Книга: Браво Берте
Назад: Глава 18. Полный провал
Дальше: Глава 20. Прощальный аккорд

Глава 19. Два разговора

Кирилл обнаружил Алексея в третьем дальнем зале «Солянки». Диджей Дима Японец крутил за пультом медленную композицию «Острова», дань восьмидесятым.
— По какому случаю внезапный сбор? — уточнил Кирилл, садясь за столик.
— По поводу его разрыва с Зосей. — Алексей кивнул в сторону приближающегося к ним от барной стойки Сергея. — Излагай, — выдвинул он для Сергея стул.
— А-а… — сев и поставив на стол рюмки с зеленой мутью «Форреста Гампа», махнул рукой Сергей, — нашла себе пятидесятитрехлетнего козла. Делового бизнесмена. Говорит, все, встречаться больше не будем, не хочу себя компрометировать.
— Ты б ей подкинул вопрос: «Как же трах-тибидох?» — Алексей активно озирался по сторонам в поисках знакомых.
— Да подкинул, а она пафосно так: «У него с потенцией порядок, он йогой занимается». Во-от. Я ее девять с половиной месяцев окучивал, как подорванный, а она мне про йогу теперь втирает.
— Ха-аре Кришна, Кри-ишна Харе, — извиваясь верхней частью тела, пропел в такт «Островам» Алексей. — Слили, значит, тебя, десант. Деньги потянулись к деньгам. Не успел крутануть ее с квартирным вопросом. Понимаю, обидно. С другой стороны, могло и «бэхи», и Мальдивов не быть. Авто, надеюсь, отбирать не станет, не будет мелочиться?
— Надеюсь, — невесело усмехнулся Сергей. — Ты что скажешь, математик?
— Вообще-то, понять ее можно, — пожал плечами Кирилл. — Какие у нее с тобой маячили перспективы?
Сергей промолчал, хмуро уставившись в стол. Алексей первым поднял рюмку:
— Побывал в мажорах, хватит с тебя. С возвращением в ряды беспафосных замоскворецких пацанов.
Они опрокинули по коктейлю.
— Ладно, мужики. — Алексей поднялся. — Не обижайтесь, я домой. У меня с утра встреча с австрийцем, опаздывать нельзя.
— Двигай, трубач, пусть заграница тебе поможет, — кивнул Сергей. — Повторим по «Форресту»? — спросил он у Кирилла, глядя вслед Лехе, который на выходе из зала активно тряс руку какому-то парню с косичкой.
— Можно, — ответил Кирилл.
Сергей снова метнулся к барной стойке, растворился среди желающих выпить. Минут через пять вынырнул из толпы с двумя наполненными рюмками.
— Не забыл, Серый? — Кирилл разглядывал на свет непрозрачную зелень «Форреста».
— О чем?
— Насчет субботы двадцать пятого, бензин я тебе оплачу.
— Пошел ты с оплатой.
Они снова выпили.
— Отвезу, сказал же. Не пойму только, зачем тебе это.
— Обещал Катерине. Она к Берте прикипела. У них дни рождения оказались в один день.
— И что?
— Катерина видит в этом мистический символ. У нее ассоциации с ее умершей бабкой, и не только.
— Что еще?
— Гнетет ее что-то, я вижу. Особенно перемкнуло после того, как у матери в больнице побывала. Что между ними происходит, не понимаю. Отношения странные, вернее сказать, вообще никаких. Отчим Катькин крутое хамло, возможно, из-за него. Она не жалуется, отцовскую диссертацию дописывает, со мной веселая, но глаза тоску выдают. Я инфу не вытягиваю. Есть, видимо, вещи, которыми можно делиться только с женщиной. «Прости Господи» на эту роль не тянет. Берта далеко не худший вариант. Я к ней не ревную.
— А я подумал, волонтерами в Красный Крест пристроились.
— Остряк. Мне что, трудно сделать приятное любимому человеку? Отметить их дни рождения в ресторане? Потом, действительно надо отблагодарить старуху. Где бы мы нашли жилье в центре, без посредников, без залога, да еще за шесть тысяч в месяц.
— Это да. Вот тебе случайная встреча у мусорного контейнера.
