Книга: Любавины
Назад: – 20 -
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

– 31 -

По вечерам плясали, пели песни. Старые люди рассказывали диковинные истории про колдунов, домовых, суседок и другую нечистую силу. Сидели и слушали разинув рот.
Кузьма узнал за эти дни много всякой всячины. Что в нечистого можно стрелять только медной пуговицей – другое не берет. Что клад, который никому не завещали, будет мучать седьмое колено того, кто этот клад зарывал. Одного мужика замучил. Пойдет в поле – прямо из земли вырастает рука и машет ему: иди, мол. Или: захочет переплыть реку, глядь, а с его лодкой стоит другая – из золота: все тот же клад в руки просится. А возьмешь его – примешь грех на душу. Вот и гадай тут: возьмешь – грехи замучают, не возьмешь – клад замучает, потому что ему в земле нельзя, ему к людям надо.
…Одного старика долго просили рассказать о том, как его когда-то – давно-давно – увозили черти.
Этого старичка Кузьма видел несколько раз в деревне – невысокий, плотный, с белой опрятной головой и неожиданно молодыми и умными глазами. Звали его Никон Дегтярев. Их было двое таких на покосе. Второй, еще более древний, – сгорбленный, зеленолицый старик с реденькой серой бородкой. Про его бороду парни говорили: «Три волосинки, и все густые». Звали его очень странно – дед Махор. Деды были приятелями. Дед Махор следил за лошадьми и починял сбрую, Никон отбивал литовки и ремонтировал грабли и вилы.
Долго просили Никона рассказать, как его увозили черти. Он согласился.
Придвинулся к огоньку раскурил «ножку» – папиросу-косушку – и начал…
– Ну, значит… было это, дай бог памяти, годе во втором, не то в третьем – до японской ишо. Загулял я как-то – рождество было. День гуляю, два гуляю… На третий, однако, пришел домой. Стал разболакаться-то, да подумай – как подтолкнул кто: дай-ка, думаю, я еще к куму Варламу схожу. Кума Варлама вы не помните. Вон Махор помнит. Богатырь был. Как рявкнет, бывало, на одном конце деревни – на другом уши затыкай. Дэ-э… Вышел я. А уж под вечер. На дворе мороз с пылью.
Только я из ворот – а по переулку летит пара с бубенцами. Снег веется. Чуток с ног не сшибли: тррр! «Эй! – кричат. – Кум! Мы за тобой. Падай в кошевку!». Кумовья оказались: кум Макар Вдовин и кум Варлам. Мне того и надо – пал в кошеву. Подстегнули они коней и понесли. Дэ-э… Ну, сижу я в кошеве и света белого не вижу – до того ходко едем. А кумовья знай понужают да посвистывают. «Куда, – говорю, – едем-то?». Кумовья только засмеялись. И тут, – видно, и на их, окаянных, сила есть, – только захотел же я курить. Так захотел – сердце заходится. Ну, свернул папироску, стал прикуривать. Чиркаю спичками-то. Одну испортил, другую, третью – с десяток извел, ни одной не зажег. Ну и подумай про себя: «Господи, да что же я прикурить-то никак не могу?». Только так подумал – кумовьев моих как век не было рядом. И сижу я не в кошеве, а на снегу. Вокруг – ни души. Темень – глаз выколи. Тут я струсил. Хмель из головы сразу вылетел. Сижу, как огурчик. Главное – не пойму: что со мной делается? А тут еще поземка начинается, дергает низом: к бурану дело. Что делать? И слышу – далеко-далеко звенят колокольчики: динь-динь, динь-динь…
Похоже, ямщики с грузом.
Закричал я что было силы: «Не дайте душе сгинуть!». Кричу, а колокольчики все – динь-динь, динь-динь…
Я еще громче: «Карау-ул! Погибаю, люди добрые!». Слышу – смолкли колокольчики. Я – кричать. Через немного времени замаячили в темноте двое. На вершнах. Кричат: «Где ты там? Шуми – на голос едем». – «Здесь, – говорю, – ребяты. Вот он я!».
Остановились саженях в пяти. «Кто такой?» – спрашивают. «Христианин, – говорю, – вот – крещусь. Плотник из Баклани, такой-то. Слыхали, может?». Один узнал, – ямщик, ночевал у меня раза два. «Как попал сюда?» – «А сам, – говорю, – не знаю».
Когда вышли на тракт, тут только узнал я, где нахожусь: верстах в семи от деревни.
