Книга: Проклятие красной стены
Назад: ГЛАВА 8
Дальше: ГЛАВА 10

ГЛАВА 9

В конце сентября 1632 года пан Божен Войцеховский получил от главы города неожиданное назначение на пост воеводы восточной стены. «Вспомнили наконец старого служаку!» — не скрывая улыбки, произнес пан, когда к нему пришел посыльный с пакетом. Вверенный ему участок тянулся от Никольских ворот до башни Орел. Именно здесь поляки ожидали самого яростного штурма.
Хоть и не молод был пан Войцеховский, но ратное дело знал великолепно и твердо держал в руках свой страшный чекан. Зловеще звенели о камни второго яруса крепостной стены его шпоры, когда он шел от Никольских ворот до Орла. Туда и обратно — за день не один десяток раз. Оглядывал и ощупывал бойницы, проверял на прочность каждый зубец и крепеж настила в башне. Все собственноручно. Брезгливый до тошноты, помешанный на чистоте до приступов ярости, он заставил волонтеров настроить для солдат нужников чуть ли не через каждые пятнадцать метров. Как истинный шляхтич, ненавидящий все русское и особенно безжалостный к крестьянству, он принадлежал к той партии, которая боролась за «полноеочищение Смоленска от москальского духа». Войцеховский часто любил повторять слова папы Григория Девятого, произнесенные еще в 1239 году, что схизматики — это те, от кого самого Бога тошнит. Тошнило от схизматиков пана до судорог. И он мстил им за это, за вечное свое недомогание на почве лютой неприязни.
Партия пана Войцеховского победить не могла, поскольку среди польской знати большинство все же понимало — если сделать Смоленск сугубо польским, то восстаний не избежать. Поэтому пану приходилось терпеть, но он не упускал случая отомстить русским за то, что они вообще существовали. За то, что жили, рожали, пили и ели вопреки тому, что самого Бога от них тошнит.
Грозно стучал клюв чекана о красный кирпич стены, позвякивали шпоры, развевались седые кудри, словно позаимствованные у самого красивого демона. Пан Войцеховский хотел войны. Мечтал о ней. Видел в самых сладких снах, как убивает ненавистных русских схизматиков: топит в их собственной крови, душит голыми руками, расчленяет на плахе.
От зари и до зари готовился польский воевода к битве. Приказал даже соорудить рядом с воротами небольшую пристройку, чтобы отдыхать днем. Домой возвращался лишь на ночь, а точнее, на несколько часов. К нему вдруг опять вернулись молодость, задор и былая сила, когда он мог не спать сутками, а если ложился, то на три-четыре часа. Сердце его бешено колотилось от предчувствия любимого дела, душа пела от радости и предстоящего полета над полями, усеянными трупами москалей.
Он яростно сражался в успешной кампании двадцать с лишним лет тому назад и в числе первых ворвался в осажденный город. Даже когда Смоленск сдался, Войцеховский не желал останавливаться, ему хотелось перебить всех жителей до единого.
— Ах, какие были времена! — протянул воевода, сладко позевывая, и затушил свечу. — А какие еще настанут!
Еще одна ночь готова была погрузить его в мир, где сбываются сокровенные мечты и грезы; в пространство вещих сновидений.
Он даже не понял, явь это или уже нет, когда тяжелая штора чуть подалась в сторону и из-за нее вышел высокий человек в черной одежде. Пан лишь улыбнулся и попытался поприветствовать непонятное явление. И вдруг толстая веревка едва не разорвала рот, впившись в губы.
— Тихо, пан. Орать будешь, язык вырежу.
Проснувшийся Войцеховский неистово замычал и бешено замотал головой.
— Тих, говорю. Вот так, полежи смирно!
— Савв, можно мне? Вот он, чекан-то его!
Тиша поднял тяжелое оружие и покрутил в свете луны.
— М-х. Ладно.
Савва отвернулся, продолжая натягивать концы веревки.
— Слышь, пан, убивать мы тебя не будем. Сам помрешь, а перед смертушкой поразмыслишь кой о чем. Давай ужо, Тишка!
