Глава 14. Другая жизнь
Старый шестиэтажный дом с выносным лифтом стоял во дворе недалеко от Смоленского бульвара. Они поднялись на верхний этаж, Кирилл, окончательно прогулявший в этот день университет, нажал кнопку звонка. За дверью послышалось неторопливое шарканье, тихое копошение, еле слышное:
— Кто?
— Мы от Ульрих Берты Генриховны. Вы с ней когда-то работали в театре.
Последовало продолжительное молчание. Кирилл с Катей, глядя друг на друга, тоже затихли.
Наконец чуть громче прозвучало хриплое:
— Вы еще здесь?
— Да.
— Служили, а не работали — это во-первых, потом НА театре — это во-вторых. А что, собственно, вам от меня нужно?
— У нас от нее письмо вам.
— Письмо? Кхе-кхе. Интересно, с каких пор, прости Господи, она стала баловаться в мой адрес эпистолярным жанром? — Дверные замки пришли в движение. — И вас много?
— Двое.
Дверь, сдерживаемая толстой древней цепочкой, приоткрылась, в щели появились полоска морщинистого лица и полноватая в пигментных пятнах рука.
— Письмо давайте сюда, сами стойте, где стояли. — Ловким движением рука выхватила у Кати протянутые листки.
Дверь прикрылась, но не захлопнулась. Последовал короткий бумажный шелест и временное затишье.
Пока шло изучение письма, Кирилл решил закурить. Из-за двери тут же раздалось:
— Немедленно затушите сигарету, не выношу табачного дыма.
— Начинается, — пробурчал Кирилл.
— Да, да, да, кхе, — прозвучало подобие всхлипа и двукратного шмыганья носом, голос за дверью приобрел новые вибрации, — узнаю фигуры речи. Почерк, несомненно, ее. Только не пойму, вы-то ей кто?
— Какая вам разница кто, она ручается за нас, — нашелся Кирилл.
— М-да, ладно, пусть девица войдет. — Цепочка тяжело звякнула, дверь открылась наполовину. — Тю-тю-тю, только девица, вы, Архимед, обождите, паспорт пока приготовьте.
Катя смотрела с улицы на окна своей квартиры. «Надо кухню еще проверить», — торопливо обогнув дом, она подняла голову. Там тоже было темно. «Главное теперь оперативно собраться», — думала она, поднимаясь в лифте.
С собранной сумкой она обернулась на свою комнату, пробежала глазами по стенам с детскими выцветшими рисунками, с темным пятном от фотографии, где первоклассницей обнималась с отцом (фотографию она взяла с собой), мимолетно глянула в сторону дивана (на нее тут же пахнуло обезболивающим гелем, несвежим нательным бельем, едким потом) и закрыла дверь. Подкатив сумку к входной двери, она зашла на кухню, положила на стол, со стороны, где обычно сидит мать, записку: «Устроилась на подработку, сняла комнату. Меня не ищи. Катя». На пороге кухни на секунду задержалась, вернулась к столу, приписала: «У меня все нормально».
У Кирилла неожиданно оказался дома отец. Смотрел в гостиной телевизор. По грохочущим звукам и резким возгласам Кирилл узнал «Бросок кобры». Просмотр фильма у отца шел не впервые. Меньше всего Кириллу сейчас хотелось общаться с отцом. Стараясь не шуметь, он просочился в ванную комнату, стал торопливо собирать предметы личной гигиены. Отец все же что-то услышал, заглянул к нему, моментально смекнул, в чем дело:
— Удочки сматываешь?
— Да.
— Пошли поговорим.
Кирилл молча прошел в гостиную, сел за стол. Отец, остановив фильм, сел напротив:
— С чего так? — Он пополнил свой бокал виски Dewar’s Signature, не подумав предложить Кириллу.
— Надоело, — ответил Кирилл.
— Попросил бы как следует, может, получил бы отдельную крышу над головой. — Отпив большой глоток, побалтывая в бокале виски, отец вальяжно откинулся на спинку стула.
— Не хочу.
— Это почему же?
— Потому. Чтобы ты бросил кость, надо быть твоим отражением. Жить по твоим законам. А я другой. Дру-угой, понимаешь?
