Книга: Любавины
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: Книга вторая

– 12 -

Елизар Колокольников, конечно, не утерпел.
Получив наган, он тут же забыл свои обещания, выждал, когда еще больше стемнеет, и прямехонько направился к старику Любавину. Емельяна Спиридоныча дома не было, он остался ночевать у Кондрата. Елизар постоял, подумал и пошел к Кондрату. По дороге напевал песенку про Хаз-Булата – хорошее было настроение.
У Феклы в избе горел небольшой огонек. Занавески на окнах спущены, а на окно, выходящее на дорогу, навешана шаль.
«Что– то делают», -подумал Елизар и тихонечко перелез через прясло – решил подглядеть на всякий случай. Перелез, сделал два шага и остановился: вспомнил про знаменитых любавинских волкодавов. Он не знал, взял себе Кондрат одного кобеля, когда делился с отцом, или нет. Если взял, тогда не стоило подходить к окну: кобели у Любавиных такие, что впустить он тебя впустит, гад, а когда выходить начнешь, тут он кидается. Послушал-послушал Елизар – вроде тихо. Значит, не взял себе Кондрат собаку. Осторожненько подошел к окну, заглянул под занавеску и видит: Фекла стоит в кухне, оперлась могучей грудью на ухват. На ее и без того красном лице играет красный свет пламени из печки. На полу, на лавке, на столе – всюду крынки, миски, туески.
«Что за хреновина?», – удивился Елизар.
За столом сидят Кондрат и Емельян Спиридоныч. Кондрат сидит ближе к окну, загородил своей широкой спинищей все, что есть на столе. Но, судя по всему, а главное – по выражению лица Емельяна Спиридоныча, пьют. Пьют и о чем-то беседуют. Фекла прислушивается к ним, время от времени улыбается.
Елизар долго смотрел на эту немую странную картину, но так ничего и не понял.
«Не то масло топят, не то сало», – решил он. Ему показалось уютно в избе, тепло, чистенько. А главное – на столе прозрачная, как ручеек, водочка. Булькает она, милая, из горлышка – буль-буль-буль… От одного вида под сердцем теплеет. Сидят за столом два умных мужика, с которыми можно про жизнь поговорить, пожаловаться можно, можно нахмурить лоб и сказать, между прочим:
«Я еще про это не слыхал. Узнаю».
Или:
«Вчерась указание прислали…».
И два умных мужика будут слушать. А это ведь не просто – когда тебя слушают.
Елизар так размечтался, что забыл даже, зачем пришел сюда, а когда вспомнил, то обрадовался. И пошел от окна. И тут ему на спину прыгнул кто-то живой и тяжелый… Елизар заорал раньше, чем сообразил, что это собака.
– Мельян! Кондрат!… – дурным голосом закричал он, закрывая от собаки лицо.
Кобель норовил вцепиться в горло. Елизар пинал его ногами и орал:
– Мельян! Кондрат!
Из избы выбежали, оттащили пса. Емельян Спиридоныч держал его, а Кондрат взял Елизара за грудки. Негромко, нисколько не угрожая, спросил:
– Ты что тут, сука, подсматриваешь?
– Кондрат, я это! – взмолился Елизар. – Елизар. Не подсматривал я… С важными вестями к вам… хотел в окно постучать, а он налетел, гад полосатый. Пусти ты меня!
Кондрат отпустил Елизара.
– С какими вестями? – спросил встревоженный Емельян.
– С такими… Наплодили зверей каких-то. Еще немного – и я бы его стукнул здесь, – Елизару было совестно за свой заполошный крик.
– Я б тебя тогда самого на цепь посадил заместо кобеля, – сказал Кондрат. – И лаять заставил.
– Посадишь… Бабку мою Василису посади, она еще резвая. Герой мне, понимаешь…
– Посторонись, Кондрат, я на него Верного спущу, – серьезно сказал Емельян Спиридоныч.
– Э-э! – вскрикнул Елизар. – Пошли, в избе новость скажу.
– Здесь рассказывай.
– Здесь не буду. Нельзя.
– Подожди тут, – Емельян Спиридоныч повел собаку, а Кондрат один зашел в избу.
Когда в избу вошли Елизар с Емельяном Спиридонычем, крынок и туесков на лавках уже не было. Устье печи прикрыто заслонкой.
Фекла встретила незваного гостя настороженным, злым взглядом; удивительно быстро она сделалась Любавиной.
– Раздевайся, проходи, – как ни в чем не бывало пригласил Кондрат Елизара.
Елизар быстренько скинул полушубишко, потер ладони, крякнул.
– Ночи холодные стоят!
– Садись погрейся.
– О-о! Да у вас тут… так сказать…
– Сапоги-то вытри, – сказала Фекла.
Елизар обшмыгнул сапоги о мешковину и устремился к столу.
Емельян Спиридоныч налил ему:
– Держи.
– А себе-то чего же?
Емельян Спиридоныч мельком глянул на сына, налил себе и ему по половинке стакана.
Елизар повеселел, оглянулся на Феклу.
– А я думал, ты блины печешь. Чего, думаю, так поздно?
Фекла подарила его таким взглядом, что Елизар быстро отвернулся и больше не оглядывался.
Выпили.
– Ух-ха! – Елизар для приличия закрутил головой. – Не пошла, окаянная.
Фекла фыркнула в кути:
– У тебя не пойдет!
Кондрат и Емельян Спиридоныч выпили молчком.
Долго все трое хрустели огурцами, рвали зубами холодную розоватую ветчину, блаженно сопели.
– Какая новость? – не выдержал Емельян Спиридоныч.
Елизар смело потянулся к бутылке – хотел налить себе, но Кондрат отодвинул бутылку локтем и уставился на Елизара неподвижным, требовательным взглядом. Елизар сказал резковато:
– Фекла, выдь!
– Куда это? – Фекла строго посмотрела на Елизара, потом вопросительно – на мужа.
– Ну, выйди, – нехотя сказал Кондрат. – Нам поговорить надо.
Фекла послушно накинула шубейку, взяла ведра и вышла из избы.
– Какая новость?
– Новость-то… – Елизар не торопился. – Табачишко есть у кого-нибудь?
Емельян Спиридоныч налил ему полстакана водки, сунул в руку.
– Пей и рассказывай. Выкобенивается сидит тут…
Елизар выпил, громко крякнул, вытащил свой кисет и стал закуривать.
Емельян Спиридоныч как-то обиженно прищурился и подвинулся к Елизару.
– Значит, так, – торопливо заговорил тот, – жена Егорки вашего, Манька, спуталась с этим, с длинноногим, с Кузьмой. Он седня приехал – прямо к ней.
У отца и сына Любавиных вытянулись лица. Смотрели на Елизара, ждали. А ждать нечего – все сказано. Только всегда в таких случаях чего-то еще ждут, каких-то еще совсем незначительных, совсем ничтожных подробностей, от которых картина становится полной. Елизар продолжал:
– Я, значит, по одному делу забежал к нему домой, к Кузьме-то, а мне Клашка наша и говорит: «А он, – говорит, – у Маньки сидит». – «Как у Маньки?» – «А так», – сама в слезы. Я – к Маньке: как-никак она мне племянницей доводится, Клашка-то. Жалко. Плачет… Захожу к Маньке – он там. Выпивают сидят. Я и говорю ему. «У тебя совесть-то есть, Кузьма, или ты ее всю загнал по дешевке?». Он на меня с наганом… Там было дело.
– Давно это? – осевшим голосом спросил Кондрат.
– Ну, как давно? Нет, только стемнело.
– А сейчас он там? – спросил Емельян.
– Там, наверно.
– Кондрат, сходи. Ничего пока не делай, только узнай, – Емельян Спиридоныч встал, снова сел, запустил лапы в лохматую волосню и страшно выругался.
Кондрат в две секунды оделся, вышел, ничего не сказав.
Емельян Спиридоныч сидел, опустив голову на руки, молчал.
Елизар осторожненько протянул руку к бутылке, стараясь не булькать, налил полный стакан…
Емельян Спиридоныч поднял голову. Елизар вздрогнул.
– Налей мне тоже, – сказал Емельян.
Выпили. Закурили.
– Он кем теперь? Опять в сельсовете, а тебя куда?
– Да нет, он милиционером.
– Во-он што!… – Емельян Спиридоныч качнул головой. – Са-абаки! Не мытьем – так катаньем…
Елизар сочувственно вздохнул. Помолчали.
– А ведь говорил Егорке, подлецу: «Не бери вшивоту Попову не бери», – нет, взял. Ну во-от… Он ей подарил чего-нибудь, она и ослабла, сука.
– Без подарков не обошлось, конечно, – поддакнул Елизар. То состояние, о котором он думал и которого хотел себе, заглядывая в окно, наступило. – А я даже так думаю: сын-то у нее от Егора?
Емельян Спиридоныч, застигнутый врасплох этим вопросом, некоторое время тупо смотрел в стол, потом шаркнул ладонью по лицу, отвернулся и громко сказал:
– Откуда я знаю? Что я ее, за ноги держал, гадину? – это было горе, которого Емельян Спиридоныч сроду не чаял. – Растишь их… кхэ! – Емельян Спиридоныч остервенело высморкался, вытер глаза. – Думаешь – толк будет. Вырастил! Одного хряпнули, как борова, другому… мм! За что?!
Елизар сочувственно молчал.
– За что, спрашиваю?! – Емельян Спиридоныч грохнул кулаком по столу.
– Жись… – трусливо вздохнул Елизар.
– «Жи-ись»! – передразнил его Емельян. – Что она, жись-то?…
Вошел Кондрат.
– Не открыли. Стучал-стучал – чуть дверь не выломал… – он скинул полушубок, сел к столу.
– Так. О!… – Емельян Спиридоныч посмотрел на Елизара. – А ты тут про жись толкуешь!
У Елизара отлегло от сердца: он боялся, что Кондрат придет и скажет: «Никакого там Кузьмы нету».
– Выпьем? – предложил он.
Ему никто не ответил. Отец и сын Любавины сидели понурые, убитые позорным горем.
Вошла Фекла. Долго раздевалась, приглядывалась ко всем троим – хотела понять, что произошло.
– Лизар, поздно уж, иди спать, – бесцеремонно сказала она, заметив, что ни муж, ни свекор не обращают на Елизара никакого внимания.
Елизар поднялся, нашел свой полушубок, вышел из избы при полном молчании хозяев. И тотчас вернулся.
– Там собака-то…
– Привязана! – заорал Емельян Спиридоныч.
Елизар поспешно вышел.
– Спать! – скомандовал Кондрат. – Завтра видно будет.

