Книга: Любавины
Назад: – 12 -
На главную: Предисловие

Книга вторая

Ехали вместе шестеро: четыре парня и две девушки. Девушки были прехорошенькие, хохотушки, всему удивлялись… Трое парней держались солидно, только очень много острили. Четвертый же все время как-то на отшибе, молчал. Он был старше всех и победнее одет. И вещичек с собой вез мало: небольшой потрепанный чемоданишко и демисезонное серое пальто. Когда знакомились в Москве, этот молчаливый, подавая крупную рабочую руку, говорил кратко:
– Иван.
– Вы какой кончили? – спросили его (три других парня и девушки окончили разные вузы и ехали по распределению в Сибирь).
Иван отрицательно качнул головой, сказал:
– Я случайно с вами. Вообще-то туда же, но… это… я шофер просто.
– Но вы по путевке?
– Да, – парень нахмурился и отошел в сторонку. И всю дорогу потом молчал, чем очень удивлял девушек. Он подолгу смотрел в окно, много курил. Когда его спрашивали о чем-нибудь, он охотно отвечал, только как-то путался в словах, наверно, злился на себя за это, хмурился и уходил совсем из купе.
Один раз он выпил в вагоне-ресторане, пришел в купе, сел, положив на колени громадные руки свои, оглядел всех красивыми, задумчивыми глазами. Улыбнулся.
– Что, братцы?… Закурим, что ли?
Все с удовольствием поднесли три портсигара – хотели, чтоб он разговорился наконец. Он был человек загадочный, а загадочных сперва уважают, а потом уж любят или презирают, смотря по тому, чем обернется эта загадочность. Все время оставаться загадочным невозможно, поэтому ждали, когда парень расскажет о себе.
Иван закурил, опять посмотрел на всех по очереди, кивнул на столик.
– Играйте. Я не мешаю вам?
– Да ну!… Присаживайтесь к нам.
Играли в карты, в какую-то длинную, сложную игру.
– Я не умею, – ответил Иван и опять улыбнулся; улыбка у него простецкая, вспыхивала неожиданно на угрюмом лице и была доброй и чуть грустной. Вообще был он красив: глаза темные, глубокие, с сильным блеском нерастраченной энергии, черты лица крупные, в уголках губ – упрямство… Очень русский. Одна из девушек, когда он улыбнулся, невольно засмотрелась на него. Ее одернули, она покраснела.
– Вам не нравится наше общество? – спросила другая.
Иван посмотрел на нее и сказал серьезно:
– Нет, ничего, – и опять замолчал – не о том и не так немножко заговорили. Иван много читал. Однажды, когда он вышел из купе, кто-то посмотрел, что он читает.
– О!… молчун-то наш… Я думал, он детективы жрет.
– А он что?
– Алексея Толстого.
– Приключения барона?…
– Перестаньте, пожалуйста! Интеллектуалы… – рассердилась та самая девушка, которая засмотрелась на Ивана. По поводу такого заступничества начали острить. Девушка горячо и серьезно стала доказывать, что в наше время так называемый простой человек совсем не такой уж простой, что иногда… и так далее. Причем никто этого не оспаривал.
Иван в это время стоял в тамбуре, смотрел в окно, курил. Он очень много курил.
В Баклани приезжих встречал представитель райкома партии, большой, медлительный человек в галифе и кителе.
– Здравствуйте, – сказал он. И пошел подавать по очереди руку. – Так… Так… Так… – приговаривал он, заглядывая молодым специалистам в глаза. – Ну, хорошо. Пойдемте, с вами хочет познакомиться первый секретарь.
Шли по улице довольно живописной группой: пестрые, клетчатые, крашеные… На одной девушке был ярко-красный плащ, длинный парень-инженер был в какой-то женской кофте – сиреневой с белыми узорами на груди. Даже молчаливый Иван – и тот был при галстучке и в шляпе. На серой сельской улице все это резко бросалось в глаза.
Иван и девушка в красном плаще несколько отстали от остальных.
– Давайте помогу, – сказал Иван и взял у нее чемодан.
– Спасибо, – сказала девушка. Это была та самая, которая отстаивала его, Ивана, право на Алексея Толстого.
Как частенько бывает, разговорились в самый неподходящий момент.
– Вы родом из Москвы? – спросил Иван.
– Нет, из Харькова.
– Я так и думал, – Иван посмотрел на девушку, потом на улицу, вдаль.
– Что так и думали: что не из Москвы? Почему?
– Не знаю.
– А вы?
– Что?
– Из Москвы?
– Нет, конечно, – Иван улыбнулся. – Что, не видно?
– А почему москвичей обязательно должно быть видно?
– Вон их… – видно же, – Иван кивнул на группу, которая шла впереди с райкомовцем.
Девушка засмеялась.
– Как раз там нет ни одного москвича! Что? – она посмотрела в глаза Ивану. Смотреть она умела как-то очень доверчиво. – А вы думали – все москвичи, да?
– Да.
– Между прочим, меня зовут Майей, – сказала девушка.
– Я помню.
– Вы почему такой?
– Какой? – Иван опять как-то странно посмотрел вокруг себя.
– Угрюмый. У вас случилось что-нибудь?
– Ничего не случилось.
– Какой-то вы одинокий. Прямо герой из романа.
– Не похоже, – Иван улыбнулся. – Глаза не… это… не голубые.
Девушка опять с интересом посмотрела на него.
– Зато вы… – она не сказала, какой он, а неопределенно показала руками. – Такой… – и изобразила на лице мрачность и непроницаемость.
– Это ерунда, – просто сказал Иван. – До поры до времени.
– Вам нравятся наши ребята?
– Ничего, – Ивану как будто расхотелось говорить. Он закурил и дальше шагал молча. Девушка тоже замолчала.
Райком партии размещался на втором этаже двухэтажного здания.
Поднялись по крутой узкой лестнице наверх. Райкомовец впереди. Поставили в приемной чемоданы и вошли в кабинет секретаря. Перед тем как войти в кабинет, Майя прочитала табличку на двери:
– Родионов К.Н. – и добавила: – Красиво.
Родионов сидел на уголке стола и кричал в телефонную трубку:
– А что же ты-то?! Да перестань, слушай! Брось!… – кивнул вошедшим, показал глазами – рассаживайтесь.
Рассаживались. Осматривались.
– Привет! – сердито воскликнул секретарь. Встал и заговорил резко и требовательно: – Слушай сюда. Ты эти четыре трактора перебрось… в Березовку… перебрось! Пойдут! Завтра доложишь. Все! – в трубке еще шуршало, пискало – говорили, но секретарь еще раз сказал: – Все! – и положил трубку. Повернулся к приезжим. Он был высокий, сухой, с веселыми глазами. На лбу – через бровь – застарелый шрам. Улыбнулся, пошел знакомиться. – Ждали вас, дорогие товарищи. Как доехали?
Поднимались навстречу ему, пожимали сухую, мосластую ладонь. Вблизи глаза секретаря поражали усталостью.
– Родионов Кузьма Николаевич, – представился он. Ему в ответ говорили фамилии; фамилия Майи – Светличная, другая девушка назвалась: – Елена Борисовна, педагог.
Угрюмый Иван опять кратко сказал:
– Иван.
– Хорошо. Садитесь, пожалуйста, садитесь, – секретарь отошел к столу, чтобы видеть всех, присел на краешек. – Сколько же вас?… Шестеро. Кто будете?
– Инженер-механик по ремонту и эксплуатации автотранспорта, – первым назвался длинный парень.
Секретарь посмотрел на инженера, кивнул.
– Хорошо.
– Врач.
Секретарь опять кивнул головой и внимательно посмотрел на врача.
– А мы вот, трое, педагоги, – весело сказал за всех педагогов парень-учитель.
Секретарь кивнул и глянул с любопытством на шестого.
У шестого было полнейшее равнодушие на лице.
– Я шофер, – сказал он, глядя на секретаря.
У того в усталых глазах промелькнуло не то удивление – как это, мол, шофер затесался в «молодые специалисты», – не то что-то другое, непонятно.
Иван усмехнулся и опустил голову.
– Хорошо, – подытожил секретарь и заходил по кабинету. – Я вам ничего объяснять тут не буду – вы сами грамотные. Что нужны вы здесь, вы это без меня знаете. Очень нужны, – секретарь остановился и опять посмотрел на шофера. Тот тоже смотрел на него… Короткий миг глядели друг на друга, потом Иван опустил голову, а секретарь, продолжая ходить, закончил свою короткую речь: – Сейчас устраивайтесь, отдыхайте, а завтра поговорим насчет главного. Федор Иваныч вот займется сейчас вами, на квартиры определит.
Грузный, большой Федор Иваныч (во время знакомства он сидел неподвижно и упорно смотрел на всех по очереди) с готовностью поднялся, ждал, когда все попрощаются с секретарем.
Улыбались, двигали стульями, говорили:
– До свидания, – и выходили.
Секретарь опять посмотрел на шофера и сказал вдруг:
– А вы задержитесь на минутку.
Иван прислонился плечом к дверному косяку и спокойно ждал.
Все вышли.
Секретарь подошел ближе к нему, уставился в упор. Долго смотрел.
– Как фамилия-то, говоришь?
– Любавин.
– Так, – секретарь кивнул седеющей головой, ушел к столу, сел в кресло, прикрыл глаза, слегка надавил на них прокуренными пальцами, некоторое время сидел так, молчал.
Иван ждал.
– Садись, – сказал секретарь, отнимая от лица руку. – Меня, конечно, не узнаешь?
Иван внимательно и серьезно посмотрел на секретаря. Тот усмехнулся, покачал головой.
– До чего же ты на мать свою похожий! Вылитый. Только… устал ты, что ли?
Иван все смотрел на секретаря.
– Не узнаешь?
– Нет.
– А ведь я тот самый дядя, который тебя в приют отвозил, – Родионов, продолжая смотреть на Ивана, задумался – вспомнил, видно, то далекое время. Очнулся, сказал с улыбкой: – Вот как. Вот тебе и гора с горой… Домой приехал?
– Приехал, – несколько охрипшим голосом ответил Иван.
– Ты садись, чего как столб стоишь. Удивляешься?
Иван сел на потертый кожаный диван, полез в карман за папиросами.
– Чего удивляться?
– Да-а… – секретарь смотрел на него. – Нет, это удивительно.
Иван закурил, помахал спичкой, спичка не погасла, он сунул ее, горящую, в коробок с тыльной стороны. Перевернул коробок и стал внимательно разглядывать этикетку.
– Ну, не вспомнил? – опять спросил секретарь. – Ты посмотри, может, вспомнишь.
Иван, не глядя на него, качнул головой.
– Нет, забыл.
– Тебе шесть лет было… Конечно, – секретарь поднялся и пошел к двери. Сказал на ходу: – Ничего, вспомним, – открыл дверь, позвал громко: – Ивлев!
Через пару минут в кабинет вошел Ивлев, лет тридцати человек, поджарый, смуглый, с резкими морщинами около рта, с живыми умными глазами. Тоже, видать, устал, он держится прямо, легко – подвижный. Одет с иголочки: новые галифе, новый китель, новые хромовые сапоги мягко горят черным блеском.
– Познакомься, – сказал секретарь.
Иван оторвался от этикетки, привстал.
– Иван.
– Ивлев.
– Это мой гость, – сказал Родионов. – Я уйду сейчас… ты побудь тут.
– Я ж хотел в Суртайку ехать.
– Потом. Побудь здесь.
– Ладно.
– Пошли, Иван.
Иван поднялся, положил в карман спички, вышел за секретарем в коридор.
– Твое барахлишко?
– Мое.
– Бери. Пошли.
Иван прихватил чемодан, перекинул через руку пальто, пошел за секретарем. Тот шагал впереди, не оглядываясь. Смотрел в пол, курил.
На улице Иван приостановился.
– А куда идем-то?
– Ко мне. В гости, – секретарь оглянулся. – Что?
– Ничего.
До самого дома секретаря так и шли – один впереди, другой сзади, в двух шагах. Молчали.
С секретарем то и дело здоровались встречные. Он поднимал голову, говорил глуховато:
– Здравствуйте, – и опять смотрел себе под ноги, о чем-то крепко задумываясь.
Дома встретила их немолодая, очень толстая женщина. Представилась заученно:
– Клавдия Николаевна.
– Это, знаешь, кто? – спросил ее Родионов.
– Нет. Кто?
– Погляди внимательно. Не узнаешь?
Ивану было не по себе от этих знакомств. Он с тоской посмотрел на секретаря. Тот невольно рассмеялся.
– Ладно, потом скажем. Сделай чайку нам.
– Сейчас, – суховато сказала Клавдия Николаевна и пошла на кухню.
Комнат в доме четыре. Родионов и Иван прошли в одну, в угловую, празднично убранную, очень уютную.
– Садись, Ваня, – сказал Родионов и рукой показал на всю комнату. – Водку пьешь?
– Пью.
– А у меня нету. Не обессудь, – Родионов сел на диван, улыбнулся, как давеча, в райкоме, просто, несколько устало. – Вот так… Ну и где ж ты был? Ты воевал?
– Пришлось маленько. Здесь курят?
– Кури.
Некоторое время молчали. Иван закуривал. Родионов с интересом разглядывал его.
– У тебя дядя здесь? Даже два?
– Да.
– Ефим Емельяныч… Ничего, хитрый мужик.
Иван коротко глянул на Родионова и опустил голову – опять стал рассматривать спичечную коробку.
– Да-а… – сказал секретарь.
И опять повисла пауза.
Вошла Клавдия Николаевна, принесла чай. Расставила все на столе, присела было на диван, с любопытством и некоторой тревогой разглядывая Ивана.
– Мы сейчас поговорим здесь, – сказал ей Родионов. – Подсаживайся, Иван.
Клавдия Николаевна, не обидевшись, вышла.
Иван погасил о коробку окурок, поискал глазами пепельницу…
– Нету. Здесь дочь живет. На вот, в блюдце, – секретарь пододвинул Ивану блюдце, налил из чайника чай. Подал один стакан Ивану. – Держи.
Иван пил без сахара. Секретарь удивился, предложил класть сахар, Иван мотнул головой.
– Не люблю. Пить просто хочу, – пил, смотрел в стакан.
– Что-то мы никак разговориться не можем. А?
Иван пожал плечами.
– Расскажи о себе, что ли… Как жилось, где бывал, что видел?
– По-разному жилось, – неохотно ответил Иван.
– Ты все время в Москве жил?
– Нет. Жил одно время во Владимире, потом в Калуге, под Москвой тоже…
– Мгм. Женат?
– Был.
– А сейчас?
– Разошлись, – Иван посмотрел прямо в глаза секретарю, улыбнулся. – И в тюрьме сидел, между прочим.
Секретарь не удивился, только спросил:
– Много?
– Давали шесть, отсидел три.
Секретарь кивнул головой.
Иван почему-то обозлился.
– За драку сидел-то, – добавил он. – С поножовщиной.
Секретарь опять понимающе кивнул. Наверно, это его спокойствие и невозмутимость и разозлили Ивана. Секретарь как будто заранее знал все и расспрашивал только так, для порядка. И смотрел еще при этом спокойно и весело.
– Дети остались?
