Книга: Том 5. Земная радуга. Воспоминания
Назад: Моя Испания
Дальше: Тетя Зета

Три жизни

Клиентка была недовольна. У нее на носу большие черные поры. Она пришла в «инститю де ботэ» именно для того, чтобы у нее нос стал белым и по возможности атласистым, но без блеска. На ощупь атласистым, а на вид бархатистым. А барышня трет его без толку, и он только распухает.
– Позовите сюда вашу хозяйку!
Хозяйка, мадам Кэтти Руби (для старых друзей – Катюша Рубова), высокая, стройная, с платиновыми волосами и нечеловеческими ресницами, подошла деловым шагом, взяла со столика лупу и, прищурив глаза, исследовала капризный клиенткин нос.
– Лосьон номер третий, – обратилась она к служащей барышне, трепетно, как ассистентка знаменитого профессора, ожидающей предписания. Барышня была тоже платиновой блондинкой, и ресницы у нее тоже были нечеловеческие, но все это, выдержанное в более блеклых, почтительных тонах, отмечало ее зависимое положение.
– Лосьон номер третий, – с приветливой улыбкой повторила Кэт Руби, обращаясь на этот раз к самой клиентке. – Это тот лосьон, который употребляю я сама.
– Ну, вы такая молодая, вы не пример, для вас все хорошо, – проворчала клиентка.
Кэт Руби загадочно улыбнулась.
– Шер мадам, – сказала она. – Может быть, я и молода, но я живу свою третью жизнь и была когда-то старой бабушкой.
– Вы сделали себе эстетическую операцию? – догадалась клиентка.
Кэт хотела что-то ответить, но ее спешно отозвали к толстухе, которую чересчур перепарили в парафиновой ванне.
– Что значит «третья жизнь»? – думала клиентка, смотря ей вслед.
* * *
Это было в самом начале революции.
Вернулись офицеры с фронта. Вернулся с ними и Гриша Рубов, Катюшин жених, и Вася Таневич, муж Катюшиной сестры Маруси.
Время было страшное и тревожное, и тем не менее молодость брала свое, и от опасностей и лишений жизнь казалась только интереснее и счастье острее.
Справили потихоньку Катюшину свадьбу. И вскоре после этого оба офицера ушли воевать с красными. Сестры остались в Москве.
Но старая жизнь все еще как будто не обрывала своей линии. Оставалась прежняя квартира, по которой бродила и ворчала прежняя старая нянюшка. Оставались еще уцелевшие платья, шубы, друзья, эстетические интересы.
– Ах как дивно играл Качалов!
– Ах, нужно пойти в оперу!
Милая прежняя жизнь еще не отпускала, она медленно гасла, оживляясь мгновенными вспышками, все еще обещая окрепнуть, оправиться, расцвести по-прежнему.
Потом стали уходить из дому красивые ненужные вещи – люстра, зеркала, бронзовые подсвечники, ковры. Ушли. Потом ушли сервизы, отцовская шуба. Да что долго рассказывать – путь обычный. Когда ушли вещи, пришлось уйти самим.
Двинулись на юг.
Был у Катюши томный поклонник, танцевавший с ней на балах танго. У поклонника была на Кавказе дача.
– Поезжайте туда, – умолял он. – Там сейчас безопасно. Дача отличная. Как только смогу пробраться, приеду к вам туда. Не отказывайтесь. Ведь это для меня счастье!
Сестры с радостью согласились. Деваться все равно было некуда.
Маруся Катюшиного поклонника не любила.
– Почему, когда он говорит, мне всегда кажется, что он врет. Ведь вот, наверное, у него есть дача, он человек богатый, а все, кажется, что врет.
– Это тебе завидно, что он не за тобой ухаживает, – любезно объясняет Катюша.
Звали томного поклонника Володя Брик Определенного занятия у него не было, но неопределенных было несколько. Он субсидировал разные артистические кабаре, режиссировал благотворительные спектакли и напечатал сборник стихов «Пожар в сумасшедшем доме», который, «к стыду всего цивилизованного мира», зарезала цензура за неприличие.
Он был недурен собой, элегантен, но почему-то отпускал длинные ногти какого-то темно-желтого цвета. Влюбленные актрисенки собирались даже писать ему анонимные письма: «Божественный, обстригите ногти».
Выражение лица у него было действительно такое, как будто он врет.
Но, к удивлению сестер, дача у него действительно оказалось.
– Не удалось соврать, – решила Маруся.
Жили вчетвером, с нянькой и Марусиным сыном, четырехлетним Петей.
Веселая Катюша не унывала, бегала по горам и пела французский романс Si tu m'aimais и бержеретки.
Дошли вести о мужьях. Сначала хорошие. Здоровые, собираются навестить. Потом плохие. Разбиты, отступают.
Время настало плохое. Все попрятались. Многие потихоньку скрылись. Нянька стала закрывать ставни, чтобы с дороги не видели, что на даче живут. И в это беспокойное время родила Катюша дочку Лялечку.
Появились печальные предвестники близкой грозы – пропали бабы-торговки, опустел базар. Стало голодно и неуютно. Надвигалась осень.
Получила Маруся с фронта весть. Ее муж опасно ранен. Написано было странно – слово «ранен» зачеркнуто и потом подчеркнуто волнистой линией – значит, верно. Верно, что ранен. Потом приписка другим почерком: «Будет доставлен немедленно».
Маруся бросилась бегать по городским лазаретам.
Раненых было множество. И все прибывали новые. Катюша помогала ей в розысках. Обе с утра уходили. Нянька забирала детей и шла сидеть к попадье, с которой завела дружбу.