Ну, сел я на воз-то и все не верю, что домой еду, – перепужался. Рассказал ямщикам, а те только засмеялись. «Ты сам-то, – говорят, – понимаешь, какие это кумовья были?»
Никон помолчал, погасил окурок, сплюнул в костер и закончил:
– Такая была история.
Все сразу заговорили. История понравилась.
Кто– то вспомнил подобную же:
– А я вот слыхал… тоже увезли одного… но только того – на болото. Тоже, говорит, пир горой шел, а потом закричал петух, и никого не стало. А он на кочке сидит…
И оттого, что такие истории, оказывается, уже бывали и что много похожего в них, рассказ Никона казался убедительным.
– Бывает, бывает… Чего только не бывает на белом свете.
– Окаянные, чо им нужно?
– Надо же – завезти человека вон куда и бросить!
Еще рассказывали про перевертушек… Про какую-то знаменитую колдунью…
Костер потрескивал, выхватывал из тьмы трепетный, слабый круг света. А дальше, выше, кругом – огромная ночь. Теплая, мягкая, гибельная. Беспокойно в такую ночь, без причины радостно. И совсем не страшно, что Земля, эта маленькая крошечка, летит куда-то – в бездонное, непостижимое, в мрак и пустоту. Здесь, на Земле, ворочается, кипит, стонет, кричит Жизнь.
Зовут неутомимые перепела. Шуршат в траве змеи. Тихо исходят соком молодые березки.

– 32 -

Следующий день начался для Кузьмы необычно.
Он копнил с бабами.
Работал в паре с Клавдей. У той все получалось как-то очень аккуратно. Воткнет вилы в пласт сена, навалится на них всем телом, упрет черенок в землю – раз! – пласт перевалился.
Кузьма тоже хотел так: глубоко загнал вилы, навалился на них… – черенок хрястнул.
Клавдя долго смеялась над ним.
Кузьма пошел к стану сменить вилы.
У крайнего балагана, на дышле, под которым была подставлена дута, висела зыбка с ребенком. Мать ребенка, соседка Кузьмы в деревне, не захотела отстать от других, поехала на покос с грудным. Днем за ним присматривали старики – Махор и Никон. Она только кормить приходила.
Сейчас их не было – ни того, ни другого.
Еще издали увидел Кузьма что-то черное на груди у ребенка, встревожился, прибавил шагу… И похолодел: змея. Она зашевелилась, гибко и медленно поднялась над краем зыбки. Как завороженные смотрели друг на друга человек и змея. Поразили Кузьму глаза ее – маленькие, острые, неподвижные, как две черные гадкие капельки.
То, что он сделал в следующее мгновение, было опасно не столько для него, сколько для ребенка: можно было не успеть подскочить.
Об этом Кузьма не подумал. Подскочил к зыбке, схватил змею, кажется, прямо за голову кинул на землю.
В этот момент из-за балагана вышел Никон.
– Змея! – крикнул Кузьма.
– Где?
– Вон!… Вон она!
Змея стремительно уползала по выкошенной плешине к высокой траве.
– А-а… Это – сичас… Черня! Черня! – позвал Никон.
Откуда– то вылетел большой красивый пес, вопросительно уставился на хозяина.
– Вон, – показал Никон.
Пес в несколько прыжков настиг гадюку, схватил ее, трепанул и отпрыгнул, загородив ей путь к траве. Змея поднялась чуть не наполовину, разинула рот и грозно зашипела. Пес изготовился к прыжку. Мах!… – промазал, вернулся. На несколько секунд змея и пес непонятно скрутились. Черня раза три высоко подпрыгнул. Змея успела свернуться в кольцо и вдруг с молниеносной быстротой развернулась. Прозевай Черня долю секунды, ему пришлось бы плохо: она целила в голову. Гадюка мягко шлепнулась, тотчас опять вздыбилась и поползла к траве. Черня, не давая ей опомниться, прыгнул. Присев на задние лапы, быстро закрутился на месте, не позволяя ей дотянуться до своей головы. Бросил, отпрыгнул. Змея была уже сильно изранена и разъярена. Она кинулась сама. Тут-то и настиг ее Черня. Он обрушился на змею с такой силой, что сам не устоял, перевернулся, вскочил и принялся рвать ее и крутиться… Через минуту со змеей было покончено.
Кузьма и Никон наблюдали за этим сражением. Ни тот, ни другой не проронили ни слова. Только когда Черня подбежал к ним, Никон поласкал его за ухом и сказал:
– Умница.