– 13 -

Егор поднялся в то утро чуть свет. Напоил коней, закусил на скорую руку и принялся за пни. Выкорчевал один, взялся за другой… И увидел на дороге всадника. Кто-то торопился, и похоже – к нему. Егор приложил ладонь ко лбу, долго всматривался. Всадник пропал в лощинке и появился снова – на взгорке. Егор узнал сперва коня, потом уж брата.
– Корчуешь? – спросил Кондрат.
– Ты чего? – у Егора похолодело в груди от недоброго предчувствия.
– Жену-то там… – Кондрат прибавил словцо, от которого удивленные глаза Егора сделались глупыми, как у телка.
– Ты тронулся, что ли? – он попробовал улыбнуться – растерялся.
– С Кузьмой ночевала эту ночь. Опять объявился, гад. Милиционером теперь, – лошадь под Кондратом забеспокоилась, засучила ногами. – Той! – сказал Кондрат и дал ей кулаком по шее.
Егор все стоял и смотрел на брата. Долго стоял так… Потом сел на пенек и охрипшим голосом упрямо трижды повторил:
– Я не верю. Не верю. Не верю тебе.
– Апостол! – Кондрат плюнул и стал заворачивать коня. – Нарожает она тебе длинных – заживешь тогда! На крестины только не зови, пошел ты… Не верит он, когда я сам ходил к ним и достучаться не мог. Не пустили.
Егор схватил топор и пошел к Кондрату, – он ошалел от горя, не понимал, что делает. Кондрат саданул в бока коню, тот прыгнул с места.
– Врешь, – сказал Егор, останавливаясь.
– Не сходи с ума-то, черт! – Кондрат резко натянул поводья. – Если я вру, так Елизар Колокольников не врет – от их сам видел. Распустил слюни, с бабой управиться не мог. Опозорила, сволочь, на всю деревню!
– Врешь! – Егор опять пошел к нему.
Кондрат понужнул коня. Обернулся, крикнул издали:
– У нас в роду этого еще не было! Ты – первый!
Крикнул и пропал в лощинке, потом появился снова – на взгорке, оглянулся… Егор стоял с топором в руках. Дождался, когда брата не стало видно за поворотом, вернулся к лошадям, отстегнул одну, пал ей на спину и полетел прямиком, без дороги. Он знал еще один путь в Баклань – короче. Перед самой деревней надо было перебраться через студеный ручей. По весне ручей широко разливался – целая речка. Мерин с маху влетел в него, ухнул по грудь, испугался и заупрямился.
Егор долго мордовал его, толкал вглубь, потом вывел на берег и начал бить. Мерин пятился, поднимался на дыбы, ржал. Егор, обезумев от ярости, хлестал его по морде. Мерин тоже взбесился – начал изворачивать и бить задом. Егор намотал повод на руку и, увертываясь от копыт, стал доставать пинками в брюхо. Долго кружились так по вязкому берегу. Егор негромко матерился, мерин храпел и рвался из узды. Один раз Егор достал его особенно больно. Мерин оскалился и кинулся грудью на человека. Сшиб с ног, проволок по земле на поводу, развернулся, накинул пару раз задними ногами… Егор выпустил повод. Мерин отбежал недалеко и остановился. Егор лежал без памяти. Удар одним копытом вскользь пришелся по голове – он-то и выхлестнул его из сознания.
Было еще рано.
Солнце только оторвалось от гор и заливало долину веселым желтым золотом.
Земля исходила паром – дышала всей грудью. Потревоженные утки снова начали подавать голоса. Из-за кустов тальника на середину ручья выплыла небольшая серая уточка. Почистила перышки, огляделась и крякнула громко и требовательно. И тотчас на воду с ясного неба упали два красавца селезня и поплыли рядом. Потом еще один крупный селезень низким косым летом шаркнул вдоль кустов и шлепнулся на воду, подрулил к двум своим товарищам. Трое самоуверенных, гордых, хвастливо выпятив груди, преследовали одну – и ничего, не проламывали друг другу хрупкие черепа крепкими тупыми клювами. У людей так не бывает.
Егор долго лежал неподвижно. Уже солнце стало припекать основательно, несколько раз ржал тревожно мерин. Катились с тихим плеском, играли на солнце маленькие бойкие волны ручья, разговаривали утки…
Наконец Егор пошевелился, приподнял голову… И показалось ему, что лежит он на той самой полянке, где стоит избушка Михеюшки, где праздновали его свадьбу, где угробил он Закревского. Он даже как будто услышал неподалеку голос Макара – Макар смеялся.
«Выпил, что ли?», – подумал о себе Егор. Потом стал приглядываться, увидел ручей, коня своего, тальник… и вспомнил, и лег опять. Полежал, с трудом поднялся, намочил в ручье голову, медленно пошел к коню. Конь вскинул голову, всхрапнул и отошел от него. Егор сел на сырую землю. Закурил. Курнул несколько раз, бросил папироску. Хотелось заплакать от слабости, пожаловаться кому-нибудь на жизнь и на коня. О Марье не думал. Марьи живой для него не было. В мутном сознании своем Егор перешагнул какую-то грань и не злился больше – только тяжело было. Муторно было. И жалко кого-то. И себя тоже жалко.
Но жизнь еще не кончилась.
К обеду Егору стало легче. Боль в голове поутихла. Только шумело в ушах и в глазах – нет-нет да сдвигалась куда-то в сторону большая гора перед Бакланью. Она ужасно мешала, эта гора.
Конь, когда Егор подошел к нему, задрожал, но остался стоять. Егор долго ласкал его, гладил по голове, потом сел и поехал вокруг, через мостик.
Марья сидела посреди избы на разостланной дерюге – выбирала из решета в ведро клюкву. Ванька играл рядом с ней.
Егор вошел спокойный, усталый… Остановился на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку.
– Ягодки выбираешь? – спросил негромко.
Марья побледнела, смотрела на мужа испуганными глазами.
– Приехал?
Егор подошел к ней, грохнул сапогом по ведру с клюквой.
Марья потянулась к Ваньке – хотела взять его на руки.
– Не трожь, сука!
Второй удар прозвучал мягко и тупо. Марья опрокинулась на спину, не вскрикнула, не охнула… Схватилась за грудь. Из открытого рта ее на пол протянулся клейкий ручеек крови.
Егор с минуту ошалело смотрел на этот ручеек… Ванька, сидевший рядом с матерью, молчком поднялся и, ковыляя, пошел к отцу. Егор попятился от него к двери, давил сапогами клюкву, она лопалась. Споткнулся о ведро, чуть не упал… В сенях сшиб с лавки еще одно ведро, оно оглушительно загремело.
Егор, как впотьмах, нащупал сеничную дверь, толкнул ее, вышел на улицу…
Ванька плакал в избе.
Егор побежал к воротам, где стоял конь, потом вернулся, осторожно закрыл сени, накинул петлю на пробой, поискал глазами замок, не увидел, воткнул в пробой палочку, как это делала Марья, когда уходила в огород или за водой к колодцу. Вернулся к коню, вскочил и пустил вмах по улице. Поехал к Кондрату.
– Я, однако, убил ее, – прохрипел он, входя в избу (Феклы не было дома). Егор был белый, в глазах стояли отчаянное напряжение и боль; он как будто силился до конца постичь случившееся и не мог.
Кондрат враз утратил тупое спокойствие свое, бестолково заходил по избе.
– Совсем, что ли? Может, нет?
– Совсем.
– Тьфу! – Кондрат выругался. – Пошли к отцу.
Емельян Спиридоныч лежал на печке – нездоровилось.
– Егорка Маньку убил, – с порога объявил Кондрат.
– Цыть! – строго сказал отец. – Орешь чего ни попадя! Как убил?
– Убил. Совсем.
Егор сел на припечье и стал внимательно рассматривать головку своего правого сапога, – точно речь не о нем шла, а о ком-то другом, кто его не интересует.
Емельян Спиридоныч легко прыгнул с печки, натянул сапоги.
– Иде она теперь?
Егор качнул головой:
– Там.
– Ну-ка… мать!…
Михайловна стояла тут же, ни живая ни мертвая, смотрела на своего младшего.
– Пойдешь со мной, – велел Емельян. – Молоко иде стоит у вас?
– Там, – опять вяло кивнул Егор.
– Никуда не выходить! Пошли. Смелей гляди, старая, – громко, как будто даже весело говорил Емельян Спиридоныч. – С убивцами живешь!… Обормоты…
Мать с отцом ушли.
Когда за ними закрылась дверь, Егор зачем-то поднялся.
– Сядь, – сказал Кондрат.
Егор сел.
Кондрат напился воды, вытирая ладонью подбородок, сказал:
– Теперь держись: лет десять вломают, если до смерти зашиб, – вытащил кисет, стал дергать затянувшийся узелок веревочки. – Рази ж так можно бить!
Егор молчал. На его лице было тупое безразличие и усталость. Хотелось даже спать.
Кондрат развязал наконец кисет, свернул папироску.
– На, покури.
Егор машинально протянул руку, взял папироску. Кондрат поднес ему горящую спичку. Прикуривая, Егор ясно увидел вдруг маленького Ваньку, протянувшего к нему руки, и сразу в груди огнем вскинулась резкая, острая боль. Он встал и пошел к двери.
Кондрат сзади облапил его.
– Куд-да ты?…
– Пусти.
– Нельзя туда.
Егор сдался.
Кондрат стал у двери. Объяснил еще раз:
– Сейчас нельзя туда. Сперва узнать надо.
Егор сидел, уронив на колени большие руки, бессмысленно смотрел на них.
– Чего уж раскис-то так? Помрет – надо уходить… Есть такой закон: побыть столько-то лет в бегах – все прощается. У отца в горах знакомые… ни один черт не найдет.
«Почему у нас так все получается – через пень-колоду? – пытался понять Егор, не слушая брата. – Почему нас не любят в деревне? Зачем надо ехать куда-то, скрываться, как зверю, мыкать по лесам проклятое горе?… Почему не с кем-нибудь случилось сегодняшнее, а со мной? Почему в висок угодили не кому-нибудь, а брату Макару? Почему, когда односельчане хотят сказать о нас обидно, плохо, говорят: „Любавины“… Что это?».
Впервые так горько и безысходно думал Егор и впервые смутно припомнил, что он никогда почти открыто и просто не радовался. Все удерживала какая-то сила, все как будто кто-то нашептывал в ухо: «Не радуйся… Не смейся». А почему? Кто мешал? Ведь живут другие – горюют, радуются, смеются, плачут… И все просто и открыто. А тут как проклятие какое – вечная, непонятная подозрительность, злоба, несусветная гордость… «Любавины…» «Какие же мы такие – Любавины, что нет нам житья среди людей, негде голову приклонить в лихое время?…».
Уже сейчас страшно стало своего скорого одиночества. Без людей нельзя. А они гонят от себя.
В сумерки пришли старики.
Марья скончалась у них на руках.
В полутемном большом доме Любавиных началась тихая, шепотливая суетня: Егора собирали в далекий путь. Он сидел безучастный.
Емельян Спиридоныч объяснял сыну:
– Как этот лог проедешь, так сейчас бери вправо – на гору Бубурлан. Ее даже ночью заметишь. И держи ее на виду все время. Потом пасека одна попадется… старик Малышев там. Он меня тоже знает. Дальше расспроси его, он лучше расскажет. Добирайся ночами.
Кондрат набивал в мешок хлеб, сало, патроны.
– Ваньку мы к себе возьмем, не думай про это, – сказал он.
– Он сейчас-то иде? – спросил Егор.
– К Ефиму занесли, – ответил отец, – он принесет его проститься.
В сенях в это время заскрипели осторожные шаги. Вошел Ефим. Нес на руках спящего мальчика.
– Куда бы его?…
– Давай сюда, – Михайловна приняла внука, положила на кровать.
Егор подошел к кровати, долго ломал о коробок спички – не мог зажечь. Ефим достал свои, чиркнул… Желтый трепетный огонек выхватил из мрака лицо мальчика. Он крепко спал. Верхняя губенка оттопырилась и вздрагивала от дыхания. Все молча смотрели на него. Слышно было, как по жести крыши застучали первые капли дождя.
Лицо Егора окаменело. Глаза сухо горели невыразимой тоской.
Ефим послюнявил пальцы, перехватил спичку за обгоревший конец, поднял огонек выше. Он последний раз усилился, пыхнул и погас. В темноте захлюпала Михайловна.
– Пореви шло! – сдавленным голосом зашипел Емельян Спиридоныч, сам едва сдерживая слезы.
…В полночь Егор выехал с родительского двора.
Тихо шуршал дождь. Деревня спала. Огней нигде не было.
До ворот по бокам лошади шли отец и братья.
– Не горюй особо, – напутствовал отец. – Передавай о себе с надежными людями. Проживешь как-нибудь.
Кондрат и Ефим молчали. Только у ворот пожали один за другим руку Егора. Ефим сказал:
– Счастливо добраться.
Егор подстегнул коня и пропал, растворился в темноте.

