Оборотень
Попала я в этот занесенный снегом городишко далеко не случайно и не потому, что хотела повидать провинциальную тетушку. Попала я туда по причинам романическим: мне нравился Алексей Николаевич.
Всю осень в Петербурге он бывал у нас, танцевал со мной на всех вечерах, встречался «случайно» на всех выставках и, уезжая на место своей службы (он был назначен судебным следователем именно в этот скверный городишко), сказал, что любит меня и просит быть его женой.
Я попросила его дать мне срок обдумать его предложение. На том мы и расстались.
Мнения старших были о нем, скорее, благоприятные. Бабушка сказала:
– Ну, что ж, ma chere, у него очень приличные манеры, и он правовед.
Одна тетушка сказала:
– Только что институт кончила и сразу замуж выскочишь – молодчина!
Другая тетушка сказала:
– Он, в общем, кажется, дурак. Если при этом с деньгами, так чего же тебе еще?
А он писал письма, длинные и довольно интересные, когда в них говорилось обо мне. Но говорилось в них больше о нем самом, о его сложной душе, даже о его снах. А снились ему все какие-то мистерии – тощища ужасная. Потом пришло приглашение погостить от провинциальной тетушки, и я решила поехать и проверить себя.
Городишко был в шестидесяти верстах от железной дороги, совсем глухой, деревянный, с монастырем за белой речкой в пуховых снегах.
Оказалось, что приехала я в очень оживленное время – в какой-то земской съезд.
Жениха моего в городе не было. Он уехал на следствие куда-то далеко, в деревню Озера, рядом с его имением.
Для развлечения потащила меня тетушка на съезд, познакомила с городскими дамами, усадила на стул и велела слушать.
Зал, где все это происходило, был довольно большой и битком набит публикой. А посреди зала вокруг стола, покрытого зеленым сукном, сидели местные деятели, все больше бородатые да бровастые, в сюртуках, каких уж сто лет не носили.
Толковали о чем-то, спорили. Очень горячился маленький шепелявый старичок и все повторял своему противнику, что он не может с ним конкурировать. Но вместо «конкурировать» выговаривал «канканировать».
– Не могу я с вами канканировать – вы молоды, а я стар.
Потом какой-то земский врач стал читать тягучий доклад о том, что больница нуждается в перестройке и что уборную нельзя помещать рядом с операционной. После этой фразы одна из городских дам хихикнула и, подтолкнув меня локтем, сказала:
– Наслушались мы сегодня пикантностей!
Среди лохматых земских врачей сидел несколько поодаль один, поразивший меня своим странным лицом. Худой, с маленькой бесформенной бородкой, он был, если так можно выразиться, ослепительно бледен и сидел с закрытыми глазами. Точно мертвый. Я долго смотрела на него, и вдруг он, точно почувствовав мой взгляд, быстро поднял глаза прямо на меня и закрыл их снова. И несколько раз он так взглядывал на меня вопросительно, словно удивленно.
– Это вы что, с молодым человеком переглядываетесь? – спросила меня соседка, та самая жантильная дама, которая говорила о пикантностях. – Не стоит того. Совсем не интересный мужчина. Его никто не любит. Оборотень какой-то.
Вечером у тетки были гости. Приехала на паре белых лошадей самая важная городская дама, чья-то вдова, по прозвищу – именно из-за этих лошадей – архирейша. Это была самая главная городская сплетница. Поэтому она уж знала, что я на съезде смотрела на бледного доктора.
– Нашли тоже, душенька, на кого смотреть! Его и мужики терпеть не могут. Прозвали оборотнем. На что ни взглянет, все вянет.
И тут же рассказала, что доктор этот – Огланов его фамилия – в здешних местах недавно, всего второй год, но деды и прадеды его жили здесь и были богаты и знамениты, и разоренное имение их осталось, и доктор там и живет, а отец докторов никогда здесь и не показывался.
Дом у них страшный, большой, каменный, с легендами, даже каким-то писателем записанными. В большом зале в стене будто бы замурована живьем крепостная девушка за строптивость, что ли. А под домом был когда-то огромный подвал, и в этом подвале содержались в тайности десять евреев. Вывез их прадед нынешнего Огланова откуда-то из Австрии, и работали эти евреи фальшивые ассигнации, и проведало откуда-то про это темное дело начальство, и дошли до старого Огланова слухи, будто будет наряжено следствие. Ничего Огланов своим евреям не сказал, только велел на дворе у каждой отдушины сложить запас кирпича. А евреи работают себе и знать ничего не знают.