— Случайностей не бывает, Серый, что подтверждает усиленный закон больших чисел.
— Вечно ты, математик, во всем усмотришь знаки, фундамент подо все подведешь. Ладно, где кутить собираетесь?
— В «Пушкине» столик заказали.
— Знаю, бывал.
— С Зосей?
— С кем же еще? Ты не больно приглашал. Вообще, согласен, там антураж подходящий. Реально вкусно, мясо жевать не напрягаешься. Если честно, я завидую тебе, Кира. Не в смысле, конечно, «Пушкина» и старой кошелки.
— Тогда в смысле чего?
— В смысле математики и Катерины твоей. Сейчас мало кто горит. Посмотри вокруг. Пустые души, пустые глаза. Они все — ходячие мертвецы.
— Не усугубляй, Серый. Если копнуть глубже, они вполне себе живые, в чем-то даже добрые.
— Да-а, добрые — до первого поворота за угол. Знаешь, чего все они хотят? Мгновенного успеха, признания, славы. Никто из них не хочет пыхтеть, достигая цели, им западло тратить на это годы, разбиваться в лепешку. Все эти хипстеры, лобстеры… хлебом не корми, дай поглумиться над чужим трудом. Думаешь, не знаю, как некоторые из них презирают меня за автосервис? Корчат из себя богемных креативов, свободных художников. А сами дутые пузыри, проедающие родительские бабки. Ничего-о, большинство из них моргнуть не успеют, встанут в ряды тупоголовых яппи, в офисах будут портки протирать. Гарантирую. Потому что никакие на хрен они не художники. Создать собственный качественный продукт — кишка у них лопнет. Ни на что не способные моральные импотенты.
— Крепко, Серый, тебя на критику пробило. Все не могут быть творцами. Творила всегда маленькая кучка. Остальные — биомасса. Так было, есть и будет. Ничего нового.
— Да не об этом я, Кира, это-то как раз ясно, только я не об этом.
— Тогда о чем?
— Об амбициях, которые прут у них из всех щелей. А за ними тишина, пустыня. Пойми, я не против амбиций, но по делу. Подойди сейчас к любому, спроси: «Чего бы ты хотел прямо завтра с утра, только по чесноку?» Уверен, он ответит: «Проснуться богатым и знаменитым». Не снять на скромные бабки охрененный фильм, потом сутками корпеть в монтажной над раскадровкой, не написать в бессонных ночах стоящую книгу, уж тем более не создать новый двигатель внутреннего сгорания, а проснуться, имея сразу все и всех. Они думают: «Вот будет у меня все, тогда я развернусь, сотворю шедевр!» Но их надежды — гнилая туфта. Прикинь, три недели назад я рассуждал примерно так же. А на днях, знаешь, что понял? В нас сидит один глобальный дефект. Мы не умеем получать кайф в процессе движения. Нам нужны быстрые результаты, мгновенный приток бабла и успеха. Аа-а… — Сергей обвел глазами окружающих, — в любви то же самое, каждая из крутящих здесь задом телок на аналогичный вопрос если не ответит, так подумает: «Проснуться в постели с богатым и знаменитым…» Ни одна не скажет: «Просто любить». Хотя, — он снова прошелся взором по здешней тусовке, — кого тут любить? Треть — конченые геи, половина — бисексуалы. Во-он тот, глянь, у окна, с бритыми височками, подъезжал ко мне пару месяцев назад — типа, давай интимно уединимся. Ну, я ему объяснил, что думаю насчет такого уединения.
— У меня здесь ни с кем таких заходов не было, — усмехнулся Кирилл. — В целом ты слишком к ним суров. Все мировые язвы на них повесил. Не забывай, Земля вращается быстрее, Вихри Россби не дремлют, ход времени ускорился — научный факт. Глобальные мировые процессы диктуют свои правила. Так что, ты зря на них катишь, их жажду быстрых результатов можно понять. Среди них наверняка есть прогрессивные таланты.
— Не будь трубачом «дубль два», Кира. Только он, с его вселенским наивом, может считать их через одного прогрессивными. Ну, найдется, может, пара-тройка индивидуев. И те пребывают в наркоте либо в вечной ленивой депрессухе, что никому не нужны и никем не поняты. Трусливые полуталанты с облезлыми крыльями, разлагающие себя ленью и наркотой.