Вот раз приходит Маруся домой и еще издали видит: стоит на крыльце длинный ящик. Подошли ближе – гроб. Сколочен из кривых досок и видно в щели защитную рубашку, лицо. Маруся упала на ступени и стала кричать. И долго так лежала и кричала, и проходили мимо люди и не смели к ней подойти.
Так нашла ее, вернувшись, нянька и позвала соседей, чтобы помогли ее поднять.
Потом оказалось, что тело Васи принесли солдаты. Дома никого не было, ждать они не могли и оставили на крыльце.
После того как увидала Катюша, как лежала ее сестра у гроба мужа и как кричала, почувствовала она – как будто обрываются все золотые нити прежней жизни и начинается жизнь вторая.
* * *
Получили письмо от Гриши Рубова. Он встретился с томным Катюшиным поклонником, с Володей Бриком, и тот уговорил его пробраться к нему на дачу, навестить Катюшу.
Время было очень опасное. За дачей следили темные люди. Соседи знали, что сюда принесли убитого офицера, слышали, как офицерша плакала.
Рубов и Брик пробрались с трудом, переодетые, грязные, бородатые, прогостили одну ночь, и ту просидели впотьмах, и снова ушли.
Через несколько дней после их посещения, как-то вечером Катюша, уже улегшаяся в постель, взяла покормить маленькую Ляльку Нянюшка стояла тут же. Катюша ничего особенного не слышала, а нянька вдруг насторожилась, кинулась в другую комнату, где окно выходило на улицу, ахнула схватила с кресла шаль, завернула Катюшу.
– Пришли! Скорей в коридор, лезь в окно, беги к попадье, она спрячет.
Толкнула Катюшу в коридор, а в парадную дверь уже стучат прикладами, звонят, кричат.
Катюша, как была босая, в одной рубашке, только шаль не плечах, вылезла через окно, спрыгнула в кусты, ободрала ноги. Прислушалась. Слышит – галдят у крыльца, но больше не стучат, верно, нянька двери уже открыла.
Нагнулась Катюша, прокралась ползком к забору, перелезла и – бегом через дорогу, через овраг, на гору, к церкви, туда, где попов домик Самого священника давно уже не было, и куда девался – неизвестно. В те времена о пропавших людях расспрашивать считалось неделикатным.
Сразу в дом, конечно, не вошла, а поскреблась у окошечка. Открылось окно, высунулась голова в платке.
– Матушка, вы?
– Никак Катерина Сергеевна? – шепотом спросила голова.
– Спасайте, матушка. К нам пришли, наверное, меня ищут.
Голова ахнула, захлопнула окно. Потом свет в доме погас, тихо-тихо приоткрылась дверь.
– Иди сюды!
Катюша шмыгнула в дом. Рука поймала ее в темноте.
– Сюды, тихонько спускайся в погреб. Коли тебя дома не нашли, так обязательно сюда нагрянут. И чего тебя ко мне принесло? У меня уже четыре раза обыск был.
– Нянька послала.
– Эка старая дура. Ну, иди, иди, полезай в кадку. Темно, хоть глаз выколи. Попадья чиркнула спичку.
Увидела Катюша подвальчик, в нем дрова, бочки, ломаные колеса.
Погасла спичка. Толкает попадья Катюшу.
– Да лезь же скорей в кадку.
Нащупала Катюша края. Кадка высокая, пахнет рассолом. Перекинула ноги, влезла, скорчилась.
– Вот так, – говорит попадья и закрыла ее сверху рогожей.
– Сиди, не дыши. Ушла.
Тихо стало. В ушах звенело. Рассолом пахло густо. Сначала это было ничего, потом стало тошно. Заболели колени, зазнобило. И вдруг подумалось: вот тебе и Situm'aimais.
И так сразу глупо показалось, так нелепо, что она, Катюша Рубова, которая так чудесно танцует танго, и вдруг босая, в одной рубашке сидит в кадке из-под огурцов. Даже засмеялась.
Что делалось наверху, она не слыхала. Как будто, хлопали двери. Потом заснула. А потом время пошло так странно, что уж ничего нельзя было разобрать. Кто-то зашептал над головой. Думала, что кажется, но шепот повторился:
– Вот, поешь. Пить не хочешь? Пока еще не приходили. Уже рассвело. Ночью Оська тебя поведет к зеленым. Вот юбка, закройся. Холодно?
Шепот стих и опять никого.
Нащупала теплую юбку, кусок хлеба с салом. И снова заснула.
Просыпалась несколько раз. Все кости ломило. Над головой слышались шаги, чуть-чуть гудели голоса. Наконец, снова шепот:
– Ну, бедочка, вылезай. Ползи наверх. Дверь на улицу открыта. Как выйдешь за калитку, сразу поверни и иди вдоль забора. У мостика тебя Оська переймет. Там уже пойдешь за ним.
– А как же Лялька? – вспомнила Катюша. – Ведь у меня там ребенок остался.
– Да что уж там, авось нянька доглядит.
– А сестру не тронули?
– Нет. Ейный муж ведь убит. Это на тебя показано, что двух офицеров переодетых укрывала.
– Да ведь никто же не видел! – удивилась Катюша.
– Один из двух видел, – загадочно отвечала попадья. – Ну, иди, иди.
Катюша поцеловала ее.
– Прощайте, голубушка, спасибо за все.
Жутко было на улице. Накрапывал дождь. Больно было босым ногам, непривычным, еще помнящим медлительно-томные па танго.
Около мостика, где-то внизу, шевелилось темное. Шепнуло:
– Иди, иди, не бойтесь!
