князем, которое поглощает все мысли его… Естественно, девушка, для которой сама мысль, что кавалер может думать о чем-то другом, будучи рядом с нею, казалась чуть ли не ересью, в итоге надулась и торопливо прекратила беседу, также сославшись на неотложные дела. И, не будь пан ротмистр в таком расстройстве, он заметил бы слезы, блеснувшие в уголках чудесных темно-карих глаз панны Агнешки.
Пожилая служанка панны, держась при их разговоре поодаль и старательно делая вид, что смотрит в сторону, скорбно вздохнула. Все они, мужчины, одинаковы…
– Батьку, ты меня знаешь! И горе мое тебе известно. Никогда и ничего я для себя не просил. А вот теперь – прошу! Или требую, как твоей гетманской милости угодно! Дозволь мне идти на Ярему! Пленный божился, что сатана сейчас в лубенском замке, и людей у него не дюже богато. А хоть и двадцать тысяч было бы, и пятьдесят, и сто – мне все едино! Отпусти, батьку! Или сам уйду, без воли твоей!
Покрасневший от клокочущей в нем возбужденной ярости Кривонос наступал на широкоплечего грузного человека, сидевшего во главе длинного стола.
Остальные полковники и начальники отрядов, занимавшие места по бокам, словно очнувшись, зашумели:
– Да в уме ли ты, Максиме?!
– Ишь, чего выдумал! Ярема – прославленный лыцарь, всей Европе известный! И не таких врагов бивал!
– Ты нам здесь нужен! Всему Войску Запорожскому!
– Не терпится голову сложить, что ли?
– Как смеешь столь дерзко говорить с паном гетманом?! – вставил свой негодующий голос в общий гвалт Иван Выговский, главный писарь.
Кривонос услышал его и яростно сверкнул глазами, оскалив зубы:
– Смею! И не тебе, чернильная душа, мне то в укор ставить! Не твоего сына на кол сажали у тебя на глазах!
– Тихо, браты-товарищи! Тихо!!! – повысив голос, хлопнул сильной рукой по столешнице тот, кого называли гетманом.
Не сразу, но довольно быстро восстановилось спокойствие. Выговский – сухощавый, узколицый, с близко посаженными глазами, укоризненно покачивал головой, всем своим видом говоря: что же вы, казаки, как не стыдно свары да скандалы затевать в присутствии ясновельможной гетманской особы… Кривонос, хрипло дыша, глотал воздух раскрытым ртом, и вид у него был словно у безумца. Приступ бешеной ярости, накативший, как всегда, внезапно, проходил не сразу, и в эти минуты попадаться ему под горячую руку не рисковали даже самые отчаянные храбрецы.
Хмельницкий, выдержав паузу, подал знак, и слуги проворно наполнили кубки.
– Браты-товарищи! – снова возгласил Богдан своим сильным, звучным голосом, которому привыкли внимать многие тысячи. – Мыслю так: не бранить надо Кривоноса и не отговаривать, а похвалить и поднять чарки за здоровье его, помолившись за успех! Счет у него к Яреме свой – лютый и кровавый, то всем нам известно. Может, святой и простил бы Ярему, подобно тому, как Спаситель и страдалец за весь род людской простил на Голгофе разбойника, хулившего его и насмехавшегося над ним… Может, сказал бы: «Хоть злодей и кровопивец ты, княже, хоть лютое горе мне причинил, а не мне тебя судить! На то Бог есть на небеси! Придет Страшный суд – дашь ответ за дела свои!» Но ведь мы не святые, браты! Грешны мы все, ох, грешны… Коли Кривонос требует отмщения – то его право, и никто ему препятствовать не смеет! Ступай, Максиме, да вдобавок к своим молодцам набери еще тысячу, из любых полков. Бог тебе в помощь.
– Батьку!!! – издал то ли ликующий вопль, то ли рычание казак, метнувшись к гетману. Никто не успел ни помешать ему, ни даже привстать с места – таким стремительным был бросок. Хмельницкий инстинктивно выставил вперед руку; ее и схватил Кривонос, припал, жадно целуя пересохшими от волнения губами. По его лицу текли слезы, к горлу подкатил шершавый комок, перехватывая дыхание. Казак трясся всем телом, чуть слышно твердя в промежутках между рыдающими всхлипами: – Батьку… благодетель наш… Да я умру за тебя… Любого недруга твоего… своими руками… Зубами буду грызть!.. Да хоть всю землю обойди – преданней Максима не сыщешь!..