Книга: Браво Берте
Назад: Глава 10. Танец
Дальше: Глава 12. Разлука

Глава 11. Еще раз танец

Была вторая половина августа. В театре и в ДК «Московский строитель» шли каникулы. Он позвал ее с собой в Коктебель. Дней на семь — десять, пока не кончатся деньги. Она согласилась, не раздумывая.
Старенький круглый автобус «Львiв» источал крепкий запах бензина и разогретой резины. Они проехали Насыпное, Подгорное, им открылся Кара-Даг с застывшим над его Чертовым пальцем вечным белым облачком.
— Красота какая! — ахнула Берта. — Совсем другая.
— Чем где? — спросил Георгий.
— Чем в Абхазии. Мы с тетушкой обычно в Пицунду ездили отдыхать.
— Видишь, а наполовину грузин привез тебя вместо Грузии в Крым. Снимем комнату под самым Кара-Дагом. Эта гора излучает особую силу, ты непременно ее почувствуешь.
Они наплавались в мелких бухтах Кара-Дага и стали уходить в другую сторону, за Тихую бухту, — им хотелось простора, воли. Как-то раз поднялись на могилу Волошина. Там он рассказал ей о своей мечте:
— Я хочу переплавить в танец «Вакханалию» Пастернака. Я обязательно сделаю это. Отчетливо вижу одноактный балет. Он пришел ко мне во сне. Явственно, осязаемо. Приснилась даже музыка. Сначала темп анданте, потом нарастающее скерцо. Скерцо безумной короткой страсти. Непременно поставлю этот балет. Назову его «Актриса». Это будет один из лучших моих спектаклей, ты веришь мне? — Сидя по-турецки, он сбросил вьетнамки, машинально стал массировать ступни.
— Верю, конечно верю, — отвечала она, вдыхая ветер, застрявший в его черно-рыжих волосах, — все будет так, другие твои балеты будут тоже прекрасны. У тебя ноги, смотри, немного поджили, только суставы еще припухлые.
— А-а, разбитые суставы и пальцы для нас норма. Я типичный балетный наркоман, два-три дня без тренировок — и тело изнывает, требует нагрузки, как очередной дозы.
— Расскажи, что для тебя танец.
Он крепче обнял ее, заговорил торопливо, возбужденно, словно боялся упустить очень важное:
— Танец — пик человеческого творения. Самое животворящее из всех искусств. Сплав поэзии, музыки, живописи, игры. Танец текуч, как воздух, прохладен, как ручей, жарок, как огонь. Природа высшего высвобождения. В танце собраны все земные энергии — горечи, печали, страдания, страсти, в нем они переплавляются в неземное счастье, в восторг, в полет! Вот мыс тобой сидим на этой горе, а вокруг, всмотрись, все танцует — вверху, внизу, задействованы все природные стихии. О танце невозможно рассказать, его надо показывать!
В предпоследний день небо было с утра серым, воздух наполнен предгрозовым озоном, но они все равно решили идти в Тихую бухту. Дорога была безлюдной, в ушах свистели порывы влажного ветра, а как только дошли до места, рухнул проливной дождь. Они спрятались под жиденьким символическим кустом, но вскоре Георгий не выдержал, выбежал из-под хилого укрытия под струи дождя, крикнул: «Смотри, как это будет». Метнулся к кромке взбудораженной почерневшей воды. Любой, кто увидел бы его в эти минуты, решил бы, что он сумасшедший. Буйный сумасшедший, борющийся со стихией разверзшегося неба, с перехлестами водных потоков, порывами ветра. Для нее же он был главной составляющей этой стихии и самым нормальным из тех, кого она знала. Именно такую страсть — всепоглощающего, непревзойденного, рвущегося на свободу таланта — она ценила превыше всего. Иначе зачем тогда жить? Майка облепила его тело. Ветер разметывал, рвал на куски его голос, но до нее успевало доноситься:
«Море им по колено…. И в безумье своем… Им дороже Вселенной…. Миг короткий вдвоем…»
За его спиной, когда он снова простер руки к небу, полыхнула молния. Ничего прекраснее и торжественнее она не видела, и ей казалось, она слышит музыку, ту самую, пришедшую к нему во сне.