Мальчишка лет двенадцати вылез наверх.
– Иди. Я поведу. Я – Оська. Шли всю ночь. И все в гору. Моросил дождик. Земля, глинистая, скользила под ногами. Ступишь шаг – съедешь на четверть.
Маленький Оська шел впереди. Иногда оборачивался, не то подбодрял Катюшу, не то понукал:
– Ну, ну! Ползи, что ли.
Очень был деловой и сердитый этот Оська.
– Ты что же, – спросила Катюша, – служишь у матушки или родня ей?
– Внучатый племянник. Ползи, ползи.
– А ты, Оська, верно дорогу знаешь? Оська хмыкнул что-то, не поймешь, что.
Под утро Катюша совсем выбилась из сил. Понизилась прямо на осклизлую траву и заплакала.
Оська вытащил из-за пазухи кусочек хлеба и дал ей.
– Вот это бабушка для тебя дала.
Хлеб был сухой, пах козлятиной, верно, от Оськиной пазухи. Катюша пересилила себя, откусила кусочек. Отвращение пропало.
– Все-то не ешь, – остановил ее положительный Оська. – Еще далеко идти.
Поплакавши, встала, поплелась дальше.
Когда рассвело, разглядела Катюша своего вожака. Он был белобрысый, даже ресницы белые, как у теленка. Нос задран ноздрями кверху, рот большой, бледный, зубы щербатые. Одет рваненько, босой.
– Откуда ты, Оська, дорогу знаешь?
– А я от бабушки часто к зеленым хожу. Теперь сейчас до лесу доберемся, а там уж близко.
В лесу разрезала себе Катюша об сук ногу, стала хромать. Выломал ей Оська палку, пошла, как старуха, с клюкой.
По лесу идти еще труднее было. Крымский лес весь колючий, неласковый, всюду иглы, все запутано, перепутано лианами, на лианах шипы. Руки, ноги у Катюши в кровь ободраны. Ветхая юбочка, которую дала ей попадья, вся в клочьях. Остановится Катюша, поплачет и дальше идет. А Оська ничего. Только покрикивает:
– Ну-ну! Чего же?
Наконец, забелело что-то в кустах, – а уж дело было к вечеру, – запахло дымом.
Оська остановился и закричал басом, как деревенские мальчишки на лошадей кричат:
– Сво-э! Свои значит.
Раздвинул кусты и вывел Катюшу на полянку, а на полянке и был зеленый лагерь.
Горел костер. Дым его и был то самое белое, что Катюша заметила меж кустами.
Несколько кривых низеньких палаток, шалаши, как на картинках из жизни индейцев. Тут же паслись три-четыре стреноженные лошади. Людей видно не было. Из-за шалаша вышел какой-то бородатый, волосатый, по обмоткам на ногах – солдат, по голове – поп. Взглянул на Оську, спросил:
– А газетку не прихватил? А Леврона еще нету. Оська подошел к нему поближе.
– Я, – сказал, – ждать не могу. Вон привел эту. Бабушка наказала, чтобы здесь ее спрятать пока что. И, значит, накормить. А я ждать Леврона не могу, там хватятся.
Волосатый мотнул головой.
– Ладно. Я передам. Иди сюда, бабуся, – обратился он к Катюше. – Садись у костра, грейся. Скоро наши придут, будем варить чего-нибудь.
Катюша села, уткнулась головой в колени и заснула. А засыпая, подумала:
– Почему же он меня бабусей назвал? Ведь мне же только двадцать восемь лет.
Проснулась от гула голосов. Приоткрыла глаза, не поднимая головы. Видит – толпятся у костра люди. Не то мужики, не то солдаты, все грязные, все рваные.
Бабы ни одной не было.
Разговаривали вполголоса.
Вот кто-то тронул ее за плечо.
– Матушка прислала? Ну, что ж, ночуйте здесь, у костра, здесь теплее будет.
Катюша молчала. Все так странно, как во сне. Не к чему и говорить.
Потом кто-то, – верно, тот, что с ней разговаривал, – дал ей какую-то жестяную крышку. В крышке была налита бурда, вроде жиденькой каши.
– Хлеба сегодня нет.
Катюша глотнула бурды и снова опустила голову на колени.
– Вот, – думала, – верно, так и умру. Не надо об этом думать, надо думать о хорошем, о маленькой Ляльке.
Но о Ляльке думать было страшно.
О завтрашнем дне – совершенно невозможно.
Скоро придут белые. И муж, и влюбленный Брик сейчас же разыщут ее.
Вспомнилось последнее свидание, ночь в темном доме, без огня, шепоты, протянутые руки.
– Ты?
– Вы?
– Катерина Сергеевна! Ваши ручки! Вы не можете переодеться крестьянкой. Ваши ручки вас выдадут. У вас ручки маленькой принцессы.
Это извивается Володя Брик На рассвете оба ушли.
– Ах, – шепчет Брик – Ах, если бы умереть за вас! Рано утром лагерь зашевелился.
Кто-то потряс Катюшу за плечо.
– Тетенька, а тетенька! Мы до вечера все уйдем, а ты можешь здесь оставаться. Собирай в лесу валежник, под держивай костер. Вот тебе. Больше ничего нет.
Большая заскорузлая лапа сунула ей четыре картофелины. Она молча взяла.
– И чего это я все молчу, как идиотка? – подумала она. Утро было туманное.
– Надо уходить, пока туман, – сказал кто-то. – Можем слева спуститься, нас снизу и в подзорную трубу не увидать. Облако нашу гору отрезало вчистую.
Тихо гудели голоса.
