Восток и север
Три сказки
Бледный принц
У самой границы Южного Киндара, за горой Каратау лежала страна Тамбеллик. Может быть, когда-нибудь звали эту страну иначе, но к тому времени, о котором мы говорим, известна она была под названием Тамбеллик, что значит – «лень». И называли ее так недаром: таких лентяев, как тамбеллийцы, в целом свете днем с огнем не найдешь. Прямо ужас! Рваные, грязные, всегда голодные, целые дни валялись они на припеке либо болтались по базарной площади, где, между прочим, и товару-то никакого не было, только лавчонки с бараньими головами, кофейни да лотки синих бобов, которыми они все питались изо дня в день.
А когда наступали холода, ползли они со всех сторон к городским баням. Оттуда выбрасывали банщики горячую золу. Вот лентяи и ложились прямо на землю, к ней поближе, чтобы погреться. Так и валялись по целым дням.
Раз один так близко улегся, что затлелось на нем платье, а откатиться подальше лень. Он и стал кричать: «Ой, горю, горю!» А другой говорит: «Пожалуйста, кричи – горю с товарищем! Ты уж, все равно, кричишь, а мне лень».
Единственной радостью тамбеллийцев были петушиные бои. Тут они и лень забывали – целые дни сидели на корточках, дразнили своих петухов, раззадоривали в них злобу и удаль.
Правил этой ленивой страной в те поры молодой принц Кибирь-Лале. Имя это, красивое и пышное, означает Гордый Тюльпан. Но каков был этот гордый тюльпан, никто из там-беллийцев понятия не имел, потому что никогда принц из дворца не выходил, а народу во дворце делать нечего. Знали только, что днем принц спит, а ночью гуляет по саду. А так как были тамбеллийцы, вроде русских, ленивы и не любопытны, то ничего и не разузнавали.
И вот как-то раз, в базарный день, принес кто-то на бой здоровенного петуха, такого злющего, что в разгаре драки клюнул он одного из зрителей прямо в глаз, перелетел через круг и подрал по площади – и летит, и бежит, а весь базар с места сорвался – всех понесло петуха ловить.
Залетел петух прямо в дворцовые ворота, и все за ним. Там ведь у лентяев-то этих – ни стражи, ничего. Влетел петух во двор, прямо к фонтану, и сел.
Смотрят тамбеллийцы – лежит у фонтана мальчик, бледный-бледный. Одежда на нем грязная парчовая, жемчуга на ней ободрались, на ниточках болтаются. На чалме у мальчика алмазная звезда, а в руке синий тюльпан.
Поднял голову мальчик, взглянул, удивился. Удивился и хлопнул в ладоши. Прибежал на зов визирь Памбук, старый, сонный. Цыкнул на народ:
– Вы чего тут делаете? Зачем принца беспокоите? Поняли тамбеллийцы, что мальчик этот и есть Кибирь-Лале, повалились на колени, бородами пыль метут.
А принц на них удивляется.
– Отчего, Памбук, они такие безобразные? Отчего такие рваные?
– Они, – говорит Памбук, – очень бедные, и помочь им некому.
Побледнел принц еще больше.
– Я, – говорит, – им помогу. Я помогу, потому что это мой народ, и я должен его любить. Отдай им, Памбук, всю мою казну. Есть у меня казна?
– Нет казны, – отвечает Памбук.
Заплакал принц.
– Ну, так я им душу отдам. Пусть придут завтра утром, а ты приготовь сундук и поставь его в сад, и чтоб никто до утра в сад входить не смел.
Ну, конечно, Памбук удивился, но перечить не стал, только пошел у забора подслушивать. Слышал, как принц плакал и пел, и соловей ему отвечал. А больше ничего.
Прибежали утром тамбеллийцы – галдят, кричат, так и лезут. Вышел принц. Сам бледный, и тюльпан синий в руке.
– Памбук, – говорит принц, – прикажи принести сундук.