– 14 -

Марью хоронили на другой же день. Торопились: опасались, что Сергей Федорыч тронется умом.
В гробу лежала черная, какая-то старая, чужая женщина. Трудно было узнать в ней красавицу Марью.
Когда Сергей Федорыч приходил в себя, он начинал выделывать такое, что даже у мужиков волосы вставали дыбом. Он склонялся над гробом и разговаривал с дочерью, как с живой.
– Доченька, Маня! – звал он. – Проснись, милая. Вставать пора, а ты все спишь и спишь. Кто же так делает?… Манюшка! Ну-ка поверни головушку свою…
Сергей Федорыч брал в руки голову покойницы, шевелил, качал из стороны в сторону, поднимал веки… Мертвые глаза Марьи смотрели внимательно и жутко. Присутствующие не выдерживали, Сергея Федорыча брали под руки и выводили из избы. Он вырывался, снова вбегал в избу падал лицом на грудь мертвой дочери и начинал:
– Ой, да не проснешься ты теперь, не пробудишься! Да кровинушка ты моя горькая, да изорвали-то они все твое тело белое, да надругались-то они над тобой, напоганились!…
Его силой оттаскивали от гроба, и он терял сознание. Любавиных никого у гроба не было. Только на могилку, когда хоронили, пришли Емельян Спиридоныч с Михайловной.
Стали в сторонке.
Сергей Федорыч увидел их, пал на колени, сделал земной поклон могиле дочери и взмолился к небу:
– Господи, батюшка, отец небесный! Услышь меня, раба грешного: пошли ты на их, на злодеев, кару. Никогда я тебя не просил, господи!… Шибко уж мне сейчас горько!… Господи!
Емельян Спиридоныч круто развернулся и пошагал прочь с могилок. Михайловна – за ним. Так шли по деревне, один – впереди, другая – сзади, шагах в трех.
Когда подходили к дому, Емельян Спиридоныч сказал:
– Караулить дом надо ночами: может подпалить.

– 15 -

Федя Байкалов узнал о смерти Марьи через два дня, когда ее схоронили уже. Он возвращался из города – ездил за углем и железом – и встретил около Баклани дальнего своего родственника, Митьшу Байкалова. Тот ехал домой с возом бревен для сарая.
– Слыхал новость-то?! – крикнул с воза Митьша.
– Каку новость? – Федя придержал коня.
– Егорка Любавин бабу свою решил.
Федя выронил из рук вожжи… С минуту беспомощно смотрел на Митьшу, потом подобрал вожжи, подстегнул коня. И опять остановился.
– За что?
– А черт его знает! Никто толком не может сказать… Спуталась, что ль, с кем-то!
Федя погнал коня.
Дома быстро распряг его, засыпал овса в ясли, вошел в избу.
Хавронья белила печку. Увидев мужа, она почему-то испуганно съежилась и, не поздоровавшись (Федя тоже не поздоровался), усердно зашаркала щеткой по шестку.
Федя сел к столу, вынул из кармана бутылку водки.
– Дай закусить.
Хавронья молчком, послушно достала из печки жареную картошку. Взяла с полки пустой стакан, поставила на стол.
Федя налил вровень с краями, выпил.
– Егорка, конечно, ушел? – сказал он, не обращаясь к жене.
– Нет, дожидаться будет, – буркнула Хавронья.
Федя медленно повернул к ней голову:
– Я тебя не спрашиваю.
– А я не разговариваю с тобой. Нужен ты мне, пьянчуга!
– Выйди в один момент из избы! – приказал Федя. – Не доводи до греха.
Хавронья вышла.
Федя допил водку, долго искал в сундуке, среди жениных юбок, свою новую синюю рубаху, надел ее и вышел на улицу.
Пошел к Любавиным, к Кондрату.
Кондрат собрался куда-то идти. Встретились у ворот.
Федя, заложив руки в карманы, стал перед ним.
– Здорово, Данилыч! – первым поздоровался Кондрат.
Федя продолжал стоять молча. Руки не вынул из карманов.
– Здорово, говорю! – Кондрат протянул руку, беспокойно-настороженно играя глазами.
Федя плюнул в протянутую руку и спокойно и выжидательно посмотрел на Кондрата. Рук из карманов так и не вынул.
Кондрат натянуто улыбнулся, вытер ладонь о штаны, оглянулся по сторонам.
– Ты чего это?
Федя повернулся и пошел в направлении к могилкам. Не дошел немного, постоял… и двинулся обратно. Решил пойти к Кузьме.
Кузьмы дома не было.
– Уехали с Пронькой – искать, – недовольным голосом сказала Клавдя.
Федя не знал, куда себя девать. Яши не было, Кузьма уехал…
Он пошел в кузницу.