– Сколько их тут? – думала Катюша. Протягивались руки к костру, брали уголек, закурить
трубку.
И долго еще сидела Катюша, в полудреме, в полубыли. А когда совсем проснулась, было светло, туман ушел, костер догорал, и кто-то, тыкая в него палкой, шевелил угли.
– Ага, бабка, проснулась.
Это был вчерашний полусолдат-полупоп. Катюша поднялась, потянулась и почувствовала, что еле двигается, – так все у нее болит. Спросила:
– Куда они все ушли?
– А кому куда надо, тот туда и пошел, – неохотно отвечал полупоп.
– А много их здесь? – опять спросила она.
– А вот коли не лень, встань ночью и посчитай. А я, между прочим, тебя ничего не спрашиваю. Вот и понимай.
– Что же мне понимать?
– А то, что про свое молчи, о чужом не спрашивай. Теперь поняла? Поди-ка лучше веток наломай, костер поддержать, строго приказал он, повернулся и пошел. А уходя, проговорил вполголоса, но отчетливо и с большим чувством:
– Ну, что ни баба, то дура, что ни баба, то дура. И отчего это, Господи?
Весь день бродила Катюша голодная, холодная. Полупоп куда-то скрылся.
К вечеру, чтобы не попадаться никому на глаза, залезла Катюша сбоку под чужой шалаш. Побаивалась она все-таки этих зеленых.
Когда стемнело, загудели тихие голоса, стали люди собираться.
Точно в сказке – полезла красавица на печку и смотрит, как в избу входят молодцы-разбойнички.
С ее места хорошо был виден костер и силуэты вокруг него. Были люди вооруженные и явно военной выправки. Были и мужики, ходили косолапо, вразвалку. Разговор слышался простоватый.
– Оттентелева. Сюдою пройтить ближе, тудою легше.
– И чаво же это, туды-растуды!
– Черт твою двадцать.
И вдруг ясно и определенно тихий басок сказал по-французски: «Ca n'empeche раs…»
Конца фразы она не слышала. Другой голос отвечал, трудно было разобрать что, но по звуку тоже по-французски.
– Галлюцинации, – решила Катюша.
Хотелось есть. У костра что-то варилось, черпали, накладывали в котелки.
– А где же наша старуха? – спросил кто-то.
Катюша высунула голову, поискала глазами. Любопытно было, что за старуха у них такая.
– Эвона она где!
И шаги направились прямо к ней.
– Иди, бабуся, получай свой паек, – добродушно сказал длинный парень, тощий и курносый, похожий на смерть в хаки.
«Да почему же они меня старухой считают?» – удивилась Катюша.
Она тяжело поднялась и, припадая на больную ногу, поплелась к костру.
Там дали ей в черепушке мутную жижицу, горячую до блаженства.
– И рукам тепло, и щекам тепло, и животу жарко. Поела и поползла к себе, под чужой шалаш.
По дороге поглядывала исподтишка – кто бы это такой говорил по-французски? Но никого подходящего не нашла и решила, что ей показалось. Но верить не хотелось, что показалось. Как-то спокойнее было бы, если бы действительно здесь очутился барин, говорящий по-французски. И даже неизвестно, почему спокойнее. Может быть, он прохвост хуже всех.
И так прожила она больше недели и все только удивлялась, почему не умирает и почему не хворает. Уж очень было холодно.
И вот как-то вечером, когда все улеглись, остались у костра только двое. Один мозглявый мужичонка, раздевшись до пояса, грел у огня бурую свою спину с острыми, как щепки, лопатками и заботливо выбирал из снятой рубахи насекомых, приговаривая:
– Эх тех-тех, и и-эх тех-тех.
Потом повернулся к соседу и сказал:
– Mais cane pent pas durer…
А сосед был Катюшин знакомец, полупоп-полусолдат! Утром вдруг поднялась в лагере суетня. Стали быстро складывать палатки, забрасывать костер землею.
– Эй, бабка! – окликнул ее кто-то.
Это был тот, который разговаривал с ней в первый вечер и дал ей есть.
– Эй, бабка! Мы уходим. Большевики близко. Уходите скорее.
– Куда же я денусь? – ахнула Катюша.
– Бегите к матушке. Она решит. Спускайтесь все вниз и вправо. Если и встретите их разъезд, они вряд ли вас тронут. Лупите скорее. Если вас тут найдут – беда.
Катюша побежала вниз.
Выбравшись из лесу встретила трех конных солдат.
– Эй, бабуся, ты чего?
– Кони ушли. Коней ищу, – ответила она спокойно, сама удивляясь. Что за чертов маскарад! Ей двадцать восемь лет, и она для всех старая бабка. Вшивый мужик беседует с голодранцем на французском языке.
«Не удивлюсь, если Оська окажется камер-юнкером высочайшего двора. Растеряли мы все. И облик, и душу».
Вечером выждала, когда совсем стемнеет, стукнула к матушке.
Старуха открыла оконце.
– Господи, спаси и помилуй! Никак Сергеевна! Чего же ты пришла?
– Ушли зеленые.
– Мамочки мои! Что же я заведу? Ну, уж входи, лезь в кадку.
Но прежде кадки напоила ее старуха в кухне горячей водой – чаю не было. Дала кусочек хлеба.
– Завтра проведет тебя Оська через горы в Карсинск. Там тебя никто не знает, а здесь попадешься, здесь тебе шагу ступить нельзя.
– Одного не пойму я, матушка, – сказала Катюша, – кто мог наших выследить? Пришли поздно, ушли – еще темно было. Никто их не видел.
– Как кто? Разве не знаешь? Такой с твоим мужем приятель приходил, он и выдал.