– Нет. Ну, что еще?… – в глазах Ивана почувствовалась некая решимость. – Не общественник, на собрания не хожу, не перевариваю болтунов, – он сам налил себе из чайника, подул на чай – хотел казаться спокойным, даже зачем-то оглядел комнату. Не вытерпел и еще добавил: – Вообще жизнь наша мне очень не нравится. Так что вот. Все?
– А что в жизни не нравится?
– Много… Болтовня, например. Воровства много, хамства тоже хватает… Жадности… В общем, хватает. А говорим, что все хорошо, – Иван посмотрел на секретаря. Тот задумчиво щелкал кривым прокуренным ногтем по краешку стакана. Долго молчал.
– В общем, разложил, – сказал он серьезно.
– Тут и раскладывать нечего – и так все видно.
– Ну, ладно, – устало сказал секретарь. – Хамства много, болтовни… – ему не хотелось об этом говорить. Не об этом хотелось говорить. – Ну и что?
– Ничего, все.
– Успокоился?
– Я и не волновался. Мне непонятно: к чему весь этот допрос?
– Поговорить хотел, – в голосе секретаря прозвучала нотка искренней обиды.
Иван молчал. Смотрел в стол.
– Я тебя с первого твоего дня знаю. Думал… Интересно же узнать.
Иван молчал.
– Пойдешь в райком работать?
Иван удивленно посмотрел на секретаря.
– Как это?
– На «Победе»… Начальство возить.
– Нет.
– Хм, – секретарь улыбнулся. – Не торопись, подумай. Жить у дяди пока будешь? У Любавина?
– Да.
– Он знает, что ты приехал?
– Нет. Нас сразу к… в райком повели.
– Сразу видно, что сидел: в райком повели. В райком не водят. В райком приглашают, вызывают, просят прийти, – секретарь объяснил это с каким-то дурашливым, веселым удовольствием. – И скажи, пожалуйста: чего ты сразу в бутылку полез? Не понравилось, что спросили, как жил? Не буду спрашивать, черт с тобой, раз ты такая барышня. Это раз. Во-вторых: ты что, все время такой мрачный?
– Все время.
– Не в мать, значит. Я тебе как-нибудь расскажу про мать. Хочешь?
Иван сразу не ответил:
– Не знаю… Вообще-то не хочу.
– Ладно. Значит, разговор у нас не вышел. Жалко, – секретарь поднялся.
Иван тоже встал. Ему не было ничего жалко.
– До завтра. Подумай насчет моего предложения.
Иван пожал протянутую руку секретаря, кивнул головой. И пошел к двери. И вышел не оглянувшись.
Секретарь сел, прикрыл глаза, положил на них пальцы, долго сидел так…
Иван шагал серединой улицы, думал об этой странной встрече. Он не понимал, что с ним произошло – почему наговорил резкостей секретарю. Почему в душе поднялось вдруг едкое чувство обиды? На кого, за что?
Ефим был дома, копался в завозне.
– Здравствуй…те, – негромко сказал Иван, останавливаясь на пороге завозни.
Ефим обернулся.
– Здорово.
Некоторое время стояли, смотрели друг на друга.
– Я Иван Любавин, – сказал Иван.
Ефим подслеповато прищурился, моргнул несколько раз… Высморкался прямо на пол завозни, сел на верстак, полез за кисетом. Сказал хрипловато:
– Ванька… Ничего себе!… Ты откуда?
– Из Москвы. По путевке.
– Как это? – не понял Ефим.
– Пошел, попросился, чтобы сюда направили. Надоело в городе, – Иван поставил чемодан, сел на него. Пальто положил на колени. Тоже стал закуривать. Ефим, прищурившись, изумленно смотрел на него.
– Так… Ну, и как же теперь? – спросил он.
– Что? – Иван вопросительно посмотрел на дядю.
– Ничего себе! – еще раз сказал тот. – Не ждал. Я думал, уж не увижу тебя. Думал, пропал где-нибудь.
– Нет.
– Что же не написал ни разу? Что жив-здоров… У тебя же родня тут.
– Та-а… чего писать? – Иван нахмурился, поднял с пола золотистую стружку, стал ее внимательно разглядывать.
– Семья есть?
– Нету. Я первое время у тебя поживу пока?
– Ну, а где же еще? Ты только… это… правильно все говоришь-то? Что по путевке, что посланный… Все по закону?
– Конечно.
– У нас одно время слух прошел, что будто ты в тюрьму угодил. Из райкома, что ли, в приют писали… Родионов сам, однако, посылал на розыски…
– Сидел. Три года.
– Вышел?
– Вышел.
– Да-а… Вот так встреча. Ну, пошли баню заказывать. А потом уж поговорим, – Ефим сморщился, вытер рукавом пиджака повлажневшие глаза, кашлянул. – Я уж и не чаял, что увижу тебя. Пошли в дом.
Пошли в дом.
В сенях им встретилась белолицая молоденькая баба, пышногрудая и глазастая. Уставилась на Ивана.
– Вот, Нюрка, – сказал Ефим, – это Иван наш, Егора нашего сын.
– Мамочки!… – Нюрка всплеснула руками.
Ефим засмеялся. Иван улыбнулся, перехватил из одной руки в другую чемодан, поздоровался с молодухой. Она покраснела и тоже улыбнулась.
– Это сына мово младшего жена, – пояснил Ефим. – Он сам-то в армии. Последний год дослуживает. А она вот с нами тут… А старшего-то, Ивана тоже, у меня на войне убило, а средний, Пашка, со мной живет, никак не могу женить кобеля такого. Нюрка, натопи баню пожарче. Чтоб камни лопались в каменке.
– Конечно! Я сейчас это… Господи, радость-то какая!…
Иван отвернулся и стал смотреть в сторону – он не выносил, когда при нем говорили, что рады его видеть. Он считал, что люди врут, притворяются. С какой стати радоваться, например, этой Нюрке, когда она его и в глаза-то сроду не видела.
Вошли в дом.
– Вот так мы и живем, – сказал Ефим, опять внимательно разглядывая племянника. – Ты ничего вымахал-то – в отца. А лицом – в мать. Семьи-то нету?
– Нету, я говорил уже.
– Что же, и не было?
– Была жена… Когда в тюрьму посадили, она вышла за другого.
– Понятно. А моя старуха приказала долго жить – в войну померла, царство ей небесное. Да, Ванька… Ну, хорошо, что приехал. Отмечаться-то никуда не надо идти?
– Я был уж. У секретаря был, чай пил с ним… – Иван посмотрел на дядю, усмехнулся.
– У Родионова? Ишь ты! А как же это получилось-то?
– Узнал он. В райком когда пришли, он говорит: «Останьтесь».
– Узнал. Ну, конечно. Я потом расскажу тебе про него. Он, конечно, узнает. Ну, посиди пока. Сполоснись с дороги-то да приляжь. А я в лавку сбегаю. Да к дяде твоему, к Николаю Попову зайду… Сейчас прилетит на крыльях. Он у нас председателем сельсовета работает. Ничего, хороший мужик. Остальных ребят у них тоже в войну всех побило. А сам Сергей Федорыч, дед твой, еще до войны скончался. Ну, давай тут… Чего надо, спроси у Нюрки. А к вечеру Пашка подъедет. Он тоже шоферит. Боюсь, сломит где-нибудь голову – шибко отчаянный, гад. В дядю Макара уродился. Тот у нас сызмальства на винтах ходил. Ну, давай тут…
– Может, денег надо? – спросил Иван.
– Зачем? У меня есть. Я ничего живу справно. Плотничаю сейчас. А так все эти годы бригадиром полеводческой бригады был. А сейчас перевели наш колхоз-то в совхоз, молодые понаехали… А я плотничать пошел. Ну, давай, вопчем, устраивайся, – Ефим ушел.
Иван задвинул чемоданишко под кровать, повесил пальто, прошел в передний угол, сел. И впервые за много-много дней почувствовал себя успокоенным…
Дом у Ефима большой, светлый. В комнатах – в горнице и в прихожей – не нарядно, но чисто. Когда в городе, бывало, Ивана охватывала беспричинная глухая тоска, когда он мучился без сна на узкой койке в общежитии, ему мерещился такой вот дом – просторный, уютный, с крашеными полами. Может быть, детская цепкая память схватила на всю жизнь образ дома, может быть, он его выдумал, этот дом, но дом был точно такой, Родина… Что-то остается в нас от родины такое, что живет в нас на всю жизнь, то радуя, то мучая, и всегда кажется, что мы ее, родину, когда-нибудь еще увидим. А живет в нас от всей родины или косогор какой-нибудь, или дом, или отсыревшее бревно у крыльца, где сидел когда-то глухой весенней ночью и слушал ночь…
Вошла Нюра.
– А где же тятенька? – улыбнулась и опять покраснела.
– В магазин пошел.
Нюра не знала, что еще спросить, еще раз улыбнулась Ивану, прошла в горницу, побыла там немного… Потом взяла из кути ведро и вышла.
«Хорошая баба», – отметил Иван. Где-то, когда-то он усвоил одну привычку – всех встречных и поперечных женщин довольно, в общем, равнодушно определять: «хорошая» или «плохая». Вспомнилась девушка в красном плаще, Майя, спокойно подумалось: «Хорошая. Только доверчивая, налететь может».
Иван прошелся по комнатам, посмотрел фотографии незнакомых людей в рамках на стенах, опять сел. Все-таки ужасно приятно иметь еще на земле уголок, куда можно приехать, сесть и слушать, как тикают ходики, и ни о чем почти не думать…
«Устал я, наверно, в этих городах, намыкался».
Вспомнился секретарь Родионов, захотелось как-то определенно подумать про него, но тотчас расхотелось.
«Ну его все!». Завалиться бы сейчас на кровать, положить ногу на ногу, руки под голову и смотреть в потолок – было бы совсем здорово. И чтобы еще ни о чем не расспрашивали и не гадали, на кого ты похож.
Пришел Ефим.
– Дядя твой без ума сделался от радости. Скоро придет. У них там совещание какое-то. Осмотрелся?
– Осмотрелся.
– Так, – Ефим начал доставать из карманов бутылки с водкой. – Узнал, говоришь, тебя Родионов-то? – бутылок оказалось много; Ефим все доставал и доставал их.
Иван промолчал.
– Этот узнает, – продолжал Ефим. – Он узнает. Как не узнать! Он ведь почти всю нашу породу на корню вывел, – Ефим сказал это без особенной ненависти – устал, видно, ненавидеть, израсходовал всю ненависть. Вообще он сильно сдал к шестидесяти годам. От прежнего хитрого, крепкого Ефима осталось очень немного.
– Раскулачивал он? – спросил Иван.
– Он, кто же еще. Он. Давай выпьем пока до бани. Я маленько расскажу тебе.
Позвали Нюру. Она собрала на стол – нарезала ветчины, огурцов, хлеба. Поставила два стакана и ушла топить баню.
Выпили по полному стакану.
Ефим долго кряхтел, сопел… Хрумкал малосольными огурцами и говорил:
– От так… Ничего. Кхэх… Ничего.
Иван закусывал молча. Закусил и полез в карман за папиросами.
– Ты ешь больше, – сказал Ефим. – Ешь.
– Не хочется.
– Как там, в Москве-то? Большая она, поди?
– Большая. Строят ее сейчас здорово.
– У нас тут тоже строится народишко, поднялись маленько.
– При совхозе-то лучше стало?
– Не шибко. Оно, вишь, какое дело: работай, говорят, за деньги, как рабочий, – Ефим отвалился от стола, стал тоже закуривать. – Давай, я буду за деньги. Мне даже лучше. А чего? Отработал часы – отдыхай, – Ефим икнул раза три кряду. – Поминает кто-то. Ну… давай за деньги. Но ты мне тогда дай, чтобы я на эти деньги мог мяса купить, солонину всякую, яиц, молочишко… А то придешь в магазин-то, а там одни концэрвы. А, допустим, захотел ты себе сапоги сшить – где товар брать? Дубить кожу самому не дают, и в магазинах ни хрена нету. А пимы захотел скатать – опять: где шерсть брать? Положено только двух овечек держать, а мне надо пятерых обуть.
Иван слушал, кивал головой и думал: «Ну это ерунда. Два-три года, и вся эта дребедень будет кончена. Тогда и жаловаться не на что будет. Так и переделают они мужика в рабочего».
– А коров-то дают держать?
– Держат. Я, правда, не держу. Сил больше нету. Пашка все время в разъезде, Нюрка тоже работает – я один тут нянчись с ней!… Продал к чертям. Свиней держу пару. Без мяса нельзя.
– Шофера хорошо зарабатывают?
– А ничего, ничего – грех жаловаться. У Пашки до тыщи выходит в среднем. Может, в городе это небольшие деньги, а тут хорошо. Да Нюрка пятьсот с лишним приносит, да я в месяц-то рублишек шестьсот все наколупаю… Деньжонки есть. Вот купить на них нечего, вот беда. Это ж в город приходится ездить за каждой мелочью. Шутка сказать.
– А где Нюрка-то работает?
– Библиотекарем.
– О!
– Как же. Она десятилетку кончила, да еще потом где-то два года училась. Она ничего, хорошая баба, послушная. И не зряшная. Четвертый год вот уже пошел, как без мужика живет, а чтобы там… чего-нибудь такое – это нет, зря не скажешь. К Новому году посулился Андрей-то.
– Он во флоте, что ли?
– Ага. Стосковался уж без него, язви тя… Старею, – Ефим шаркнул ладонью по щекам – стер слезы.
– Ничего еще, чего ты…
– Ну-у! Я рази бы такой сейчас был. Сколько я перенес тогда, это ужасть! Сперва Макара убили, потом с отцом твоим эта беда случилась… Николай-то писал тебе про это?
– Писал.
– Вот. А в тридцать третьем отца с Кондратом забрали – все пережить надо было.
– А тебя ничего, не тронули?
– Я поумнее был. Они тогда напролом поперли, а куда тут попрешь, когда эта самая коммуния всю власть забрала. Соображать надо. Грех виноватить покойников, но они тоже неправильно тогда делали. Я, помню, вступил тогда в колхоз, так они на меня с кулаками… Кхэх! Ладно…
– А с отцом как?
– С Егором-то? Ушел он тогда в тайгу, в Чернь, и сгинул. Я ездил потом к старику-то, к которому он уходил… Пожил, говорит, у меня с месяц и ушел. Куда? Неизвестно. С шайкой спутался с какой-нибудь и сломил голову. Они у нас, Макарка да отец твой, такие были – потемные, царство им небесное. Егорка еще ничего, а тот вовсе… У меня Пашка в него выродился. Боюсь за дурака, свернет где-нибудь шею.
– Подраться любит?
– Любит, стервец. В прошлом году затеялись с целинниками – кое-как замяли это дело. Райком уж вмешался: неудобно – целинники. А то бы сидеть шалопутному – драку-то он затеял.
– Целинников много здесь?
– Было сперва много, а сейчас меньше стало. Одни разбежались, других туда вон, за Катунь перебросили. У нас ведь ее почти не было, целины-то. Так зашумели тогда: давай! Давай! А дали бы столько же техники, сколько с ними пришло, мы бы ее сами распахали, залежь ту. Техники много понавезли.
Вошла Нюра.
– Тятенька, баня готова. Собирайтесь.