Тиша взял чекан в обе руки, замахнулся коротко, так, чтобы ударить не сразу насмерть, и ахнул. Под нательной рубахой воеводы треснули ребра. Войцеховский захрипел, безвольно сползая на подушках. Попытался поднять голову; от этого жилы на шее вздулись до невероятных размеров.
— Лежи, пан. А мы пойдем по-тихому.
Савва наклонился к пану и бегло кинул тому крест на лоб.
— Савв, а чекан хорош. Я возьму.
— Чекан возьми, а мародерствовать не дам.
— Да я и сам не хотел. Только вот мати пару монет возьму.
— Я те возьму, дурья тыква.
— Чего ты, Савв?
— А сам не разумеешь, «чаво»? По этим монетам тебя искать-то и начнут. Как мати твоя объяснит приставам, где она их взяла?
— А-а, понял.
— Вот и понял он, тетерев безмозглый.
— А венгерку?
— Оставь. Чаво ты с ей делать будешь? Пошли ужо!
Савва незаметно для Тиши сунул за пазуху кошель пана и, отодвинув штору, распахнул окно. В небе стояла полная луна, окруженная со всех сторон мириадами низких, ярко светящихся звезд.
— Благодать-то, Господи, — сказал Савва и перемахнул через подоконник.

 

Воеводу Войцеховского хватились к обеду следующего дня, когда стало ясно, что стряслось что-то из ряда вон. Побежали к нему домой.
Пан лежал на полу, белый, как саван; седая грива разметалась по сторонам, открывая розоватые проплешины; черты лица заострились, из провалившихся потемневших глазниц тянулись длинные борозды от слез; в груди булькало и отчаянно скрипело, вокруг порванного рта запеклась кровь. Понять его речь не представлялось возможным. Только одно удалось расслышать — про какого-то черного высокого человека. Но и этого было достаточно.

 

— Савв, ты куда собираешься? — Тиша сидел на лавке возле печи и довязывал лапти.
— На кудыкину гору. Все тебе знать надо!
— Савв, да сдался тебе энтот пан молодой! Ты вон глянь лучше на Феодору! Чего мы ей справили! Феодора! — позвал Тиша.
Из-за печи, где обычно в русских избах располагается женский закуток, или, как его еще называют, «бабий угол», вышла девушка, одетая в ладный льняной сарафан, перехваченный в талии расшитым кушачком.
— А с чего ты решил, что ее Феодорой зовут? Девка-то вроде как онемела еще до нашего появления?
— Так у нас в деревне всех немых и глухих баб феодорами кличут.
— Эк-х. А мужиков таких как жо?
— Кузями. Ну, ты лучше на обнову посмотри! Ишь ведь, ладно-то как!
— Ишь ты, краса-то! — Савва одобрительно покивал.
Но потом, словно ошпаренный, вскричал:
— Где взял, Тишка, ялда лосячья?
— Так я это… — Тиша попятился. — Ей ведь вона ходить-то не в чем. Я вот еще и лапоточки для нее вяжу. Глядишь, и заговорит девка.
— Заговорит. Куды ей деваться! Правда, Феодорушка?
Но девушка опрометью бросилась за печь, испугавшись его голоса.
— Вот взялись вы оба на мою голову! — Савва тряхнул волосами и уставился на икону. — Стащил, значится, где-то сарафан?
— Да на ярмарке. Я потихоньку, Савв. Ну чего, правда, девке-то в тряпье ходить!
— И то верно. Ну, стащил, и ладно. Но теперича — все! Запрещаю.
— Так я и не собирался, — взбодрился Тиша. — Сапожки сафьяны присмотрел. Да брать не стал, решил, сам лапоточки свяжу. Обмотки-то есть. Глядишь, пока не замерзнет девка.
— Сапожки сафьяны?! Ух, лихоимец лешачий! — Савва аж привстал на месте.
— Да говорю ж, не стал брать. А вот мог бы.
— Ели сегодня?