— Я посвящу этот балет тебе, моя героиня. — Оказавшись рядом с ней, он сорвал с себя майку, отбросил в сторону, приник к ней мокрым телом…
Он был единственным, с кем она забывала свой артистизм, становясь просто влюбленной до одури женщиной. Она жаждала быть его Евой, в первородной их вакханалии не предвкушая, что скоро станет для него Лилит.
Когда они оторвались друг от друга, сияло солнце, верхний слой песка подсох, море отливало тихой лазурью.
На следующее утро, когда расплачивались с хозяйкой и Берта достала из сумки кошелек, Георгий посмотрел на нее так, что она молча убрала свои рубли назад в сумку.
Поезд у них был вечерний, они сговорились поехать в Феодосию утром, желая погулять по древним улочкам города. Вдоволь набродившись, спустились к набережной и увидели фотографа. Тот, тоже их заприметив, жестом пригласил на съемку.
— Хочешь? — спросила она.
— С детства не фотографируюсь, не люблю статику фотографии, а с тобой хочу, — ответил Георгий, последние слова прошептав ей на ухо.
— На фоне моря желаете? — спросил фотограф.
Они кивнули. Георгий властно развернул ее к себе спиной, обнял, скрестив руки у нее под грудью, припал сбоку головой к ее голове, его подбородок оказался на уровне ее глаз, она слышала его дыхание, ощущала виском легкую его небритость, в ее теле отдавался стук его сердца. Фотограф навел на них объектив:
— Ну же, улыбайтесь! Старичок ФЭД выдает только шедевры!
— Что? Сегодня успеем заполучить? — спросил Георгий, расплачиваясь.
Фотограф, проверив аппарат, удовлетворенно кивнул:
— Считайте, редкая удача, вы на последнем кадре. Зайдите ко мне в фотоателье — во-он в ту дверь — часика через два, выдам вам готовую продукцию. Вам сколько нужно?
— Две.
— 10×15 подойдет?
— Шуруйте 10×15, — кивнул Георгий.
— Добре.
В назначенное время они вернулись к фотоателье, увидели за стеклом, среди прочих, свою увеличенную фотографию. Разомлевший от закатного солнца фотограф сидел на раскладном парусиновом стульчике рядом с распахнутой настежь дверью.
— Не возражаете? — улыбнулся он, прищурив левый глаз, кивнув на самодельную оконную витрину.
— Да нет, нам так с вами повезло.
— Это мне повезло с вами. Красивые пары в дефиците. Обычно как? Либо он ничего, либо она — что чаще. Бывают оба крокодилы. А чтобы так хороши оба?! Редкость! — Он скрылся за дверью, вскоре вынес им снимки в конверте.
И были душный плацкарт поезда «Феодосия — Москва», аромат вареных кур, лука, помидоров, хоровое детское нытье, раздраженные окрики матерей, верхние полки с протянутыми друг другу, крепко сцепленными руками, пыльный, шумный Курский вокзал, родной гул московского метро, недолгое расставание с Георгием, генеральный прогон спектакля и щемящее предвкушение скорого открытия сезона, сентябрьской ПРЕМЬЕРЫ.
Но почему ей так плохо? Она обязана чувствовать себя превосходно. Она вволю наплавалась, вдоволь наелась любимых персиков, а главное, пропиталась этим киммерийским степным ветром, единственным на Земле в своем роде. А ее почему-то подташнивает, ноет низ живота, голова гудит тяжестью каждое утро. Беременность она исключала. Потому что ни с одним из бывших своих мужчин не беременела, нисколько не заботясь о мерах предосторожности. Она решила, что застудилась. «Не стоило загорать в мокром купальнике, и тогда этот ливень…» Но у врача выяснилось, что она беременна, еще с июля.