Пошел Памбук, думал – один поднимет. Ан, смотрит, сундук за ночь тяжелый стал. Кликнул помощь. Потащили девять человек, еле сдвинули.
– Откройте, – говорит Кибирь-Лале, – здесь мои песни и слезы. Все вам.
Открыли сундук и ахнули. Полон сундук алмазов.
Загорланили, загомонили, скорее верблюдов нанимать, корабли фрахтовать, везти сокровища за границу. А пока везут, пускай принц еще наплачет. Одним сундуком всю страну не оденешь и не накормишь.
Плакал и пел Кибирь-Лале семь ночей. И соловей ему отвечал. На восьмую ночь улетел соловей, ничего не ответил, и сам принц уснул, и был к утру сундук пустой.
Засуетились тамбеллийцы, забегали, загалдели.
– Пропадать нам, что ли.
Послали за границу, за лекарем. Приехал лекарь, велел дворец весь вычистить, а принца крепко говядиной кормить и молоком поить.
Стал принц есть, стал пить, сначала через силу, потом и сам заинтересовался, так и бежит в столовую. Народ даже забеспокоился.
– Этакая прорва. Так ведь и запасов не хватит. И все спрашивают:
– Не запел ли? Не заплакал ли?
– Нет, не поет и не плачет.
– Я, – говорит, – теперь что-то утешился. Мне бы жениться самая пора.
Взволновались тамбеллийцы ужасно. Пробовали революцию делать и такой декрет сочинили, чтобы каждый гражданин обязан был по три часа в сутки плакать и петь, и соловей обязан ему отвечать. А алмазы все поровну.
Пока галдели да судили, прослышали об их непорядках соседи, кезканджики завистливые. Пришли и завладели.
Принца Кибирь-Лале посадили в тюрьму. Он скоро умер, и тюльпан в его руке стал черным.
Мантия короля Аликана
Была когда-то на свете роскошная царская мантия. Покрывала она плечи самого короля Аликана. Сначала, значит, плечи, а потом, как захворал Аликан, стал он в нее ноги кутать. А когда умер король Аликан, начала королева оделять слуг королевскими обносками. И досталась мантия второму помощнику третьего виночерпия. Понес он ее домой и отдал жене. А жена переделала мантию на покрышку салопа. Носила, носила, подарила кумовой племяннице. А та, поносивши, отдала внучке. Внучка куски выбрала на кофту. Носила, носила, своей внучке подарила. Та немножко потрепала, отдала кухаркиной дочке. Кухаркина дочка – своей внучке. Та повертела – видит, дрянь, лохмотья линючие. Отдала нищему. Нищий из нее торбу смастерил, да потом, как удалось ему на базаре настоящий холщовый мешок стянуть, он эту дареную-то рвань и совсем бросил. Подобрал рвань старьевщик Долго валялась она у него в темном углу вместе с другой рухлядью. И вот пришел в лавку ученый человек Порылся в хламе, стал рвань рассматривать, в лупу разглядывать.
– Откуда, – говорит, – у вас это? Отвечает старьевщик:
– На улице нашел.
Заплатил ученый старьевщику несколько грошей, понес рвань к себе, все лампы зажег, всю ночь в лупу рассматривал, кислотой оттирал. А утром заблестели на рвани золотые ниточки, и прочел он затканный знак «Мантия короля Аликана».
Висит теперь этот кусочек старой тряпки в европейском музее под стеклом, под замком, и отдельный сторож к нему приставлен, чтобы не украли и в Америку не продали.
Изучают профессора по этой тряпке аликанов быт и культуру. Каждая ниточка в ней, в этой тряпке, важна и драгоценна. Поэты о ней стихи пишут. И кто на нее ни посмотрит, всякий разное видит. Одному кажется, что заткана она огнями, другому – будто лилиями, а третий ясно видит змею и дракона. И все правы, потому что каждый видит то, что может, и каждому хочется понять и узнать тайное.