Иван полез в чемодан за бельем, но Нюра вынесла из горницы заготовленную пару – кальсоны и майку.
– Вот, Андрюшено наденьте пока…
– Да у меня есть.
– Надевай, чего там, – сказал Ефим. – Свежее белье. А твое она простирнет потом – извалялось, поди, в чемодане-то.
– Берите, что вы!
Ефим усмехнулся.
– Что эт ты его на «вы»-то величаешь? Свои люди.
– Привыкнем, – сказал Иван, забирая у Нюры белье.
Нюра раскраснелась в бане, от нее пахло мылом и горклой копотью.
– Веник на полке, а мыло на подоконнике найдете, – говорила она. – Горячая вода в маленькой кадочке, а холодная в кадушке и во фляге…
– Найдем… Давай теперь, мы разболокемся.
Нюра ушла в горницу.
– Если Николай Попов придет скоро, посылай его тоже в баню, пусть заодно помоется, – сказал Ефим, снимая штаны.
– Ладно, – откликнулась Нюра из горницы.
Иван тоже снял штаны, рубаху, накинул на плечи старенький полушубок и вышел на улицу.
Серенький осенний день был на исходе. На землю – на улицы, на огороды – пал негустой туман. Вся картина деревни, звуки ее, приглушенные, низковатые, показались Ивану давным-давно знакомыми. Как будто когда-то слышал он и это мирное тарахтение движка, и скрип колодезного журавля в переулке, за плетнем, и лай собак, и голоса человеческие – все это когда-то он уже слышал. И на душе от этого было спокойно. И думалось неторопливо, и хотелось заложить руки в карманы и пройтись по деревне медленным, тяжелым шагом, и смотреть встречным людям в глаза, и здороваться негромко и просто: «Здоров». Вспомнился опять секретарь Родионов. Именно так шел давеча Родионов по улице – медленно и здоровался со всеми одинаково: «Здравствуйте».
На крыльцо вышел Ефим.
– Чего задумался?
– Так… Интересно: мне кажется, я помню все это, – Иван кивнул в сторону огородов.
– Что? – не понял Ефим.
– Деревню.
– Ну-у навряд ли! Тебе тогда лет пять было.
– Шесть.
– А может быть… Но она уже другая стала, деревня-то. Пошли. Попаримся сейчас!… Любишь париться?
– Люблю.
– А где в Москве париться-то?
– Там бани есть… с парильнями.
– Какие уж там парильни, поди.
Пошли огородом в баню. Иван шел за дядей, трогал рукой сухие бодылья подсолнухов… Наклонился, поднял с грядки застарелый огурец-семенник, понюхал. Шершавый, с коричневой полопавшейся кожицей, огурец издавал запах сырой огородной земли – пресной, с гнильцой.
– А зачем он меня тогда в приют-то увез? – спросил вдруг Иван.
– А хрен его знает! – с живостью откликнулся Ефим. – Наших тогда раскулачили, он пришел, говорит: «Дай Ваньку, я его в приют отвезу». Ему говорит, там лучше будет. Я подумал-подумал и отдал. Время тогда голодное было…
– А у деда Сергея?
– У деда Сергея у самого шестеро по лавкам сидело. Он всю жизнь в бедности жил.
…Парился Ефим на славу. Три раза принимался, Иван пережидал в предбаннике, курил. Слушал, как охает и стонет Ефим, и думал: «Все, буду здесь жить. Хватит».
Потом Ефим вывалился из бани, долго отхаркивался… Еле выговорил:
– Иди… ху-у!…
Иван ливанул на каменку слишком много. Распахнул дверь, переждал, пока схлынет жар, залез на полок и, обжигаясь, начал хлестаться.
Потом мылись. Разговаривали. Ефим рассказывал про секретаря Родионова.
– Его ж в тридцать седьмом самого сажали. Года два где-то не было, потом приехал снова. Сперва в Старой Барде работал, потом, когда район сюда перевели, сюда приехал.
– Воевал?
– Воевал, ага. Одна баба тут за него оставалась секретарить. Она и сейчас здесь, в клубе работает.
– А детей много у него?
– Дочь одна. Рослая такая, красивая. Твоих лет. Вы тогда, по-моему, в одно время и родились-то. Училась в городе, потом работала там, замуж раза три выходила. С одним приезжала сюда – ничего парень, здоровый. Ну и с этим разошлась… Шибко распутная, говорят. Сейчас вот, с год уж как, сюда приехала, в школе работает физкультурницей. Красивая, ведьма! Идет по улице – что тебе царевна. Но, говорят, распутная.
С улицы мужской сильный голос окликнул их:
– Вы живые там?
– Живые! – крикнул Ефим. – Давай с нами! Дядька твой, Николай.
– Я мылся недавно, – сказал голос. – Вылезайте скорей, я на Ивана хоть гляну.
– Кончаем.
Ополоснулись. Иван вышел в предбанник… На низенькой приступке, прислонившись спиной к косяку, сидел широкоплечий, плотный мужчина с серыми веселыми глазами. Увидев Ивана, встал, широко улыбнулся, обнажив крупные белые зубы.
– Ну, здорово, племянничек!
Иван вытер руку чистыми кальсонами, поздоровался с дядей. Некоторое время смотрели друг на друга, улыбались.
– Ну, одевайся, – сказал Николай.
Иван начал одеваться. Старательно, чтобы не смотреть на молодого дядю, завязывал подвязки кальсон, застегивал пуговицы на ширинке. Было почему-то неловко.
Вышел Ефим, кивнул Николаю.
– Зря не пошел мыться, хорошая баня получилась: жару много и не угарно.
– Я мылся недавно, – Николай все улыбался.
Оделись, пошли в дом.
В прихожей избы сидели уже человек восемь мужиков и баб. Все поздоровались с Иваном, разглядывали его – с любопытством, но не очень настырно.
– Никого тут не знаешь… Все родня твоя, – сказал Ефим.
Иван надел в горнице новые брюки, рубаху, причесался у зеркала, вышел опять к гостям.
Приехал Пашка. На машине. Зарулил в ограду, заглушил мотор, вошел в дом, вопросительно уставился на всех…
– Никак браток приехал?
– Браток, – сказал Ефим. – Не Андрей только, а Иван.
– Ну?! – Пашка подошел к Ивану, запросто поздоровался, засмеялся и сказал: – Хорош браток!
Иван невольно улыбнулся и подумал, что с этим парнем ему наверно, легко будет сойтись. У Пашки был редкий дар от природы – сразу вызывать в людях радостное желание быть самими собой. Он смотрел просто и прямо. И смело. Он был красив той несколько хищной, дерзкой красотой, какая даруется людям отчаянным и бесшабашным, одинаково готовым к подвигу и к преступлению. Пашка действительно очень походил на дядю Макара – та же едкая насмешливость в глазах, те же сросшиеся брови, прямой нос, девичьи губы… Взгляд смел и нахален, добр и жесток – вместе.
– С приездом, значит! – сказал Пашка.
– Спасибо.
– Шофер тоже, – сказал Ефим.
– Ну, это совсем здорово! В общем, газанем сегодня, насколько я понимаю? – Пашка опять засмеялся. И все тоже засмеялись. Иван поймал себя на том, что любуется Пашкой. Хорош, должно быть, этот паренек в драке, красив, наверно. С таким можно идти в огонь и в воду – не подведет.
– Хочешь в баню? – спросил Ефим сына.
– В баню? Можно. Но только вы без меня не начинайте! Ладно? Ваня, останови их в случае чего, а то они забудут про меня.
Гости засмеялись.
– Про тебя забудешь…
– Пойдет сейчас, одни пятки вымоет и быстрее всех за столом окажется.
Пашка вмиг собрался и ушел в баню.
Между тем Нюра и еще две молодые бабы накрывали в горнице стол. А в прихожей беседовали не торопясь. Мужики сидели – кто на лавке, кто на кровати, кто на припечье, – говорили о своих житейских делах: о том, как было при колхозе и как стало при совхозе. Иван так и не понял, лучше стало при совхозе или хуже. Понял только, что разрешается держать десять кур, а держат по двадцать-тридцать, можно выкармливать только одну свинью, а откармливают по две, а некоторые умудряются по три. Приусадебные участки урезали до пятнадцати соток, а сажают картошку по старым своим межам – чего зря земле пустовать.
И говорили все это при председателе сельсовета. Тот весело смотрел на мужиков и говорил:
– Вы думаете, мы этого не знаем, что ли? Знаем. Все скоро уладится – привыкнете маленько, тогда уж…
Между прочим, он же сообщил, что скоро вдоль Чуйского тракта будут тянуть высоковольтную линию до Горно-Алтайска. Кто хочет, может хорошо заработать на земляных работах – ямы под мачты копать. Работы в совхозе сворачиваются. Потом он рассказал, какую выгоду получит село с постоянным дешевым электричеством – большую выгоду. Перечислял, какие работы будут электрифицированы. С председателем соглашались.
Иван, слушая их, подумал, что он, городской житель, не умеет так рассуждать: какая выгода от электричества, какая польза и какое облегчение в труде.
Подошли еще несколько мужиков и баб, здоровались с Иваном, включались в общую беседу. Пришел широкоплечий кряжистый мужик с черной окладистой бородой, с маленькими умными глазами – Григорий Малюгин. Гриньку мало изменили годы, то есть, конечно, изменили, но крепости почти не поубавили. Раздался вширь Гринька, стал медлительней, не так горели глаза, но и в пятьдесят восемь лет мог он заводиться с лодкой вверх по Катуни на тридцать – сорок километров, жить неделями в островах, высиживать ночи в скрадках, поджидая раннюю весеннюю зарю, когда красновато-пепельный склон неба то тут, то там начнет перечеркивать прямой низкий лет ожиревших селезней… А надо знать, как бежит, торопится по камням буйная Катунъ, как своенравно и круто заворачивает она то вправо, то влево, как обрывисты ее дикие берега, чтобы понять, что такое – завести лодку на сорок километров вверх по ней. Надо знать, как холодна алтайская весенняя ночь, чтобы понять, что такое – высидеть ее, согреваясь только жгучим волнением от предстоящей торопливой пальбы по красивым, оглупевшим от любовной страсти селезням. Надо знать также, как хорош предрассветный час на Катуни, как тих он притом, что Катунь кипит в камнях, надо видеть хоть один раз, как величаво и торжественно нисходит на землю молодой день, как играют на воде теплые краски зари, как чиста катунская вода, чтобы понять, с какой красотой знаком человек, к какой красоте он привык.
Странно повернулась Гринькина судьба: конокрад, разбойник, наводивший ужас на села, страшный и жестокий мститель за обиду сидел теперь с винтовкой через две ночи на третью – стерег районную сберкассу с ее немалыми деньгами в плохоньких сейфах. И никто этому не удивлялся, никому это не казалось смешным.
Гринька шумно поздоровался с Иваном, заглянул в его глаза, усмехнулся непонятно чему…
– Встречались когда-то с тятькой твоим, – сказал он. – Ничего, здоровый мужик был. А пропал зазря.
Иван ничего не сказал на это.
Из горницы вышла Нюра.
– Тятенька, у нас готово. Садиться будем?
Нюра принарядилась, неузнаваемо похорошела, в глазах светилась неподдельная радость. Умеет радоваться наша хорошая русская женщина. Легче жить, когда в доме такая вот умная, терпеливая, «незряшная»… Такой и пожаловаться не грех: поймет ли, не поймет, а все легче станет. Где и не поймет, так чутьем угадает, что тебе тяжко, и уж равнодушной не останется. Главное, не стыдно будет, что пожаловался.
Пошли в горницу. Гасили на ходу окурки, досказывали наспех, кто что начал говорить… Смотрели на стол нежадно, рассаживались с шутками, мест не делили. Говорок не умолк, только принял общий, шутливый, беспорядочный характер. Посмеивались, острили, как умели.
Ивана Ефим посадил рядом с собой.
Пошли вкруговую рюмочки с золотыми ободочками, их передавали с осторожностью, с шутливым словом… Женщины заботились, чтоб перед мужиками стояла закуска. Тут были и большие пироги-курники, и пироги с катунской рыбой-чебаком, и блинцы, и холодец, и ветчина особенного – сибирского – засола: с тонким привкусом чеснока и сосновой кадушки, капуста, огурцы, помидоры, домашнее сдобное печенье…
«А ничего себе живут-то», – невольно подумал Иван, оглядывая стол. Не знал он, что почти все это принесено женщинами, которые сидят здесь. Принесено в тарелках, накрытых чистыми полотенцами, в туесках, в мисках. Так водится: гость нежданный, где же хозяину найти сразу столько угощения. И несут, не сговариваясь, кто что может, у кого что оказалось на сегодня печеного, жареного. А хозяйское дело – водка. На водку Ефим не поскупился. Тут ему, видно, и Николай Попов помог крепко.
Шум и веселье внес в компанию Пашка. Вымывшись на скорую руку, он оделся впотьмах в предбаннике и явился к гостям в вывернутой наизнанку рубахе. Сперва не понял, чем он так рассмешил добрых людей, потом сообразил, тут же снял рубаху, вывернул на лицевую сторону, надел снова.
– Быть тебе битому, Пашка.
– До чего человек торопился! Я бы на твоем месте голый прибежал.
– На работу бы так торопились.
Пашка, огрызаясь, пробрался в середку к молодым бабам, принял свою рюмку и объявил:
– Я готов.
Выпили по первой. Выпили по второй, по третьей… Раскраснелись. Стало шумно. Уже говорили и не слушали друг друга. Уже тарелки отодвинули и пошли в ход папиросы. Открыли окна, чтоб не задохнуться… До песен еще не дошло, но зато какой-то толстый дядя, что-то объясняя соседу, уже крепко стучал кулаком по столу и говорил:
– А я ему говорю: ты не и-ме-ешь права, говорю! Не имеешь права так делать! Есть закон!
– Правильно.
– Я говорю: есть закон, говорю!
– Правильно.
К Ивану подсел Николай Попов и, улыбаясь, сказал:
– Мы потом поговорим с тобой. Ты потом расскажешь…
– Расскажу, – согласился Иван. Ему сделалось очень хорошо среди этих людей. И хотелось, чтобы они знали об этом.
Гринька Малюгин сидел рядом с рябой бабой. Та что-то рассказывала; Гринька скалил желтые лошадиные зубы и восхищенно мотал головой.
Пашка смешил в углу Нюру и молодых баб – что-то рассказывал им. Они так и покатывались, а Пашка оставался серьезным.
Ефим покашливал, смотрел на всех веселым хозяйским глазом и радовался, что все идет как надо.
Николай налил Ивану пятую или шестую рюмку…
– Давай, Ваня, давай, друг… Какой я тебе дядя? Ты с какого?
– С двадцать шестого.
– А я с двадцать четвертого. Дядя, называется…
– Понимаешь, Микола, не мог больше… Тоска заела, – говорил Иван Николаю, и ему казалось, что говорит что-то значительное.
– Правильно! – Николай встал, обратился ко всем: – Товарищи, давайте выпьем за нашего гостя, за Ивана Любавина, за нашего, так сказать, родича!
Перестали разговаривать, зазвякали рюмками – наливали.
– С приездом!
– С благополучным возвращением.
– Будь здоров!