— Не возносись над толпой, Серый, не рекомендую. Потом, Леха же не такой.
— А что Леха? Талантлив, не спорю, в злоупотреблении дури замечен не был, но ленив до черта. Ни одной музыкальной пьесы до конца не склепал. Разгильдяй — поискать. Опаздывает вечно. Австрия ему вряд ли мозги вправит. Там родиться надо, вырасти, впитать их дисциплину.
— Узнаю тягу к немецкому порядку. — Кирилл похлопал Сергея по плечу. — Брось, там, с их устоями, еще тухлее. Была возможность убедиться. От их улыбчивой фальшивой добропорядочности мутит конкретно. А потом, музыкант без разгильдяйства — нонсенс. Хотя мы все по-своему разгильдяи. Нам с тобой тоже не отвертеться.
— Я — да. Прельстился халявой, продался богатой бабе. Ты — нет, Катька твоя — нет. Честно, не ожидал, что ты способен оторваться от родительской кормушки.
— О чем ты, Серый? Я тут недавно не погнушался, у матери прилично денег взял. Хотя брал, по сути, отцовские. Когда брал, знаешь, на чем себя поймал?
— На чем?
— Мне стало жалко себя. Не ее, а себя. Я в тот момент подумал, что мы все: ты, я, Лешка, еще много таких же — до сих пор хотим сидеть в песочницах, лепить куличики, хвастать, у кого круче совочек, ведерко или машинка. И чтоб в идеале отцы сидели на скамейках рядом, а матери из окон звали нас ужинать, а потом долго гладили перед сном по волосам.
— Да-а, — протянул Сергей, — известная феня, если у тебя в детстве не было велосипеда, а сейчас у тебя «бентли», то в детстве у тебя все равно не было велосипеда. Вообще-то, — усмехнулся он, — я б сейчас от песочницы не отказался, хрен с ним, с велосипедом.
— Вот-вот. А насчет Катерины ты прав. Она сильная. Правда, не знаю, на сколько нас хватит. Эйфория ушла, храп «Прости Господи» усилился, нищие стены оголились. Остается только пойти по стопам отца.
— В смысле?
— В смысле — отвезти старуху Степанову подальше за город, пристроить с кляпом во рту в канаве, а перед этим заставить переписать квартиру на кого-нибудь из нас. Родни у нее вроде не наблюдается. Шучу, Серый, шучу, конечно. Разговор у нас с тобой получается какой-то недетский. Непривычно, что б ты так рассуждал.
— Меня на такой разговор, может, никогда б не пробило, если бы эта престарелая сучара Зося меня не бортанула.
— Какая связь?
— Связь прямая. Меня будто окунули в дерьмо, накрыли крышкой и шепнули: «А ну-ка, попробуй, братишка, вытащи себя сам». И я вытащу, Кира, вытащу, блин. Я ведь умный. Похоже, жизнь сама кинула предъяву: на что, типа, годишься? Я, кажется, созрел для реализации своего основного таланта. Ух, я теперь рыть землю буду! Первая ступень — пилот-любитель, вторая — пилот коммерческой авиации. Ух, гнилье это, элита эта гребаная, стопудово будет от меня зависеть, как я штурвал поверну. «Бэху» продать, правда, придется — курсы платные.
— Туда вроде без диплома о высшем техническом не сунешься.
— Ты меня поражаешь, Кира. Вопрос с дипломом я решу, как нефиг делать. Главное, я азы в армии изучил. Осадчий, хоть злой был мужик, потихоньку от начальства дал нам основы управления летным средством. Я там, в армии, понял — высота меня любит. Знаешь самый мощный и затяжной оргазм?
— Ну и?
— Высота плюс скорость.
— Короче, автосервис отменяется?
— Ты сомневался? Наживать простатит под чужими тачками на пару с отцом? Хера вам лысого. Все слышали? Вот вам вместо рихтовки с грунтовкой. — Сергей продемонстрировал окружающим соответствующую фигуру с крепко сжатым кулаком. — «Бэху» жалко, но надо ваять будущее.