Почему? Почему именно сейчас, перед премьерой? Перед лучшей ее ролью? Она ничего не скажет Георгию, не станет морочить ему голову бабьими сложностями перед спектаклем. Она решит эту проблему сама. Срочно.

 

Зал был полон. Прозвучали последние слова Жака Бреля: Je suis mala-а-ade, проплыли над сценой затихающие звуки скрипок. Она замерла, уткнувшись лицом в колени. Пауза тянулась бесконечно. Тишина сдавливала ее тело все сильней. Ее начало знобить, как четыре дня назад, когда вернулась домой от врача. «Неужели провал?» Она сидела спиной к залу и страшилась шевельнуться, разогнуть спину. Но вот тишину разорвал первый мужской возглас «Браво!», несколько одиночных хлопков, рядом с ней упал букет астр, и… в спину ей обрушилась овация.
На театральном сабантуе, проходящем в буфете, Георгий сидел с краю нескольких сдвинутых столов, рядом с Бертой, и жадно ел. Берта понимала — он очень голодный. На другом краю безудержно торжествовал Захаров:
— Грандиозно! Други мои, грандиозно! Сегодняшний фурор — лакмусовая бумажка того, как наш зритель стосковался по подобным спектаклям! Поздравляю! Настоящая творческая победа!
В этот момент в буфете, словно из воздуха, вырос приземистый, в сером плаще и старомодной фетровой шляпе, человек:
— Я, собственно, от Министерства культуры, ну и от себя лично, по горячим, так сказать, следам. Моя фамилия Задорожный, Никита Ильич.
Не предчувствующий беды, полный эйфории Захаров рванулся к нему со своего места, затряс ему руку:
— Очень, очень рады! Прошу, присоединяйтесь, вот сюда, прошу вас, как почетного гостя и дорогого зрителя!
Не снимая плаща, человек уселся за стол, снял и положил рядом шляпу. Захаров распорядился насчет тарелки с закусками, несколько секунд помедлил, затем, залихватски махнув рукой, налил ему водки. Тот, не мешкая, выпил и заговорил:
— Вот что, граждане дорогие, не мир принес я вам, но меч.
Воцарилась мгновенная тишина.
Никита Ильич Задорожный продолжал:
— Именно. Если бы я вернулся из отпуска чуть раньше и вместе с коллегами поприсутствовал на генеральном прогоне, то, будьте уверены, никакой премьеры не состоялось бы!
Труппа хором ахнула.
— Вы ждали услышать дифирамбы? Отнюдь. Нашей зрительской массе, ясное дело, вынь да положь лишнюю любовную интрижку. Она в большинстве своем подоплеки, вероятно, не заметит. Но существует вдумчивое меньшинство. И оно не дремлет. Вот тут-то вы, профессионалы, люди искусства, обязаны быть начеку, отделять зерна от плевел, зрить, так сказать, в корень и не терять лица. В этой связи я хотел бы поинтересоваться у вас, Аркадий Петрович, — нацелился он на изменившегося в лице Захарова, — куда вы смотрели? Вы же худрук, как говорится, главное лицо. Я не понимаю, как вообще утвердили эту пьесу. Хотя лояльность вашего худсовета давно-о хорошо известна, в Министерстве о нем легенды ходят, он просто притча во языцех.
Окончательно сбледнувший с лица Захаров промямлил провалившимся голосом:
— Я не совсем понимаю… может быть, вы поясните…
— Ну-у, не прикидывайтесь несведущим мальчиком! Подоплека лежит на ладони. Почему польский автор? Не возражаю, традиции Сопота, советско-польские контакты, но у нас своих драматургов достаточно. Их надо ставить во главу угла. Дальше — больше… Почему герой уезжает в Париж? Отчего не публикуется у себя в отчизне? Что значит — непризнанный талант? А? Я вам отвечу. Подведу, так сказать, черту. Пассажи подобного рода случаются только в одном случае: когда писатель в своих опусах негативно высказывается о социалистической Родине. Эту же вашу постановку можно расценить как прямой намек на нашего писателя-велико мученика! Примерно с полгода назад и-и-именно на Западе, в Париже, вышел его «Архипелаг ГУЛАГ»! Правдоборец, Нобелевский лауреат, итить его мать, недобитый власовец. Но к высланным предателям будет предъявлен особый счет, у нас, скажу вам, внутренних хватает. В Беляеве на предыдущей неделе разогнали выставку художников-авангардистов. Все газеты трубят об этом. И вы туда же, не отстали?