Иван растрогался.
– Спасибо, – встал, поклонился. – Спасибо, родня, на добром слове.
Ефим вытер рукавом глаза.
– То-то!… Как ни говори…
– А как же! – воскликнула рябая женщина, которая сидела с Гринькой. – Надо прибиваться теперь к дому, к своим ближе. В чужих-то краях несладко, поди.
– Несладко, – сказал Иван.
Выпили. Чуть погодя затянули песню.
У Ивана защемило сердце. Захотелось почему-то плакать – наверно, выпил много. Чтобы этого не случилось, он встал и вышел во двор.
Вечер был по-летнему теплый, мягкий, задумчивый. Было хорошо в этот час на земле, грустно. Небо обложили низкие тучи, и только западный край его озарялся ясной, голубовато-красной полоской зари. И было в ней, в этой полоске, что-то исцеляюще-чистое, нетронутое… Была она нерукотворная и нежная, и была она беззащитная: сплошной низкий полог туч медленно надвигался на нее. Было грустно, но не было тяжело; было немножко душно под низким небом, но в то же время остро чувствовалось необъяснимое родство всего живущего на земле, и было легко.
Иван сел на приступки крыльца, закурил. Песня взволновала его. Он стал думать о том каторжнике, который просил открыть окно… Очень хотелось человеку глотнуть вольного ветра, упасть в степи, в траву, забыться. Ах, как хочется жить человеку! Как хочется человеку жить! Ивану знакомо было это состояние – когда мерзкий холодок смерти проникает в грудь, к сердцу, и когда особенно сильно хочется жить. Было такое на фронте, но особенно запомнился ему момент в той самой драке, за которую он сидел в тюрьме: где-то под тупой кирпичной стеной сошлись шестеро – четверо на двоих. Трое кинулись на Ивана. Двое пытались заломить ему руки за спину, третий – маленький, верткий гад – суетился спереди с бритвой. Несколько раз эта бритва выписывала тоненькие светлые черточки около его лица и ниже. Маленький гад целил в горло. Иван отбивал его ногами. Раза два или три бритва почти задела горло. Вот тогда-то холодок касался сердца. Хотелось зажмуриться…
Хлопнула калитка. К крыльцу шли двое. Иван поднялся.
– Иван?… Ты что здесь? – Нюра стояла перед Иваном, чувствовалось – улыбается: выпила маленько и осмелела. За ней стоял кто-то, наверно, гармонист.
– Так… покурить вышел.
Гармонист один прошел в дом, и слышно было, как там взревели – обрадовались.
Нюра присела на крыльцо.
– Ну, давай посидим маленько.
Иван сел с ней рядом.
– Что же ты грустный-то такой, а? – спросила Нюра. – Мне даже жалко тебя давеча стало, днем.
– Это кажется только. Мне хорошо здесь. Только думы всякие лезут…
– У нас хорошо, – согласилась Нюра. – Я тоже часто думаю. Только я никак не могу понять, о чем я думаю.
– Хорошо все-таки жить, – сказал Иван.
– Хорошо! Я бы так и жила, и жила. Только, чтобы не стареть – боюсь старости. Я даже вижу, какая я буду…
Иван негромко засмеялся.
– Вот дождешься Андрея – перестанешь бояться. Молодость надо отдавать кому-нибудь, иначе она замучает. Всего бояться будешь.
– Это верно, – согласилась Нюра. – А ты почему без семьи?
– Не вышло. Была, вообще-то, семья.
– А кто виноват?
– Как?
– Она или ты – кто виноват, что разошлись?
– А вместе… И она, и я. Ну его – об этом. Ты, значит, библиотекарь?
– Да.
– Хорошее дело, – похвалил Иван. – Я люблю книжки читать. Запишусь к тебе.
– У-у я тебе такие найду!… Все хочу Павла втянуть, но никак не удается. Ему не до этого.
Избяная дверь хлопнула; кто-то, шаря руками по стене, шел по сеням.
– Ваня! – шел Николай Попов.
– А! Здесь мы.
Николай вышел на крыльцо.
– Ты что же ушел?
– Голова маленько закружилась.
– А это кто с тобой?
– Нюра.
– Я это, Николай Сергеич.
– А-а… – Николай грузно опустился на приступку, захлопал по карману – искал папиросы.
– На, у меня есть, – предложил Иван.
Николай долго ловил толстыми пальцами папиросу в пачке.
– Нюра, иди-ка туда, милая. Мне поговорить охота… с племянником, – сказал Николай и засмеялся. – Никак не могу привыкнуть, что ты – мой племяш.
Нюра поднялась, пошла в дом.
– Только вы скорее, а то там хватятся.
– Ну, так… – Николай поймал наконец папироску, размял в пальцах, прикурил от спички, которую ему зажег Иван. – Так куда же ты пропал после того, как мы списались с тобой?
– В тюрьме был, – сказал Иван. Который уже раз говорил он сегодня об этом!
– Это я знаю. Узнал. А потом? Ты же вышел, а почему не писал?
Иван не сразу ответил.
– По правде говоря, стыдно было.
– Ну-у… зря. С кем не бывает! Зря.
– Может, зря. Я бы не хотел сегодня об этом говорить. Ладно?
– Ладно, – легко согласился Николай. – Пошли туда.
Поднялись, пошли в дом.
– Завтра обязательно приди в райком.
– Зачем? – Иван забыл, что об этом его просил и секретарь.
– Не знаю, Кузьма Николаевич просил передать тебе.
– Постой-ка, Николай, – Иван придержал Николая в темных сенях. Не видели друг друга. – Ты скажи мне по-свойски: чего он ко мне привязался?
– Кто?
– Секретарь ваш.
– Секретарь наш… Не знаю, Ваня. Я знаю только, что это… хороший человек. Я лучше этого человека еще не встречал в жизни. Вот это я знаю. Я вообще-то еще кое-что знаю… но это после. Ты сходи завтра. Раз зовет, значит, кому-то надо: тебе или ему.
– Схожу.
Вошли в дом.
А в доме разворачивался, закипал праздник…
На другой день, к вечеру, Родионов стал ждать Ивана. Ходил по кабинету, волновался… Ждал и не скрывал этого от себя, не выдумывал неотложного дела в кабинете – просто ждал.
Был субботний день, здание райкома опустело рано. Только в соседнем кабинете покашливал дежурный да в коридоре переговаривались уборщицы – мыли полы.
Родионов знал, почему он так нетерпеливо ждет Ивана…
Более тридцати лет уже носил он в себе горькую любовь к Марье Любавиной. Она снилась ему, иногда снилась мертвая, а чаще живая, и часто говорила: «Ох, Кузьма, Кузьма», – точно упрекала. Может быть, потому это, что он был виноват в ее смерти. Может быть. А может – и скорей всего, так, – потому он не мог забыть Марью, что ни до нее, ни после нее не было у него ни к кому такой любви. Одна она и была. Он пытался забыть ее, хотел заглушить всякими заботами, пытался однажды пить – ничего не помогало: она жила в нем, любовь. Он устал от нее.
Вчера, когда он увидел сына Марьи, он растерялся и обрадовался. Почему-то он подумал, что пришло спасение. Этой ночью он все понял. Он понял, надо кому-то рассказать о Марье, о своей любви к ней, и она перестанет мучить. До сего времени некому было рассказать. Может быть, и поняли бы, но не помогли. Надо, чтоб поняли каким-то особенным образом, надо было кому-то отдать часть этой любви, а кому? Кому она нужна? И вот явился сын Марьи – сыну она нужна. Вчера радостно колыхнулось сердце, захотелось долго-долго рассказывать про свою молодость, про Марью, про жизнь вообще и опять про Марью. Разговор с Иваном не вышел. Это не испугало Родионова. Он понимал, почему сразу ощетинился этот угрюмый парень: жизнь он, видать, прожил нелегкую, научился не доверять людям. А ему взбрело в голову сразу начать с расспросов. Это легко исправить. Не надо только суетиться перед парнем, заглядывать ему в глаза, угодничать. Парень, чувствуется, хороший, сам все поймет. Но вот его не понимал Родионов; что нового внесет парень в его жизнь. А предчувствие нового, причем какого-то хорошего нового, устойчиво жило в нем со вчерашнего дня.
Родионов подошел к телефону попросил сельсовет.
– Попова мне.
– Он ушел, а кто это?
Секретарь положил трубку, надел пальто и вышел на улицу. Он знал, где живет Ефим Любавин. Пошел туда – не мог больше ждать.
В доме Ефима второй день продолжался праздник. Правда, не в таких размерах, но продолжался.
Сидели втроем – Ефим, Пашка и Иван, – пели песню, уткнувшись лбами друг в друга. Пели Пашкину любимую:
Паренек кудрявый лишь сказал три слова
И увел девчонку от крыльца родного…

Ефим слов и мотива не знал, просто мычал. Иван мотив слышал, а слов тоже не знал – тоже мычал. Зато Пашка с великим удовольствием выводил за всех:
Эх, мята лугова-ая-я, черемухи цвет -
В жизни раз бывает во-сем-надцать лет…

Секретарь помешал им. Оборвали песню, смотрели на него.
– Присаживайтесь с нами, – пригласил Пашка.
– Можно, – Родионов снял пальто, подсел к столу, отодвинул рукой тарелки, облокотился. Соврал: – Хорошо пели. Даже жалко, что помешал вам.
– Ничего, – сказал гордо Ефим, – мы, если надо, не такое споем.
– Выпить не хотите? – предложил Пашка.
Родионов не смотрел на Ивана, но чувствовал, как тот глядит на него.
– Выпить? – подумал. – Давай. Только много не наливай.
Пашка налил полный стакан.
– Я же говорил!… Куда ты столько?
– Пейте, – сказал Иван. Он вспомнил, как вчера в темноте, в сенях, Николай Попов говорил: лучше этого человека я еще никого не встречал в жизни.
Родионов посмотрел на Ивана, улыбнулся.
– Что ж не пришел сегодня? Я ждал.
Иван показал глазами на стол – куда тут пойдешь. Потер ладонью лоб, сказал:
– Вы… это… извините за вчерашнее, наговорил я там…
У Родионова отлегло от души.
– Ничего. Ну?… Так давайте уж все тогда!
Тут в дом ввалился Гринька Малюгин. С двумя бутылками. Увидел секретаря, очень обрадовался.
– Хах!… Вот это так! Кузьма Николаич!… – поставил бутылки, полез к Родионову целоваться. Тот вытерпел шумный натиск старого своего друга, засмеялся, похлопал Гриньку по спине, сказал:
– Здорово, здорово. Ты что, загулял, что ли?
Гринька сел рядом с ним.
– Что ты?! Просто Ваньку стретили вот…
«Притворяется добрым», – подумал Иван про секретаря.
Пашка тем временем налил всем по полному стакану.
– Три – поехали! – поднял свой стакан.
Чокнулись. Выпили. Родионов передернул плечами.
Скоренько и молча закусили… Ефим постучал вилкой по тарелке.
– Споем!
Пашка и Гринька откликнулись.
– Споем!
Родионов полез за папиросами. Иван тоже.
Пашка опять было запел про восемнадцать лет, но Гринька перебил его и запел свою:
Отец мой был природный пахарь,
И я работал вместе с ни-им…

Склонили головы, завыли.
Родионов тронул Ивана за колено.
– Пойдем выйдем.
Иван охотно поднялся. Вышли. Секретарь незаметно прихватил пальто. В сенях сказал Ивану:
– Оденься, слушай.
Иван вернулся в избу, надел чью-то фуфайку, фуражку, вышел на улицу.
Родионов стоял у ворот, ждал его.
– Пошли со мной.
– Куда?
– Пройдемся… Вечер хороший.
Пошли по улице, которая вела к горе за селом.
– Как ребята, с которыми ты ехал, ничего? – спросил Родионов, чтобы начать разговор. – Ты вместе с ними ехал?
– С ними. Хорошие ребята.
Некоторое время молчали.
– Что, здесь на самом деле людей не хватает? – спросил Иван.
Секретарь с искренним удивлением посмотрел на него.
– Еще как!… А ты что, не веришь этому?
– А куда же отсюда люди деваются? Если ученых надо, так и тут у вас, по-моему, все учатся.
– Не хватает. Москва строится?
– Строится здорово.
– И мы строимся. Я не сравниваю, конечно… Так, чтоб ты понял. Вообще жизнь разворачивается. У нас, например, в районе пять лет назад было… сейчас вспомню: не то двадцать семь, не то тридцать семь комбайнов. Всего. А сейчас триста одиннадцать. Одних комбайнов! А машин! Тракторов! Это ж кадры.
– Пашни, что ли, прибавилось? Целина?
– Целины у нас немного было. Да дело тут даже не в целине – я о своем районе говорю. Просто раньше надо было хлебушек сперва сжать, потом связать в снопы, потом заскирдовать, потом уж обмолотить… вот сколько! Да все почти руками. А сейчас машины работают. Ты ведь не знаешь ничего этого.
– Не знаю.
Родионов усмехнулся.
– Мы с тобой поменялись, так сказать: я, городской, стал деревенским, а ты, деревенский, городским.
– Мне один умный человек говорил так: зря мужика от частной собственности отучают. Рабочим он все равно никогда не станет, а от земли отвыкнет, разлюбит ее – ни два, ни полтора получится. И зря, говорит, рынок ликвидируют.
– Передай тому умному человеку или напиши, что он не умный.
– А я согласен с ним.
– Почему?
– Ну вот, к примеру, ехали со мной эти ребята. Они хорошие ребята, но какие они, к черту, сельские жители? Они отработают свои три года и дернут отсюда. Ведь бегут?
– Бегут… кто здесь не нужен.
– Да и здешних возьми, брата моего: он шофер, и все. Разве он крестьянин? Он больше о своей машине думает, чем о пшенице там…
– А чего ты привязался к этому слову – крестьянин? Ну, крестьянин, только этот крестьянин сел на машину; вот и все. Умнее стал, грамотнее.
– Какой же он крестьянин, если он за работу деньги получает?
– А чем это плохо?
– А в магазинах-то нет ничего. Вот и получается – ни два, ни полтора. Случись в государстве перебой с питанием, как сейчас, и кинуться некуда – крестьянин сам из магазина питается. А так хоть на рынке можно взять…
– Так мы с тобой пританцуем знаешь куда?
– Та-а…
– Ну, а что скажет твой умный человек, если через год-два у нас в магазинах будет полно всего – и мяса, и молока, и ширпотреба разного? Что он тогда скажет?
Иван промолчал.
– Так какая же это, к черту, философия, если она на временном затруднении строится! Разве это умный человек? А я тебе с цифрами в руках докажу что через два года у нас в деревне в магазинах будет все.
Ивану нечего было возразить. Он не очень верил, правда, что через два года в магазинах будет всего полно, но говорить об этом не стал. Он заметно отрезвел. Секретарь тоже не стал продолжать эту тему.
Вышли между тем за село и стали подниматься в гору, к кладбищу. Иван только сейчас обратил на это внимание.
– Куда мы идем-то?
– К матери твоей.
Иван нахмурился, стал закуривать. Секретарь тоже как-то ушел в себя, молчал. Смотрел вперед.