— Друго-ой он! — моментально взбесился отец. — Размазня ты, а не мужик!
— По-твоему, быть мужиком — это отжимать тех, кто слабее, и выбрасывать как отработанный материал. А мне противно. Я не хочу.
— А чего ты вообще хочешь? — Опершись свободной ладонью о стол, отец принялся раскачиваться на стуле.
— Заниматься делом без кидалова, чтоб потом свои же дети не…
— Делом?! Как папашка этого жалкого твоего музыкантишки, к которому ты постоянно шляешься? Где он там работает? В какой паршивой газетенке, непризнанный гений пера? Чего он достиг, голозадая вшивота?! А эта, как там ее, вечная его подруга дней суровых? Всю жизнь блынь-блынь по клавишам, как башню-то не снесло, хотя наверняка давно повело!
— Да, все должны тупо колотить бабло, прокатывать друг друга, с экранов надо смотреть исключительно голливудскую парашу — это расслабляет, бабы все — дуры и проститутки. Эти твои шаблоны и штампы я наизусть выучил!
— Что ты понимаешь, штампы?! Это жи-изнь, реальность!
— Бывает и другая реальность.
— Да ты что?! Параллельная, что ли?
— Ты удивишься, но родители Алексея до сих пор любят друг друга.
— Не смеши. — Отец плеснул себе еще виски. — Тоже мне пара реликтовых слонов-однолюбов. Денег у твоего журналистишки на молодых баб нет — вот все дела!
— Они просто остались людьми. Его отец не шляется за каждой…
— Что?! — Отец шарахнул бокалом об стол. — Пошел во-он! Хотя нет, подожди-и. — Он вскочил, схватил Кирилла за рукав рубашки. — Я брежу? Или как? Это говоришь мне ты?! Здоровенный молодой лось? Кобель, который должен хотеть трахать любую женскую особь моложе сорока? А-а-а, может, ориентация не та?
— Пусти, достал ты. — Кирилл рванулся так, что оторвалось полрукава, вылетел из гостиной, скрылся в своей комнате. Он еле сдерживался, чтобы не выбежать назад, не полезть с отцом в драку.
Отец забарабанил ему в дверь:
— Открой, слышишь, я не договорил, я понять хочу, в кого ты такой баран упертый! Любой на твоем месте мечтал бы перенять дело у отца! Только не ты-ы! Зачем тебе эта мудовая теория вероятностей? Теоретик хренов! Хочешь доказать, что умней меня? Ни хера-а! Ни хера подобного! В этой тухлой стране можно быть только торгашом! Торгашо-ом! Понял? И только в сетевом бизнесе! Вот когда будет сносный приток капитала! Вот в чем стопроцентная вероятность. Заруби себе. — Он еще раз ударил в дверь, но слабее, как-то вяло.
Кирилл торопливо запихивал в сумку «Мак», нужные книги, целлофановые файлы с распечатками, рубашки, джинсы.
Когда он вышел из комнаты, отец сидел на полу гостиной, широко раскинув босые, без тапочек, ноги, у правой его ступни валялась пустая бутылка из-под Dewar’s Signature; бокалом с прыгающими остатками льда он методично бил в пол: «Только торгашом… торгашом…»
Сумма оплаты, назначенная Алевтиной Ивановной, по меркам московского центра была смехотворной — шесть тысяч в месяц. Они пообещали, что внесут деньги через месяц, и отдали ей в залог свои паспорта. В комнате имелось самое необходимое: раскладной диван времен шестидесятых годов, обширный рабочий стол с выдвижным ящиком, два расшатанных, но вполне живых еще стула, небольшой платяной шкаф с антресолью. Ознакомив их с предметами интерьера, Алевтина Ивановна из комнаты не ушла. Она стояла по центру давно не циклеванного паркетного пола, опустив ладони в бездонные карманы махрового, облысевшего на животе и груди, потерявшего цвет халата, и, глядя куда-то вверх и вдаль, произносила пламенную речь:
— Вообще-то я не приветствую отношений, не освященных узами брака и таинством венчания, ибо они есть не что иное, как прелюбодеяния. Смолоду я была противницей половой распущенности. Никогда не стояла в одном ряду с приславшей вас ко мне личностью. Конечно, прости Господи, и я не без греха, но ни-ни! Не иду с ней ни в какое сравнение! Нюансы ее витиеватого прошлого опускаю исключительно из благородства и порядочности, ибо они есть энциклопедия разврата! — Вытащив из правого кармана руку, она устремила к потолку указательный палец: — Смертоносный яд, способный отравить любую неокрепшую душу. — В ее позе читалась хроническая недооцененность публикой. «Кого же она мне напоминает? — силилась вспомнить Катя. — Надменное лицо, нос с горбинкой, тяжелая шея, седые пряди в низком пучке. Точно, постаревшую Ахматову с фотографий». Алевтина Ивановна, не опуская пальца, продолжала: — Но Господь учит нас состраданию, милосердию, помощи ближнему, поэтому, только поэтому я пускаю вас к себе.