Побагровев вслед за убийственной бледностью, худрук машинально налил Никите Ильичу еще водки. Тот сделал резкий отрицательный жест рукой, следом опрокинул рюмку, утер рот и лысину короткопалой ладонью, продолжил без закуски:
— А завершающий аккорд спектакля? Этот экзальтированный упаднический танец? Какой-то, простите меня, развратный декаданс. Чистейшей воды происки буржуазно-западнического эротизма. Актрису, — он не удостоил Берту взглядом, — так и быть, обвинять не стану, она лишь орудие в руках режиссера и того, кто поставил этот финальный разврат! Еще под такую, с позволения сказать, музыку. У нас своих мало? Чем вам плохи Юрий Гуляев, Иосиф Кобзон, Лев Лещенко, на худой конец, лауреат, кстати, Сопота позапрошлого года? Ведь широчайший репертуар! А? — Он обвел присутствующих налитым бычьим взором.
На противоположном конце стола негромко пропели два шальных тенора: «Раньше ду-умай о Родине-е, а пото-ом о-о себе-е».
— Но, но, я попросил бы… — нахмурился Никита Ильич. — Кстати, постановщик танца находится среди вас?
Георгий с вызовом поднялся. Берта, опережая события, изо всех сил наступила ему под столом на ногу.
— Мм-да-а, — закатив глаза, качнул головой Никита Ильич, — по вашей провокационной внешности можно судить, вы не член партии. А? В точку? Иначе я настаивал бы на немедленном вынесении вам партийного взыскания.
— Да он вообще пришлый, не в штате театра, свободный художник, — непонятно, в защиту или в обвинение Георгия раздался одинокий голос художника по костюмам.
— Оно и заметно. — Никита Ильич демонстративно отвернулся от продолжавшего стоять Георгия и нацелился на оглушенного, раздавленного происходящим режиссера. — Но вы-то что наделали? Вы же коммунист! Хотя с вами будет отдельный разговор, не здесь и не сейчас. Руководству труппы пока ставлю на вид, но тема, учтите, не закрыта. — Он поднялся из-за стола, энергично застегнул плащ, надел шляпу. — Что ж, разрешите откланяться. Семья ждет, понимаете ли.
Шаги его стихли в фойе. В буфете царило убийственное молчание. Закурили даже те, кто не курил. Георгий и Берта молча поднялись, забрали подаренные ей цветы и ушли из театра. Брели вдоль Никитского бульвара, поднялся злой ветер, пахнуло разгаром осени, и ошеломленная Берта заплакала беззвучными злыми слезами.
Он не сразу понял, что она плачет. Спросил о чем-то, когда она не ответила, заглянул ей в лицо и только тут заметил ее слезы. Переложив цветы в левую руку, обнял ее, притянул к себе:
— Что ты, Берта! Наплюй на этого доморощенного козла. Ты сегодня была прекрасна. Ты потрясающе играла. Этот вечер — лучшее из того, что я когда-нибудь пережил.
— Правда?
— Конечно правда. Зрители — судьи, а не этот полуграмотный номенклатурный хам.
— Знаешь, в первый наш день, тогда, в апреле, я не верила, что у нас что-то получится, отчаялась совершенно. А сегодня не играла — жила, летала, потом падала в пропасть, умирала. — Она на ходу смахнула слезы. — Слышишь, рифма получилась. Это все ты. Вот что ты сотворил.