Кузьма сел на землю. Колени противно тряслись от пережитого страха.
– Дед… ведь змея-то в зыбке была.
– Чего-о?!
– Так. Смотреть надо… Вам поручили, елки зеленые!
Никон тоже сел на землю.
– Ах ты, господи… грех-то какой! Только отлучился по нуждишке – и вот… Как же ты ее?
– Выбросил.
– Как выбросил?
– Сам не знаю. Рукой выбросил.
– Дак она не ужалила тебя! Ты, может, сгоряча не заметил?
Кузьма внимательно осмотрел ладонь.
– Нет, ничего.
– Господи, грех какой мог быть! – опять заговорил Никон. – Ты уж не говори никому, а то мать-то с ума сойдет.
– Ладно. Только ты смотри все же!… – Кузьма поднялся. – Забыл, зачем пришел… А-а! Вилы. Вилы сломались.
Долго еще потом не мог очухаться Кузьма. Вздрагивал, вспоминая гладкий змеиный холодок в руке.
В обед, когда все разбрелись по балаганам соснуть часок-другой, пока не схлынет жара, Кузьма пошел в березник неподалеку – поесть костяники.
Ему нравилась эта ягода – кисленькая, холодная, с косточкой в середине.
Он сразу напал на такое место, где почти под каждым листиком была костяника. Долго ползал на коленях, не успевая собирать. И вдруг услышал негромкий разговор… Поднял голову. На сухой колодине спиной к нему сидели дед Махор и Никон. Курили «ножки», беседовали.
– Давно хотел узнать у тебя… Это правда, что ли?
– Что?
– Что черти увозили.
Никон как-то странно хмыкнул.
– Так и знал, – сказал дед Махор, глядя сбоку на приятеля. – Здоров!… А как было-то?
– Зачем тебе?
– Пошел ты к едрене-фене. Умирать скоро, а у его все секреты!
Никон сдвинул фуражку на затылок.
– Заблудился с пьяных глаз. Хотел в Куйрак, а попал… вон куды.
– Так. А зачем в Куйрак?
– Ну вот… расскажи ему все! Ты что – поп?
– Хэх, ты, бес! Да ведь ты к этой, наверно… черная бабенка там жила… Забыл теперь, как звать ее было, греховодницу. Цыганиста така… Ворожейка.
– Может, к ней, – согласился Никон.
Дед Махор некоторое время молчал, потом тронул темной, как высохшее дерево, рукой морщинистую шею, сказал негромко:
– Я тоже бывал там, язви ее.
– Ворожил?
– Ага.
Долго тихонько хохотали, не глядя друг на друга.
– Ну и ну!… Как на тот свет-то явимся?
Никон подумал и в тон приятелю сказал:
– Попросимся, может, пустят. А не пустят – здесь тоже неплохо.
Кузьма неслышно выбрался из березника и пошел к стану.
«Вот черти!… Надо же такое придумать! И ведь как складно врал вчера!»
Когда стали собираться на работу, Кузьма не выдержал, отвел Никона в сторону.
– Я давеча невзначай подслушал ваш разговор… Так вышло. Я не хотел. Скажи, пожалуйста: для чего ты вчера так здорово… выдумал? Я не осуждаю… просто хочется знать. А? Я никому не скажу.
Никон ничуть не смутился. Заулыбался.
– А для антиресу. Скажи людям, что заблудился пьяный, – скучно. Они это давно знают, что пьяный может заблудиться. А так… редко бывает… Теперь узнал?
После обеда, благословясь, заложили первый стог.
Кузьма с ребятишками подвозил копны.
Федя Байкалов стоял под стогом. Без рубахи, бугристый, с неимоверно широкой грудью. Бабам он не нравился такой:
– Прямо смотреть страшно… Господи! Куда уж так?
Стогоправом стоял дед Махор – дело это не тяжелое, но искусное. Надо суметь так вывершить стог, чтобы он не скособочился через недельку и не подставил запавшие бока проливным осенним дождям, – иначе пиши пропало сено. Сгниет.
Бабы накладывали на волокушу большущие копны (чтобы окаянный Федя надорвался, а то вздохнуть не дает – все ждет), перехватывали копну веревкой, и копновоз волок ее к стогу. Федя показывал, где остановиться. Развязывал веревку, придерживал копну вилами, лошадь выдергивала из-под нее волокушу… Плевал на руки, некоторое время примеривался, с какого боку лучше взять! Всаживал вилы, подгибался рывком и…
– Опп!