Они ждали конца ее мессианской речи как манны небесной. Им до одури хотелось остаться вдвоем. Она говорила что-то еще. Наконец прозвучал спасительный завершающий аккорд:
— Надеюсь, вы усвоили, как раскладывать диван и открывать форточку, потянув за веревку. Что ж, располагайтесь. — И Алевтина Ивановна удалилась из комнаты.
Задвинув сумки ногами в угол, они ринулись в объятия друг другу. После поцелуя Катя выдохнула:
— Надо работу срочно искать.
— Прямо сейчас? — Кирилл не выпускал ее из объятий.
— А когда? Месяц пролетит, оглянуться не успеем.
Они бросились к сумкам, достали ноутбуки, поспешили к столу, нашли розетку с удлинителем, подключили шнуры, стали торопливо бить пальцами по клавишам.
— Что за фигня?
— Боже, у нее Интернет не проведен.
— Кать, давай завтра. — Кирилл смотрел на нее умоляющим взглядом.
— Что завтра?
— Интернетом займемся завтра. Отец час назад вынес мозг, эта «прости Господи» добавила.
В этот момент Алевтина Ивановна из коридора оповестила их, что уходит на вечернюю церковную службу.
Обнявшись, они стояли у окна. С шестого этажа были видны нескончаемые хвосты почти не двигавшихся машин на пересечении Смоленского бульвара с Новым Арбатом. Словно две перпендикулярно текущие реки, войдя в неразрешимое противоборство, оторопело застыли. В оконных стеклах отражались вечерние огни московского центра, в приоткрытую форточку вплывал разноголосый автомобильный гул. Кирилл крепче скрестил руки у нее под грудью, прильнул сзади лицом к ее волосам. Макушкой она ощущала тепло его дыхания. Тепло было такой силы, что согревало ее существо до кончиков пальцев. У нее возник импульс развернуться, увидеть его глаза, уткнуться лицом ему в грудь, рассказать ему все. Как после смерти отца и бабушки не принадлежала себе одиннадцать лет, жила, будто во сне, каждый день, каждую минуту ожидая несбыточного чуда, что откроется дверь, они вернутся и все станет как раньше. Что никогда не могла понять материнских поступков, ее безумной страсти к тряпкам, главное, к этому накачанному уроду Славику, ее неспособности или нежелания выбрать время и просто поговорить с единственной дочерью. Что от хронического этого непонимания спасалась только музыкой, фильмами, учебой, памятью об отце. Что никогда не любила молодежных тусовок, шумной дымной суеты, болтовни ни о чем, если попадала в них, чувствовала себя потерянной, одинокой, никому не нужной. Наконец о самом страшном — надругательстве над ней отчима и патологическом неверии в это матери. Но она вспомнила слова Берты: «Нам не нужна его жалость, нам нужна его любовь», — и ей расхотелось быть слабой. Откуда-то всплыли строчки, она прошептала почти неслышно:
— «Свиданий наших каждое мгновенье мы праздновали, как богоявленье».
Он ее расслышал:
— Из «Зеркала» Тарковского.
Она кивнула.
Вот так стояли они, одни на целом свете, во всей Вселенной, не чувствуя ни времени ни пространства. И где-то там, внизу, под ними «расступались, как миражи, построенные чудом города».