– Брик! – ахнула Катюша. – Быть не может!
– Он самый. Их обоих поймали, обещали свободу, если скажут, кто их укрыл. А не то расстрел. Муж-то твой успел бежать, ну, а Брик и выдал.
– Меня! Меня предал! Такой ценой свободу купил!
– Ничего не купил, – спокойно сказала матушка. – Расстреляли.
Научила матушка Катюшу, как придет в Корсинск, сразу направиться к тамошней матушке. Она свой человек и много народу спасла и укрыла. Она либо у себя спрячет, либо куда-нибудь пристроит. На нее надеяться можно вполне.
Хотелось Катюше хоть глазком взглянуть на свою девочку, но об этом и заикнуться не посмела. Одно матушка разрешила – послать с Оськой записочку, без подписи: «Жива, здорова». Сестра почерк узнает.
На дорогу дала матушка Катюше немного хлеба и чесноку.
– Нечего нос морщить. Без чесноку нипочем не дойдешь. В нем сила.
Платья никакого дать не могла, только тряпочку-повязочку на голову да парусиновые туфли.
Так и пошли они с Оськой снова по горам, по долам, по дремучим лесам.
Туфли в первый же день размякли, пришлось опять шлепать босиком. Ели только хлеб да чеснок
– Удивительная штука этот чеснок, – говорила Катюша. – Гадость, жжет, воняет, тошнит, прямо голова кружится, а будто от него легче. Словно дурман.
Часто Катюша садилась прямо на дорогу и плакала. Оська деловито выжидал, точно она дело делала. Потом шли дальше.
Несколько дней все подымались. Раз вечером набрели на стоянку. Горел костер, грелись люди. Катюша испугалась, но Оська подошел смело.
– Свои, зеленые. Тут большевиков еще быть не должно.
Зеленые дали место у костра, накормили горячим. Потом еще несколько раз высоко на горах встречались эти «свои». Давали хлеба и чесноку.
– Ешь, бабуся, чеснок
– В ем лекарство мышьяк, – объяснил какой-то ученый оборванец. – От его сила в мускулатуре и в грудях.
Шли они с Оськой долго, день за днем. Брела Катюша, как пьяная, качалась, закрыв глаза.
Потом стали спускаться. Думала, будет легче, а вышло еще труднее. Горы размякли, текли вниз оползнями, ноги скользили, приходилось цепляться за кусты, за камни, идти боком, нащупывая ногой, куда ступить.
Наконец после многих-многих дней пути, увидела горизонт широкий и синий – море. А внизу, под ногами, городок. Это и был Корсинск! Спускались к нему осторожно, прятались за камни.
Оська живо разыскал матушкин домишко. Дело здесь велось совсем недоверчиво. Матушка в дом к себе не пустила, а вышла для переговоров за калитку.
– Стало быть, матушка Агния Петровна вас посылает? А как же я вам поверю?
Тут выступил Оська.
– Так ведь я же Оська. Ну?
– Н-да. Это так, – согласилась матушка.
Она была высокая, сухая, взгляд острый, но какая-то словно бестолковая или уж очень напуганная. Подумала, поморгала.
– Ну, ладно. Идите.
Вошли в узенький коридорчик. Темно, тесно. Пахло кислым хлебом. Через щель запертой двери поглядел чей-то глаз, и дверь прихлопнули покрепче. Слышались приглушенные голоса.
– Я тебя, Оська, покормлю, – сказала матушка, – да и иди себе домой. А вы, тетенька, не знаю, как величать, поместитесь пока что на кухне, а там, Бог даст, пристрою вас куда-нибудь. Доить умеете?
– Не знаю, не пробовала, – испуганным шепотом отвечала Катюша. – Должно быть, умею. Даже наверное умею. Даже отлично умею.
Попадья покачала головой, вздохнула.
Поместила она Катюшу у себя на кухне с большой русской печкой. За этой самой печкой постелила на полу войлок Это была для Катюши постель.
Домишка был маленький. Всего две комнаты и кухня.
В одной из комнат, крошечной, – только кровать, стол да шкаф – жила сама. В другой, побольше, жили какие-то старик со старухой. Спали они на полу, на шубах. Дверь к ним всегда была плотно заперта, но как-то раза два-три удалось Катюше случайно увидеть, что есть в комнате еще не то ломаная кровать, не то просто скамейка, а на ней лежал какой-то белокурый мальчик, большой, лет пятнадцати. Про стариков хозяйка от Катюши не скрывала.
– Мои жильцы, двое старых.
Про мальчика никогда ни словом не обмолвилась и, видимо, старалась, чтобы Катюша совсем не знала о его существовании.
Каждый день заходили к матушке разные оборванцы, в которых легко было распознать бывших офицеров. Часто слышала Катюша, как спрашивали:
– Князь и княгиня дома? И потом шепотом:
– А как «он»? Лучше ему?
Из этого она поняла, что старики – какой-то князь с женой, а мальчик – важная птица, а кто именно – так и не смогла узнать.
Офицеры относились к мальчику с большим почтением, приходили убирать комнату, мыть пол и чистить сапожки и иногда вызывали старика в коридорчик и шепотом расспрашивали о здоровье. И были очень озабочены.
– Пароход придет за ним через две недели. Необходимо, чтобы к этому времени он мог стоять на ногах.
– Кто же этот мальчик? – мучилась Катюша. – Уж не наследника ли они спасли? Князь и княгиня, старики, валяются на полу, а ему лучшее место. Или оттого, что больной? И почему офицеры так о нем почтительно расспрашивают? Ну и дела здесь делаются!