Пришли на кладбище, нашли среди могил одну неприметную – невысокий холмик с крестом, давным-давно склепанным из санных полозьев. На поперечнике зубилом высечено: «Попова Марья. Пом. 1926 год».
Ивана охватило чувство, какое он испытывал всегда на кладбище – грустное любопытство и удивление: ведь все, кто под этими холмиками, хотели жить, хотели бы жить все время, но какая-то непостижимая сила уложила их сюда. И ничего нельзя сделать. Что под холмиком лежит его мать – это как-то не доходило до него. Он не чувствовал этого слова – мать. Сделалось грустно, и все. Он молчал.
Родионов тоже молчал. Он думал, что здесь, на кладбище, он расскажет Ивану о его матери. Он ждал этого момента и заранее волновался. А сейчас его поразила одна простая мысль: а что, собственно, рассказывать? Единственное, о чем мог бы он сейчас рассказать, это о том, как лет тому двадцать восемь назад вот над этим холмиком развернулась непонятная борьба. Над могилой тогда стоял вот такой же крест из полозьев. Кузьма Родионов выдернул его и поставил большой деревянный крест с красной звездой. Прошла ночь – над могилой опять стоял железный крест, а деревянного не было. Кузьма сделал второй крест и опять прибил к нему красную звезду: Через день его опять не было, и опять над могилкой стоял железный крест. Кузьма сделал третий, поставил, а железный отнес и бросил в реку: Утром пошел на кладбище – на могиле у Марьи стоит точно такой же железный крест, какой стоял вчера и позавчера. И подпись такая же. А деревянного нету. Кузьма решил, что кому-то не нравится, что он прибивает к кресту красную звезду. Тогда он поставил простой крест без звезды, только выкрасил его в красный цвет. Через ночь – тоже самое: деревянного нет, стоит железный, из полозьев. Кузьма поставил пятый крест и остался на ночь на кладбище – решил подкараулить своего странного соперника. Часа в три ночи он увидел, что кто-то идет по кладбищу. Ночь была лунная. Кузьма узнал Федю Байкалова. Окликнул его. Федя вздрогнул, остановился… Кузьма пошел к нему и видел, что тот бросил что-то в траву, но не придал этому значения. На вопрос Кузьмы, зачем он здесь, Федя сказал, что пришел попроведать Яшу Горячего. Кузьма рассказал ему историю с крестами. Федя выслушал, долго молчал, а потом сказал: «А зачем он тебе, деревянный-то? Пусть железный стоит – дольше простоит». Кузьма согласился с ним. Так с тех пор и стоит над Марьей простой железный крест с надписью: «Попова Марья. Пом. 1926 год».
Иван обратил на это внимание.
– А почему Попова, а не Любавина?
Родионов пожал плечами.
– Не знаю, – он действительно не знал, почему тот «неведомый» человек, который ставил Марье железные кресты, упорно писал «Попова», а не «Любавина».
Уже стемнело. А двое все стояли над холмиком, молчали. Думали – каждый по-своему. Иван думал: неужели не чувствуют и не понимают те, которые лежат внизу, то, что происходит над ними? Что же, все кончается, и все? И понятно это, и нисколько не понятно. А Родионов думал: вот привел я тебе твоего сына. Ты хотела, чтобы он был большой, умный… И так оно, пожалуй, и есть: сын твой не слабый парень и не дурак. Встать бы тебе сейчас и посмотреть на него. Всего один миг…
– Ну, пошли, – сказал Родионов.
– Пошли, – откликнулся Иван.
Долго молчали дорогой. Как-то не о чем было говорить. И, пожалуй, даже неловко было бы говорить о чем-либо. Так дошли до дома Родионова.
– Зайдем ко мне, – сказал Родионов. Не предложил, не спросил, а негромко и властно сказал: зайдем.
Иван послушно пошел за секретарем. Странное у него было чувство к этому человеку: безмолвное стояние над могилой матери необъяснимым образом сблизило его с ним, и в то же время он не верил секретарю. Не верил, что он так просто ходит с ним, зовет в гости, предлагает работать в райкоме… Что-то ему, секретарю, нужно от него. А что?
Жены Родионова не было дома, зато была дочь.
– Здравствуйте, – сказал Иван, входя в ту самую комнату, в которой они с секретарем пили вчера чай.
Ему негромко ответили:
– Здравствуйте.
На диване, поджав под себя ноги, лежала крупная женщина с красивой шеей и маленькой, гладко причесанной головой. Читала книгу. На Ивана посмотрела мельком, поздоровалась и отвернулась. Короткая юбка ее вздернулась, Иван увидел часть голой ноги повыше чулка – ослепительно белая полоска. Он так поспешно отвернулся, что у него в шее что-то хрустнуло.
– Познакомься, Мария, – сказал Родионов, – это Любавин Иван, мой старый друг.
Мария повернула голову к Ивану, в глазах ее, серых, спокойных, немножко усталых, ленивое любопытство. Подала крупную белую руку. Иван пожал ее, пожал немного крепче, чем обычно, когда знакомился с женщинами. Увидел, как на короткий миг глаза ее стали чуть-чуть веселей. Она, не стесняясь, окинула взглядом всего его.
– Что-то больно молод для старого друга, – сказала она и улыбнулась. Улыбка у нее скупая, злая, усталая – уголки губ вниз. Но именно она, эта улыбка, врезала вдруг в сознание Ивана мысль, что женщина эта красива. Красива не той легкой, скоро отцветающей красотой, а прочной, никому не нужной, нехорошей красотой. Такая красота знает, что она красота, и уж не заволнуется, не забудет о себе, не испортит себя слезами… И она всегда каменным образом ждет себе кого-нибудь, кого может подчинить своей власти. Без подчинения себе, без поклонения она не мыслит существования, тоскует. Почему она никому не нужна – ее боятся. Боятся, потому что очень уж снисходительно, очень спокойно выбирает она тех, кого должна подчинить, а подчинив, так же спокойно и снисходительно ждет других. Она всегда ждет – вот что пугает. И, может быть, именно поэтому к ней так тянет – всем хочется оказаться счастливее других. Иван один раз в жизни уже встречал такую красоту – женщину с такой красотой. Во время той самой драки, когда сердце его пронизывал смертельный холодок, такая же вот красивая стояла и спокойно смотрела на все. Не кричала. Не звала на помощь. Стояла и смотрела. И за это любил ее Иван. Это была его жена. Из-за нее потом, когда она ушла от него, мучился и не находил себе места. Но только та, кроме всего прочего, была очень глупа, и это делало ее особенно неумолимой.
– А где мать наша? – спросил Родионов у дочери.
– Пошла в кино.
– Она не говорила тебе?…
– Говорила, – Мария встала с дивана, поправила юбку, пошла из комнаты – рослая, легкая, с крутыми бедрами. Юбка и кофта были тесны ей – так, наверно, было задумано. Это должно было доконать того, кого она ждала, чтобы подчинить себе.
«Уж не меня ли она ждет!», – с тревогой подумал Иван.
– Я, знаешь, что надумал? – доверчиво заговорил секретарь, когда дочь вышла. – Так как вчера у нас разговор не получился, я попросил сегодня купить водки, может, разговоримся.
Иван усмехнулся.
– Наверно, думаешь: и чего привязался старый дурак? Так? – спросил секретарь.
– Да нет… – Иван смутился, потому что он только что так именно и подумал. Только без «старого дурака». – Почему?… Вообще-то… – Иван махнул рукой, ибо совсем запутался.
Родионов, глядя на него в этот момент, понял, что ничего особенного он никогда не дождется от этого парня. Его мать он любил, любит и будет любить. И никому он этой любви не собирался отдавать. Просто сын ее, очень на нее похожий, был нужен и ему. И еще ему нужен был друг или брат, или сын – кто-то был очень нужен. Иван нравился ему, бередил память, но другом и братом он, наверно, никогда не станет.
Мария принесла водку в графине, тарелки…
Когда она вошла, Иван радостно вздрогнул.
«Меня она ждет, меня», – весело подумал он.
– Сейчас закуску принесу.
– Ты выпьешь с нами? – спросил секретарь.
Мария мельком взглянула на Ивана, сказала:
– Можно.
– Давай закуску.
Когда закуска была принесена, и все расставлено на столе, Мария села рядом с Иваном, причем так, что ногой – бедром – коснулась его ноги, но не обратила на это внимания. Ивана опять охватило тревожное и радостное предчувствие.
«Нет, тут что-то будет», – опять подумал он. Угрюмость понемногу сходила с его лица, глаза засветились необидной насмешливостью. Он потихоньку убрал свою ногу и опять подумал: «Будет дело».
Родионов налил в рюмки… Посмотрел на дочь, на Ивана…
– Ну, за что?
– За знакомство, – сказала Мария и чокнулась с Иваном, потом с отцом.
– И за дружбу, – добавил Родионов и первый выпил.
Иван выпил последним – смотрел с интересом, как пьет женщина. Мария выпила, удивленно посмотрела на него, дрогнула уголками влажных губ… Стала закусывать. Иван тоже выпил.
– А ты чего в кино не пошла? – спросил Родионов.
– Не хочется, – ответила Мария, лениво перегнулась назад, через стул, включила приемник. Опять коснулась своей ногой ноги Ивана. И опять не обратила на это внимания, причем действительно не обратила: Иван умел разбираться, когда не обращают внимания, а когда только делают вид. Он не убрал свою ногу.
Из приемника полилась хорошая музыка. А может, показалось, что хорошая. Во всяком случае, с музыкой Ивану стало лучше.
– Странное вы поколение, молодые люди, – заговорил Родионов, – иногда просто трудно понимать вас.
– Мы пассивные, неинициативные, равнодушные, – спокойно стала перечислять Мария и опять перегнулась через стул – за сигаретами, которые лежали на приемнике. И опять невольно прислонилась к Ивану. Достала сигареты, отодвинулась от него. – Неужели активность в том только и заключается, чтобы в кино каждый вечер бегать?
– Не в этом, конечно.
– А в чем? – Мария взяла со стола спички, прикурила.
– А в том хотя бы, что ты вот куришь! Да еще при отце.
Мария слабо усмехнулась, но продолжала курить.
– Ведь это же дико! – Родионов посмотрел на Ивана, точно призывая его согласиться с ним.
– А без отца не дико?
Родионов сердито глянул на дочь. И отвернулся. Видно, это был старый разговор у них.
– Я понимаю, о чем ты говоришь, отец. Но вот чего я действительно не понимаю: почему я сейчас должна волноваться, суетиться, проявлять инициативу?… Во-первых, где проявлять? На работе? Я неплохо работаю, меня даже хвалят. Что еще? Целина? Но, сколько бы я ни волновалась по поводу целины, я ничего не изменю – ее вспашут без меня. И посеют, и уберут хлеб, и выполнят план. Что еще? Государственные вопросы? Там тоже без меня все сделают. Что я должна делать, чтобы не казаться равнодушной? Заметки писать в областную газету? Не умею. Да и… все, что там пишут, меня опять-таки не волнует. Все идет своим чередом, что же тут волноваться?
«Умная, – отметил Иван. – Правильно говорит».
– А в кино не люблю ходить – не интересно. Фильмы неинтересные. Ну что я могу сделать, если фильмы неинтересные?… Если я знаю заранее, чем все кончится, кто кого полюбит, кто будет прав, кто виноват. Скучно.
– Что ты с фильмами привязалась? Не в фильмах дело… – чувствовалось, что отец не сразу находит как возразить дочери, и от этого больше злится.
Иван с интересом слушал перепалку отца с дочерью.
– А в чем?
– А в том, что ты вот сейчас сидишь и преспокойненько меня же спрашиваешь: «А почему должна волноваться?». Да ты молодая, черт возьми-то! Поэтому. Почему я, старик, должен волноваться?
– По должности.
– Поехала!… Не то ведь совсем говоришь! И не так думаешь. Кривляешься.
– Возможно.
«Сам ты не то говоришь», – с досадой и сожалением подумал Иван; его начала раздражать деланная невозмутимость молодой женщины.
– Вот!… Вот это самое и называется равнодушием.
– Неубедительно.
Иван заскучал. Разговор перестал его интересовать. Кроме того, ему разонравилась Мария. Захотелось уйти домой.
– Пожалуй, поздно, – сказал он, глядя на Родионова. Тот спохватился.
– Ты что? Ну, нет. Это, брат, нет… Давайте-ка еще по одной выпьем. А потом споем чего-нибудь. Вон вы как хорошо давеча пели.
Иван усмехнулся, вспомнив Пашку: сидит сейчас, наверно, с отцом и с Гринькой и учит их петь про восемнадцать лет.
– А вы с кем согласны: с отцом или со мной? – спросила вдруг Мария.
Иван спокойно посмотрел ей прямо в глаза.
– Мое дело маленькое.
– Ну, а все-таки? Вы же слышали, о чем мы говорили…
– А о чем вы говорили? – Ивана охватило непонятное раздражение. Показалось ему, что женщина ждет от него какой-нибудь смешной глупости – тоже, видно, заскучала. – Вы, в общем-то, ни о чем и не говорили. А вы особенно.
– Так их, Иван!– поддакнул Родионов и испортил все дело. Иван замолчал.
– Так, – неопределенно сказала Мария и опять просто и весело оглядела его всего, потом внимательно посмотрела в глаза.
– Что? – спросил Иван.
– Ничего.
– А я, значит, тоже неважно выступил? – поинтересовался Родионов.
– По-моему, да, – с суровой непоколебимостью ответил Иван.
Отец и дочь засмеялись.
– Тогда выпьем! – Родионов подал рюмки молодым.
Мария взяла свою, подняла.
– За правду-матку!
«Воображаешь из себя много», – подумал о ней Иван и выпил залпом. И почувствовал, что женщина наступила ему на ногу. Иван ухом не повел. Как сидел, так и продолжал сидеть, в сторону Марии не посмотрел. Закусывал. Женщина опять наступила на его ногу. У Ивана сдавило сердце… Он откинулся на спинку стула, нехотя полез в карман за папиросами. На женщину опять не посмотрел. Она убрала ногу.
«Вот так. Так-то оно лучше будет», – весело и победно подумал Иван. Домой идти расхотелось.
– Ну, так споем? – Родионов посмотрел на Ивана.
– Я певец неважный. Подтянуть, если что, могу, – сказал тот.
– Какую вы любите? – спросила Мария.
– Гоп со смыком, – Иван посмотрел на женщину и улыбнулся. И понял, что пошутил рискованно: у той нехорошо дрогнули ноздри красивого прямого носа и так же – чуть дрогнув – сузились холодные глаза. – Русскую какую-нибудь.
Родионов встал.
– Сейчас гитару принесу, – сказал он и вышел из комнаты.
Иван внутренне весь подобрался – ждал.
– Вы молодец, – насмешливо сказала Мария.
– Спасибо, – вежливо поблагодарил Иван. И спокойно и серьезно посмотрел на нее. – Стараюсь.
Мария слегка растерялась. Иван понял почему: она, видите ли, позволила себе вызывающе-смелый жест – наступила на ногу. А это не приняли. Причем это, конечно, надо было принять и понять как знак союзнической солидарности в борьбе со стариками. Но после этого молодой союзник может «по-товарищески» обнять женщину за талию, а при удобном случае притиснуть в углу. И тогда-то получит в ответ обжигающую пощечину. Иван эти шуточки знал. Потом выяснится, что она просто «хотела обратить его внимание на то-то, а он, оказывается, понял это вон как!…»
«Сильно умная», – думал Иван о женщине. Он не хотел затевать с ней никакой игры. Он устарел для игры.