Потом они расстелили диван, помчались принимать душ, не замечая полного упадка вокруг, видя только друг друга.
— Мы красивые, — произнесла Катя, когда они срослись под струями воды, как сиамские близнецы.
— Слабо сказано. У тебя спина шелковая. — Он плотнее прижал ее к себе.
— Не здесь, в комнате.
Выключив воду, он ловко выпрыгнул из ванной, завернул ее в полотенце, перекинув через плечо, понес, придерживая за ноги, в комнату. Это была самая чудесная ноша в его жизни.
— Мне страшно, — прошептала она, когда он аккуратно опрокинул ее на диван, стянул с нее полотенце.
Она лежала перед ним с раскинутыми темными змейками мокрых волос, тоненькая, узкобедрая, необыкновенно женственная, прекрасная, напоминающая девочку на шаре Пикассо. В ямке между ее ключиц дрожала капля воды, влажная еще кожа излучала золотой теплый свет. Стоя над ней, он смотрел на нее неотрывно. Лицо у него было серьезное, сосредоточенное, ей казалось, он видит насквозь всю ее: как кровь бежит в венах, как работает сердце, как дышат легкие. Она зажмурилась, закрыла ладонями грудь, повторила: «Мне страшно». Он наклонился, убрал ее руки, нежно распял ее, осторожно слизал языком каплю между ключиц, поцеловал в ложбинку между грудей, где еще хранилось тепло ее ладоней. Соски ее откликнулись, напряглись, потемнели. Отпустив ее запястья, он взял в ладони сначала одну ее грудь, приник губами к соску, другую обхватил смелее, стал целовать сильнее, дольше.
— Ты любишь меня? — задохнувшись от сладости ее сосков, охрипшим голосом спросил он.
— Да.
— Все, что было до этого, не важно?
— Да.
— Я тоже люблю тебя. Очень.
Потом она засмеялась, кивнув в сторону стола, где развернутые друг к другу под углом в сорок градусов стояли с распахнутыми крышками, будто объясняясь в любви, их ноутбуки. Чуть приподнявшись на локтях, он тоже улыбнулся. Счастливо опрокинулся на спину. Положил на нее правую руку, захватив часть ее живота и бедра, произнес:
— Моя.
Она улыбалась, замерев под тяжестью его руки.
— О чем ты думаешь? — Она легонько провела ладонью по его животу.
— Хочу, чтобы церковная служба не кончалась.
— Я тоже. Эти мышцы у тебя на животе как называются? Кубики?
— Где ты там нашла кубики!
— Ну как же, вот рельеф.
Он хохотнул, поймал ее руку, продел свои пальцы между ее пальцев, свободной ладонью скрепил их пальцы в замок:
— Вот так теперь будет. А насчет кубиков — отжимаюсь по утрам от пола, только и всего.
— Я думала, специально где-нибудь тренируешься.
— Я все это ненавижу, если честно. С тех пор, как отец запихнул в шесть лет в секцию боевого самбо. Перед четвертым классом наотрез отказался, до скандала дошло, а так пришлось отходить четыре года. Меня от бицепсов-трицепсов с тех пор воротит.
— Ты отца, по-моему, не любишь.
— За что его любить? — Он развернулся к ней, обнял обеими руками, прижал к себе что есть силы. — За экстремистские взгляды? Или за деньги? Я не проститутка, чтобы любить за деньги. В прошлом году, помню, скачал «Доктора Живаго» почитать, случайно айпэд забыл в гостиной на ночь. Он в него влез, утром коммент отпустил: «Чего на всякую дрянь время тратишь?» Ты читал, спрашиваю? Мне, говорит, не надо, я первую и последнюю серии на диске прокрутил. Слизняк твой Живаго, не смог с тремя бабами по жизни разобраться. Вот вся его философия. Ему объяснять бессмысленно, что там не в этом дело. Мать жалко, она когда-то совсем другая была.
На слове «мать» Катю передернуло. Вспыхнула сцена в аэропорту. «Несчастный отец, за что он любил ее? Никогда она не была другой. Не прощу, никогда не прощу». Катя сильнее вжалась в Кирилла.