– 16 -

Кузьма уже четыре дня мотался с Пронькой Воронцовым по тайге – искали Егора.
Первым делом кинулись к Игнатию Любавину.
Игнатий страшно перетрусил, забожился, закрестился – не видел и слыхом не слыхал.
– Что он натворил-то?
– Мы у тебя побудем пока, – Кузьма сделался в эти дни раздражительным, резким. – Подождем.
Игнатий подумал и сказал:
– Зряшное занятие: не придет он сюда. Что он, дурак, что ли?
Это была трезвая мысль.
– А куда он может податься?
– Черт их, оболтусов, знает. Тайга большая, – Игнатий успокоился, в глазах появился любавинский насмешливый блеск. Это обозлило Кузьму.
– Ничего, придет и сюда. Так что – поживем здесь.
– Живите, – согласился Игнатий. – Только я вам дело говорю: зря.
Пронька предложил, вызвав Кузьму на улицу:
– Поедем к Михеюшке? Сюда он правда не придет.
Поехали к Михеюшке.
В избушку, чтобы не насторожить Михеюшку, зашел один Пронька. Побыл там немного и вышел.
– Никто не был. Михеюшка хворый лежит.
– Что с ним?
– Говорит – грудь.
– Подождем здесь, – решил Кузьма.
Выбрали место в кустарнике так, чтобы избушка была на виду, залегли. Коней спутали и отогнали в тайгу кормиться.
Прошел остаток дня, прошла ночь – никто к избушке не подъезжал.
Спали по очереди.
На рассвете бодрствовали оба. Было холодно. Курили, чтобы согреться, вполголоса говорили. Пронька, чтобы хоть немного отвлечь Кузьму от горьких дум, рассказал историю своей любви к одной городской женщине. История была странная и смешная.
Зимой Пронька с отцом продавали в городе мясо. Подошла молоденькая бойкая бабенка и стала выбирать кусок. Уж она выбирала-выбирала – кое-как выбрала. Потом начала торговаться. Отец Проньки разозлился и отдал кусок почти в два раза дешевле. А Пронька, пока отец ругался, разглядывал покупательницу. Бабенка была ладная, белозубая, острая на язык. Когда она, расплатившись, пошла, Пронька был готов. Незаметно отошел от отца, догнал бабенку и сказал, чтобы она еще приходила, попозже, когда отец пойдет в лавочку греться. Он ей даст мяса за так, за красивые глаза. Она охотно приняла такое предложение. Одним словом, Пронька отвалил ей чуть не половину свиньи и договорился прийти к ней вечером с бутылкой. Закуска будет – жареное мясо.
– И, понимаешь, – рассказывал Пронька, – не знаю, как думать – специально она так подстроила или это правда было. Сидим, значит, с ней, толкуем. А живет она аж на краю города, под горой…
– Где кладбище?
– Ага, около кладбища. Ночь на дворе. А у ней тепло, хорошо так. У меня аж душа радуется, – думаю: заночую тут. Ну, захмелели. Она, значит, целоваться лезет. Я – ничего, мне это на руку. Ну, значит, целуемся пока с ней. И тут, значит, стук в дверь. Она соскочила, забегала по избе, – я все-таки думаю, притворялась, зараза. «Ой, – говорит, – муж!». А до этого – ни слова про мужа. Да. «Он, – говорит, – у меня бешеный». Куда? Давай под кровать. Я – под кровать. Она, значит, открыла. Слышу – вошли. Этот мужик, значит, разделся… И спрашивает: «Кто у тебя был?» – «Никого не было». Ну, в общем, выволок он меня из-под кровати и начал причесывать. Здоровый попался. Да я еще выпил… Значит уделал он меня, отобрал деньжонки, какие были, и выставил.
– А она что?
– Она? А ничего. Стоит у печки, посматривает, как он меня метелит.
Кузьма закурил и стал смотреть, как над тайгой, с восточной стороны, все шире и шире – просторно – разливается свет. В тишине в настороженной шел по земле новый, молодой день. Птицы еще молчали. Туман поднимался от земли: на той стороне полянки кряжистые сосначи стояли по колено в белом молоке. И сделалось Кузьме до того горько вдруг, до того одиноко, что не стало больше сил сдерживаться. Он уткнулся в рукав, выдохнул со стоном.
Пронька замолчал.
– Надо Егора найти, – сказал Кузьма. – Жить лучше не буду, но найду.
– Он теперь один шатается. Банды той что-то не слышно.
Еще ждали до полудня.
– Ладно, – сказал Кузьма. – Поехали. Не придет он сюда. Он теперь далеко залился. Зайдем посмотрим старика.
Михеюшка был совсем никудышный, даже кашлять как следует не мог. Увидев людей, долго шевелил губами – хотел, видно, сказать что-то, потом махнул рукой и прикрыл глаза.
– Съезди за доктором, Пронька. Коня у Николая Колокольникова возьми. Скажи, я просил. И еще к Феде заехай, пусть он тоже сюда едет, если дома. Я здесь подожду.
Пронъка переобулся, закурил на дорожку и пошел ловить коня.
Кузьма остался с Михеюшкой.