— Не-ет, это твой талант, хорошая, если честно, режиссура, потом музыка, слова, вырванные из сердца, написанные кровью, и голос Жака Бреля.
— Это так, конечно, конечно. — Она обогнала Георгия, встала перед ним, выхватила из его рук гладиолусы, астры, бросила их на землю — порыв ветра мгновенно растерзал их, — взяла его за руки. — Все равно я танцевала сегодня с тобой. С незримым тобой. Ты был моим телом, нутром, изнанкой, моими крыльями, моими оковами. Мне обидно даже не за себя, не за всех наших, а за тебя. Мало того что Захаров заплатил тебе жалкие копейки, так ты еще выслушал эти пошлые оскорбления министерской сволочи при всей труппе.
Он усмехнулся:
— Мне не привыкать. Чиновник, бесспорно, запредельная тварь. Пил вашу водку и планомерно уничтожал спектакль. Безграничный цинизм. Не удивлюсь, если его натравила на вас какая-нибудь высокопоставленная министерская шишка, решившая нагадить вам именно по случаю премьерного успеха. Они легко могли вызвать Захарова к себе в Минкульт, проработать индивидуально. Но нет, зачем-то понадобилось делать это публично в вечер премьеры.
На этих словах Берта оцепенела. Перед глазами пронеслись две разрозненные картинки.
А Георгий продолжал:
— Очень смахивает на чью-то хорошо продуманную месть. Но кому и за что? Тебе ничего не приходит в голову?
Месть… Картинки слились воедино и обожгли ее догадкой, в которую она не хотела, не могла поверить. Тем более, не имела права признаваться в ней Георгию. Попросила только:
— Георгий, не оставляй меня этой ночью.
Войдя в квартиру, они не стали зажигать верхнего света, прошли в гостиную, включили настольную лампу, сели за стол напротив друг друга.
Георгий взял ее ладони в свои:
— Это, наверное, я принес тебе несчастье. Я знаю, ты считаешь меня неудачником.
— Нет, поверь мне, нет. Я не балетный человек, но я актриса и способна видеть — ты фантастическая незаурядность, которую проглядели, не заметили, не оценили. Но это только пока, слышишь, пока! Ты лучше меня знаешь, сколько профанов от искусства на руководящих должностях. Тебя разглядят, непременно разглядят.
— Мне уже двадцать девять, — безнадежно мотнул он головой.
«Уже… вот мне УЖЕ тридцать четыре», — мелькнуло в ее сознании, но она произнесла вслух другое:
— Ты только не опускай крылья, слышишь, не смей.
То ли соглашаясь с ней, то ли нет, он продолжал трясти красивой головой, волосы у него спутались от уличного ветра, отчего он казался еще прекраснее.
— Я хочу вкалывать до седьмого пота, ставить спектакли, работать сутками как проклятый. А я никому не нужен. Мой труд здесь никому не нужен. Они называют это бестолковым авангардом, какофонией движений, кощунством над классическими традициями и формами. Теперь ко всем грехам, — он снова горько усмехнулся, — прибавились упадничество с декадансом. Я на бульваре тебя успокаивал, а у самого от ненависти к таким Никитам Ильичам нутро клокотало. Если бы не ты, точно набил бы ему при всех морду.
— Что ты, что ты! Я обещаю, клянусь, у тебя от ангажементов отбоя не будет.
— Когда?
— Совсем скоро, вот увидишь. — Она нежно запустила пальцы в его волосы.
Он поймал ее руку, прижал к губам:
— Как хорошо, что ты у меня есть. Мне необходима именно ты, которая верит в меня.
Она вдруг сморщилась от боли.
— Тебе плохо?
— Нет, ничего. Немного устала. Прилягу, хорошо?
— Конечно, конечно. У тебя был трудный день. Я эгоист. — Он пошел за ней в спальню.
Она легла на покрывало, не расстилая постели. Он осторожно лег рядом. Спиной она снова чувствовала, как бьется его сердце.
— Тебя лихорадит. — Он положил ладонь ей на лоб. — Ты вся горишь.