– А где гитара-то, Мария? – спросил из другой комнаты Родионов.
– На комоде, наверно! – громко сказала Мария. – Или за ящиком.
Иван аккуратненько – мизинцем – стряхнул пепел в блюдечко.
– Вы оригинальничаете или действительно такой? – спросила женщина.
– Какой?
– Такой… что-то вроде телеграфного столба – прямой и скучный.
– Я бы ответил, но неудобно – в гостях все-таки.
– А вы коротко, в двух словах.
– В двух словах не умею, я не учитель.
– А вы кто, кстати?
– Шофер.
Женщина не сумела скрыть удивления. Ивана это окончательно развеселило. Он повернулся к женщине и тут со всей ясностью понял: она красива, как черт ее знает кто!
– Что? – спросил он и опять улыбнулся.
Женщина ничего не сказала, пристально и серьезно смотрела на него.
Родионов нашел наконец гитару. Неумело забренькал, направляясь к ним.
– Ну-ка!… – сказал он, подавая гитару дочери.
Мария взяла ее, отодвинулась со стулом от стола, положила ногу на ногу. И опять Иван, не желая того, увидел белую полоску на ее ноге – между чулком и юбкой.
– Так что же?… – Мария посмотрела с усмешкой на Ивана.
– Что хотите. Спойте только одна.
Мария подстроила гитару, подумала… Запела негромко:
Не брани меня, родная,
Что я так люблю его…

При первых же звуках песни, необычайно верно выбранной, у Ивана заболело в груди – сладко и мучительно. Пела Мария хорошо, на редкость хорошо – просто и тихо, точно о себе рассказывала. А Иван так и видел: стоит русская девка в сарафане и просит матушку: «Не брани ты меня, милая, не надо…». Мария пела и задумчиво смотрела в темное окно. Гитара тоже задумчиво гудела, навевала ту тихую грусть, которая где-то, когда-то родилась и осталась жить в песне.
Я не знаю, что такое
Вдруг случилося со мной…

«Ох ты!…», – Иван посмотрел на Родионова. Тот сидел, накоршунившись над столом, печально смотрел в стол. Наверно, многое он прощал дочери за ее песни. И стоило. Ах, какая же это глубокая, чистая, нерукотворная красота – русская песня, да еще когда ее чувствуют, понимают. Все в ней: и хитреца наша особенная – незлая, и грусть наша молчаливая, и простота наша неподдельная, и любовь наша неуклюжая, доверчивая, и сила наша – то гневная, то добрая… И терпение великое, и слабость, стойкость – все.
Мария допела песню, положила ладонь на струны, посмотрела с улыбкой на Ивана и на отца; она знала, что поет хорошо.
– Чего носы повесили?
Родионов очнулся, поднял глаза, внимательно и долго смотрел на дочь, точно изучал.
– Давайте вместе какую-нибудь? – предложила Мария.
– Ну уж нет! – возразил Иван.
Родионов тоже сказал:
– Зачем? Спой еще.
Я о прошлом уже не мечтаю… -

запела Мария, и опять властное чувство щемящей тоски и скорби – странной какой-то скорби: как будто вовсе и не скорбь это, а такое состояние, когда говорят: «Э-э, да чего мы! Вот она, жизнь-то! Жить надо!» – такое чувство опять сразу охватило Ивана. И он увидел степь и солнце… И почему-то зазвенела над степью милая музыка далекого детства, точно где-то колокольчики вызванивали – тихо и тонко. В таком состоянии люди плачут. Или молятся. Или начинают любить.
«Наверно, я влюбился в нее, – думал Иван. И не пугался и не тревожился больше. – Значит, песни эти будут мои. Вся она моя будет». Это радовало.
У Родионова были другие мысли. Он думал:
«Почему я еще горюю? Да у меня же хорошая жизнь была – я же любил свою жизнь. Другие в двадцать пять лет скисают, а я всю жизнь любил. Радоваться надо, а не горевать».
Песня кончилась.
Долго все трое сидели молча – додумывали те думы, какие породила песня. Жалко было уходить из того смутного, радостного и грустного мира, в который уводила песня.
– Да-а, – сказал Родионов. – Так-то, братцы.
Иван смотрел на руку женщины, лежащую на струнах, и его охватило сильное желание взять эту руку и положить себе на грудь. И прижать.
– Давайте еще выпьем, и я пойду, – сказал он несколько осевшим голосом.
Родионов молча налил в две рюмки, посмотрел на дочь… Та отрицательно покачала головой. Она по-прежнему была задумчива.
Родионов и Иван выпили. Иван не стал закусывать. Закурил, поднялся.
Мария тоже поднялась, чтобы пропустить его. Иван, проходя, задел ее, почувствовал тепло ее тела. И с этим теплом вышел на улицу и долго еще чувствовал его – легкое, с тонким дурманом духов.
Родионов проводил его до ворот. Остановились.
– До свиданья.
– Я подумал насчет вашего предложения, – сказал Иван.
– Ну и как?
– Согласен.
– Ну вот… Принимай завтра машину и… будем работать.
– Как же поет она! – не выдержал Иван.
– Поет, – неопределенно согласился Родионов. – Из нее могла бы большая человечина вырасти… – секретарь замолчал, видно, спохватился, что начал об этом совсем некстати. – До свиданья.
– До свиданья.
Иван пошел домой.
Шел, засунув руки в карманы, медленно, как будто он очень устал, как будто нес на плечах огромную глыбистую тяжесть – не то счастье, вдруг обретенное, не то погибель свою, роковую и желанную.
«Как же это так – с одного вечера врезался, – думал он. – Наверно, пройдет».
А в глазах стояла Мария. Смотрела на него. И луна смотрела. И слепые глаза домов – окна – тоже смотрели на него. «Смотрите, смотрите – хорошего тут мало».
Пашка Любавин жил легко и ярко. Он решительно ничего не унаследовал от любавинского неповоротливого уклада жизни, и хитрость отцовскую и прижимистость его тоже не унаследовал – жил с удовольствием, нараспашку. Шоферил. Уважал скорость. Лихачество не один раз выходило ему боком – Пашка не становился от этого благоразумнее. Он никогда не унывал. Ходил по селу с гордо поднятой головой – крученый, сухой, жилистый… С круглыми, изжелта-серыми ясными глазами, с прямым тонким носом – смахивал на какую-то птицу. Отчаянно любил форсануть. На праздники надевал синие диагоналевые галифе, хромовые сапога, вышитую рубаху, подпоясанную гарусным пояском, пиджак синего бостона – внакидку военную новенькую фуражку, из-под козырька которой темно-русой хмелиной завивался чуб – и шел такой, поигрывая концами пояска.
Но и работы Пашка не боялся. И работать умел. Как шофера его охотно брали везде, только предупреждали: «Но смотри!…». Пашка отвечал: «Главное в авиации – что? Не?… Ну: не?…» – «Главное в авиации – порядок, точность». – «Нет, не то, – Пашка дарил конторским обаятельные улыбки и принимался за работу.
Но судьба с ним как-то нехорошо шутила: не везло Пашке в любви. Он всем своим существом шел ей навстречу – смело, рискуя многим, а счастье почему-то сворачивало с его дорожки, доставалось другим. Пашка нервничал, но не сдавался. Нахватался по дорогам у разных людей словечек всяких и сыпал их кстати и некстати – изощрялся, как мог.
Он много раз был влюблен. Но всегда в последний момент что-нибудь да случалось: то оказывалось, что он недостаточно крепко любит, то – его не очень. То выяснялось, что она – дура дурой, то обнаруживалось, что он – редкий трепач, то она – «колода», то он – ветрогон и пустомеля. А чаще всего приходил кто-то третий – «он» – и бессовестным образом становился у Пашки на дороге. А иногда Пашка не менее бессовестным образом сам становился у кого-нибудь на дороге, и все равно ему не везло.
Вот, к примеру, две его последние любовные истории.
Поехал он в отдаленный район в командировку – на уборочную. По дороге встретил председателя колхоза Прохорова Ивана. Тот ехал из города домой на колхозном газике и не доехал – лопнула рессора. Прохоров, всласть наругавшись с шофером, стал «голосовать» попутным машинам. Тут-то и подлетел Пашка на своей полуторке.
– Куда?
– До Быстрянки.
– А Салтон – это дальше или ближе? (Пашка не знал дороги в Салтонский район – впервые ехал туда).
– Малость ближе. А что?
– Садись до Салтона. Дорогу покажешь.
Поехали.
Мрачное настроение председателя не привлекло внимания Пашки. Он сидел, откинувшись на спинку сиденья; правая рука на баранке, левая – локтем – на дверце кабины. Смотрел вперед, на дорогу, задумчиво щурился.
Полуторка летела на предельной скорости, чудом минуя выбоины. С одним встречным самосвалом разъехались так близко, что у Прохорова дух захватило. Он посмотрел на Пашку: тот сидел как ни в чем не бывало – щурился.
– Ты еще головы никогда не ломал? – спросил Прохоров.
– А?… Ничего, не трусь, дядя, – и спросил, как всегда спрашивал: – Главное в авиации – что?
– Главное в авиации – не трепаться, по-моему.
Пашка обжег гневного председателя ослепительной доброй улыбкой.
– Нет, не то, – совсем отпустил руль и полез в карман за папиросами. Придерживал руль только коленями. Его, видно, забавляло, что пассажир трусит.
Прохоров стиснул зубы и отвернулся.
В этот момент полуторку основательно подкинуло – Прохоров инстинктивно схватился за дверцу… Свирепо посмотрел на Пашку.
– Ты!… Авиатор!
Пашка опять улыбнулся.
– Ничего не сделаешь – скорость, – признался он. – Поэзия российских деревень, как говорится.
Прохоров внимательно посмотрел в глаза Пашке… Парень начинал ему нравиться.
– Ты в Салтон зачем едешь?
– В командировку.
– На уборочную, что ли?
– Да… Помочь надо отстающим. Верно?
Хитрый Прохоров некоторое время молчал. Он смекнул, что парня можно, пожалуй, переманить из Салтонского района к себе.
– В сам Салтон или на периферию?
– На периферию. Деревня Листвянка. Хорошие места тут у вас, – похвалил Пашка.
– Тебя как зовут-то?
– Меня-то? Павлом. А что? Павел Ефимыч.
– Тезки с тобой, – сказал Прохоров. – Я тоже по батьке – Ефимыч.
– Очень приятно.
– Поехали ко мне, Ефимыч?
– То есть как это?
– Так… Я в Листвянке знаю председателя и договорюсь с ним насчет тебя. Я, видишь ли, тоже председатель. И я тебе авторитетно заявляю, что Листвянка – это дыра, каких свет не видел. А у нас деревня…
– Что-то не понимаю: у меня же в путевке сказано…
– Да какая тебе разница?! Я тебе дам такой же документ, что отработал на уборочной – все честь по чести. А мы с тем председателем договоримся. За ним как раз должок имеется. Район-то один – Салтонский! А?
– Клуб есть? – спросил Пашка.
– Клуб? Ну как же!… Вот такой клуб!
– Сфотографировано.
– Что?
– Согласен, говорю! Пирамидон.
Прохоров заискивающе посмеялся.
– Шутник ты… Один лишний шофер да еще с машиной! На уборочной – это пирамидон. Шутник ты, оказывается, Ефимыч.
– Что делать! Значит, говоришь, клубишко имеется?
– Вот такой клуб! – бывшая церковь.
– Помолимся, – сказал Пашка. Оба – Прохоров и Пашка – засмеялись.
В тот же вечер Пашка уписывал у председателя жирную лапшу с гусятиной и беседовал с его женой.
– Жена должна чувствовать! – утверждал Пашка.
– Правильно, Ефимыч! – поддакивал Прохоров, согнувшись пополам, стаскивал с ноги тесный сапог. – Что это за жена, понимаешь, которая не чувствует.
– Если я приезжаю домой, – продолжал Пашка, – так? – усталый, грязный, то, се… так? Я должен кого первым делом видеть? Энергичную жену. Я ей, например: «Здорово, Муся!». Она мне должна весело: «Здорово, Павлик! Ты устал?».
– А если она сама, бедная, наработалась за день, то откуда же у нее веселье возьмется? – заметила на это хозяйка.
– Все равно. А если она грустная, кислая – я ей говорю: «Пирамидон». И меня потянет к другим. Верно, Ефимыч?
– Абсолютно! – воскликнул Прохоров.
Хозяйка назвала их «охальниками».
Два часа спустя Пашка появился в здешнем клубе – нарядный, как всегда (он возил с собой чемодан с барахлишком).
– Как здесь население? Ничего? – довольно равнодушно спросил он у одного парня, а сам ненароком обшаривал глазами танцующих: хотел знать, какое он произвел впечатление на «местное население».
– Ничего, – ответил парень.
– А ты, например, чего такой кислый?
– А ты кто такой, чтобы допрос мне устраивать? – обиделся парень.
Пашка миролюбиво оскалился.
– Я – ваш новый прокурор. Порядки приехал наводить.
– Смотри, как бы тебе самому не навели тут.
– Ничего, – Пашка подмигнул парню и продолжал рассматривать девушек и ребят в зале. – Целинники есть?
– Пошел ты!… – сказал парень.
Пашку тоже разглядывали. Он такие моменты очень любил: неведомое, незнакомое, недружелюбное поначалу, волновало его. Больше всего его, конечно, интересовали девки.
Танец кончился. Пары расходились по местам.
– Что это за дивчина? – спросил Пашка у того же парня – он увидел Настю Платонову, местную красавицу.
Парень не захотел с ним разговаривать, отошел. Пашка стоял около стенки, поигрывал концами гарусного пояска, смотрел на Настю.
Заиграли вальс.
Пашка прошел через весь зал к Насте, слегка поклонился ей и громко сказал:
– Предлагаю на тур вальса.
Все подивились изысканности Пашки; на него стали смотреть с нескрываемым веселым интересом.
Настя спокойно поднялась, положила тяжелую руку на сухое Пашккно плечо. Пашка, не мигая, ласково смотрел на девушку…
Закружились.
Настя была несколько тяжела в движениях, ленива. Зато Пашка начал сходу выделывать такого черта, что некоторые даже перестали танцевать – смотрели на него.
Пашка выдрючивался, как только мог. Он то приотпускал от себя Настю, то рывком приближал к себе и кружился, кружился… Но окончательно он доконал публику, когда, отойдя несколько от Насти, но не выпуская ее руки из своей, пошел с приплясом. Все так и ахнули. А Пашка смотрел куда-то выше «местного населения» с таким видом, точно хотел сказать: «Это еще не все. Вот будет когда-нибудь настроение – покажу, как это делается».
Настя раскраснелась, ходила все так же медленно, плавно.
– Ну и трепач ты! – весело сказала она, глядя в глаза Пашке. Пашка только повел бровью. Ничего не сказал.
– Откуда ты такой?
– Из Питера, – небрежно бросил Пашка.
– Все у вас там такие?
– Какие?