– 17 -

Егор, как советовал отец, пробирался ночами. Днем отсыпался в сограх, кормил коня, а ночами осторожно ехал.
До Малышевой пасеки он добрался на третью ночь, к рассвету.
Пасека располагалась в логовине, в редкой березовой рощице. Обнесенная ветхим березовым пряслицем, точно опоясанная белой опояской, она была видна с горки как на ладони – серенькая избушка с покосившейся трубой, с полсотни ульев, колодец с гнилым срубом, старая колода около него и, конечно, огромные молодые волкодавы, три. Зачуяв всадника, они подняли такой устрашающий лай, что конь под Егором сам остановился. Долго никто не выходил из избушки. Наконец на крыльцо вышел белобородый старик в холщовых шароварах, с костылем в руке. Цыкнул на собак, огляделся.
Егор спустился в логовину, остановился поодаль от прясла – кобели хоть замолчали, но были на изготовке.
– Здорово, отец! – сказал Егор.
– Здорово, здорово, – неохотно откликнулся старик, присматриваясь к Егору.
– Подержи собак-то, я заеду!
– Ты откуда будешь?
– Из Баклани.
– Чей?
– Любавин.
– Емелькин сын, что ль?
– Ну.
Старик сошел с крылечка, отвел собак куда-то за избушку, вернулся и, пока Егор въезжал в ограду, все недоверчиво присматривался к нему.
– Говорили, убили у Емельки какого-то сына…
– Брата, – сердито буркнул Егор. Его начала раздражать подозрительность старика.
– Тебя как зовут-то?
– Егором.
– Ты младший, что ль?
– Младший.
Старик успокоился, даже как будто обрадовался. Помог Егору расседлать коня, показал, куда сложить мешки с провизией.
– Похож ты на брата-то, на Макарку, я, вишь, обознался. Слыхал, что убили его… Как же, думаю? Бывал он тут. Отчаянный парень. А ты чего?
– В горы еду, а дорогу не знаю. Отец велел к тебе завернуть.
– Это можно. Как отец-то?
– Ничего.
– Заходи. У меня там ишо один бакланский гостит.
– Кто? – Егор невольно попятился от двери.
– Гринька Малюгин.
У Егора отлегло от сердца – он подумал почему-то, что его ждет Кузьма.
Старик заметил растерянность Егора.
Гринька проснулся и ждал гостя, ничуть не встревожившись, даже с кровати не поднялся. В избушке был полумрак.
– Боженька человека живого послал? – спросил он старика, с любопытством разглядывая Егора. – Кто такой?
– Ты сам говоришь, человек.
– Нет, может, ты купец – тогда твоя жизнь конченая. А может, ты от властей посланный – тогда поворачивай оглобли, нам не о чем толковать. А может, ты добрый молодец – тогда мы с тобой выпьем, – Гринька, видно, намолчался в тайге, разглагольствовал с удовольствием.
Егор много слышал о Гринькиных похождениях, поэтому сам тоже с интересом рассматривал его. Он видел Гриньку, когда того водили по деревне за конокрадство, но тогда Гринька был не такой, и Егор, пожалуй, не узнал бы его, встреться он где-нибудь один на один с ним.
– Я проездом тут. В горы еду.
– В горы едет, – с дурашливой многозначительностью пересказал Гринька старику слова Егора. – А зачем, спрашивается? Коня прогулять? Или, может, тяпнул кого-нибудь по темечку? – тогда надо в горы.
Егору стало нехорошо от Гринькиных шуток, он нахмурился и, ничего не сказав, полез в карман за табаком.
– Не глянутся мои слова, – заметил Гринька старику. – А?
– Твои слова редко кому поглянутся, – сказал старик. – Он ведь земляк твой, из Баклани.
Гринька враз утратил беспечность, впился в Егора маленькими жуткими глазами.
– Нет, не помню, – сказал он. – Чей?
– Любавин.
– А-а… – Гринька опять лег, закинул руки за голову, долго молчал. – Помнишь, меня водили за коней Беспаловых.
– Помню.
– Я тоже помню. Я всех тогда запомнил. Любавиных не было. Правильно?
– Где не было?
– Бил кто-нибудь из Любавиных меня?
– Нет.
– Правильно. Давай, Кузьмич, медовухи. Мне что-то тоскливо сделалось.
– Давай-ка лучше поспим маленько, – сказал старик. – Да и парень умаялся с дороги, пусть отдохнет. А потом выпьем, этого добра не жалко.
– Согласный, – сказал Гринька. – А ты?
Егор усмехнулся:
– Я тоже.
Ему постелили на полу. Старик полез на печку.
Егор с удовольствием вытянул натруженные за ночь ноги, зевнул.
В два маленьких оконца вливался ранний свет. Постепенно в избушке все четче обозначались отдельные предметы: печь с большим, неуклюжим чувалом и с непомерно широким устьем, кадка в углу, куль с мукой, старенькое ружьишко на стене, волосяные маски от пчел, пучки сухих трав… Откуда-то – Егор не понимал откуда – потягивало свежим воздухом. На стене, над дверью, шевелились слабенькие тени – под окном стояла березка, и ее чуть трогал утренний ветерок.
Егор заснул незаметно, но и во сне все от кого-то убегал, а ноги плохо слушались, и сердце замирало от страха. Потом – не то приснилось, не то почудилось: как будто он так и лежит на полу в избушке. На печке спит старик Малышев, на кровати – Гринька. Вот Гринька полежал-полежал, зевнул и сел.
– Не спится.
– Мне тоже, – сказал Егор. – Ты Макара, брата, не знал?
– Знал, как же! Он атаманил в одной шайке.
– Так вот – убили Макара.
– Да ну?! Кто? – Гринька опять, как давеча, уставился на Егора страшными глазами.
– Уполномоченный у нас… Кузьмой зовут. На Клашке Колокольниковой женатый.
– Так чего же ты ушел из деревни?
– Я все равно его убью. Он тоже недолго погуляет. Примешь меня в свою шайку?
– Конечно. Ты Маньку-то любил свою?
Егор помедлил с ответом.
– А ты откуда знаешь про… Откуда ты все знаешь?
– Знаю, добрый молодец! – сказал Гринька и захохотал. – Я все знаю.
– Любил. Мне теперь тоскливо без нее.
– Ничего, не тоскуй. Сейчас выпьем. Правильно сделал, что убил.
– Кого?
– Уполномоченных-то.
– Я говорю: без Маньки мне теперь тоскливо будет.
– Ничего. Сейчас выпьем.
– Я же не хотел ее убивать. Я только ударить хотел, а получилось…
– А Яшу Горячего тоже ты убил?
– Нет.
– Ты мне не ври, добрый молодец! – Гринька опять громко захохотал, а глаза смотрели пронзительно. – Я ведь все знаю. И ты мне никогда не ври. А то я тебе самому сейчас голову отверну!
Гринька встал и начал кривляться над Егором, и все хохотал оглушительно… Егор всмотрелся лучше и увидел, что у Гриньки нет лица. А Гринька подходил все ближе к нему и все хохотал и кривлялся… Егор проснулся от ужаса, охватившего его.
…Гринька, скорчившись в кровати, надсадно кашлял. Егор пошевелился, Гринька повернулся к нему.
– Вот, брат, до чего… – прохрипел он. – Всю душу выворачивает.
– Простыл?
– Простыл… Кузьмич! А Кузьмич!
Старик на печке поднял голову.
– Чего?
– Хватит спать! Давай медовухи.
Малышев протяжно зевнул и полез с печки.
– До чего утренний сон хороший!
– Ты как жених спишь, – упрекнул его Гринька.
– А чего ж? Я людей не убивал – душа не болит, – непонятно, к чему он сказал это. То ли недоспал – обозлился на Гриньку; то ли из ума стал выживать, забывает, с кем и о чем не следует говорить. Скорей всего не подумал и брякнул.
Гринька внимательно посмотрел на старика.
– Ты к чему это?
– Да так… присказка такая есть.
Гринька промолчал.
У Егора совсем пропал сон.
Было уже светло.
Позавтракали.
Егор напоил коня из колодца, спутал и пустил около ограды. Взял у старика драный тулупишко и полез на вышку. От выпитой медовухи голова отяжелела, и сон снова обуял Егора.
На вышке было хорошо – тепло. Сквозь многочисленные щели крыши глазело солнце. Пахло пылью и старой кожаной сбруей. На карнизе дрались воробьи.

– 18 -

Кузьма вернулся домой через неделю. Похудел, оброс смешной рыжей бороденкой.
Домашние встретили его гробовым молчанием. Даже Николай не нашелся, что сказать сразу.
Кузьма разделся, ополоснул в сенях лицо. Когда вошел с мокрым лицом, Клавдя молча подала ему полотенце.
– Баню можно истопить? – спросил Кузьма, ни к кому в особенности не обращаясь.
– Баню надо, – поддержал Николай.
– Истопим, – сказала Клавдя.
Кузьма прошел в горницу и стал раздеваться – хотел спать лечь.
Вошел Николай, плотно прикрыл за собой дверь.
– Ну как? – участливо спросил он.
– Нет… Ушел.
– Ушел, – Николай сел на краешек кровати, глядя на Кузьму с отеческой неподдельной заботой. – Его теперь в горах надо искать.
– Где?
– В тайге, в горах. Там знакомство у Емельяна…
– Посоветоваться надо с председателем.
– Председателем-то счас другой. Пьяных Павел…
– Я слышал. Он ваш, кажется, бакланский?
– Наш, ага. Сейчас только нету у него тут никого. Мать была, в позапрошлом году схоронили. А он, как в армию тогда взяли, в тринадцатом, однако, так его с тех пор не было. Никто не знал, иде он. А когда выбирали, рассказал: воевал сперва в империалистической, а потом за советскую власть. Барона тут какого-то гоняли… А счас потянуло, видно, на родину…
– Хороший мужик?
– Дык вить… как скажешь? Его толком-то никто не знает. Ушел молодым ишо… В парнях вроде не выделялся, жили бедновато. Отца в японскую убило, а мать – чего она? А он – малолеток, незаметный… Хороший, говорят. Лизара нашего попер от себя, – Николай усмехнулся, качнул головой. – Третьего дня приходит пьяный. «Выгнали», – говорит. Давно пора…
Председателя в сельсовете не было. Сказали, в школе.
Кузьма пошел в школу.
Дороги подсохли, затвердели. Под плетнями зазеленела молодая крапива. Мирно и тепло в деревне, попахивает дымком и свежевыпеченным хлебом… Опять была весна. Надо бы радоваться, наверно, а на душе неспокойно. Тяжело, что Марьи нет. Невыносимо тяжело и больно, что виноват в этом он. Как страшно и просто все вышло!
Захотелось очень поговорить с Платонычем. И он стал сочинять ему письмо (он иногда матери тоже «писал» письма).
«Дядя Вася!
У нас опять весна. Много всякого случилось без тебя – Марью убили, Яшу… Мне сейчас трудно. Жалко Марью, сердце каменеет… С семьей у меня тоже вышло как-то не так. Но школа твоя уже достраивается, скоро совсем достроим. Хорошая получилась школа. Ребятишки учиться будут, скакать, дурачиться, и ты будешь как будто с ними. Я теперь понял, что так и надо: все время быть с людьми, даже если в землю зароют. А с Марьей-то – я виноват. Не могу людям в глаза глядеть, дядя Вася. Хоть рядом с тобой ложись… Сергея Федорыча еще не видел и не знаю, как покажусь. Плохо!»