Как только на следующее утро, впервые после пребывания у Меланьи, она поставила на зарядку и включила телефон, позвонила Света:
— Ты, подруга, даешь, вырубилась на три дня. Ты у Меланьи?
— Уже нет.
— А где? Тебя мать разыскивает. Меня с пристрастием допрашивала, где ты. Она не поняла, что за комната, на какие деньги. Что за работа? В общем, море вопросов. Переживала, почему телефон недоступен. Предлагает тебе денег через меня передать. Что у вас стряслось? Я действительно ничего не знаю, говорить-то ей что? Может, сама ей позвонишь?
— Не позвоню. Раньше понимания не было, теперь откуда ему взяться. Денег мне от нее не надо, я ей все в записке написала, обойдется без подробностей. Да, Свет, передай еще, пожалуйста, у меня все отлично. Пусть дальше облизывает своего козла.
— Понятно. Судя по последнему аккорду, с отчимом что-то не поделила. Ты, Катрин, совсем скрытная стала. Ничего толком не рассказываешь. Кажется, я догадываюсь, с кем ты сейчас. Ладно, без обид, желаю вам большой чистой любви. Матери передам, жива-здорова. Нужна буду — звони сама.
Они устроились на подработку довольно быстро. Времени на тщательный выбор не было. Кирилл подвязался через ночь разгружать у «Смоленской» продуктовые фуры для «Седьмого континента», Катя на три дня в неделю обрела воспитанника в лице первоклассника Севы.
Берта не солгала. Алевтина Ивановна оказалась навязчивой, переполненной ложным пафосом миссионеркой. Ее отлучки на вечерние службы были для Кати и Кирилла истинным спасением. Однако по утрам на кухне в выходные дни она успевала грешить словесными выпадами:
— Бертолуча-то ваша, мы так звали ее на театре, характер имела несносный, со многими была в конфликте. — Она стучала ложкой об алюминиевую кастрюльку, помешивая воскресную манную кашу. — Удержу в страстях, прости Господи, не имела, а как-то раз…
— Послушайте, Алевтина Ивановна, — однажды не выдержала во время жарки яичницы Катя, — я слышала, говорить плохо о человеке за его спиной Бог не велит.
— Ладно, ладно, слышала она. Как живется-то ей там? — наморщив лоб, вытянув губы, Алевтина Ивановна снимала пробу с каши.
— Как может житься в доме престарелых?
— Да уж, угораздило ее. Какие хоромы имела! Какие хоромы! — Вслед за облизыванием ложки раздался цокот языком. — Вот расскажу одну историю, не перебивай, тебе полезно будет послушать. Оставался у нее от теткиного мужа подлинник картины одного русского художника, фамилию на всякий случай называть не стану. Картина роскошная: «Савл на пути в Дамаск». Знаешь, почему Савл?
Катя пожала плечами.
— Действительно, откуда тебе знать. Вы ничего не знаете. Апостол Павел до обращения в истинную веру. Так вот, опишу картину: вдалеке очертания города, куда направляется ослепленный после услышанного Христова гласа Савл, за ним по дороге струится свиток, еле заметный, полупрозрачный, — свод старых фарисеевых законов, а впереди ангелы в небе трубят победу новой веры. Смотришь — дух перехватывает. У Караваджо есть картина на тот же сюжет: «Обращение Савла по дороге в Дамаск», — но гораздо слабее. Кони, люди, — ни то ни се, идея пропадает. А здесь вся история налицо. У Бертолучи в гостях я всякий раз застывала перед картиной как завороженная. Ее два года как из театра «ушли», когда она решила картину продать: денег на жизнь хронически не хватало. О ее планах меня Галя Рашенцева, завлит театра, предупредила инкогнито. Знала, что для меня значит эта картина. Как же я умоляла повременить и продать картину нашему приходу! Деньги я бы собрала, в лепешку расшиблась бы. Куда там! Она заявила: «И не подумаю поощрять твой богомольный ажиотаж, церковное твое помешательство. А Галке передай, она трепло, сплетница!» Сама неизвестно где отыскала искусствоведа, этот шарлатан с успехом втерся к ней в доверие, убедил, что картину необходимо проверить в лаборатории, если она действительно окажется подлинной, то ее ждет пожизненное обеспечение, отвел для отвода глаз в реставрационно-художественную мастерскую где-то в переулках Арбата, на следующий день картину забрал и пропал навечно. Как тебе?