Ученый, нашедший эту чудесную реликвию, прославился, а старьевщик, узнав, что продешевил товар, с горя повесился. Так ему и надо. Должен был знать, что у людей высокого происхождения есть знак, и пусть самый последний нищий бросит такую вещь за ненадобностью, цена ей, незнаемая и скрытая, – вечна.
Баба-Яга
Сказки рассказывают: «Баба-Яга, костяная нога, в ступе едет, пестом погоняет, помелом след заметает».
Учитель словесности говорил: «Баба-Яга – богиня вьюг и метелей».
В детских книжках изображалась Баба-Яга худой, дикой старухой с зелеными злыми глазами, изо рта клык торчит, волосы седые космами. Страшная, костлявая – у-у-у, и детей ест.
Слово «богиня» вызывало представление о красоте – Венера, Диана. Мы видели их статуи, образцы совершенства. Мы слышали выражение «хороша, как богиня». И вдруг эта лютая ведьма, злющая, уродливая старуха – наша богиня. Было это нелепо и смешно.
Да, по правде говоря, кто из наших древних богов был красив? Лель, бог весны. Но он какой-то непопулярный и в народной памяти не сохранился.
Сохранились, приобретя ругательное значение, домовой, леший да Баба-Яга.
Домовой – суровое чудище, хоть и охранял домашний быт, но похож был на старого крепостника-помещика, буянил, шумел, дурил на конюшне – лошадей мучил, щипал девок до синяков. Справедливый был, но жуткий и самодур. Захочу – полюблю, а не захочу – со свету сживу.
Леший – о нем и упоминать страшно. Ухал в лесу, пугал, заводил в непроходимую чащу, запутывал, ни одного доброго дела за ним не числилось. Злющий был. Ему бы только запутать, сбить с пути, погубить человека и следы бурьяном заплести.
Хороша была только русалка. Но только ее одну и видели люди, потому что заманивала она на погибель красотой и нежностью. Она душу брала жалостью. Сидит на дереве женщина маленькая – она, собственно, и не женщина, потому что у нее с половины тела рыбий хвост. Поэтому сидит она низко над водой и хвост этот в водоросли прячет. Сидит маленькая, нежная, робкая и горько-горько плачет. Просто бы сидела или манила – иной бы и не подошел. А если плачет – как тут не подойти. Жалко ведь. Жалостью и потянет. Эта богиня очень была опасная.
Но Баба-Яга самая из них лютая, самая и интересная. И самая она русская. У других народов таких богинь не было.
Жила Баба-Яга на опушке леса в избушке на курьих ножках, без окон, без дверей. Дверь, как потом всегда выяснялось, все-таки была, но повернута к лесу, так что проныра добрый молодец, вызнавший откуда-то заклинание, говорил: «Избушка, избушка, повернись ко мне лицом, к лесу задом». И избушка поворачивалась.
Жила Баба-Яга одна. С нею только кот. Полного одиночества даже Яга вынести не могла. Держала кота за мурлыкание, за мягкую шерстку, за тепло и котовий уют. Людей Яга ненавидела и никогда их не искала. Они сами шли к ней выпытывать разные мудрые тайны и всегда Ягу надували. В каждом человечьем приближении чувствовала она обман и обиду.
«Русским духом пахнет – жди беды».
Придет такой добрый молодец, наврет, наобещает, все, что ему нужно выпытает, обманет и удерет. Ни благодарности, ни честной расплаты не жди.
И каждый раз, как услышит она заклинание и повернется избушка на своих курьих ножках, ждет Яга беды неминучей. И каждый раз верит она сдуру в человеческую душу:
– Быть не может, чтобы уж все так
Вот приходит бедная девочка-сиротка. Мачеха выгнала ее, мачеха на верную смерть послала. Знает Яга – человечий щенок, хоть и маленький, хоть и бедненький, а уж лукавый, с хитрецой, с гребешком, с полотенчиком и с куском сальца. Даст сальца коту – он и изменит. Тот самый мурлыка-кот, тепленький, мягонький, Ягиный льстец и ласкатель, – он тоже изменник. И ворота скрипучие изменят, если их маслицем подмажут. Всюду измена. Ску-у-учно Яге. Сидит злая, клык точит.