И вот доносят оглановские приспешники, что выезжает суд. В те времена суд прямо на место выезжал. И тотчас позвал Огланов крепостных своих каменщиков и приказал им все подвальные отдушины замуровать наглухо. Приехал суд, пять дней пил, ел – угощал Огланов на славу. А в это время глубоко под полом задыхались несчастные евреи. Ну, конечно, ничего подозрительного не нашли, раз и подвала у него никакого не оказалось. С тем и уехали. А Огланов из осторожности так подвала и не распечатал и продолжал жить в своем страшном доме как ни в чем не бывало. И сын его жил – богатейшие были люди. Но уж внук – отец нашего доктора – с детства жил в Петербурге, все состояние промотал, и вот этот выродок совершенно неожиданно объявился сюда в качестве врача.
Пришло письмо от жениха. Звал меня в Озера. Хотел познакомить с семьей.
Тетушка пустила меня в Озера.
– Одной в такую даль – невозможно. Надо поискать попутчиков.
В таких захолустных городишках подобные дела делаются скоро. Кого-то куда-то послали, кто-то сам к нам прибежал, и живо выяснилось, что так как кончился съезд и начнется разъезд, то кто-нибудь меня прихватит, кому надо в сторону Озер.
Потом забежали и сказали, что после завтрака заедет за мной доктор Огланов, который едет как раз в Озера и как раз к моему Алексею Николаевичу на вскрытие.
Поеду, значит, с Оборотнем.
Ну, что ж? Это даже занятно.
Ждала я долго. Уже темнеть стало, когда он заехал. Наверх не поднялся, ждал на улице.
Напялили на меня валенки, сверх шубки старую теткину ротонду. Ужас!
Вместо нарядной тройки, как мне представлялось, ждала меня убогая кибитка и пара лохматых коньков гусем.
Доктор поздоровался мрачно, не поднимая глаз. Из поднятого воротника его шубы – лицо еле видно. Завернул мне ноги меховым одеялом, пахнущим кислой овчиной. Пробормотал:
– Вам будет тепло, это великолепное одеяло.
И замолчал.
Вот уж действительно – на что ни взглянет – все вянет. Ехали долго молча. Я даже задремала. Скучная, скучная белая дорога, холодное сиреневое небо, туго скрипят полозья.
– …правда?
Это он, Оборотень, что-то говорит.
– Что?
– Правда, что вы невеста этого следователя?
Лицо повернуто ко мне, бледное, с тонкими губами. А глаза опущены.
– Не знаю…
Я как-то растерялась. Он снова долго молчал. Потом вдруг:
– Ну, что ж – богатый и глупый – дело подходящее – да?
– А вам-то что? – спросила я.
– Имейте в виду, – снова, после долгого молчания, сказал он, – что его богатство не покроет целиком его злой глупости. Она вепременно откуда-нибудь вылезет. Впрочем, мне все это безразлично.
– Тогда почему же вы завели этот разговор?
Он круто повернулся ко мне, но сразу снова спрятался в свою шубу, даже, кажется, не успев взглянуть на меня.
– Да, да… Это удивительно, – пробормотал он. – Да… вы правы…
И мы оба замолчали. И долгая, долгая тянулась дорога. Сердце болело от белой тоски беспредельных снегов, от бренькающего колокольчика, от неподвижной фигуры злого человека рядом со мной. Ямщик на козлах качался и молчал, как мертвый. Страшная надвигалась – мертвая – ночь. Хотелось спросить, скоро ли мы приедем, и как-то не было сил заговорить.
Противно было, что на ногах моих лежит одеяло, которым он так гордится. Ах, не надо было ехать! Разве можно так, с первым встречным… Тетка дура, зачем позволила…
Я уснула.
Проснулась потому, что залаяли собаки. Мы въезжали в какую-то усадьбу.
– Я должен взять инструменты, – сказал Оборотень. – Пока из деревни приведут других лошадей, вы можете погреться. Здесь мой дом.