Катя молчала над остывшей яичницей, думая: «Права Берта, завистливая, злорадная склочница».
— Безалаберная она, недальновидная, вот что. Самое главное, самонадеянная. — Алевтина Ивановна доедала за столом кашу. — И вредная. Сам Господь указал ей на ее вредность, причем дважды. Не знаю, как она, я так до сих пор о картине сожалею. С жильем вообще ни в какие ворота, что сотворила. Ладно. Разведка донесла, в Париж все рвалась. На старости лет. Деньги, может, не только на проживание, на поездку нужны были. Интересно, к кому-то или так просто, проветриться? Тебе не рассказывала?
— Нет, — сухо ответила Катя.
— Дорвалась, профурсетка!
Но кое-что человеческое в Алевтине Ивановне Степановой все-таки присутствовало. Иначе Берта вряд ли бы рискнула отправить к ней Катю с Кириллом. Алевтина Ивановна любила подольше поспать, из-за чего нередко пропускала утренние службы. Никогда не пила растворимого кофе, варила себе настоящий, ароматный, в тяжелой старинной турке. С дымящейся туркой уходила к себе в комнату, включала там записи бардов семидесятых. Некоторым подпевала. Особенно жаловала песню «Господа юнкера, кем вы были вчера…».
Катя в понедельник, среду и пятницу работала у Клотильды. Объявление в журнале «Работа и зарплата» выглядело так: «Срочно! Рядом с метро „Новослободская“ ищу няню мальчику семи лет на три дня в неделю (вторая половина дня). Желательно молодую, симпатичную. Можно студентку».
В объявлении Катю прельстили два момента: вторая половина дня и близость к ее институту.
— Ничего, если я лягу? — спросила работодатель Клотильда, проводив Катю в одну из комнат довольно большой, помпезно обставленной квартиры.
— Пожалуйста, — сказала Катя. — Если вам так удобнее.
— Черчилль сказал: «Можешь лежать — лежи», — устраиваясь на диване, пояснила Клотильда. Закинув ноги на кожаный валик, любуясь французским педикюром с серебряным френчем, она продолжила: — Можешь обращаться ко мне на «ты». Не такая у нас с тобой большая разница в возрасте. Папаша у него приходящий, субботний. Деньгами откупается. Рискуешь его не увидеть, но это и лучше. Мне, короче, от тебя что надо? Чтоб кормила, гуляла и уроки с ним делала, меня разгружала. У твоей предшественницы голова оказалась слабым местом, не тянула с ним уроки. Прикинь, первый класс. Обещали ничего не задавать, а загрузили по самое не балуйся. Короче, главное — английский. Без английского сейчас, сама знаешь, никуда.
Самым выдающимся местом на теле лежащей Клотильды оказался лобок. Именно на него, как на Олимп, взобралась непонятно откуда вынырнувшая лысая хохлатая собачка и принялась трястись мелкой дрожью.
Прикрыв ладонью почти ее всю, кроме хвоста, Клотильда сказала с долей ласки:
— Прекрати, Зизи, что ты вибрируешь, как фаллоимитатор. Ну, зову ребенка?
— Зовите, — кивнула Катя.
— Се-ева-а, пойди сюда.
В комнату ворвался худенький белобрысый мальчишка с заранее испуганными глазами и застыл на пороге, не зная, на кого смотреть, на мать или Катю. Катя прочитала на его майке: «МОТАЮ НЕРВЫ, сколько ВАМ клубочков?»
— Вот, Сева, знакомься, это Катерина, твоя новая няня. Ты должен с ней подружиться и слушаться ее, — не меняя позы, томно произнесла Клотильда.
Поникнув плечами, Сева по-стариковски вздохнул. К страху в его глазах прибавилась вселенская печаль. Катя подумала, что должна подобрать единственно нужные слова, и сказала:
— Сева, не расстраивайся, я веселая, нам с тобой скучно не будет.