 

В начале августа в интернат прибыл новый поселенец и в первый же вечер облюбовал Берту. Случилось это за ужином в столовой. Его посадили от нее через столик, к странноватому, подозрительному Ивану Алексеевичу, и боковым зрением она подметила, что новичок частенько скашивает глаза в ее сторону.
«Только этого мне недоставало, — подумала Берта. — Хотя… на ловеласа не похож, глаз не масленый, не раздевающий, однако… какие теперь раздевания… смешно…» Взоры новичка были скорее страдальчески-человеческими, чем сугубо мужскими. «Уж мне ли не разбирать мужских взглядов, похоже, помыслы его чисты», — с внутренней грустью усмехнулась она на третий день. Был он худым и высоким, ел совсем мало, Берта нарекла его про себя благородным идальго и даже начала испытывать легкую вину за его недоедание.
Двадцать второго августа, в день ее рождения, в час ее послеобеденного уединения на лавочке он пробрался сквозь кусты, испросив разрешения, подсел к ней, интеллигентно сохранив между ними расстояние примерно в метр. Немного помолчал, любуясь домиком, который она рисовала веточкой на земле, потом негромко начал:
— С первого дня наблюдаю за вами, Берта Генриховна, и нахожу вас совершенно особенной. Мне показалось, вам приходится несладко с соседкой по комнате.
— В вас дремлет комиссар Мегре? — Она уже закончила с фасадом и перешла к крыльцу. — Или нашептал кто-то из местных доброхотов? — Сейчас она занималась перилами.
— Здесь не надо быть Мегре. — Он осмелел немного. — Достаточно краем уха послушать вашу и ее речь, чтобы понять, какая пропасть вас разделяет.
— Я должна поверить, что вы не знакомы с железным правилом Цербера? Кстати, напомните, пожалуйста, ваше имя.
— Дмитрий Валентинович. А с правилом Бориса Ермолаевича я, представьте, действительно не знаком.
— Селить легких с легкими, трудных — с трудными — вот его непреложный закон. Мы с соседкой, каждая по-своему, оказались для него трудны. Вот он нас и объединил.
— Смею думать, мне понятны его внутренние мотивы. Он показался мне человеком безмерно уставшим, сломленным и глубоко несчастным.
— Неужели? Я-то как раз считаю его бездушным роботом и чистейшей воды функционером. Кстати, как вам живется с Иваном Алексеевичем? Он, насколько я знаю, состоит у Цербера в списке легких. Значит, вы попали в ту же обойму. — Она пририсовывала кольца дыма к дымоходной трубе.
— Иван Алексеевич? Экземпляр интереснейший. На первый взгляд безобиден, на самом же деле безнадежный ипохондрик. Правда, ипохондрия у него камерная, распространяющаяся в основном на меня и изредка на нашего третьего соседа по столу. Он убежден, что нас всех потихоньку подтравливают в столовой. Нести свою убежденность в широкие массы он не рискует: боится быть помещенным, как сам выражается, в «желтый дом». Зато мне наедине каждый вечер сообщает приблизительно одно и то же. Очень, говорит, удобно приспособилась местная административная мафия. Главное — малозатратно. Микродоз яда в наших организмах не обнаружит ни одна лаборатория, а процесс распада на уровне клетки знай себе идет. И добавляет: неукоснительно. «Неукоснительно» — его любимое словцо. Пропускает меня вперед в дверь столовой и напутствует: «Милости прошу на неукоснительную смерть». А сегодня проснулся и, сидя в кровати, сказал: «Голова болит больше обычного, значит, вчера дозу превысили». Впрочем, Бог с ним, с Иваном Алексеевичем. Это так, пришлось к слову о легких и трудных жильцах. У вас ведь сегодня день рождения, Берта Генриховна. Разрешите от души поздравить! — Берта поразилась его осведомленности, а он продолжал, любуясь законченным ею домиком: — У меня, к сожалению, нет никакого вещественного подарка, но, если позволите, преподнесу вам то, что умею делать лучше много другого. По профессии я чтец, сорок лет отдал работе на Всесоюзном радио. А бывших чтецов, как и бывших актрис, не бывает. Вы согласны?