Я не хотела идти в его дом. Почему он не предупредил раньше, что мы к нему заедем? Но куда же мне деться? Надо идти.
Дом огромный, каменный. Окна забиты снаружи досками, наглухо. Чернеют только три-четыре. Широкий подъезд с колоннами. Но мы остановились у бокового крылечка. Фигура в тулупе с жестяной лампочкой в руке открывает двери, суетливо ведет вдоль длинного коридора, через гулкий зал. Пятна сырости проступают странными фигурами по стенам. И бегут огромные тени, обгоняя одна другую.
Господи! Да ведь это и есть тот страшный дом с замурованными людьми!
– Вот здесь! – сказал Оборотень. Он шел все время сзади.
Комната почти пустая. Провалившийся диван, кожаный стул, столик. Точно в тюрьме.
Оборотень пощупал печку, сказал что-то тому, в тулупе, и оба вышли.
Я села на стул. Сыро в комнате, холодно. Сижу в шубе.
Тот, в тулупе, принес охапку дров, сунул в печку, долго дул, дымил, сопел. Потом принес мне стакан чаю и несколько кусков сахару на блюдечке. Потом долго не появлялся и, наконец, принес яичницу на сковороде, кусок хлеба и железную вилку. Сковорода была огромная, человек на пять. Потом принес совсем уже неожиданно кувшин с водой, обшарпанный таз, ведро и холщовое полотенце. Поставил таз на диван, точно так и полагается, кувшин на пол. Сказал: «вот» и ушел уже окончательно.
Какой ужас все это!
Огромная моя тень колышется по стенам. В черном окне отражается оранжевый огонек лампы, стол и я. Да еще я ли это? Отчего такое узкое бледное лицо у меня?
Я вскрикнула и вскочила. Это он, Оборотень, смотрит на меня из мехового воротника. И как я вскочила – сразу увидела, что это я. Но успокоиться не могла, забилась в угол комнаты, откуда окна не было видно, и тихонько заплакала.
Снова пришел мужик в тулупе и сказал, что лошади поданы.
Опять заплясали тени по стенам, побежали призраки, обгоняя друг друга, прячась от тусклого огонька лампочки.
Во дворе сани, открытые, деревенские. Две лошаденки гусем, худенький парнишка на козлах, унылая фигура Оборотня. Он укутывает меня и говорит:
– Я же приказал кибитку.
– Под станового ушла.
Лошади еле плетутся. Проехали лесок, скатились под горку и пошли по унылому пустому полю.
– Что же твой хозяин лошадей совсем не кормит? – говорит Оборотень.
Ямщик вздрагивает и поворачивается к нам лицом.
– Да немножко-то кормит.
Лицо у него странное. Рот распяливается набок, точно он во все горло хохочет.
– Ты чего дергаешься, болван? – вдруг злобно крикнул Оборотень.
– А чаво… а я ничаво… – пробормотал ямщик и отвернулся.
Бесконечное голое поле, только слева вдали виднелась полоска леса. Ветер дул, поддувал под ненавистное докторово одеяло, забирался в рукава шубки.
– Отчего далеко от берега взял? – кричит снова Оборотень. – Там бы ближе.
И снова ямщик вздрогнул и повернулся.
– А ты чаво? Може искупаться хочешь?
– Что-о?
– Не видишь, что ли?
Он показал кнутом на черные длинные полосы на снегу около лесной опушки.
– Полыньи… – пробормотал доктор. – А зачем тебя хозяин сегодня послал? Другого у вас нет, что ли?
– Ягор под станового ушел, – дергая плечами, ответил парень.
– Не дергайся, подлец! – диким голосом закричал Оборотень.
Я больше не могла.
– Доктор, – сказала я, – зачем вы его браните? Это ужасно!
– Не вмешивайтесь, – ответил Оборотень вполголоса. – Это единственное средство сдержать его…
Я ничего не понимала и спрашивать боялась.
Спросила только:
– Почему там полыньи?
– Полыньи? Мы же озером едем. Мы должны четыре озера, одно за другим…
Поднялись на горку, проехали лесок и снова спустились, и опять снег и ветер, снег и ветер. Без конца. Сани ныряли и раскатывались. Меня зазнобило, стало тошно, как в море, во время малой качки.