— Да. Каша вон и тебе на печи, горячая еще. Будешь, Савв?
— Давай, пожамкаю немного. Ну, ты это, понял, Тиш? Из дома не высовываться боле. Опасно там сейчас. Кругом солдаты и приставы. Людей будто всех повымело. Выйдешь, сразу заметным будешь, точно перст. Мне бы вас переправить за стену как-то.
— Феодору давай переправляй, а меня не надо. Я с тобой останусь.
— А она куда одна пойдет? Ты подумал? Девка не говорит совсем ничего. Вот ведь нелюди! Кто их таких на свет рожает только? Беда мне одна с вами!
— А неужель, ежли б меня не было, ты бы Феодору тама оставил? Да ни в жисть не поверю!
— Ну… — Савва глубоко вздохнул и понял, что ответить нечего.
— Так что ты нас во всем не вини. А мы тебе еще ой как сгодиться можем.
— Да, по пану ты хорошо стукнул! Отлегло трохи за батю-то?
— Вроде и полегче становится. Все ж нет теперь на душе такого, что кругом одни людоеды! И на них наказанье приходит.
— Приходит. А куды ж ему деваться-то?
— Савв, а ты мне не дорассказал про себя, помнишь? Мы еще там остановились, где тебя отец Паисий из реки вытащил.
— Хм, — Савва улыбнулся. — Помнишь, значит!
— Да как не помнить, — Тиша нетерпеливо заерзал на лавке. — Мне даже снилось однажды, как ты с волком борешься. А я вот волков только издали видел. Как-то раз мужик один из соседней деревни поймал сразу двоих, волка и волчицу. Привез в мешках, построил для них загородку. Вот мы и ходили посмотреть. Интересные они твари. Недаром же говорят: волка ноги кормят. Они все время, пока мы на них пялились, ходили друг за другом кругами. Так ни разу и не присели. Поначалу-то страшновато, конечно, но потом, когда присмотришься, так даже жалко их становится.
— Волка пожалел! Они тебе, парень, в лесу такую жалость устроят, что забудешь, с какой стороны у тебя ноги растут.
— С какого места — ты хотел сказать?
— А ты не поправляй. Умник тоже, ишь, выискался. А то вот возьму и не буду ниче рассказывать. Раз говорю: с какой стороны, значит, то и имею в виду.
— Ладно-ладно. Со стороны так со стороны. Лешак бы с ими, ногами-то. Может, Феодору позвать? А че, пусть слушает. Все ж истории полезными бывают.
— Так и пусть слушает! — Савва пожал плечами.
Тиша поудобнее пристроился на лавке, подпер кулаком подбородок и выкатил на Савву свои бешеной синевы глаза — дескать, давай, сказывай.
Монах покрутил в пальцах кончик бороды, отхлебнул воды из плошки и начал.

 

А застудился я тогда шибко. Как из воды вылез — помню, помню и как старец сказал, что зовут его Паисием. Дошли, стало быть, до его каморы, но мне уже тогда худо начало становиться: перед глазами круги разноцветные поплыли, во всем теле озноб заходил, да такой, что зуб на зуб не попадал. Вроде я даже ушицы хлебнул, но потом рухнул прям там, где сидел. Сколько я так провалялся, то мне и неведомо. В себя пришел, когда мы плыли в лодке по какой-то реке — я на корме под шкурами, а отец Паисий на носу. Видел только его спину — широкую и прямую, она для меня тогда словно щитом была. Хорошо было за ней прятаться. Полежу сколько-то с открытыми глазами и снова проваливаюсь, и никаких снов — одна ночь беззвездная. Когда в другой раз глаза открыл, увидел по берегам реки серые высокие скалы, таких в наших местах не бывает. Отец Паисий как стоял с посохом на носу, так там и вновь оказался, точно и не сходил с места. Помню, спросил я его: «Отец Паисий, а где мы ходуем, по каким водам?». Он обернулся, а в руках у него — вот этот самый посох. «Лежи ужо тихо! Силы не трать!» — вот и весь ответ его был. Я попил чего-то жирного и вкусного, хотел добавки испросить, но Паисий сказал, что много нельзя, дескать, восемнадцать дней ничего толком не ел, а только в бреду лежал, кишки могут завернуться. Пока он мне эти слова говорил, я опять заснул, и сколько проспал, сказать не берусь, но очнулся уже почти здоровым, только тело стало как пушинка. Все ж, видано ли дело, чуть ли не месяц ничего не есть.