Странная вещь – о себе Катюша все это время как-то мало думала. Вся душа у нее сжалась, съежилась, потускнела, заснула. И когда плакала она по дороге, то не о судьбе своей, не о том, что потеряла мужа, ребенка, сестру, что предана на муку изменой близкого друга, – нет. Она плакала просто от голода, холода и усталости. Даже будущее было для нее как-то безразлично.
У матушки в кухне висело грязное мутное зеркальце. Катюша с любопытством взглянула в него. Взглянула и горько засмеялась. Действительно, с облупленного стеклышка уныло глядело на нее изможденное бабье лицо, обветренное, в бурых пятнах, с голубовато-бледным ртом, оттянутым книзу двумя скорбными морщинками. Из-под грязной головной повязки выбивались прядка волос, светлых – можно принять за седые.
– Бабуся! Вот оно что. Бабуся. Ну, что ж – тем лучше. Почему считала она, что хорошо в двадцать восемь лет
быть старухой, она и сама не знала. Но чувствовала, что так спокойнее и больше подходит к ее душевному состоянию. Матушка усердно искала для нее какого-нибудь места.
– Я вас не спрашиваю, кто вы такая, – сказала она Катюше. – Помещица или офицерша – раз матушка Агния за вас просит, я всегда готова помочь. Назовитесь каким-нибудь простым именем, ну, Агафьей, что ли.
– Хорошо, пусть буду Агафьей, – равнодушно согласилась Катюша.
– Руки только вот у вас очень уж неудобные.
– Неудобные? – удивилась Катюша.
– Ну, да. Выдают сразу. Вы их прячьте под платок, что ли. А то вот возьмите чугунок золой оттирать. Это вам живо ногти объест, да и кожа полопается, загрубеет. Ничего, Бог даст, живо руки испортятся.
После этого разговора пошла Катюша в кухню, посмотрела в зеркальце, кивнула головой.
– Здравствуй, бабка Агашка. Не унывай. Бог даст, будут у тебя скоро хамские лапищи.
Раз поздно вечером слышала она, как старый князь шептался с хозяйкой в коридоре. Подкралась к двери, подслушала. Князь был чем-то обеспокоен.
– Княгиня тоже видела, – шептал он.
– Ну, чего вы, право, – успокаивала его хозяйка. – Во-первых, она к вам в комнату никогда не заглядывала и даже ни о чем понятия не имеет. Во-вторых, она сама всякого боится. Ну где ей шпионить, в таком ли она положении?
– Вы понимаете, как все это опасно, – бубнил старик
– Да она и уйдет скоро. Я ее на место определяю.
– Да кто она такая? На вид совсем простая баба. Чего же бабе прятаться. Не понимаю. Как ее фамилия?
– Фамилию я вам сказать не могу. Зовем ее просто Агафьей. Да вы не беспокойтесь.
Они еще что-то пошептали. Катюша отошла от двери.
– Значит, матушка меня на место определит. И то ладно. А старые дураки меня боятся. Вот до какой чести дожила.
Дня через два после этого разговора произошло событие. Ночью заговорили в коридоре взволнованные голоса, затопали ноги.
– Английская миноноска! Английская миноноска! Слово это повторялось во всех падежах.
Люди входили, уходили.
– Да тише вы, ради бога! – предостерегал голос хозяйки.
Наконец, хлопнула входная дверь, скрипнула калитка и все смолкло.
Бросилась Катюша к окну. Увидела, как быстрым шагом уходили четверо. Один как будто недоросток. Ночь была темная, разглядеть было невозможно.
На другое утро, выйдя в коридор, увидела Катюша, что дверь к старикам открыта, старая княгиня подметает пол, а на ломаной кровати вместо мальчика сидит сам старый князь. Тут она поняла, что мальчика ночью увезли.
Вскоре после этого события привела хозяйка в кухню здоровенного бородатого мужика.
– Вот, – сказала, – Агафья, ты говорила, что умеешь доить. Ну, если и не очень умеешь, так научишься. Вот это козодой, у него козы. Будешь ему в хозяйстве помогать и за козами смотреть, молоко разносить, там уж он скажет, что и как.
– Та-ак-с, – сказал козодой и посмотрел на Катюшу ласково. – Ты, тетенька, раньше-то что работала?
– Да я больше так, вроде такого, то есть по хозяйству и шила.
– У меня надо за козами ходить. Доить-то умеешь или городская?
– Ну, кто ж не умеет доить? – сказала Катюша обиженным тоном. – Что я урод, что ли, что не смогу козу подоить?
– У меня четыре, – сказал козодой и снова посмотрел на нее ласково.
– Ну, чего долго думать, – решила матушка, – бери платок, Агаша, да и марш.
– А вещи ейные? Я бы заодно прихватил, – сказал козодой.
– А вещи я потом сама занесу, – отвечала матушка, легонько подталкивая Катюшу к выходу.
– Интересно, – подумала Катюша, – какие такие вещи она принесет.
Козодой жил за городом. У него был домишко – не свой, он нанимал. Было кое-какое хозяйство, но любимое дело – козы. Он продавал молоко и готовил сыр, такой острый и пахучий, что Катюша потом несколько лет не могла отделаться от впечатления того запаха. Во сне снился.
Доить оказалось и трудно и противно. Когда присела она в первый раз около толстой старой козы, козодой крякнул:
– Эх, ты, раззява, чего ж ты не с руки села?
Катюша растерялась и не сразу поняла, в чем дело. Обошла с другой стороны.
– Господи! – молилась она. – Хоть бы этот дурень ушел, я бы одна лучше наладилась.
Потянула отвратительную козью резинку. Молоко зажурчало, ударило струйкой.