– 19 -

Председатель ругался с плотниками. Втолковывал, какие вязать рамы, чтоб больше было света. Даже показывал – чертил угольком на доске. Плотники таких никогда не вязали, упрямились. Уверяли, что и так хватит света.
– Куда его шибко много-то?
– Так дети же! – кричал председатель. – Черти вы такие! Дети учиться-то будут! Им писать надо, задачки решать… Наши же дети?!
Плотники, нахмурив лбы, стали совещаться между собой.
Кузьма окликнул председателя. Тот повернулся, и Кузьма узнал его: один из тех, кто тогда приезжал на заготовку хлеба, невысокий, плотный, с крепким подбородком. Улыбнулся Кузьме.
– Здорово! Что ж долго не заходишь?
– Я заходил – ты в уезде был. А эти дни…
– Слышал, – председатель посерьезнел. – Никаких следов?
– Нет. В горы ушел.
– Ждать не будет, конечно. Ну, давай знакомиться: Павел Николаевич. Тебя – Кузьма?
– Я помню – приезжали…
– Отойдем-ка в сторонку, поговорим.
Походка у Павла Николаича упружистая, и весь он как литой. Шея короткая, мощная. Идет чуть вразвалку, крепко чувствует под ногой землю.
Вышли из школы, сели на бревно.
– То, что ты милиционер, это хорошо. Что молод, это малость похуже, но дело поправимое. А?
– Думаю…
– Я тоже так думаю. Надо, Кузьма, начинать работать. Ты тут, прости меня, конечно, ни хрена пока не сделал, – Павел Николаич посмотрел своим твердым, открытым взглядом на Кузьму. Тот невольно почувствовал правоту его слов, не захотелось даже ничего говорить в свое оправдание. – Деревня глухая, я понимаю, но дела это не меняет, как ты сам понимаешь.
– Понимаю.
– У тебя как с семьей-то? – вдруг спросил Павел Николаич.
– Что с семьей?
– Ну… все в порядке?
Кузьма нахмурился. Подумал: «Вот так и будет теперь все время».
– Ты же знаешь… Что спрашивать?
– Что знаю?
– Не в семье дело, а… Ну, знаешь ты! Из-за меня убийство-то… случилось. Марью-то Любавину…
Председатель жестоко молчал.
– Знаешь или нет? Говорят ведь!
– Говорят.
– Ну вот. Зашел к ней, а сказали… Да ну к черту! Тяжело, – действительно, было невыносимо тяжело. Но именно оттого, что было так тяжело, нежданно прибавилось вдруг: – Я любил ее, не скрываю. Только ничего у нас не было. Вы-то хоть поверьте. Вот и все. Теперь мне надо найти его. Возьму человек трех, поедем в горы. Возможно, к банде пристал…
– В горы не поедешь. Из-за одного человека четверо будете по горам мотаться… жирно. А банду ту накрыли. У Чийского аймака. Человек шесть, что ли, ушло только. Сейчас туда чоновцев кинули – вот такие группы ликвидировать. Никуда и Любавин твой не денется.
– А когда банду?
– Четвертого дня.
– Далеко это?
– У границы почти. Наверно, хотели совсем уйти. Суть сейчас не в Любавине. Есть дела поважнее. Надо молодежь сколачивать – комсомол. Комитеты, актив… Богачи могут поднять голову. Раз «кто – кого», так и нам ушами не надо хлопать. Насчет убийства Марьи – считай, что это тебе урок на всю жизнь. Переживать переживай, а нос особо не вешай, а то им козырь лишний, всяким Любавиным да Беспаловым. Понял?
– Сергей Федорыча жалко… Прямо сердце заходится.
– Жалко, конечно. Не везет старику: трех сынов потерял, и теперь вот… – председатель замолк, подобрал с земли щепочку, повертел в руках, бросил и сказал негромко, но с такой затаенной силой, что Кузьма вздрогнул: – Сволочи!…
– Егора надо найти.
Председатель поднялся с бревна.
– У дяди бумаги какие-нибудь остались?
– Есть… дома.
– Пойдем. Отдашь мне.
Пошли от школы.
– В уезде ничего не требуется?
– Нет. А что?
– Я сейчас еду туда. Со школой надо тоже утрясать. Деньги нужны. Что за учительница здесь была?
– Она не учительница, так просто… попробовала, а ничего не вышло. Испугалась, что ли…
– Вот надо все налаживать. А за нас никто ничего не сделает. Так, Кузьма.

– 20 -

В тот же день, проводив председателя, Кузьма пошел к Сергею Федорычу.
Увидел его кособокую избенку, и с новой силой горе сдавило сердце.
Сергей Федорыч ковырялся в ограде – починял плетень. На приветствие Кузьмы только головой кивнул. Даже не посмотрел.
– Дядя Сергей… – заговорил было Кузьма.
Но тот оборвал:
– Не надо ничо говорить. Ну вас всех к дьяволу! – присел у плетня, вытер рукавом рубахи глаза, посмотрел на ребятишек, игравших в углу двора, вытер еще раз глаза, долго сидел не двигаясь.
Кузьма стоял рядом.
– Не надо про то… Сядь-ка, – сказал Сергей Федорыч. Кашлянул в ладонь. Голос дрожал. – Хлеб-то, помнишь, искали?
– Ну?
– У Любавиных тоже искали – не нашли. А хлеб есть.
– Есть, наверно.
– Не «наверно», а есть. И – ое-ей, сколько!
– Ну?
– Не понужай – не запрег. Значит, так: мылся я у них как-то в бане – когда еще родней были, – и показалось мне подозрительно, что сам старик – мы вместе были – мало воды на себя льет. И на меня один раз рявкнул, чтобы я тоже не плескал зря.
Кузьма опять хотел сказать: «Ну». Он ничего не понимал пока.
– А чего бы ее, кажись, беречь, воду-то? – продолжал Сергей Федорыч. – Заложил коня да съездил на речку с кадочкой. Нет! Он прямо на дыбошки становится: не лей зря воду – и все! Я и подумал тогда: не хлеб ли лежит у них там, под баней-то?
Кузьма смотрел в рот Сергею Федорычу, слушал. Но тот кончил свой рассказ и тоже смотрел на Кузьму.
– А зачем им его под баню-то прятать?
– А куда же его прятать? Тебе в голову придет искать хлеб под баней?
– Так он же сгниет там!
– Не сгниет. Поглубже зарыть – ничего с ним не будет. А они и баню редко топили нынче, я заметил. Да еще накрыли его хорошенько, вот и все. И воды поменьше лили.
– Чего же ты раньше-то молчал?
– Чего молчал! – Сергей Федорыч рассердился. – Родня небось были!… – рыжий клинышек бородки его опять запрыгал вверх-вниз, он отвернулся, высморкался и опять вытер глаза рукавом вылинявшей ситцевой рубахи. – Вот и молчал. Скажи тада, дочери бы житья не было. А счас мне их, змеев подколодных, надо со света сжить – и все. Не ной моя косточка в сырой земле, если я им что-нибудь не сделаю, – эти слова Сергей Федорыч произнес каким-то даже торжественным голосом, без слез.
Кузьма в душе еще раз поклялся отомстить за Марью.
– Дак вот я и думаю, как у их этот хлеб взять?
– Возьмем, да и все.
Видно, Сергея Федорыча такая простота не устраивала, он хотел видеть здесь акт мщения.
– Тогда скажите, когда найдете: это я подсказал, где искать.
– Может, его нет там…
– Там! – опять рассердился Сергей Федорыч. – Я уж их изучил. Там хлеб! Говорят – надо слухать.
Когда стемнело, к Любавиным явились четверо: Кузьма, Федя Байкалов, Пронька Воронцов и Ганя Косых.
Емельян Спиридоныч вечерял.
Когда вошли эти четверо, он настолько перепугался, что выронил ложку. Смотрел на незваных гостей и ждал. Михайловна тоже приготовилась к чему-то страшному.
– Выйдем, хозяин, – сказал Кузьма, не поздоровавшись (из четырех поздоровались только Ганя и Пронька).
– Зачем это?
– Надо.
– Надо – так говори здесь, – Емельян Спиридоныч начал злиться, и чем больше злился, тем меньше трусил.
– Пойдем, посвети, мы обыск сделаем. И пошевеливаться надо, когда говорят! – Кузьма помаленьку терял спокойствие.
– Ишь какой ты! – Емельян Спиридоныч смерил длинного Кузьму ненавистным взглядом (он в эту секунду подумал: почему ни один из его сыновей не стукнул где-нибудь этого паскудного парня?). – Лаять научился. А голоса еще нету – визжишь.
– Давай без разговоров!
Емельян Спиридоныч встал из-за стола, засветил еще одну лампу и повел четверых во двор. Он был убежден, что ищут Егора. Даже мысли не было о хлебе. Давно все забылось. Успокоились. И каковы же были его удивление, растерянность, испуг, когда Кузьма взял у него лампу и направился прямо в баню. Но это еще был не такой испуг, от которого подсекаются ноги… Может быть, они думают, что Егор прячется в бане? И тут только он обнаружил, что двое идут с лопатой и с ломом. Емельян остолбенел.
Трое идущих за ним обошли его и скрылись в бане.
Емельян Спиридоныч лихорадочно соображал: взять ружье или нет? Пока он соображал, в бане начали поднимать пол – затрещали плахи, противно завизжали проржавевшие гвозди…
Емельян Спиридоныч побежал в дом за ружьем.
Увидев его, белого как стена, Михайловна ойкнула и схватилась за сердце: она тоже подумала, что Егор потайком вернулся и его нашли.
Емельян Спиридоныч трясущимися руками заряжал ружье.
– Да что там, Омеля?
– Хлеб, – сипло сказал Емельян Спиридоныч.
– Осподи, осподи! – закрестилась Михайловна. – Да гори он синим огнем, не связывайся ты с ними. Решат ведь!
Емельян Спиридоныч бросил ружье и побежал в баню.
– Гады ползучие, гады! – заговорил он, появляясь в бане. – Подавитесь вы им, жрите, собаки!… Тебе, длинноногий, попомнится этот хлебушек…
Пронька орудовал ломом, Федя светил.
Подняли четыре доски. Пронька с маху всадил в землю лом, он стукнул в глубине о доски.
– Вот он… тут! – сказал Пронька.
Емельян Спиридоныч повернулся и пошел в дом.
Кузьма, растирая ладонью ушибленное колено, бросил Гане:
– Гаврила, давай за подводами.