Пристала наша лодка к берегу, сошли мы на твердую землю. Паисий собрал котому, на меня глянул и помотал головой, мол, нести поклажу тебе нельзя. Двинулись мы потихоньку. Места, скажу я тебе, диковинные: всюду горы, заросшие лесом. Лес тамошний на наш непохож — много лиственного, хвоя тоже имеется, но не так чтобы очень, а лишь кое-где. В общем, шли мы долго ли, коротко ли, не знаю, у меня тогда силенок совсем, почитай, не было, каждая пройденная верста далью несусветной казалась. Наконец пришли к небольшой киновии, в которой два десятка монахов послушничали. Паисия в той киновии, по всему видать, знали неплохо, поэтому дали нам телегу с конем и монаха в сопровождающие. Дале поехали мы по дремучей лесной дороге. Дорогой это не шибко назвать можно, но телега проходила, а коняга тянул ношу уверенно и шел неторопливо, но ходко. В пути мы дважды останавливались на ночевку, спали все втроем под телегой, навесив по бокам войлок, костерок не тушили, а напротив, монах сопровождающий то и дело отодвигал конец войлока и подкидывал дровишек. На третий день дорога кончилась, вот так просто стала тропкой. Монах сказал, мол, приехали, дальше нужно идти пешком. За эти два дня я заметно окреп и попросил Паисия дать мне какую-нибудь ношу. Получив небольшую котому с сухарями, я даже себя человеком почувствовал. Двинулись мы в чащу дале вдвоем, а монах, развернув телегу, покатил домой.
Шли мы, продираясь сквозь кусты и буреломы, несколько часов, и ни одной живой души не встретили. Ни зверя, ни человека, хоть бы где птица шарахнулась — ничего, только лес, лес, лес — неказистый, приземистый, и скажу, показалось мне тогда, что и недобрый, словно врагов каких встречал. Спросил я батюшку, мол, где же мы оказались? А он и говорит, что у Большого Камня — Урал, одним словом. Я ведь сразу обратил внимание, что все, кто живет на этом Урале, не шибко-то разговорчивые, к незнакомому всегда с опаской и даже с враждебностью некоторой. Эт у нас, парень, на Холмогорье, любому рады. А у них, вишь, не так совсем. Это я все к тому, что люди везде разные, хоть и одного порой языка, а коли люди определенного склада, то и все вокруг на них похоже. Вот и лес этот, по которому мы долго шли, тоже весь в себе и даже, я бы сказал, набыченный. Чего смотришь? Понятное дело, чего тебе интересно! Бабы там шибко красивые, но на чужаков не больно поглядывают, скажу так, как и ихние мужики, исподлобья косятся. Это не то что тебе на Смоленске, где не на своего раззявятся и уж готовы сердце вывернуть. Тама нет — напервой местные, свои, а с чужими поаккуратнее. А что на Холмогорье? У нас тоже бабы к чужакам не особо, но и не лютуют, правда; ежли хороший, то и давай дружить, заходи в круг, своим будешь, а худой коли, так и жердиной прогнать могут. На Урале же не так: хорош ли, худ ли, а ежли чужой, то обходи подальше, а вот ежли свой, местный, то и худого прикроют. Вот такие они.