К маю они были неразлейвода. Сева добровольно поведал Кате некоторые семейные тайны. В частности, что «у папы есть пигалица Аленка „ссаные колготки“, а мама никакая не Клотильда, а Клава, только она терпеть не может свое имя, поэтому всем говорит, что Клотильда».
Перед первыми майскими выходными, ложась спать, Катя спросила у Кирилла:
— Сева в зоопарк очень просится, может, сходим с ним?
— А мать у него на что? — поинтересовался Кирилл, пуская ее к стене, откинув для нее одеяло.
Катя пожала плечами.
— Ладно. Почему бы нет? — согласился Кирилл, просовывая руку ей под голову.
С погодой в этот день им повезло. Они миновали Большой пруд с розовыми фламинго и шли в глубь территории. Сева, буравя их сзади головой, неоднократно норовил втиснуться между ними. Катя остановилась:
— Чего ты хочешь, Сева?
— Дайте мне руки, я между вами повисю.
— Не «повисю», а «повишу», — поправила его Катя.
— Ну, повишу.
Они раздвинулись, подали ему руки. Он вцепился в их ладони, поджал ноги, крикнул:
— Разгоняйтесь!
Они побежали.
— Хорошо тебе, мелкий? — спросил на бегу Кирилл.
— Угу, — болтая в воздухе ногами, высунул от удовольствия язык Сева.
— Можно подумать, первый раз так висишь, — бросил Кирилл, усиливая пробежку.
— Второй! — захлебываясь от восторга, выкрикивал Сева. — Один раз только висел с мамой и папой, когда в школе еще не учился! Тогда я был легкий-прелегкий, а мама сказала: «Рука, блин, отсохла тебя держать». А я подумал: я, что ли, блин? Меня, что ли, съесть можно? Кать, ты каких воспитателей больше любишь, которые помнят или которые забывают? — тараторил он без умолку, продолжая оттягивать Кате руку.
— Я в детский сад не ходила, Сева, со мной бабушка до школы сидела, папина мама. А сам-то ты каких больше любишь? То есть любил раньше?
— Которые забывали.
— Ясный перец, такие лучше. Все, я выдохлась.
Они остановились, опустили Севу на асфальт.
Но его эйфория не улетучилась.
— Кать, угадай, чего я хочу?
— Чего?
— Сисечку твою посмотреть. Покажешь?
— Эй, пацан, — возмутился Кирилл, — с этим, пожалуйста, к маме.
— Мамины не интересно, ее я уже видел много раз.
— Ничем не могу помочь, Сева. Я у тебя для другого, — смеялась Катя.
Утомленные пробежкой, они теперь шли неторопливо.
— Для чего другого?
— Дурачком не прикидывайся. Прекрасно знаешь для чего. Три праздничных дня пролетят, и в школу. После школы пообедаешь, за чтение сядем.
— Будешь интеллект развивать, — подтвердил Кирилл. — Для мужчины это самое главное. А то сисечку ему посмотреть.
— А-а-а, это что в голове?
— Именно.
Сева забежал вперед, затряс перед ними ладонями с растопыренными пальцами:
— Это же ску-учно.
— Кому как, — сказал Кирилл.
В это время они проходили мимо клетки со снежным барсом. Барс торопливо фланировал вдоль ограждения.
— Ух ты, какая киса! — мгновенно прирос к клетке Сева, повторяя с восторгом: — Ух ты, киса какая! Киса моя, киса! Зовут ирбис.
Кирилл и Катя тоже приросли к ограде. Киса впрямь была хороша.
В первый рабочий день после праздников к холодильнику Клотильдой была прикреплена записка: «В морозильнике „Сытоедов“, разогрей в СВЧ 6 мин. Он любит. Я в фитнес-центре разгружаюсь, буду к семи. Зизи заскулит, глянь в миску, если пусто, насыпь корма».
Пока Сева, морщась, ковырял «Сытоедова», Катя нашла в букваре нужную страницу, пробежала глазами по строчкам рассказа, заданного на дом. Рассказ назывался «Лесные мастера». Там вела диалог лесная живность. Один из переговорщиков, судя по реплике, был пауком:
«— Ткать умею, ткачом работаю. Ловчие сети-тенета в лесу плету.