— Пожалуй, — кивнула Берта. — Что-нибудь из отечественных или иноземных авторов?
— Скажем так, из неизвестных отечественных. Из посвященного мне когда-то моим близким другом.
— Что ж, извольте. — Она отложила рисовальную веточку в сторону.
И Дмитрий Валентинович стал читать:
Моим глазам нельзя, нельзя
К высоким строфам прикасаться,
И душу строчками терзать,
И, плача, ими восхищаться.
Нельзя вникать в небесный звук —
Тогда я дня вокруг не слышу
И становлюсь и слеп, и глух,
Себя и все я ненавижу.
И все же я безумный чтец
И слушатель слогов и строчек,
И Богом посланный певец
Мне сердце мучит, ум морочит.
Как будто колокольный звон,
Спорхнув со звонницы соборной,
Все манит эхом с трех сторон,
Мечтой крылатой. И покорно
На это эхо легких слов
В груди моей рождает отклик,
Что бродит в роще из слогов,
Пока в бессилье не умолкнет.
И звук истает. Новый день
Рябиной огорчится мокрой,
И тени кленов у плетней
Проявятся пятнистой охрой,
А тишина заполнит круг.
Рассветной синью улыбнется
Туман, покинувший свой луг,
И, тая, к небу вознесется.
Мир стал иным. То чтенье слов
Дарует сладкое смятенье
Порывов и неясных снов,
Игру предутренних цветов
В лохмотьях растворенной тени…
…И возвращенный полке том
Своей потрепанной обложкой
Прикроет, будто жадным ртом,
Строки божественную сложность…

— Прекрасно, — искренне выдохнула Берта, — особенно: «И звук истает, новый день рябиной огорчится мокрой…» Правда, очень красиво. Признаться, не ожидала. В чем-то напоминает Тютчева, только позднего. Надеюсь, вас не оскорбило такое сравнение в адрес друга?
— Что вы! Напротив, после подобных слов приходится сожалеть, что перед вами лишь чтец, а не автор. Удивительно другое: как вы с ходу запомнили строфу?
— Это у меня профессиональное. Многолетняя театральная закалка. А по поводу «лишь чтеца» скажу: суметь передать то, что выстрадал поэт, не менее важно, чем непосредственно выстрадать. Меня, признаться, всегда удручало, как читали свои стихи Вознесенский, Ахмадулина, не говоря уже о Бродском. Я скрепя сердце выносила их надрывные выкрики или заунывные невнятные псалмы. Зато как звучали те же стихи в исполнении профессиональных чтецов и актеров! Не всех, конечно, Зиновия Гердта, к примеру. Из поэтов же, кого я слышала живьем, пожалуй, только Роберт неплохо справлялся с задачей, хотя картавил и заикался. А теперь хочу вас кое о чем спросить.
— Я весь внимание, — подтянулся Дмитрий Валентинович.
— Поведайте, что держит вас на плаву, не давая упасть на колени, когда практически все позади?
Он задумался.
— Знаете… у нас с женой была необыкновенная любовь. Как говорят, любовь длиною в жизнь. А когда испытываешь подобное чувство, кажется, что рожденные от него дети должны быть непременно прекрасны. С разницей в четыре года мы произвели на свет двух дочерей. В детстве они вправду были нежными, очаровательными созданиями. Мы с женой наперебой читали им сказки о добре, побеждающем зло, водили на детские спектакли, полагая, что наша с ней родительская пара будет для них идеальным примером. Они же взяли и с годами превратились в хищных акул… непостижимым образом. И мужей выбрали под стать себе. До сих пор не понимаю, как… ну да ладно. Между тем всю жизнь до определенного момента я был закоренелым потомственным атеистом. Родители-рабфаковцы — рассказы о первых ударных стройках комсомола, даешь пятилетку в три года, любимая песня на закате дней «Коммунизм — это молодость мира»… ну, вы понимаете. И все прижизненные попытки жены приобщить меня, нет-нет, не подумайте, не к формальному лону церкви, а к вере в Бога внутри сердца терпели фиаско. Хотя моя жена, надо отдать ей должное, была человеком чрезвычайно тактичным, ни по какому поводу не приставляла ножа к горлу, не насаждала….