Да, это я отвлекся. Шли мы, и вдруг деревья словно шагнули в разные стороны, и открылось диво какое-то. Я вот сколько живу, а в толк никак взять не могу, как такое может Господь сотворить! Вот мы строим терема резные, дома каменные в несколько ярусов, кремли возводим, пушки вон придумали, из железа чего только не делаем, и так возгордились по этому поводу! А вот то, что я увидел, мигом заставило меня подумать, насколько же мы слабы в своих умениях. Вознесли себя до непомерных высот, а сами — пыль и прах. Как открылись каменные творения Господни очам моим тогда, так по сей день я их вижу, стоит только чуть задуматься. Представляешь себе: такие кругом поднявшиеся к небу исполинские создания, похожие то на огромный гриб, то на грозный хравцузский замок, то на древний дикарский храм времен царей египетских — хфаронов, то на спящего старика, из живота которого выросло скрученное винтом дерево, то на рыбу-осетра, раскрывшего пасть, то на волка серого, на котором Иван-царевич катался. И все тама по-разному может обернуться, с какой стороны подойдешь, то и увидишь, а может и такое открыться, только одному тебе понятное. А еще пещеры кругом — большие, малые, средние, которые иногда соединяются между собой коридорами узкими, со скользкими высоченными стенами, но бывает и не соединяются — коридоры сами по себе, а пещеры сами.
Вот в одной из таких пещерок меня отец Паисий и оставил. «Лежи, — говорит, — тут-ка, отлеживайся, а я молиться пойду!» Лежу я под шкурами, на костерок смотрю, в мыслях своих далёко улетаю, вот уже темнеть начало, а батюшки все нет. Незаметно для себя я и задремал сначала в тепле-то, подразморило малость, но воспрял, решил проведать монаха. Да где там! Нос высунул наружу, а там холод русалочий прям и тьма, хоть глаза коли. Ну, я обратно под шкуры, думаю, уж лучше здесь дождуся. Лежал, лежал, да и опять провалился в сон. А ежли вернее сказать, то полетел, точно на крыльях. И открылась мне страна неведомая, небо в ей синее-пресинее, из земли деревья разные растут, а на них плоды, ягоды и, по всему видать, на вкус они преотменные, одним словом, сады кругом райские, холмы зеленые да пушистые, травы сочные, поля ладно вспаханные и аккуратно нарезанные, словно пирог рыбный. Лечу я дальше, и вдруг подо мною, словно на ладони у херувима, возник град красоты невиданной, и такой он был большой и многолюдный, что аж дух перехватило. Отродясь я не видел таких зданий, таких творений воли человеческой: высокие домины во много этажей, в которых жили, словно в муравейнике, люди, перемежались пышными дворцами и храмовыми сооружениями, и все это утопало в изумрудной зелени. Но еще меня поразили огромные круглые и полукруглые строения, внутри них будто на ступенях сидели люди, одетые во все пестрое, неистово кричали, размахивали руками; перед ними в центре этих кругов бились на мечах другие люди, и не только промеж собою, но и противу зверя разного. А еще я видел ладьи, подвозившие товары и людей опять же, почему-то закованных в цепи. О ладьях этих хочу сказать, что были они шибко огромными, с каждой стороны из бортов в три яруса торчали весла, а носы, похожие на клювы сатанинских птиц, терзали и вспахивали волны. Я сразу смекнул, неспроста носы-то такие острые — наверняка, чтобы дырявить чужие ладьи и пускать их под воду.
Вот летал я так над градом этим волшебным и вдруг вижу — гонят куда-то горстку рабов презренных, а на спинах этих рабов по кресту деревянному. Я уже тогда знал, что Господа нашего Иисуса Христа распяли римляне. Никак, думаю, ведут на казнь. А потом стали этих рабов мучить муками жесточайшими да прибивать к крестам, прям гвоздями сквозь руки и пятки, а кресты те ставить на высоком открытом месте. Тогда я и зашептал, помню: «Господи, покажись мне! Который из них Ты будешь? Не пойму я, Господи, откройся!». И тут, точно на крыле, подвезли меня к одному кресту, и увидел я Бога нашего. Сразу меня будто цепью перетянуло. Не таким я себе Его представлял, и на иконах не таким видел, и на фресках по стенам церковным. Совсем не таким. Совсем. Вот вы думаете, он красивый да с бородой ладной. Ан нет, не угадали.