– Такие… вображалы.
– Ваша серость меня удивляет, – сказал Пашка, вонзая многозначительный ласковый взгляд в колодезную глубину темных загадочных глаз Насти.
Настя тихо засмеялась.
Пашка весь затрепетал в ее руках, весь ходуном заходил…
– Вы мне нравитесь, – сказал он, – я такой идеал давно искал.
– Быстрый ты, – Настя в упор, спокойно смотрела на Пашку.
– Я на полном серьезе, – сказал он.
– Ну, и что?
– Я вас провожаю сегодня до хаты. Если у вас, конечно, нет какого-нибудь другого хахаля. Договорились?
Настя усмехнулась, качнула отрицательно головой. Пашка не обратил на это никакого внимания.
Вальс кончился.
Пашка проводил девушку на место, опять галантно поклонился и вышел покурить в фойе к парням.
Парни косились на него. Пашка по опыту знал, что так бывает всегда.
– Тут забегаловки нигде поблизости нету? – спросил он, подходя к группе курящих – решил сразу войти в доверие. – Пивишка бы выпить…
Парни молчали… Смотрели на Пашку насмешливо.
– Вы что, языки проглотили? – спросил Пашка.
– Тебе не кажется, что ты здесь слишком бурную деятельность развел? – спросил тот самый парень, с которым Пашка беседовал до танца.
– Нет, не кажется.
– А мне лично кажется.
– Крестись, если кажется.
Парень нехорошо прищурился.
– Выйдем на пару минут? Потолкуем?
Пашка отрицательно качнул головой.
– Не могу.
– Почему?
– Накостыляете сейчас ни за что… Мы потом когда-нибудь потолкуем. Вообще-то, чего вы на меня надулись? Я, кажется, никому еще на мозоль не наступал.
Парни не ожидали такого поворота. Им понравилась Пашкина прямота. Разговорились.
Пока разговаривали, заиграли танго, и Настю пригласил другой парень. Пашка с остервенением растоптал окурок… Тут-то и рассказали ему, что его карта уже бита – у Насти есть жених, инженер, и дело у них идет к свадьбе. Пашка внимательно следил за Настей и, казалось, не слушает, что ему говорят. Потом сдвинул фуражку на затылок, прищурился.
– Посмотрим, кто кого сфотографирует, – сказал он и поправил фуражку. – Где он?
– Кто?
– Инженеришка.
– Его нету сегодня.
– Зарубите себе на носу: я интеллигентов делаю одной левой, – сказал Пашка.
Танго кончилось. Пашка прошел к Насте.
– Вы мне не ответили на один вопрос.
– На какой вопрос?
– Я вас провожаю сегодня до хаты?
– Я одна дойду. Спасибо.
– Не в этом дело… – Пашка сел рядом с девушкой. Круглые кошачьи глаза его смотрели серьезно. Длинные тонкие пальцы рук заметно дрожали. – Поговорим, как жельтмены…
– Боже мой, – вздохнула Настя и поднялась. И пошла в другой конец зала.
Пашка смотрел ей вслед… Слышал, как вокруг него сочувственно посмеиваются. Он не испытывал никакого позора. Только стало больно под ложечкой. Горячо и больно. Он тоже встал и пошел из клуба.
На другой день после работы Пашка нарядился пуще прежнего. Попросил у Прохорова синюю шелковую рубашку – увидел, как тот вчера надевал ее на собрание, – надел свои синие диагоналевые галифе, надраил до жгучего сияния сапоги, накинул на плечи пиджак и появился такой в здешней библиотеке (Настя работала библиотекарем, о чем Пашка заблаговременно узнал).
– Здравствуйте! – солидно сказал он, входя в просторную избу, служившую и библиотекой и избой-читальней одновременно.
В библиотеке была только Настя, и еще у стола сидел молодой человек интеллигентного вида, просматривал «Огонек».
Настя поздоровалась с Пашкой и улыбнулась. Пашка с серьезным видом подошел к ее столу и стал перебирать книги – на Настю ноль внимания. Он сообразил, что парень с «Огоньком» – и есть тот самый инженер, жених Насти.
– Почитать что-нибудь? – спросила Настя, несколько удивленная тем, что Пашка не узнал ее.
– Да, надо, знаете…
– Что вам дать? – Настя невольно перешла на «вы».
– «Капитал» Карл Маркса. Я там одну главу не дочитал… Надо дочитать, пока есть свободное время. Верно?
Парень, сидевший за столом, с удивлением посмотрел на Пашку. Настя хотела засмеяться, но, увидев строгие Пашкины глаза, сдержала смех.
– Как ваше фамилия?
– Любавин Павел Ефимыч. Год рождения 1935, водитель-механик второго класса.
Пока Настя записывала все это, водитель-механик искоса разглядывал ее. Потом посмотрел на парня с «Огоньком»… Тот тоже в этот момент смотрел на него. Пашка на секунду-две растерялся… Зачем-то подмигнул парню.
Тот улыбнулся.
– Кроссвордиками занимаемся? – ляпнул Пашка.
Парень не сразу нашелся, что ответить.
– Да… А вы, я смотрю, глубже берете, – глаза у парня веселые и неглупые.
– Между прочим, Гена, он тоже из Ленинграда, – сказала Настя.
– Ну?! – Гена искренне обрадовался. – Вы давно оттуда? Расскажите хоть, что там нового?
Пашка излишне долго расписывался в карточке, потом придирчиво оглядел том «Капитала»… Молчал.
– Спасибо, – сказал он Насте. Подошел к парню, ухнул на стол огромный том, протянул руку. – Павел Ефимыч.
– Гена. Очень рад!
– Взаимно.
– Как там Ленинград-то?
– Ленинград-то? – переспросил Пашка, придвигая себе несколько журналов. – Шумит Ленинград, шумит, – и сразу не давая Гене опомниться, затараторил: – Люблю смешные журналы смотреть! Особенно про алкоголиков – так разрисуют всегда…
– Да, иногда смешно. А вы давно из Ленинграда?
– Из Ленинграда-то? – Пашка перелистнул страничку журнала. – А я там не бывал сроду. Девушка меня с кем-то спутала. Или во сне видела.
– Вы же мне вчера в клубе говорили! – изумилась Настя.
Пашка глянул на нее весело и невозмутимо.
– Что-то не помню.
Настя посмотрела на Гену, Гена – на Пашку… А Пашка спокойно листал журнал.
– Странно, – сказала Настя. – Значит, мне действительно приснилось.
– Это бывает, – сказал Пашка, продолжая смотреть журнал. – Вот, пожалуйста, – очковтиратель, – показал он, подавая журнал Гене. – Кошмар!
Гена посмотрел очковтирателя, улыбнулся. Ему хотелось разговориться с Пашкой.
– Вы на уборочную к нам?
– Так точно, – Пашка оглянулся на Настю: та улыбалась, глядя на него. Пашка отметил это. – Сыграем в пешки? – предложил он инженеру
– В пешки? Может, в шахматы лучше?
– В шахматы скучно, – сказал Пашка (он не умел в шахматы). А в пешечки – раз-два и пирамидон.
– Можно в шашки, – согласился Гена и посмотрел на Настю. Настя вышла из-за перегородки, подсела к ним.
– За фук берем? – спросил Пашка.
– Как это? – не понял инженер.
– За то, что человек прозевает, когда ему надо рубить, берут пешку, – пояснила Настя.
– А-а. Можно брать. Берем.
Пашка быстренько расставил шашки на доске… Взял две, спрятал за спиной.
– В какой?
– В левой.
– Ваша не пляшет, – ходил первым Пашка.
– Сделаем – так, – начал он, устроившись удобнее на стуле, выражение его лица было довольное и хитрое. – Здесь курить нельзя, конечно? – спросил он Настю.
– Нет, конечно.
– Понятно, – Пашка пошел второй. – Сделаем некоторый пирамидон, как говорят французы.
Инженер играл слабо, это было видно сразу, Настя стала ему подсказывать. Он возражал против этого.
– Погоди, слушай, ну так же нельзя! Зачем же подсказывать?
– Ты же неверно ходишь!
– Ну и что! Играю-то я, а не ты.
– Учиться надо.
Пашка улыбался. Он ходил уверенно, быстро и точно.
– Вон той, Гена, крайней, – не выдерживала Настя.
– Нет, я не могу так! – кипятился Гена. – Я сам только что хотел идти этой, а теперь не пойду принципиально.
– А что ты волнуешься-то? – удивилась Настя. – Вот чудак.
– Как же мне не волноваться?
– Волноваться вредно, – встревал Пашка и подмигивал незаметно Насте. Настя краснела и смеялась: ей было немножко неудобно за своего жениха – за то, что он по пустякам нервничает.
– Ну, и проиграешь сейчас со своей принципиальностью.
– Нет, почему?… тут еще полно шансов сфотографировать меня, – снисходительно говорил Пашка. – Между прочим, у меня дамка. Прошу ходить.
– Теперь проиграл, – с досадой сказала Настя.
– Занимайся своим делом! – серьезно обиделся Гена. – Нельзя же так, в самом деле. Отойди.
– А еще – инженер, – Настя отошла от стола.
– Вот это уж… ни к чему. При чем тут инженер-то?
– Боюсь ему понравиться; с любовью справлюсь я одна… – запела Настя и ушла в глубь библиотеки.
– Женский пол, – к чему-то сказал Пашка. Инженер смешал шашки на доске, сказал чуть охрипшим голосом: – Я проиграл.
– Выйдем покурим? – предложил Пашка.
– Пойдем.
В сенях, закуривая, инженер признался:
– Не понимаю: что за натура? Во все обязательно надо вмешаться!
– Ничего, – неопределенно сказал Пашка. – Давно здесь?
– Что?
– Я, мол, давно живешь-то здесь?
– Живу-то? Пятый месяц.
– Жениться хочешь?
Инженер с удивлением посмотрел на Пашку; Пашкин взгляд был прям и серьезен. В сумраке сеней глаза его даже слегка светились.
– Да. А что?
– Правильно. Хорошая девушка. Она любит тебя?
Инженер вконец растерялся.
– Любит?… По-моему, – да.
– По-моему… Надо знать точно.
– Ты к чему это?
– Так, к слову.
Помолчали.
Пашка курил и сосредоточенно смотрел на кончик папиросы. Инженер хмыкнул и спросил:
– Ты «Капитал» действительно читаешь?
– Нет, – Пашка небрежно прихватил губами папироску – в уголок рта, – сощурился, заложил ладони за поясок, коротким красивым движением расправил рубаху. – Может, в кинишко сходим?
– А что сегодня?
– Говорят, комедия какая-то. Посмеемся хоть…
– Можно.
– Только это… ты пригласи ее тоже, – Пашка кивнул на дверь библиотеки; взгляд его был по-прежнему серьезным и теперь еще каким-то участливым.
– Настю? Ну, а как же, – тоже серьезно сказал инженер. – Я сейчас зайду к ней, поговорю… Помириться надо.
– Давай, давай.
Инженер ушел, а Пашка вышел на крыльцо, облокотился о перила и стал смотреть на улицу. Взгляд его был задумчивый.
В кино сидели вместе все трое. Настя – между инженером и Пашкой.
Едва только погасили свет, Пашка придвинулся ближе к Насте, взял ее руку. Настя молча отняла руку и отодвинулась от него. Пашка стал смотреть на экран. Посмотрел минут пять и опять стал осторожно искать руку Насти. Настя вдруг сама придвинулась к нему и шепнула на ухо:
– Если ты будешь распускать руки, я опозорю тебя на весь клуб.
Пашка моментально убрал свою руку. И отодвинулся. Посидел еще… Потом наклонился к Насте и тоже шепотом сказал:
– У меня сердце разрывается, как осколочная граната.
Настя тихонько засмеялась. Пашка, ободренный, опять потянулся к ее руке. Настя обратилась к Гене:
– Давай поменяемся местами.
– Загораживают, да? Эй, товарищ, убери свою голову! – распорядился Пашка. Впереди сидящий товарищ «убрал» голову.
– Теперь ничего?
– Ничего, – сказала Настя.
В зале было шумно. То и дело громко смеялись.
Пашка согнулся в три погибели, закурил под шумок и торопливо стал глотать сладкий дым. В лучах от проекционной будки отчетливо закучерявились синие облачка дыма. Настя толкнула его в бок.
– Ты что, с ума сошел?
Пашка спрятал папироску в рукав… посидел с минуту, нашел Настану руку, с силой пожал и, пригибаясь, пошел к выходу. Сказал на ходу Гене:
– Пусть эту комедию сами тигры смотрят.
На улице Пашка расстегнул ворот рубахи, – глубоко вздохнул… Медленно пошел домой.
Дома, не раздеваясь, прилег на кровать.
– Ты чего такой грустный? – спросил Прохоров.
– Да так… – сказал Пашка. Полежал немного и вдруг спросил: – Интересно, сейчас женщин воруют или нет?
– Как это? – не понял Прохоров.
– Ну, как раньше. Раньше ведь воровали.
– А-а. А черт его знает. А зачем их воровать-то? Они так, по-моему, рады, без воровства.
– Это – конечно! Я так просто спросил, – согласился Пашка. Еще немного помолчал. – И статьи, конечно, за это никакой нету?
– Наверно. Я не знаю, Павел.
Пашка встал с кровати, заходил по комнате – о чем-то глубоко задумался.
– В жизни pa-аз бывает, эх, восемнадцать ле-ет! – пропел он вдруг. – Ефимыч, на – рубаху свою. Сенк'ю!
– Чего вдруг?
– Так, – Пашка снял шелковую рубаху Прохорова, надел свою… Постоял посреди комнаты, еще подумал. – Все, сфотографировано!
– Ты что, девку что ли, надумал украсть? – спросил Прохоров.
Пашка засмеялся, ничего не сказал, вышел на улицу
Была темная теплая ночь. Недавно прошел дождик, отовсюду капало. Лаяли собаки.
Пашка пошел в РТС, где стояла его машина.
Во дворе РТС его окликнули.
– Свои, – сказал Пашка.
– Кто – свои?
– Любавин.
– Командировочный, что ль?
– Ну.
В круг света вышел дедун-сторож в тулупе, с берданкой.
– Ехать, что ль?
– Ехать.
– Закурить имеется?
Закурили.
– Дождь, однако, еще будет, – сказал дед. – Спать клонит в дождь.
– А ты спи, – посоветовал Пашка.
– Нельзя, – дед сладко зевнул. – Я тут давеча соснул было…
– Ладно, батя, я тороплюсь.
– Давай, давай, – старик опять зевнул.
Пашка завел сдою полуторку и выехал со двора.
Он знал, где живет Настя – у самой реки, над обрывом. Большущий домина в саду. Днем Прохоров показал ему этот дом (Пашка незаметно приспросился). Запомнилось, что окна горницы выходят в сад – это хорошо.
Сейчас Пашку волновал один вопрос: есть у Платоновых собака или нет?
На улицах в деревне никого не было. Дождь разогнал даже влюбленных. Пашка ехал на малой скорости, опасаясь влететь куда-нибудь в узеньких переулках. Подъезжая к Настиному дому, он совсем сбросил газ – ехал, как на похоронной процессии. Остановился, вылез, мотор не стал глушить.