— Ничего, пройдет. Ты хотел что-то сказать еще? Говори.
— Да, хотел… мы нужны друг другу. Но я здесь изгой. Ты не представляешь, как страшно быть изгоем, когда уверен, что на многое способен, многое можешь лучше других. У тебя жар… все, не буду больше… ни слова о себе… тебе плохо.
Он замолчал, не договорив того, что собирался сказать. Каждой клеткой она ощущала, как он хочет ее.
— Нет, пожалуйста. Я не могу сегодня.
— Хорошо. Спи. Договорим завтра. Все, все завтра.
Она попросила шепотом:
— Прижмись ко мне сильнее, как тогда на репетициях. Просто прижмись, положи руку вот сюда. — Она взяла его ладонь, положила на низ ноющего, опустошенного несколько дней назад живота.
От теплоты его тела и рук она впала в забытье. Сквозь дрему в ее сознание просачивались знакомые фразы. Он шептал, еле касаясь губами ее уха, вольный перевод песни «Je suis malade», его собственный: «Я болен, неизлечимо тобой болен… моя кровь течет в теле твоем… мои крылья мертвы, когда ты спишь…» Она и вправду истекала его кровью. Ее душа и тело кровоточили. Ей снилось, что она плачет. Во сне слезы были слишком горячими и солеными, до горечи солеными. Во сне она думала: «Наяву не бывает таких обжигающе-горячих, таких горько-соленых слез».
Наутро, когда пили чай, он сказал, что принял решение уехать из Союза. На Женевьев-де-Буа похоронен его дед по отцу, белый офицер, Георгиевский кавалер. В этом есть что-то мистическое, фатальное. Если он не нужен в собственной стране, то, может быть, дедов прах поможет ему на чужбине. Он немного знает французский. Год назад один чудаковатый импресарио-француз, увидев его десятиминутную постановку в Ленинграде, выразил восторги, оставил визитку с координатами и пообещал прислать вызов, если он решится. И он попробует позвонить ему — наудачу. Здесь ему нечего больше делать. Он проклинает на земле место, где тупицы и бездари от культуры умудряются возвести в ранг крамолы даже безобидный спектакль о любви. И этот созданный им и Бертой двухминутный танец, которого никто больше не увидит, стал для него последней каплей. Даже если он превратится в нищего, ночующего под мостами Сены, то хуже, чем здесь, ему не будет. Он говорит ей об этом первой и единственной. Как самому близкому, родному человеку. Да, он любит ее. Он полюбил ее тогда, в апреле, дотронувшись впервые до ее руки в момент знакомства. Он был бы счастлив, если бы она согласилась поехать с ним. Если бы только согласилась. Но разве он имеет право предложить ей это? Разве может позвать в никуда? Да и разве бросит она свой театр?
Она закрыла за ним входную дверь. Прислонилась спиной к стене. Часы «Бретон» неспешно пробили в гостиной десять ударов. На последнем ударе в коридорном полумраке возникли очертания Симочки, негромко прозвучал ее голос: «Да, Берта. Так и есть. Помнишь, я говорила тебе о Великом Законе Игры и Правды? Если сильно, со всеми потрохами, вживаешься в роль, подобные обстоятельства непременно настигают тебя в жизни».

 

Ровно в полдень она ворвалась в кабинет Захарова. Тот сидел за столом, смотрел остекленевшим взором в полную окурков пепельницу. На секунду поднял глаза на Берту:
— Я разорен, убит. Год насмарку, репетиции, декорации, костюмы… все прахом… режиссер в больнице с сердечным приступом… — Он отчаянно затряс головой, желая стряхнуть с себя вчерашний кошмар. — Не понимаю! На генеральный прогон, что ли, пробралась инкогнито какая-то министерская крыса и решила, не соответствует, мол, советской эстетике? Где тогда раньше были? Почему допустили премьеру? Чем им худсовет не угодил? До этого всегда устраивал! Ничего не понимаю!