Висел передо мною на кресте, дергаясь вверх-вниз, тощий человек, сплошь выпирающие кости и обтянутые кожей ребра. Но не то главное, что кожа да кости, а то, что был он черного цвета, как сажа прям; одни лишь белки больших глаз быстро и страшно вращались от нечеловеческой боли. И текли из него внутренности по кресту. Еще помню, повернул он лицо ко мне и говорит: «Не ищи себя здесь, а познавай через прошлое!». Хорошо запомнил я эти слова. После них сразу и проснулся. Трясет всего, точно в лихоманке, а вокруг уже утро розовое. И такое баское да родное, что поблагодарил я Бога нашего, что живу здесь, на земле своей, а не где-то в краях далеких да басурманских, не среди нехристей заблудших, а промеж своими — православными! Радостью меня всего обуяло тотчас, откинул я полог, выбрался из пещеры и побежал на высокий камень. Вот говорил я давеча про то, что камни некоторые на грибы-боровики похожи. На такой и полез, зная, что на ем отец Паисий должен молиться. Наверху увидел полусухую сосенку, скрученную, словно ее отжимали. Ну, вот как после стирки белье отжатое да на холоде оставленное, а к сосенке посох прислонен.
— И че дале было? — Тиша гулко сглотнул. — Ты давай сказывай!
— А че дальше? Походил я по тому каменному городу, покликал отца Паисия, да быстро понял, что бесполезно. Я еще раньше каким-то предчувствием понял, когда только подходил к сосенке, что не увидеть мне боле Паисия. Но на всякий случай подождал его сколько-то. Да и, по правде ежли, уходить мне оттудова совсем не хотелось. А красиво там! Помню, как стою на вершине одного того чудного камня и смотрю на закат. Я таких красок отродясь не видел. Да и не в красках, парень, дело-то вовсе. А стали возникать предо мною в этом закате разные силуэты: то дома, то дороги, то огромные лица, словно это кто-то для меня вертеп устраивал, или как его, ну, театру, в общем. Слышал, есть такое место — театру называется?
— Слышал, — кивнул Тиша. — У нас вона паны такое любят по праздникам в деревнях устраивать. Всех девок красивых зазовут туды и давай их тама размалевывать по-всякому да наряжать, ну и не только девок, а всех, кто умеет собой всякие фигуры показывать.
— А как все это называется, помнишь? — Савва по-доброму хмыкнул.
— Э-э, вот боюся не то смолоть! — Тиша почесал затылок.
— Все это и называется театру, где по ролям люди играют разные пьесы. А ты — фигуры показывать, темнота!
— Вот уж ладно — темнота! А сам косы-литовки не видел отродясь! А еще я тебе про чекан сказывал! — обиделся Тиша.
— Да сказывал-сказывал. Не серчайте на меня, Тимофей Степанович!
— Ты дале-то давай веди, коль уж начал!
— Полюбовался я всеми этими картинами в закате, да ведь и решать чего-то надо. Взял посох Паисия и Бьорна, поплевал в ладошки да и потопал обратно по той же тропке. Уже совсем темнеть начинало, когда снова вышел я к дороге. И вижу: стоит себе та самая телега, только в ней не тот монах, что нас привез, а совсем другой. Маленькой, сухонькой, про таких говорят еще, что они по маковкам трав ходят и стебля не нагнут. Говорит мне этот человек, что зовут его игуменом Серафимом. М-да…
Савва на минуту приумолк, о чем-то задумавшись.