— Водолаз я, — чирикнул с камня оляпка и без долгих слов плюх в воду и побежал по дну реки».
«Бред какой-то», — показалось Кате.
— На, Сева, читай вслух. — Убрав от него, сжалившись, недоеденного «Сытоедова», она протянула ему раскрытый букварь.
Сева положил букварь на колени, по обыкновению тяжко вздохнул. Его можно было понять: «Лесные мастера» после «Сытоедова». Дойдя до оляпки, он недоуменно поднял глаза на Катю:
— Кто это? Оляпка?
— Я сама точно не знаю, Сева. Может птица, раз чирикнул?
— Птица? А побежал по дну реки как?
— Давай в нете глянем.
Они перешли в комнату, склонились над экраном ноутбука. Оляпка оказался птицей отряда воробьиных, способной находиться под водой до пятидесяти секунд. «Вот извращенцы», — подумала о составителях букваря Катя.
Он был хороший, этот Сева. Когда они вместе чем-нибудь занимались, он, сидя с ней рядом, обнимал ее за шею, и она слышала, как он старательно сопит. Особое сближение произошло после исполнения Катей одной песни. В третью майскую пятницу Клотильда собиралась на свидание, предварительно договорившись с Катей, что та побудет с Севой подольше. Сева застрял в материнской комнате, терзая ее вопросами, явно ревнуя к предстоящему свиданию. Она разозлилась, прогнала его, крикнув:
— Отцепись, блин, я опаздываю из-за тебя.
Он понуро вернулся в комнату к Кате, сел, подавленный, в свое креслице, стал прислушиваться, когда за матерью захлопнется входная дверь. Как только та ушла, он поднял на Катю свои испуганно-печальные глаза и сказал с привычным стариковским вздохом:
— Ты обещала, что будет весело.
Кате в который раз вспомнилось, как в возрасте Севы она до слез, бывало, обижалась на мать, и тогда всякий раз ее спасал отец. Способ спасения был на редкость прост, но поразительно эффективен. Уединившись с ней в комнате, отец делал огромные глаза, накидывал на себя старый зеленый плед и приступал к исполнению заветной песни. То было вовсе не рядовое пение, а эпохальное представление. В несколько минут Катя забывала любые обиды, превращаясь в счастливейшую на свете дочь.
— Хорошо, — подхватилась она с места, — будет тебе, Сева, весело. Срочно неси какую-нибудь зеленую ткань. Только большую. Есть у вас?
— Ткань? Зеленую? — уточнил Сева, вскакивая.
— Да, обязательно зеленую и большую, чтоб завернуться можно было.
— Щас! — крикнул Сева, вылетая из комнаты.
В коридоре раздался короткий грохот — видимо, что-то вывалилось из шкафа-купе, где активно рылся Сева, — через минуту он ворвался к Кате с зеленым гобеленовым покрывалом под мышкой.
— Подойдет? — Он торопливо развернул перед ней покрывало.
— Отлично, подойдет. Теперь садись сюда. Ты будешь зритель.
Он уселся, положил ладони на колени, приготовившись смотреть.
— Минуточку терпения! — Катя вышла за дверь, задрапировалась в покрывало, таинственно произнесла в дверную щель: — Итак, представление начинается! — И распахнула дверь.
Был час пик, бежали все куда-то, Вдруг застыл, задумался зеленый свет…
Она исполняла все совершенно так, как отец: устраивала на различный манер бег на месте, застывала в нелепых позах, изображая руками кружок светофора, клала ладони на сердце, и оно начинало пульсировать под ее ладонями, снова возобновляла бег, не забывая при этом петь. На последнем куплете Сева не выдержал, подлетел к ней, она приняла его под покрывало, и на словах «Чтобы в судьбе и твоей, и моей зеленый свет продлился» они отплясывали вместе. Повалились, хохоча, на диван, запутались в покрывале, и Сева, суча ногами, повторял сквозь хохот:
— В жизнь влюбленный, — ой, не могу, — сам собой включился!