– 21 -

Кондрат узнал обо всем только утром. Фекла пошла за водой к колодцу, а там все разговоры о том, как от Любавиных всю ночь возили на бричках хлеб. Фекла не стала даже брать воду, побежала домой.
– Наших-то ограбили! – крикнула она.
Кондрат подстригал овечьими ножницами бороду. Бросил ножницы, встал.
– Что орешь, дура?
– Хлеб-то нашли ведь!
Кондрат как был, в одной рубахе, выскочил на улицу и побежал к отцу.
Емельян Спиридоныч сидел в углу, под божницей, странно спокойный, даже как будто веселый.
– Проспал все царство небесное! – встретил он сына. – Хлебушек-то у нас… хэх!… Под метло!
Кондрата встревожило настроение отца:
– Ты чего такой?
– Какой? Сижу вот, думаю…
– Как нашли-то?
– Найдут! Они все найдут. Они нас совсем когда-нибудь угробют, вот увидишь.
– Все взяли?
– Оставили малость на прокорм… – Емельян Спиридоныч махнул рукой.
Кондрат скрипнул зубами.
– Знаешь, что я думаю? – спросил отец.
– Ну?
– Петуха им пустить. Школа-то стоит?…
– Какой в ней толк, в школе-то?
– Дурак, Кондрашка! Сроду дураком был…
– Ты говори толком! – окрысился Кондрат.
– Школа сгорит – они с ума посходют. Строили-строили… Старичок-покойничек все жилы вытянул. Мне шибко охота этому длинногачему насолить, гаду. Я всю ночь про это думал. Его вопче-то убить мало. Он разнюхал-то… Но с ним пускай Егорка управляется, нам не надо. Тому все одно бегать. А школа у их сгорит! Все у их будет гореть!… Я их накормлю своим хлебушком.
Кондрат молчал. Он не находил ничего особенного в том, в чем отец видел сладостный акт мести.
– А маленько погода установится, – продолжал Емельян Спиридоныч, – поедешь в горы, расскажешь Егорке, как тут у нас… – старик изобразил на лице терпеливо-страдальческую мину. – Гнули, мол, гнули спинушки, собирали по зернышку, а они пришли и все зачистили. А? Во как делают! – Емельян Спиридоныч отбросил благообразие, грохнул кулаком по столу. – Это ж поду-умать только!…
– Не ори так, – посоветовал Кондрат.
В глухую пору, перед рассветом, двое осторожно подошли к школе, осмотрелись… Темень, хоть глаз выколи. Тишина. Только за деревней бренькает одинокая балалайка – какому-то дураку не спится.
Кондрат вошел в школу с ведерком керосина. Емельян Спиридоныч караулил, присев на корточки.
Тихонько поскрипывали новые половицы под ногами Кондрата, раза два легонько звякнула дужка ведра. Потом он вышел.
– Все.
– Давай, – велел Емельян Спиридоныч.
Кондрат огляделся, помедлил.
– Ну, чего?
– Надо бы подождать с недельку хоть. Сразу к нам кинутся…
– Тьфу! Ну, Кондрат…
– Чего «Кондрат»?
– Дай спички! – потребовал Емельян Спиридоныч.
Кондрат вошел в школу. Через открытую дверь Емельян Спиридоныч увидел слабую вспышку огня. Силуэтом обозначилась склоненная фигура Кондрата. И тотчас огонь красной змеей пополз вдоль стены… Осветился зал: пакля, свисающая из пазов, рамы, прислоненные к стене… Кондрат быстро вышел, плотно закрыл за собой дверь.
Двое, держась вдоль плетня, ушли в улицу.
Из окон школы повалил дым, но огня еще не было видно – Кондрат не лил керосин под окнами. Потом и в окнах появилось красное зарево. Стало слышно, как гудит внутри здания огонь. Гул этот становился все сильнее, стреляло и щелкало. Огонь вырывался из окон, пробился через крышу – все здание дружно горело. Треск, выстрелы и гул с каждой минутой становились все громче. И только когда огнем занялись все четыре стены, раздался чей-то запоздалый крик:
– Пожар!… Эй!… Пожа-ар!
Пока прибежали, пока запрягли коней, поставили на телеги кадочки и съездили на реку за водой, за первой порцией, тушить уже нечего было. Оставалось следить, чтобы огонь не перекинулся на соседние дома. Ночь, на счастье, стояла тихая, даже слабого ветерка не было.
Стояли, смотрели, как рассыпается, взметая тучи искр, большое здание, большой труд человеческий…
Прибежал Кузьма.
– Что же стоите-то?! – закричал он еще издали. – Давай!
– Чего «давай»? Все… нечего тут давать.
Кузьма остановился, закусил до крови губу…
Подошел Пронька Воронцов:
– Любавинская работа. Больше некому.
Как будто только этих слов не хватало Кузьме, чтобы начать действовать.
– Пошли к Любавиным, – сказал он.
Дорогой к ним присоединились Федя и Сергей Федорыч.
– Они это, они… – говорил Сергей Федорыч. – Что делают! Злость-то какая несусветная!
– Они-то они, а как счас докажешь? – рассудил Пронька. – Не прихватили же…
– Вот как, – Кузьма остановился. – Сейчас зайдем к старику, так?… Пока я буду с ним говорить, вы кто-нибудь незаметно возьмете его шапку. Потом пойдем к Кондрату. Скажем: «Узнаешь, чья шапка? У школы нашли». А?
– Попытаем. Не верится что-то.
…Ворота у Любавиных закрыты. Постучали.
Никто не вышел, не откликнулся, только глухо лаяли псы. Еще раз постучали – бухают псы.
– Давай ломать, – приказал Кузьма.
Втроем навалились на крепкие ворота. Толкнули раз, другой – ворота нисколько не подались.
– Погоди, я перескочу, – предложил Пронька.
– Собаки ж разорвут.
– А-а…
Еще постучали, – все трое барабанили.
– Стой, братцы… я сейчас, – Кузьма вынул наган, подпрыгнул, ухватился за верх заплота. – Пронька, подсади меня!
– Собаки-то!…
– Я их постреляю сейчас.
Пронька подставил Кузьме спину, Кузьма стал на нее, навалился на заплот.
– Кузьма! – позвал Федя.
– Что?
– Собак-то… это… не надо.
– Собак пожалел! – воскликнул Сергей Федорыч. – Они людей не жалеют…
– Не надо, Кузьма, – повторил Федя, – они невиновные.
– Хозяин! – крикнул Кузьма.
На крыльцо вышел Емельян Спиридоныч.
– Чего? Кто там?
– Привяжи собак.
– А тебе чего тут надо?
– Привяжи собак, а то я застрелю их.
Емельян Спиридоныч некоторое время поколебался, спустился с крыльца, отвел собак в угол двора.
Кузьма спрыгнул по ту сторону заплота, выдернул из пробоя ворот зуб от бороны.
– Пошли в дом, гражданин Любавин!
Емельян Спиридоныч вгляделся в остальных троих, молчком пошел впереди.
В темных сенях Кузьму догнал Сергей Федорыч, остановил и торопливо зашептал в ухо:
– Ведерко… Счас запнулся об его, взял, а там керосин был. У крыльца валялось. На. Припрем…
Федя и Пронька были уже в доме. Ждали, когда Емельян Спиридоныч засветит лампу.
Вошли Кузьма с Сергеем Федорычем.
Лампа осветила прихожую избу.
Кузьма вышел вперед:
– Ведро-то забыли…
– Како ведро?
– А вот – с керосином было… Вы его второпях у школы оставили.
Емельян Спиридоныч посмотрел на ведро.
– Ну что, отпираться будешь? – вышагнул вперед Сергей Федорыч. – Скажешь, не ваше? А помнишь, я у вас керосин занимал – вот в этом самом ведре нес. Память отшибло, боров?
– Собирайся, – приказал Кузьма.
Михайловна заплакала на печке:
– Господи, господи, отец небесный…
– Цыть! – строго сказал Емельян Спиридоныч. Ему хотелось хоть сколько-нибудь выкроить время, хоть самую малость, чтоб вспомнить: нес Кондрат ведро домой или нет? И никак не мог вспомнить. А эти торопили:
– Поживей!
– Ты не разоряйся шибко-то…
– Давай, давай, а то там сыну одному скучно. Он уже все рассказал нам.
Емельян Спиридоныч долго смотрел на Кузьму. И сказал вроде бы даже с сожалением:
– Но ты, парень, тоже недолго походишь по земле. Узнает Егорка, про все узнает… Не жилец ты. И ты, гнида, не радуйся, – это к Сергею Федорычу, – и тебя не забудем…
– Тебе сказали – собираться? – оборвал Сергей Федорыч. – Собирайся, не рассусоливай.
– Построили школу?… Это вам за хлебушек. Дорого он вам станет… – Емельян Спиридоныч сел на припечье, начал обуваться. – Не раз спомните. Во сне приснится…
Пронька остался в сельсовете, караулить у кладовой Емельяна Спиридоныча и Кондрата.
Сергей Федорыч, Кузьма и Федя медленно шли по улице. Думы у всех троих были невеселые.
Светало. В воздухе крепко пахло свежей еще, неостывшей гарью. Кое-где уже закучерявился из труб синий дымок. День обещал быть ясным, теплым.
У ворот своей избы Сергей Федорыч приостановился, подал руку Кузьме, Феде:
– Пока.
Федя молча пожал руку старика, Кузьма сказал:
– До свидания. Отдыхай, Сергей Федорыч.
Сергей Федорыч посмотрел на него… Взгляд был короткий, но горестный и угасший какой-то. Не осуждал этот взгляд, не кричал, а как будто из последних сил, тихо выговаривал: «Больно…».
Кузьму как в грудь толкнули.
– Сергей Федорыч, я…
Сергей Федорыч повернулся и пошел в избу.
Кузьма быстрым шагом двинулся дальше.
– Пошли. Видел, как он посмотрел на меня?… Аж сердце чуть не остановилось. Сил нет, поверишь? На людей – еще туда-сюда, а на него совсем не могу глаз поднять. И зачем я зашел к ней?…
Федя помолчал. Потом тихо произнес:
– Да-а, – и вздохнул. – Это ты… вобчем… это… Не надо было.
– Разве думал, что так получится!…
– Знамо дело. Да уж так оно, видно… А вот хуже, что Егорка ушел. Ему, гаду, башку надо бы отвернуть. Теперь не найдешь…