– Бррр!
Коза повернула голову и посмотрела прямо на Катюшу. Посмотрела тупо, вопросительно.
– Ну, чего же ты смотришь? – вздыхала Катюша. – Не смотри. Сама знаю, что выгонит.
Но козодой не выгнал.
Он, напротив того, влюбился.
Жилось Катюше у козодоя недурно – спокойно и сытно.
Она стала поправляться, пополнела, зарумянилась. К работе привыкла скоро, да и козодой особенно ее не утеснял. Он был добродушный.
Звал он ее сначала бабкой, потом тетенькой, а под конец красавушкой. Так на этом и остановился.
Очень удивлялся на ее руки.
– Как же ты, – говорил, – красавушка, огороды копала? Пальчики у тебя тоненькие.
– А я больше по городскому делу работала. Шила, убирала.
Он качал головой.
– А мне все кажется, будто ты и не из простых.
– А то из каких же? Из сахарных?
А раз напевала она французскую бержеретку, обернулась, а он стоит, глазами хлопает.
– Это ты по-каковски?
– По-каковски? – спокойно переспросила Катюша, – Разве ты не понимаешь? Это я по-татарски пела. У нас там татарин жил, я от него и переняла.
– Ишь! – задумчиво сказал козодой. – Вот ко мне иногда татарин сапожник ходит. Так я у него спрошу.
Катюше это не особенно понравилось. Прожила она у козодоя уже несколько месяцев, как вдруг он ей говорит:
– Давай, Агаша, повенчаемся. Будешь хозяйкой в доме, а мне тоже ведь жениться пора, уже восемь лет вдовею.
«Вот так штука, – подумала Катюша. – Придется отсюда уходить».
И стала она козодоя уговаривать:
– Ну какая я тебе жена! Я для тебя стара, тебе нужна баба молодая, работящая. А я, видишь сам, из портних, работать у тебя, как следует, никогда не навыкну. Вот приходила к матушке Маша, огородница, – вот это для тебя подходящая будет. Молодая, красивая, здоровая. А на мне жениться – только жизнь загубить.
– А когда я по тебе сохну, – сказал козодой и покрутил усы.
– А ты погоди. Вот я к тебе приведу Машу, так поймешь, по ком нужно сохнуть.
На другой день пошла к матушке узнавать насчет Маши. У матушки нашла перемену. Старики уехали. Вместо них жила какая-то тоненькая барышня с пожилой дамой.
– Ах, вот хорошо, Агаша, что ты пришла, – встретила ее хозяйка. – Вымой у них окошко, я не могу – плечо ломит.
Катюша охотно согласилась, решила заодно прибрать все в комнате.
– Пол мыть не надо, – сказала дама. – Вчера один офицер вымыл. То есть один вообще… – поправилась она, поймав предостерегающий взгляд барышни.
«Опять здесь что-то творится», – подумала Катюша. Барышня сидела на кровати, опустив голову и беспомощно уронив руки.
– Вот никогда, никогда не принимайте этой позы, – внушительно сказала дама. – Это страшно характерная поза. И кто «их» хоть раз видел, тот сразу вас узнает.
– Я не буду, не буду! – испуганно взметнулась барышня.
– Я уж много раз вам на это указывала, – с упреком сказала дама. – Вы простите меня, я ведь для вас, для вашей безопасности.
Она покосилась на Катюшу и сказала несколько слов вполголоса по-английски. Катюша не поняла.
Когда она убрала комнату, барышня остановила ее. Дама в это время вышла.
– Я бы хотела чем-нибудь отблагодарить вас, – сказала барышня. – Но у меня ничего нет. Вот могу вам дать на память…
Она порылась в тряпье, сложенном в ногах кровати, и вытащила беличью курточку.
– Она мне не нужна, я на днях уезжаю. Далеко. Там тепло. А вы ее непременно сохраните на память. Ее когда-то носил сам наел…
В это время вошла дама, и барышня осеклась.
– Я отдала эту курточку, – сказала она, виновато улыбаясь. – Мне ведь не нужно, а этой женщине очень пригодится.
– Если вам это угодно, – почтительно, но недовольно сказала дама.
Катюша вышла.
«Что она сказала? Она как будто сказала „наследник“. Если так, то как же она сюда попала?»
Она расспросила хозяйку о Маше, разыскала эту Машу, глупую румяную девку, и позвала ее к себе в гости с тайным умыслом сосватать козодоя.
Девке понравились козы и хозяйство, и она быстро выяснила, что не прочь все это себе привенчать. Сам козодой, по-видимому, тоже общего впечатления не испортил и, в смысле оценки, шел сразу после коз и сеновала.
Катюша всячески направляла воображение козодоя на Машу.
– Вот это баба! Вот это хозяйка! Вот это жена так жена. А что я? Такую и в люди показать совестно. Ничего толком не умею, руки как лапша. Не упускай, хозяин, своего счастья.
Козодой настроился.
А Катюша сбегала к матушке просить, чтобы нашла ей новое место.
Барышни больше не было. Уплыла на английском пароходе в те края, где беличьих курточек не носят.
Катюша набралась храбрости, спросила у матушки, кто была эта барышня.
Матушка поджала губы, подняла брови – удивляется, да и только.
– Не понимаю, про кого вы говорите?
– Ну, про ту, у которой я окно мыла и комнату убрала.
– Ровно ничего не помню, – недовольно отвечала матушка, повернулась и пошла прочь.
Но тут Катюшу задело это недоверие к ней.
– Матушка, а матушка! – крикнула она вслед. – А ведь эта самая барышня подарила мне ту самую меховую курточку и сказала, что ее надо беречь, как память кое о ком.