– Съесть бы их всех. Да хитрые, не дадутся. Придут, Яги-ной мудрости поклонятся, наврут, надуют и всегда-то, всегда унесут ноги.
Кот-изменник, ворота нечестные выпустили хитрую девчонку-заморыша. Бросилась Яга в погоню. А девчонка кинула наземь гребешок – и вырос дремучий лес. Стала Яга грызть деревья, пробилась через чащу. А девчонка кинула полотенце – и потекла по долине широкая река. Стала Яга пить, реку выпивать, а девчонка уж далеко, не поймаешь. И все Ягины тайны, что выпытала, унесла, подлая, с собой.
И вот сидит Яга в своей избушке на курьих ножках. Уперлась в лес носом. Ску-у-у-учно. Скорей бы зима.
Весна – первое тревожное начало. Природа веселится, звери и люди любятся, нарожают хитрых детенышей – беда. Потом лето, жара. Шипит лес, кипит в горячем воздухе. Сделал свое дело. Разбросал семена, раздул по ветру. Доволен. Дурак лес. Старый дурак. Любит жизнь, бессмертие земли.
Настанет осень. Выпадет первый снежок. Повеселеет Яга.
И вот наконец зима.
Задуют ветры, Стрибога внуки – это свои, свирепые, злющие. Заметет пурга дороги, закрутит вьюга хрустальную пыль, запоет, завоет метель. Пора!
Садится Яга в ступу, пестом погоняет. Застучала ступа по кочкам, скачет, отскакивает, взмывает, взлетает в снежном вихре. Волосы у Яги разметаны ледяными прядями, острые костяные колени торчат. Страшная, могучая, вольная, летит вьюжной песней над землей.
Кто видел ее? Как видят Валькирию рыцари, умирающие на поле сражения, так видят Ягу замерзающие, уже закрытыми глазами.
Выскочит Яга из ступы, запоет, запляшет, ухватит гибкую молодую березку и крутит, и вертит, и гнет, и ломает, только стон кругом идет да разлетается снежная пыль серебряным дымом. Кинется на соломенное чучело, которым завертывают на зиму розовые кусты. Обхватит и запляшет, разгульная, пьяная, треплет его, валит.
– Пусти меня, – молит чучело, – не мучь! Я тебя не хочу! У меня в груди роза.
Завоет Яга, заплачет, закружится, бешеная, злая. И снова рыщет по полям, по долам – кого бы замучить.
Вот путник. Вылез из саней, ищет дорогу. Ага! Закружила его, повалила в сугроб, замела ему глаза снегом.
Куда он ехал? К какой-нибудь Машеньке, миленькой, тепленькой, веселенькой. На что она ему? Он теперь белый-белый, ресницы, брови седые, из-под шапки заледенели белые кудри. Как чудесно, как вольно поет метель! Завораживает… Машенька? Что она! Пестрая тряпка на заборе. Можно ли ее вспомнить? Зеленые хрустальные глаза глядят ему в душу – так страшно и радостно, и поет, и смеется душа. И никогда ведь, никогда в жизни не знала она такого восторга.
Баба-Яга! Старая, страшная! Людоедка проклятая! Ах какая же ты чудесная, певучая, хрустальноокая! БО-ГИ-НЯ. Бери меня в твою смерть – она лучше жизни.
Стихла метель. Темно, тепло в избушке на курьих ножках. В углу стоит метла, перемигивается со ступой. Сонно мурлычет неверный кот, выгибает спину, притворяется.
На печи лежит Баба-Яга. С ледяных волос капает вода на пол. Торчит из-под тряпок костяная нога.
Ску-у-учно.