Берта перебила его с тяжелым вздохом:
— И вы туда же? Проповедь по спасению души читать станете?
— Ни в коем случае. Сам не люблю проповедей. Расскажу лишь то, чего, пожалуй, никому до этой поры не рассказывал, а пережил на собственной, простите, шкуре.
— Ну, валяйте, — согласилась Берта.
— После смерти жены я безнадежно затосковал. Что говорится, навечно. Тут дочери стали все активнее наседать, требовать немедленно отписать им квартиру, подключили мужей. Я подозревал, как только составлю требуемую бумагу, они попытаются вытурить меня из квартиры куда подальше. Если не составлю — изведут того хуже. Получался какой-то не совсем полноценный король Лир, что ли. Меня захлестнуло чувство особого, абсолютного одиночества. Понимаете, абсолютного, космического. Тогда я задумался: зачем вправду мне жить? И решил покончить с собой. Твердо и бесповоротно. Избрал способ, назначил себе день кончины, провел предварительную ревизию-подготовку квартиры и лег спать в уверенности, что это моя последняя ночь перед завтрашним добровольным уходом. Именно этой ночью ко мне впервые после смерти пришла жена. По сей день помню каждое ее слово. «Не смей. Нет у тебя такого права. Ты же знаешь, как я любила тебя и продолжаю любить. Прошу, испей чашу жизни до дна. Иначе нам с тобой встречи не будет». Она говорила строго и вместе с тем улыбалась. Такое, знаете ли, тепло шло от нее, что до сих пор я берегу ощущение от того сна. Убежден, проснувшись тогда, я некоторое время еще чувствовал живое тепло от прикосновения ее ладони. В том сне снизошло на меня небывалое умиротворение, спокойствие, блаженство. И бесповоротное, казалось бы, решение покончить с собой наутро показалось ничтожным, малодушным, попросту невозможным. Воплощать суицид я раздумал совершенно. Пошел к нотариусу, составил дарственную на дочерей, пусть грызутся между собой, и добровольно оказался здесь. Благо беспрерывного рабочего стажа у меня предостаточно. — Он немного помолчал. — Именно с момента того сна меня держит на плаву, не давая, как вы выразились, упасть на колени, исключительно то обстоятельство, что душа бессмертна. Откуда-то из неведомых пространств за нами приглядывают души наших близких, любимых людей.
— А что толку? Она же без памяти, душа ваша, — без особой уверенности произнесла Берта.
— Не скажите, — задумчиво откликнулся Дмитрий Валентинович. — То, что ей надо, она знает и помнит. Пастернак когда-то охарактеризовал это явление очень верно. Он сказал о недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. Он справедливо считал, что поэтические, к примеру, озарения — одна из возможностей ощутить масштабы задумки, заглянуть за пределы земного бытия.
— Это вы про «вечности заложника у времени в плену»?
— Да, вы правильно поняли.
И Бертин дух противоречия не взбунтовался, не воспротивился; она отчего-то поверила в справедливость слов Дмитрия Валентиновича и, обратив лицо к высокому августовскому небу, произнесла:
— Да, наверное, вы правы. Сейчас я припоминаю, как жизнь не раз подбрасывала мне Божественные знаки, только я не умела их расшифровывать. Но уж один перст судьбы обязана была распознать. А вот не распознала. — Она поднялась со скамейки, вздохнула как-то по-особому трогательно. — Пойду, дорогой Дмитрий Валентинович. Спасибо за чудеснейший стих и за упоминание о моем любимом Пастернаке. А главное, за вашу искренность.
Сквозь начавшие золотиться кусты Дмитрий Валентинович смотрел вслед удаляющейся Берте и думал, что со спины ей вполне можно дать лет тридцать, от силы тридцать пять. Но дело было не в этом. Совсем не в этом. А в том, что, как виделось Дмитрию Валентиновичу, с любого ракурса она являлась вовсе не бездомной старухой, а Актрисой и Женщиной от Бога.
Назад: Глава 18. Полный провал
Дальше: Глава 20. Прощальный аккорд