Книга: Смерть речного лоцмана
Назад: Таракан
Дальше: Таракан

Элиза Куэйд, 1898 год

Давайте сразу уточним. Сейчас. Здесь и сейчас. У меня нет ни малейшего желания быть здесь. И тонуть. Вы можете подумать, будто я смирился с судьбой, – что ж, верно, возможно, так оно и есть, но дело не в этом. Даже если я смиряюсь с тем, что тону, это вовсе не значит, что я хочу утонуть. Или что я не борюсь за жизнь. Я не из тех, кто легко пасует перед вызовами судьбы, хотя это никогда не приносило мне счастья, учитывая то, что я никогда не управлял своей жизнью, и жизнь, хотя я всячески сопротивлялся, всегда била меня и бросала туда-сюда, пока в конце концов я не оказался в моем теперешнем положении. В прямом смысле слова на дне.
Вы можете подумать, будто я тут все бестолково разглагольствую, вместо того чтобы постараться выпутаться из своего бедственного положения, найти какой-нибудь выход и физически выбраться из этой водной западни – может быть, как-то выгнуться, повернуться и выскользнуть. Постараться. Возможно. Может быть. Вся моя жизнь состояла из этих самых постараться, возможно, может быть. Но что толку? Вот я и оказался там, куда всегда стремился, куда влекла меня судьба. Попробуйте, если можно так выразиться, влезть в мою шкуру (впрочем, шкуру с меня некоторое время назад смыло бурным потоком) и поймете: физическая борьба давно проиграна. Возможно, беспорядочно бурные извивы моего сознания, моих видений – возможно, все это последняя точка противостояния. Что, если эти видения и есть та самая зыбкая тропа, которая только и может вернуть меня к жизни?
Если я умираю, хотя я этого и не утверждаю – поверьте, вовсе нет, – но если все же умираю, то от моей смерти по крайней море будет одна польза. Это означает, что я уже не состарюсь и мне не придется изо дня в день переживать неумолимое разрушение собственного тела. В такой смерти, кажется, даже есть некий смысл, равно как и ощущение, сближающее ее с аэробикой, – остановить старость. С той лишь разницей, что аэробика в конечном счете обречена на неудачу, а смерть – всегда в выигрыше, но лишь в том случае, если вам достаточно повезет повстречаться с нею в молодом возрасте.
Но тут меня осеняет крамольная мысль: что, если старость все же лучше смерти? Что, если старость, сопровождающуюся угасанием тела, должно принимать как благо? Разве нельзя рассматривать развитие мудрости и души как достаточную компенсацию медленной утраты физических способностей? Может, даже стоит радоваться тому, что мы медленно слабеем рядом с любимым человеком, поскольку это лучше, чем прыгать из койки одной девицы в койку другой, помоложе, в надежде перенять у них гибкость тела и ясность взора наподобие какого-нибудь заразного общественного недуга? Вопрос, который неотступно преследует меня сейчас, в минуту смертельной опасности, крайне противоречив, ибо он идет вразрез со всеми общепринятыми нормами и правилами нашей жизни. Задаваясь подобным вопросом, я чувствую себя дураком, потому что он, определенно, всего лишь плод моего потрясенного сознания, – и все же я должен облечь его в слова.
Есть ли жизнь после молодости?
Какое-то время я обдумываю этот вопрос и, взвесив все за и против, говорю – да, есть, и я хочу, чтобы так и было, хочу радоваться, что так оно и есть, невзирая на то, что на самом деле все обстоит иначе. Зачем дорожить старостью – это же нелепо, и все же почему бы нет?
Я хочу состариться.
Я хочу жить.
И все же… и все же.
Я так боюсь!
Однако цепляться за мысли становится все труднее. Мое сознание ломается, колеблется, становится все тяжелее, а мысли – все легче. Едва я успеваю их поймать, как они ускользают от меня, словно пузырьки воздуха, что, покружив над моим лицом, устремляются от меня прочь, наверх – туда, где жизнь.
Женское лицо, старушечье, сплошь испещренное морщинами, выдающими не только преклонный возраст, но и неизбывные страдания, нескончаемые тяготы, это лицо, испещренное настолько глубокими и четко выраженными морщинами, что кажется, будто они высечены зубилом, обращено к пожелтевшему, истертому клочку бумаги с неразборчивой надписью, смысл которой по-прежнему ускользает от нее. Ее муж, беззубый и беспамятный, входит в убогую кухоньку, где она сидит напротив полыхающего очага, укрыв ноги пледом. Старуха складывает записку. Эту бумажку уже столько раз складывали и раскладывали, что складки давно превратились в щели, и лишь благодаря безграничной бережливости, с какой старуха в очередной раз ее складывает, записка не порвалась на еще более мелкие кусочки. Старуха засовывает записку обратно в молитвенник, который читает при свете керосиновой лампы. Муж извиняется за вторжение и спрашивает, не видела ли она часом его жену. Она просит его сесть поудобнее, и он благодарит ее за любезность, выказанную ему, постороннему человеку.
– Мы все друг другу незнакомцы, – говорит старуха, но он ее не слышит, потому что заговаривает снова, и в этот раз – о своем брате.
– А он везунчик, этот пройдоха, мэр Парраматты. Ты уж люби его, люби всем сердцем, – говорит он.
– У него есть жена? – спрашивает она.
– О да, клянусь честью! Есть ли у него жена? Ха! О да. Красавица. Замечательная жена! Замечательная женщина!
В кухоньку вбегает рыжеволосая девчушка.
– Роза, – обращается к ней старуха, – ты что здесь делаешь?
– Тетушка Эйлин послала меня отнести буханку хлеба вам и дедушке, – говорит Роза, подходя к старику и целуя его в лоб.
– Я не твой дедушка, – говорит старик. – Твой дедушка – мэр Парраматты.
– Не слушай его, – с улыбкой замечает старуха Розе, – он нынче малость не в себе.
Старик принимает обиженно-сконфуженный вид. Когда девчушка уходит, старуха обращается к нему:
– Неужели ты ничего не помнишь?
– А что? – удивляется он. – С памятью у меня все в порядке.
– Нед погиб, когда бежал. Ты женился на мне и воспитал его детей как родных.
– Так они и есть мне родные, – недоуменно возражает он.
– Ну конечно, – заверяет его она, – конечно.
Через несколько минут он засыпает и начинает похрапывать. Старуха вынимает из молитвенника письмецо и какое-то время глядит на него. Затем переводит взгляд на огонь и смотрит на едва заметные красные языки пламени, жарко лижущие уголья и обретающие образ ее первого мужа, отца всех ее детей – Неда Куэйда, брата второго ее мужа, Колама, который обмяк на стуле и сопит напротив, пустив слюну в форме вопросительного знака, что свисает с его дряблых губ.
Элиза глядит на письмецо и снова перечитывает. Перечитывает, наверное, уже в тысячный раз и по-прежнему размышляет над сокрытой в нем загадкой.

 

«Досточтимая моя, благороднейшая госпожа Элайджа…
Вернее сказать, в Новый Иерусалим…
Любящий вас ваш покорный слуга и т. д и т. п. в глазах Господа
Нед Куэйд – крест».

 

Под посланием просматриваются очертания кельтского креста – крестика в кружке.
«Вернее сказать, в Новый Иерусалим»
Но где это? Когда?
Назад: Таракан
Дальше: Таракан