– Так, – негромко сказал он и потер ладонью грудь – он волновался.
Света не было в доме. Присмотревшись во тьме, Пашка увидел сквозь листву деревьев темно-мерцающие окна горницы. Там, за окнами, – Настя. Сердце Пашки громко колотилось. Он был собран и серьезен, как вор перед чужой дверью.
«Только бы собаки не было», – думал он. Кашлянул, потряс забор – во дворе молчание. Тишина. Каплет с деревьев.
«Ну, Пашка… если ноги не выдернут, будешь ходить».
Он осторожненько перелез через низенький заборчик и пошел к окнам. Слышал сзади приглушенное ворчание своей верной полуторки, свои шаги и громкую капель. Тучная теплая ночь исходила соком. Пахло затхлым погребом, гнилой древесиной и свежевымытой картофельной ботвой. Пашка, пока шел по саду; мысленно пел песню про восемнадцать лет – одну и ту же фразу: «В жизни раз бывает восемнадцать лет».
Около самых окон под его ногой громко треснул сучок. Пашка замер. Тишина. Каплет. Пашка сделал последние три шага и стал в простенке между окнами. Перевел дух.
«Одна она тут спит или нет?», – возник новый вопрос. Он вынул фонарик, включил и направил в окно. Желтое пятно света поползло по стенам, вырывая из тьмы отдельные предметы: печку-голландку дверь, кровать… На кровати пятно дрогнуло и замерло. Под одеялом кто-то зашевелился, поднял голову – Настя. Не испугалась. Легко вскочила, подошла к окну в одной ночной рубашке. Пашка выключил фонарь.
Настя откинула крючки и раскрыла окно. Из горницы пахнуло застойным сонным теплом.
– Ты что? – спросила она негромко. Тон ее насторожил Пашку – какой-то отчужденный, каким говорят с человеком, который незадолго до этого тебя обидел.
«Неужели узнала?» – испугался он. Он хотел, чтоб его принимали пока за другого. Молчал.
Настя отошла от окна… Пашка включил фонарик. Настя прошла к двери, закрыла ее плотнее и вернулась к окну. Пашка выключил свою мигалку.
«Не узнала. Иначе не разгуливала бы в одной спальной рубахе».
Настя навалилась грудью на подоконник – приготовилась беседовать. Пашка уловил запах ее волос; в голову ударил жаркий туман. Он отстранил ее рукой и полез в окно.
– Додумался! – сказала Настя несколько потеплевшим голосом.
«Додумался, додумался, – думал Пашка. – Сейчас будет цирк».
– Ноги-то вытри хоть.
Пашка молча обнял ее, теплую, мягкую… И так сдавил, что у ней лопнула на рубашке какая-то тесемка.
– Ох, – глубоко вздохнула Настя. – Что ты делаешь? Шальной ты, шальной… – Пашка начал ее целовать… И тут что-то случилось с Настей: она вдруг вырвалась из Пашкиных объятий, судорожно зашарила рукой по стене, отыскивая выключатель.
«Все. Конец». Пашка приготовился к самому худшему: сейчас она закричит, прибежит ее отец и начнет его «фотографировать». Он отошел на всякий случай к окну.
Вспыхнул свет… Настя настолько была поражена, что поначалу не сообразила, что стоит перед посторонним человеком в нижнем белье. Пашка ласково улыбнулся ей.
– Испугалась?
Настя схватила со стола юбку и стала надевать. Надела, подошла к Пашке… И не успел тот подумать худое, как почувствовал на левой щеке сухую, горячую пощечину. И тотчас такую же – на правой. Потом с минуту стояли, смотрели друг на друга. У Насти от гнева еще больше потемнели глаза; она была удивительно красива в эту минуту. «Везет инженеру», – невольно подумал Пашка.
– Сейчас же уходи отсюда! – негромко приказала Настя.
Пашка понял: кричать не будет, не из таких.
– Побеседуем, как жельтмены, – заговорил он, закуривая. – Я могу, конечно, уйти, но это банально. Это серость. Это – глубокая провинция, – он бросил спичку в окно. Он волновался и дальше развивал свою мысль несколько торопливо, ибо опасался, что Настя возьмет в руки какой-нибудь тяжелый предмет, утюг, например, и снова предложит ему убираться. От волнения он стал прохаживаться по горнице – от окна к столу и обратно.
– Я влюблен, так? Это – факт, а не реклама. И я одного только не понимаю: чем я хуже твоего инженера? Если на то пошло, я легко могу сделаться Героем Социалистического Труда. Но надо же сказать об этом! Зачем же тут аплодисменты устраивать? – Пашка потрогал горевшие щеки – рука у Насти тяжелая. – Собирайся и поедем со мной. Будешь жить у меня, как в гареме, – Пашка остановился… Смотрел на Настю серьезно, не мигая. Он любил ее, любил, как никого никогда в жизни еще не любил. Она поняла это.
– Какой же ты дурак, парень, – грустно и просто сказала она. – И чего ты мелешь тут? – села на стул, поправила съехавшую рубашку. – Натворил делов, да еще философствует ходит. Он любит! – Настя странно как-то заморгала, отвернулась. Пашка понял: заплакала. – Ты любишь, а я, по-твоему, не люблю?! – она резко повернулась к нему – в глазах слезы. Взгляд горестный и злой. И тут Пашка понял, что никогда в жизни ему не отвоевать эту девушку. Не полюбит она его.
– Чего ты плачешь-то?
– Да потому, что вы только о себе думаете, эгоисты несчастные. Он любит! – она вытерла слезы. – Любишь, так уважай человека, а не так…
– Что же я уж такого сделал? В окно залез – подумаешь! Ко всем лазят…
– Не в окне дело… Дураки вы все, вот что. И тот дурак тоже – весь высох от ревности. Приревновал ведь он к тебе. Уезжать собрался. Пусть едет!…
– Как уезжать?! – Пашка понял, кто этот дурак – инженер. – Куда?
– Спроси его.
Пашка нахмурился.
– На полном серьезе?
Настя опять вытерла ладошкой слезы, ничего не сказала. Пашке стало до того жалко ее, что под сердцем заныло.
– Собирайся! – приказал он.
Настя вскинула на него удивленные глаза.
– Куда это?
– Поедем к нему. Я объясню этим питерским фраерам, что такое любовь человеческая.
– Сиди уж… не трепись.
– Послушайте, вы!… Молодая интересная! – Пашка приосанился. – Мне можно съездить по физио – я ничего, если за дело. Так? Но слова вот эти дурацкие я не перевариваю. Что значит – не трепись?
– Не болтай зря, значит. Куда мы поедем сейчас? – ночь глубокая.
– Наплевать. Одевайся! Лови кофту, – Пашка снял со спинки кровати кофту, бросил Насте. Настя поймала ее, поднялась в нерешительности… Пашка опять заходил по горнице.
– Из-за чего же это он приревновал? – спросил он не без самодовольства.
– Танцевали с тобой – ему передали. Потом в кино шептались… Он подумал… Дураки вы все.
– Ты бы объяснила ему, что мы – по-товарищески.
– Нужно мне еще объяснять! Никуда я не поеду.
Пашка остановился.
– Считаю до трех: раз, два, два с половиной… А то целоваться полезу!
– Я полезу! Что ты ему скажешь-то?
– Я знаю, что.
– А я к чему там? Ехай один и говори.
– Одному нельзя. Надо, чтоб вы при мне помирились. А то вы будете год пыхтеть…
Настя надела кофту, туфли.
– Лезь, я за тобой, – сказала она, выключая свет. – Видел бы сейчас кто-нибудь, что мы тут с тобой выделываем…
– Инженеру бы все это передать!… Тогда бы уж он уехал. Поневоле бы пришлось за меня выходить, – Пашка вылез в сад, помог Насте.
Вышли на дорогу. Полуторка стояла, ворчала на хозяина.
– Садись, рева… возись тут по ночам с вами, понимаешь… – Пашке эта новая роль чрезвычайно нравилась.
Настя села в кабину.
– Меня, что ли, хотел увозить? На машине-то?
– Где уж тут!… С вами скорей прокиснешь, чем какое-нибудь полезное дело сделаешь.
– Ну до чего ты, Павел…
– Что? – строго оборвал ее Пашка.
– Ничего.
– То-то, – Пашка со скрежетом всадил скорость и поехал. И помирил инженера с Настей.
И той же ночью уехал из Быстрянки – не мог же он ходить в клуб и слышать за спиной хихиканье девчат.
Было грустно, когда уезжал. Написал Прохорову писульку: «Прости меня, но я не виноват».
Подсунул ее под дверь и уехал в Листвянку.
Это одна из многочисленных Пашкиных любовных историй.
А вот – последняя.
Вез из города одну прехорошенькую молодую женщину. Она ехала к мужу, который работал в Баклани зоотехником.
Перед тем, как уехать из города, Пашка полаялся с орудовцем, и поэтому был мрачный.
Женщина сидела в кабине, с ним рядом, помалкивала. Смотрела по сторонам. Пашка глянул на нее пару раз и сказал:
– Не знаю, как вы, но я лично говорил и буду говорить, что на каждой станции кипяток бесплатный, – он сказал это совершенно серьезно.
Женщина удивленно уставилась на него.
– Я не поняла, – сказала она.
– Я хотел сказать, что вам ужасно идет эта шляпка.
Женщина улыбнулась. Ничего не сказала.
– Значит, в Баклань к нам? – спросил Пашка.
– А вы из Баклани?
– Из Баклани.
– Мужа моего знаете? Он зоотехником у вас работает.
– Нет, я начальство мало знаю. Значит, к мужу едете? Жалко.
Женщина опять улыбнулась.
– Молодой муж-то?
– А зачем вам это?
– Не знаю… Просто нечего больше говорить.
Женщину этот ответ почему-то очень рассмешил. Она смеялась, закрыв ладошками лицо, – сама себе, негромко.
– Веселый вы.
– Я не только веселый, я ужасно остроумный, – сказал Пашка. Женщина опять прыснула и опять закрыла лицо ладошками. А ладошки у нее маленькие, беленькие. Ноготочки розовые, крошечные.
«Прямо – куколка», – думал Пашка.
– По-французски не говорите? – спросил он. Женщина перестала смеяться, смотрела на него, готовая снова закрыть лицо и смеяться.
– Нет. А что?
– Поболтали бы… – Пашка приподнял колени, придерживая руль, закурил.
– А вы что, говорите по-французски?
– Кумекаю.
– Что это такое?
«Нет, она, конечно, божественное произведение», – спокойно, без волнения, думал Пашка.
– Значит, говорю.
Женщина смотрела на него широко открытыми синими глазами – не знала: верить или не верить.
– Как по-французски… шофер?
Пашка снисходительно усмехнулся.
– Смотря, какой шофер. Есть шофер первого класса – это одно, второй класс – уже другое… Каждый по-разному называется. А женщина по-французски – мадам.
– Не знаете вы французский.
– Я?
– Да, вы.
– Вы думаете, что говорите?
– А что?
– Я же француз! Вы присмотритесь получше. Я просто в командировке в Советском Союзе.
Женщина опять засмеялась.
Так ехали. Пашка плел несусветную чушь, женщина тихонько хохотала. Дохохоталась до того, что живот заболел.
– Ой, – сказала она, – у меня даже в бок что-то вступило. Что это, а?
– Пройдет, – успокоил Пашка.
Прошло действительно, но зато Пашка заметил, что она что-то очень уж нетерпеливо стала поглядывать вперед. Раза два спросила:
– А долго нам еще ехать?
– Еще километров шестьдесят.
Женщина затосковала.
«Досмеялась», – понял Пашка. Выбрал место, где Катунь близко подходит к тракту, остановился.
– Вот что, мадам, сходите-ка за водой. А я пока мотор посмотрю.
– С удовольствием! – сказала женщина, схватила ведро и побежала к реке – вниз, через кустарник. Пашка смотрел ей вслед. Была она изящненькая, стройненькая – девочка. И то обстоятельство, что она уже замужняя женщина, делало ее почему-то еще прелестней.
Вернулась женщина повеселевшей, готовой опять сколько угодно смеяться.
– Красивая река? – спросил Пашка, весело и понимающе глядя на нее.
– Да, – женщина тоже глянула на него, покраснела и засмеялась.
Пашка с минуту влюбленно смотрел ей в глаза.
– Что вы?
– Так, – он принял у нее ведро с водой и окатил задние скаты – в радиаторе было полно воды.
– А я думала – вам в мотор надо.
– Колеса греются, – пояснил Пашка.
– Я еще никогда не видела, чтобы шоферы колеса обливали.
– Потому что – обормоты, поэтому и не обливают. Положено обливать после каждой полсотни километров.
Поехали дальше. Странное дело: до этой остановки Пашка ничегошеньки не чувствовал к женщине, а сейчас – как глянет на нее, так в сердце кольнет.
«Попался, по-моему», – подумал Пашка. Трепаться расхотелось.
– Расскажите еще что-нибудь, – попросила женщина. «Я бы рассказал… Измять бы тебя сейчас всю, исцеловать… Кошмар – влюбился опять!», – Пашке почему-то захотелось поднять женщину на руки, поднести к обрыву, над рекой, и держать над обрывом – вот визгу было бы.
– Почему вы замолчали?
– Думаю, как бы у вас чемоданы украсть.
– Ха-ха-ха…
– Вот доедем сейчас до глухого места, ссажу вас, а сам уеду с чемоданами.
– А я номер запомню.
– А он у меня фальшивый.
– Ну да!…
«Нет, это кошмар!», – сердце Пашки прямо кипятком обливалось – от одного ее голоса. «Влопался. Хоть бы доехать скорей».
– Муж-то знает, что вы едете?
– Знает. Уже ждет, наверно.
– Что же он в город не поехал встречать? Что это за манера, между прочим: отпускать жен одних в такой путь?
– Наверно, некогда было. А то бы приехал.
– Некогда… Вы надолго к нам?
– Недели на три.
– А почему не насовсем?
– Я же тоже работаю.
– А здесь что, нельзя работать?
– Здесь нельзя. Я – технолог по специальности.
– А как же так жить? – муж здесь, ты там.
– А он скоро уедет. Отработает, сколько положено, и уедет. Насмеялась я с вами… Жене вашей, наверно, весело жить с вами. Да?
– Я, видите ли, холостой, – зло и весело сказал Пашка. – А мужу своему передайте, чтобы он больше таких номеров не выкидывал.
– Каких номеров?
– Он поймет.
Пашка разогнал машину и до самой Баклани молчал. На женщину не смотрел. Она тоже притихла.
Зоотехник действительно ждал жену на тракте. Длинный, опрятно одетый молодой человек с узким остроносым лицом. Очень обрадовался. Растерялся – не знал, что делать: то ли целовать жену, то ли снимать чемоданы из кузова. Запрыгнул в кузов. Женщина полезла в сумочку за деньгами.
– Сколько вам?
– Нисколько. Иди к мужу-то… поцелуйтесь хоть – я отвернусь.
Женщина покраснела и засмеялась.
– Нет, правда, сколько?
– Да нисколько! – заорал Пашка. Мока сплошная с этими куколками.
Женщина пошла к мужу. Тот стал ей подавать чемоданы и негромко и торопливо стал выговаривать:
Назад: – 12 -
На главную: Предисловие