— Да, именно пробралась. Я знаю, кто эта крыса. Я помню, я видела его глаза в зале на генеральном прогоне.
— Откуда ты знаешь — кто?! Кто?! За что?!
— Я знаю, за что. Худсовет тут ни при чем. Незачем было давать открытый прогон, хотя… чего уж…
Вчера на бульваре она вспомнила все. Воскресный вечер тринадцатого января в ресторане ВТО, восемь месяцев назад. Старый Новый год. Идущий к ней шаткой походкой от другого столика человек. Выстрел шампанского над ее головой, сальные губы и длинный, с горбинкой нос, сопящие ей в ухо: «Богиня, Афродита, затмила всех… экипаж у подъезда… ко мне… на дачу… и любые желания…» Свой безумный хохот в ответ: «С вами? Скорее Гоголь сойдет с постамента, чем я стронусь с места!» Короткий тычок приятельницы в бок под столом, ее испуганный шепот: «Рехнулась! Ты знаешь, кто это?» И снова собственный хохот в спину оскорбленному длинноносому: «Да мне плевать! У него гайморит и перегаром разит за километр!» О боги, боги мои, если бы знать о последствиях!
— Берта, прошу тебя! — Захаров отчаянно замахал руками. — Не ходи никуда, не наломай дров! Будет еще хуже!
— Что, бывает хуже?
— Бывает. Ты плохо их знаешь. Начнут гнобить, остановиться уже не смогут.
— Это мы посмотрим!

 

— Вы записаны? По какому вопросу? — Дородная, в розовом кримплене секретарша окинула ее взглядом оценивающим и холодным.
— По личному, безотлагательному. Представьте меня, пожалуйста, ваш руководитель меня знает.
— У нас, если вы не знаете, строгая запись. Ладно, ждите. Ваша фамилия, еще раз?
Секретарша встала, одернув тугой кримплен на ягодицах, ненадолго исчезла за дверью кабинета. Пока она находилась там, Берту трясло все сильнее. Казенные стены сволочным образом поглощали ее решимость.
Наконец секретарша вышла:
— Хорошо, пройдите, но не больше пяти минут, у него через час выездное совещание в партийных верхах.
Она говорила очень путано. Она не знала, куда девать руки. Ее мутило в душном, пахнущем бумажной пылью и приторным одеколоном кабинете. Снова ныл живот. Человек за столом не предложил ей сесть.
— Что-что, простите? Нет, лично вас я не помню. Да, я был на прогоне в вашем театре по роду службы. А-ах, это вы были в главной роли? Теперь, кажется, начинаю вас припоминать. Однако претензии нашего Министерства касаются спектакля в целом, его идейной составляющей, никак не вашей персоны. Вопрос со спектаклем окончательно решен коллегиально вчера. Ничем не могу помочь.
Собрав ускользающие силы, она посмотрела ему в глаза. Увидела в них ледяное презрение. Но его подрагивающие, еле сдерживающие улыбку губы выдали его. Задорожный — настропаленная им марионетка. Именно сидящий перед ней человек растоптал ее триумф в премьерной роли. Он был настолько ей мерзок, что она не смогла подключить актерские резервы и вытянуть ситуацию. За приход к нему она себя презирала.
— Кстати, коль вы здесь, передайте Аркадию Петровичу, что в ближайшее время мы собираемся ставить вопрос о его профнепригодности и снятии с должности художественного руководителя театра. — Его глаза и нос Мефистофеля торжествовали безоговорочную победу.
Оглянувшись от двери, она сказала:
— Вы подлец.
С такого рода мужской подлостью она столкнулась впервые. Она не предполагала, что отринутый ею пьяный чиновник спустя почти год отомстит столь гнусным образом. Ужас, она не сумела ничего изменить. «Яду мне, яду!» — яростно шептала она, оказавшись на улице. С тех пор она возненавидела любые чиновничьи кабинеты навечно.
Назад: Глава 10. Танец
Дальше: Глава 12. Разлука