– 22 -

Егор проспал на вышке до обеда. Выспался. Слез, посмотрел коня и стал собираться в дорогу.
Гринька сидел на завалинке, грелся на солнышке.
– Как теперь в деревне-то? – спросил он.
– Ничего, – откликнулся Егор, зашивая несмоленой дратвой лопнувшую подпругу.
– Отпахались?
– Давно уж.
Гринька задумался. Долго молчал.
– А ты чего дернул оттуда?
– Надо.
– Какой скрытный! – Гринька засмеялся хрипло.
Егор поднял голову от подпруги, посмотрел на него.
– Выкладывай, – сказал тот, – легче станет, по себе знаю. Убил кого-нибудь?
– Жену, – не сразу ответил Егор. Он подумал: может, правда, легче будет?
– Жену – это плохо, – Гринька сразу посерьезнел. – Баб не за что убивать.
– Значит, было за что.
– Сударчика завела, что ли?
– Завела, – Егор жалел, что начал этот разговор.
– Паскудник ты, – спокойно сказал Гринька. – Падали кусок. Самого бы тебя стукнуть за такое дело.
Егор, не поднимая головы и не прекращая работы, прикинул: если Гринька будет и дальше так же вякать, можно – как будто по делу – сходить в избушку, взять обрез и заткнуть ему хайло.
– А сударчик-то ее что же, испугался?
У Егора запрыгало в руках шило, он сдерживался из последних сил.
– Чья у тебя жена была?
– Ты что это, допрос, что ли, учинил? – Егор поднял глаза на Гриньку, через силу улыбнулся.
– Поганая у тебя душа, парень. Не любит таких тайга. Я бы тебя первый осудил. Хворый вот только… Эх, падаль!
Егор для отвода глаз осмотрел внимательно седло и направился в избушку.
Малышев был у своих пчел.
Егор вынул из мешка обрез, зарядил его и вышел к Гриньке. Подошел к нему, пнул больно в грудь.
– Говори теперь.
Гринька никак не ожидал этого. Он даже не поднялся, сидел и смотрел снизу на Егора удивленными глазами.
– Неужели я сгину от такой подлой руки? – спросил он серьезно. – Даже не верится. Ты что, сдурел?
Егор проверил взведенный курок, – отступать некуда, надо стрелять. А убивать Гриньку расхотелось – слишком уж спокойно, бесстрашно смотрит он. Самому Егору не верилось, что вытянется сейчас Гринька на завалинке и уснет вечным сном. Но и оставлять его живым опасно. Кто знает, сколько придется пробыть в тайге, – и все время будет за спиной Гринька или его товарищи.
– Не балуйся, парень, убери эту… Не бойся меня, я хочу менять свою жизнь. Вишь, хворый я. Поеду домой, покаюсь…
– Что же ты лаяться начал, хворый-то?
– А ты что же, чистым хочешь быть? Нет, врешь, – Гринька засмеялся. Он все-таки не верил, что умрет сейчас. – Врешь…
– Хватит!
– Чистым тебе теперь не быть, врешь, парень. Теперь тебя кровь будет мучить. Слыхал, что давеча старик сказал? Спать плохо будешь… А старик этот повидал нашего брата мно-о-го. Так что… вот. Ты думал: «Выехал на раздолье, погуляю»?. Не… За все надо рассчитываться. От людей уйдешь, от себя – нет.
Слушал Егор грозного разбойника и понимал, что тот говорил сущую горькую правду.
– Я уж и так измучился эти дни, – он опустил обрез.
– Во-о! – торжествующе сказал Гринька. – Ишо не то будет.
– А что делать?
– Это ты во-он, – Гринька показал на небо, – у того спроси. Он все знает. А я к зиме покаюсь.
– А я не хочу. Перед кем?
– Тебе рано, – согласился Гринька не без некоторого превосходства.
– Так что же делать-то, Гринька? – еще раз с отчаянием спросил Егор.
– Не знаю, парень. Бегать. Узнаешь, как птахи разные поют, как медведь рыбу в речках ловит. Я ему шибко завидую, медведю: залезет, гад, на всю зиму в берлогу и полеживает…
Та небывалая, острая тоска по людям, какую Егор предчувствовал дома в последнюю ночь, опять накинулась с такой силой, что хоть впору завыть. Он даже забыл, что случилось пять минут назад… Сел рядом с Гринькой. Тот легко выхватил у него обрез. Егор вскочил, но поздно – его собственный обрез смотрел прямо на него, в лоб. Даже лица Гринькиного не увидел он в это мгновение, даже не успел ни о чем подумать… Показалось, что он ухнул в какую-то яму и всего обдало жаром. На самом же деле, вскочив, он сунулся было к Гриньке, но, увидев направленный на него обрез, отшатнулся и крепко зажмурился… Грянул выстрел. Горячее зловоние смерти коснулось лица Егора. Он оглох. Открыл глаза…
Гринька смеется беззвучно. Что-то сказал и протянул обрез. Похлопал ладонью рядом с собой.
Егор крепко тряхнул головой, шум в ушах поослаб.
– Садись, – сказал Гринька. – Возьми эту штуку свою.
Егор взял обрез, сел.
– Ну и шуточки у тебя…
– Это чтоб ты знал, как других пужать. А то мы сами-то наставляем его, а на своей шкуре не испытывали ни разу. Теперь знай. Крепко трухнул?
Егор ничего не сказал, опять покрутил головой.
– Оглох к черту.
– Пройдет.
– Тьфу!… Прямо сердце оторвалось.
– Надо было. А то я разговариваю с тобой, а сам все на него поглядываю, – Гринька кивнул на обрез. – Думаю: парень молодой шло, ахнет – и все. Курево есть?
Закурили.
– Значит, нет выхода? – все о том же заговорил Егор.
С пчельника неторопким шагом пришел старик Малышев.
– Живые обое?
– Слава богу, старик.
Старик ушел.
– Выход? Выход есть – садись в тюрьму.
– В тюрьме мне совсем не вынести.
– Сидят люди… ничего.
Егор подумал. Нет, не вынести.
– Значит, бегай.
Опять тоска прищемила сердце. Егор зверовато огляделся.
– Обложили…
Гринька задумался о чем-то своем.
– Не поедешь со мной? – спросил Егор.
– Не. Отлежусь маленько. А потом – с таким все равно бы никуда не поехал.
Егор встал, пошел к коню. Подвязал обрез к седлу, сел, тронул в ворота.
– Счастливо оставаться!
– Будь здоров!
Дорогу Малышев давеча утром объяснил. И сказал, что тут можно и днем ехать. Но не радовало это Егора. Ничто не радовало. Тоска не унималась.
А день, как нарочно, разгулялся вовсю. Зеленая долина, горы в белых шапках – все было залито солнцем. В ясном небе ни облачка.
«А может, вернуться?», – мелькнуло в голове. Егор даже приостановил коня. И сразу встали в глазах: Федя, Кузьма, Яша Горячий, Пронька, Сергей Федорыч, Марья, сын Ванька…
Он почти физически, кожей ощутил на себе их проклятие. Тронул коня.
Гнали они его от себя – все дальше и дальше…

– 23 -

…Сидели на берету, у кузницы.
Федя подбирал с земли камешки, клал на ладонь и указательным пальцем другой руки сшибал их в воду. Кузьма задумчиво следил за полетом каждого камешка – от начала, когда Федя прицеливался к нему пальцем, до конца, когда камешек беззвучно исчезал в кипящей воде.
Из– за гор вставало огромное солнце. Тайга за рекой дымилась туманами -новый день начинал свой извечный путь по земле.
– Да, Федор… – заговорил Кузьма. – Вот как все вышло. В голове прямо мешанина какая-то…
– Душу счас надрывать тоже без толку, – Федя вытер ладонь о штанину. – Вот Егорка ушел – это да. Это шибко обидно.
– Егор, может, найдется, а они-то никогда уж!
– Знамо дело, – согласился Федя.
– Понимаешь, не могу поверить, что их нету… Марьи… дяди Васи… Забыться бы как-нибудь… – Кузьма лег на спину, закинул руки за голову.
– Как забудешься?
– И школа… Строили, строили… Теперь все сначала.
Федя ничего не сказал на это.
Ревет беспокойная Баклань, прыгает в камнях, торопится куда-то – чтобы умереть, породив новую большую реку.
Кузьма закрыл глаза.
– Слыхал, старик-то Любавин давеча: «Недолго, – говорит, – по земле походите». Может, так и будет?
– Кто ее знает? – помолчав, Федя положил руку Кузьме на плечо. – Не горюй, брат… Я так считаю, – поторопился он, – ишо походим.
– Ну и рука у тебя, Федор! Железная какая-то. До сих пор не пойму, как они тогда побили тебя!… Макар-то… с теми…
Федор смущенно кашлянул.
– Что меня побили – это полбеды. Хуже будет, когда я побью, – и рука его, могучая рука кузнеца, притронулась к худому плечу городского парня.
Свело же что-то этих непохожих людей!
Жизнь… Большая она, черт возьми!…
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: Книга вторая