Матушка сердито обернулась.
– Над вами подшутят, а вы и всерьез. Зайдите дня через два, тут у одной купчихи искали работницу.
Сердечные дела козодоя быстро приняли надлежащий уклон. Назначили свадьбу через три недели. Козодой еще поглядывал на Катюшу и говорил, как бы в недоумении:
– Экая ты какая этакая. Н-ну ну!
Очевидно, нравилась-то ему, в сущности, Катюша, но понять этого он не мог, так как она его убедила в необходимости любить именно толстую Марью.
Тем временем матушка устроила Катюшу в работницы у купчихи.
Купчиха была совсем простая, но почувствовала в Катюше былую барыню и любила повздыхать при ней о прежних временах. Шептала, трагически закатив глаза:
– Боюсь, Агафья, не стали бы они интеллигенцию бить. Мне-то еще помирать неохотно.
Служила она у купчихи довольно долго, как настоящая баба. Втянулась в работу, поправилась, пополнела, похорошела. Но вместе со здоровьем и молодостью, явилось у нее сознание своей загубленной жизни, воспоминание о муже, тоска по ребенку. Она пела бержеретки, потому что душа у нее проснулась, а проснувшись, вспомнила и затосковала.
Так служила она у купчихи. И ходил к этой купчихе немец, из бывших колонистов, по имени Юхан. То есть по-настоящему звали-то его Иоган, но Юхан было легче выговаривать.
Был он обыкновенный: белобрысый, белоглазый, пухлый, типичный колонист. Страдал тяжелой сентиментальностью.
Ему очень понравилась Катюша. Он говорил ей:
– Вы не Агафья. Не верю. Вы другой человек, и вас надо отсюда увезти.
Катюша сначала не обращала внимания на его слова, потом как-то решила поговорить:
– Куда же можно меня увезти?
– Заграницу.
– А как?
– Выходите за меня замуж. Как жену смогу увезти.
– Да я же замужем.
– А кто это знает? Паспорт у вас есть?
– Нету.
– Так надо добыть.
И придумал Юхан такую штуку. Пусть Катюша идет на базар и там начнет вдруг кричать благим матом, что ее обокрали, что у нее вытащили сумку, в которой были деньги и все документы. И пусть голосит и бежит в милицию, и свидетели пойдут с нею. Пойдет сам Юхан, который, как будто совсем ее не знает, а только видел, как кто-то вырвал у нее из-под руки сумку. И еще пойдет Юханов приятель. А она пусть назовется Лукерьей Сапоговой, потому что такую Лукерью он знал, она померла, а у ней в деревне об этом неизвестно. Ей, значит, выдадут паспорт на это имя, я потом Юхан с ней повенчается в комиссариате, возьмет с собой за границу и там отпустит на свободу.
Не успели они еще привести этот план в исполнение, как пришла к купчихе сама матушка узнать, не приносили ли ей холста на продажу.
Катюше это показалось чего-то странным.
– Я пришла, – шепнула матушка, – сказать, что ваша сестра здесь с детьми. Вас ищет.
И увидела наконец Катюша свою Лялечку.
Катюша, войдя в дом, сказала сестре:
– Здравствуйте, я Лукерья.
– Здравствуй, Лукерья, – ответила Маруся. – Посмотри, окая у меня девочка Ляля.
Катюша смотрела и не понимала и не могла поверить, что эта кругленькая девочка, бегающая вперевалку тепленькая, пахнущая супом и что-то весело болтающая, – та самая крошечная Лялька, которая сонно чмокала губами тогда, в последний вечер.
– Лялька, поцелуй Лукерью, – сказала Маруся. – Пойдем, Лукерья, в садик, поговорим немножко.
Разговор был короткий и очень страшный. Маруся хотела что-то сказать и не могла. Катюша глядела на нее и бледнела. Потом крикнула:
– Скажи прямо – он умер. Маруся шепнула:
– Хуже.
И, помолчав, прибавила:
– Ушел «к ним».
Катюша тихонько простонала:
– А-а! Помолчали.
– Значит – совсем? Бросил нас?
– Ну, конечно.
– Гад!
Больше они ничего не сказали друг другу.
* * *
Катюша часто бегала взглянуть на девочку
Как-то раз укладывала она ее спать. И вдруг круглые упругие щечки раздвинулись, сморщился носик и лукаво-лукаво сощурились глазки. Девочка обняла Катюшу и зашептала ей в ухо:
– Я все знаю. Ты не Лукерья, ты мама.
Молодчина Юхан все проделал, как обещал. И все сошло, как по заказу, даже Катюшин визг и вопли на базаре. Потом стала Катюша Лукерья Швенн.
Когда новобрачные стояли уже на палубе парохода, к ним подошла попрощаться знакомая женщина с ребенком на руках. Новобрачная, которая с большим волнением ждала эту женщину, сразу схватила ребенка на руки, а женщина сейчас же спустилась на пристань, громко прокричав:
– Я только куплю тебе яблоков на дорогу.
Ушла да так и не вернулась.
Таким образом новобрачные увезли этого ребенка с собой. Ну, конечно, не бросать же его в воду.
* * *
– Кэтти Руби? Кэтти уверяет, что живет третью жизнь?
– Говорят, что она выходит замуж за какого-то английского политика.
– Говорят, что ее дочь блестяще сдала экзамен и будет адвокатессой.
– Счастливая эта Кэтти. Такая молодая на вид. Вот что значит – прожить свою жизнь беззаботно.
Назад: Моя Испания
Дальше: Тетя Зета