— Голос у него легкий такой, без единого скрипа. И велел он мне садиться в телегу. Ехали мы всю ночь, не останавливаясь, и не было у нас ни лучины, ни пучка, чем дорогу осветить. А ведь ни разу не споткнулись. Это меня тогда шибко поразило. Оказались мы опять в той киновии. А потом… — Савва кивнул на посох, — все и началось. Об этом уже чего рассказывать! Стали из меня бойца делать. Кажный божий день да по многу часов занятия разные с оружием, но более всего вот с им, с посохом. Так и потекло времечко. Послушничал я без малого четыре года. В погожий день по весне подозвал меня к себе отец Серафим и сказал, чтобы я возвращался домой. А потом, когда угодно Господу будет, Он, дескать, сам знак пошлет. И снова ждали меня реки и дороги. Плыл я обратно в новгородской ладье. Так и не понял, не то с разбойным людом, не то с купцами. Такие оне, эти новгородцы. Плыть долго пришлось, порой по нескольку дней на берегу сидели. И был среди них человек по имени Колупай Горбатый. Горбик-то у него и впрямь был, но еле заметный. И слыл тот Колупай знатным кулачным бойцом. У него тоже подучился. Особенно скашивать противника ногами. Да много чему. Так, не шибко и не тихо, оказался я в родных местах. И первым делом пошел свою семью навестить, чтобы заодно опять и попрощаться, уже на всю жизнь. Отца в живых не застал, опочил он несколько лет назад. Аленка вышла замуж и где-то жила своим хозяйством. Но решил поговорить я с Праскевой, второй женой отца, мачехой моей, стало быть. И вот что она мне поведала. После того как забрал меня дядька Бьорн к себе выхаживать, батя мой позвал в дом ее, Праскеву. И вроде, живи не тужи, хозяйство подымай, но сманил один заезжий его с собой до Большого Камня, дескать, есть тама золото и каменья драгоценные, а еще есть места, где Бог всем, кто просит, здоровье дает и долголетие, ну прям молодильными яблоками сыпет. А вернулся он оттуда весь какой-то скрюченный и шибко хворый. Ни золота, ни здоровья, только тело словно наизнанку вывернуто. И подумалось мне — не в том ли каменном городе батя мой побывал? Давеча говорил я, как видел деревца, словно по спирали завернутые и ссохшиеся. Стало быть, не для всех то место спасеньем является, кого-то ведь эдак и в гроб загоняет. А вот как оно выбирает, кому силы дать, а у кого отнять, неведомо. Но ясно увидел я, как стоит мой батя на самой верхотуре камня и крутит его неведомая сила.
— Сказывают, от злата человек шибко чахнет! — вдруг обронил Тиша.
— Правду сказывают, — подвел черту монах.
— А потом ты куды ж?
— Потом пришел я в одну Соловецкую киновию, где братья делали пушечки: из чугуна их отливали, из дерева мастерили и даже из кожи. Послушничал я промеж их еще пять годков. Были и бойцы знатные. Всюду я хватал знания рукопашного боя. А Господь вишь как, уготовил для меня и пушечки, и пищали, и из лука тоже бить научил. А все потому, что главная обязанность у монаха — это защита веры и земли. Вот как ты думаешь, почему человек молится? Чтобы Бог услышал? Нет, парень, человек молится, чтобы Бог в его зашел да осветил бы его душу слабую, сердце хрупкое укрепил…
Неожиданно раздался глухой стук в ставни. Ударили два раза коротко и один длинно. Савва встал с места, бросил:
— Сидите уже тихо. Я сейчас.
И вышел за дверь. Вернулся через несколько минут, хмурый и озабоченный.
— Так, робяты, — глянул на Тишу, — уходим отсель. Приставы начали здесь все прочесывать.
— А ты откеля знаешь? — Тиша завертел головой.
— А много захошь знать, я тебя в кудахталку оберну.
Из-за печи вышла девушка. В бледных пальцах она теребила рушник.
— Я-я-я, — попыталась вымолвить. Но нижняя челюсть ходила ходуном, голова тряслась, зубы мелко стучали друг о друга.
— Говори, говори, милая. Сейчас получится! — Савва шагнул к девице.
— Я… я… не Фе-о-дора, я Ма…
— Марьюшка? — весело спросил монах.
— Не-е-т, — замотала головой, — Марфу-ушка!
— Марфушка! Вот и ладно! Вот и справил все Господь! Давай-ка теперь, Марфушка, быстро сбираться будем. Неровен час…
Назад: ГЛАВА 8
Дальше: ГЛАВА 10