– А во-во… во… во…
Ямщик повернулся к нам и показывал кнутом куда-то вправо за нами. Я обернулась: три темных точки двигались по снегу одна за другой.
– Что это?
– Робята говорили, ты за собой их водишь! – истерическим голосом выкликнул парень, и снова дернулся к лошадям, и еще что-то сказал.
Мне ясно послышалось:
– Оборотень.
Или это мне показалось?
– Что это – волки? – шепнула я.
– Пустяки, – сказал мне доктор. – Не волнуйтесь. Они не посмеют подойти.
И вдруг ямшик вскрикнул. Он вскрикнул даже не очень громко, но что-то такое страшное, никогда не слыханное было в этом выкрике, что я сама закричала, и вскочила, и чуть не вывалилась из саней. А ямщик опустил голову и странно, толчками, стал падать вбок.
Оборотень схватил его за плечи, перегнулся, поймал вожжи и остановил лошадей.
– Так я и знал! – сказал он с досадой.
Он осторожно положил парня на снег. Тот подергался еще и затих. Тогда Оборотень поднял его, втащил на свое место в сани и укутал меховым одеялом.
– Он умер? – робко спросила я.
– Эпилепсия, – отрывисто ответил он и влез на козла.
И снова снег и ветер. И еще это недвижное тело рядом со мной. И мне совсем худо. Ноги замерзли, меня укачало, мне тошно. Я начинаю всхлипывать.
– Сейчас у перелеска будет сторожка, – говорит Оборотень.
Туго скрипят полозья, сани ныряют… Снег, ветер.
Меня тащат по каким-то ступенькам…. Вот я на полу, лежу на каком-то сеннике. Старуха в повойнике говорит: «водки бы, водки». Чувствую, как мне растирают ноги, слышу, как зубы мои стучат о толстое стекло стакана, и спирт ожег горло.
– Ничего, ничего, – шепчет кто-то около меня.
Лицо Оборотня, но такое печальное, ласковое, озабоченное.
– Бедная девочка, – говорит он. – Достанется тебе от твоего дурака. Обиделась на меня… жених… Загрызет он тебя, нежную, совсем, совсем глупую. Жаль мне тебя. А я все плачу, плачу и перестать не хочу.
Ласковые руки гладят меня по лицу, укутывают, оставят на минутку, и тогда я начинаю громче плакать, чтобы снова они пришли.
– Защитите меня! – хочу я сказать, но выговорить не могу. Голова кружится… Засыпаю..
Потом утро. В обледенелое крошечное окно смотрит яркий день. Ночная старуха в повойнике трет что-то в лоханке.
– Встала? – говорит. – Ну, вставай. Чаю тебе дам. Только чай у нас копорский. Зверобой-траву мы пьем. Старик на деревню ушедши, тебе за лошадям.
– Далеко до Озер? – спрашиваю я.
– Не-е. Беретов пятнадцать.
В углу за печкой вижу Оборотнево одеяло.
– Что там?
Чего я так испугалась…
– Ямщик больной. Федька-припадочный. Ничего, встанет.
Отдал ямщику свою гордость – одеяло!..
Я вспомнила дикую яичницу с железной вилкой. Защемило сердце, стыдно стало, что я, хоть из вежливости, не попробовала. Нехорошо…
Старик привел лошадей.
Уходя, я тихонько дотронулась до этого одеяла. Будто извинилась, что оно мне так противно было.
В большой помещичьей гостиной, обставленной твердой красной репсовой мебелью, высокий, глупый, совершенно чужой человек, Алексей Николаевич, закатил мне идиотскую сцену ревности из-за того, что я ездила с доктором Оглановым. И когда я этому глупому и злому человеку сказала, что не люблю его и женой его никогда не буду, он выпучил глаза и сказал недоверчиво:
– Быть не может!
Доктора Огланова я больше никогда не видела. И когда случайно вспоминаю о моей встрече с ним, кажется мне иногда – а вдруг хитрый Оборотень нарочно обернулся чудесным, ласковым, единственным, нарочно, чтобы разбить мое счастье с прекрасным человеком Алексеем Николаевичем?