Огромная копна с непонятной легкостью вздымается высоко вверх. Федя некоторое время танцует с ней, выискивая устойчивое положение.
Весь напрягся…
– Держи! – толчок – копна на стогу.
Там ее долго растаскивает, раскладывает, утаптывает дед Махор. А Федя выбирает из волос насыпавшееся сено. Ждет следующую.
– Чего там? Заснули? – кричит бабам.
Кузьма захотел пить, но воды в ведре не оказалось.
– Съезди напейся и нам заодно привезешь, – попросила Клавдя.
Кузьма поехал к ручью.
Еще издалека узнал Марью. Сердце подпрыгнуло и словно провалилось куда-то…
Он остановил коня, хотел повернуть, но Марья уже увидела его. Быстро надернула юбку на голые колени – она стирала мужнину рубаху – распрямилась.
Кузьма подъехал к ручью.
– Здравствуй… те, – сказал он и улыбнулся.
– Здравствуешь, – Марья тоже улыбнулась.
Некоторое время молчали, глядя друг на друга.
– Как живешь? – спросил Кузьма, слезая с коня. Он сделал это как во сне – будто перелетел с горы на гору.
– Живем… Ты как?
– Да тоже.
Лошадь потянулась к воде, ссыпая глинистый край берега.
– Разнуздай коня-то, он пить хочет.
Кузьма суетливо и долго отстегивал удилину. Никак не мог.
Марья засмеялась. Негромко, необидно.
– Дай-ка, – подошла, разнуздала и осталась стоять рядом.
Кузьма услышал запах ее волос, тонкий отдающий сухостойным солнечным травняком. Увидел, как на шее, около уха, трепетно вспухает тоненькая синяя жилка. Шагнул. Глаза Марьи округлились, зеленоватые, с радужными стрелками-лучиками вокруг зрачка.
– Что ты? – спросила она.
Еще заметил Кузьма: когда она говорит, кончик носа ее чуть шевелится.
В груди даже больно сделалось – как горячая железка влипла.
– Ну, что ты?
– Не знаю, – Кузьма качнул головой.
– Люди же увидют, – сказала Марья, продолжая смотреть в глаза Кузьмы. – Увидют, что стоим… Уезжай.
– Сейчас… – Кузьма не шевельнулся.
Марья осторожно провела мокрой ладошкой по его лицу – со лба вниз, легонько толкнула.
Кузьма повернулся, пошел к коню.
Марья зачерпнула в ведро воды, подала ему.
– На, – посмотрела строго, внимательно. – Уезжай, – и отвернулась.
Кузьма ни о чем не думал, когда ехал обратно. Все время чувствовал прохладную Марьину ладонь на лице. Никак не мог отвязаться от этого ощущения.
Его поджидали с водой.
Он отдал ведро и сказал Клавде:
– Я сейчас… Мне нужно.
Поехал в стан.
Зашел в свой балаган, лег вниз лицом, закусил рукав рубахи. Долго лежал так. Все. Короткое спокойное счастье его разлетелось вдребезги. Мир заслонила Марья. Стояла в глазах, какой была, когда подавала ведро с водой, – смотрела снизу.
Судьба словно сжалилась над ним.
Только он вернулся к работе, с косогора к ним скатился на коротконогой кобыленке молоденький парнишка из Баклани.
– Там пришли эти, с Макаром! Порох по домам ищут, лопотину забирают…
Федя уже надевал рубаху. Подхватили ружья, какие были, пали на коней и понеслись.
– Объехай всех, кто есть из деревни! – сказал Кузьма парню, с которым скакал рядом.
Тот кивнул головой, не сбавляя ходу, отвалил в сторону.
Лошади подравнялись на ходу одна к другой. Шли кучно. Дробный топот копыт слился в один грозный гул.
В деревню залетели на полном скаку.
Встретили на улице старика.
– Поздно хватились. Ушли…
– Куда?
– А дьявол их знает! У меня папаху отобрал один, чтоб ему…
– Куда, в какую сторону поехали?! – заорал Кузьма, танцуя возле старика на разгоряченном коне.
– Что ты на меня-то кричишь? Сказал – не знаю.
– Давно?
– Не шибко давно.
Разделились на три группы, кинулись по разным дорогам.
Группа, с которой был Кузьма, поехала по дороге, которой только что приехали, с тем чтобы потом свернуть к парому через Бакланы там начинались согры, чернолесье.
За деревней встретили еще человек пятнадцать, ехавших с покоса. Соединились.
Объездили километров двадцать в округе – банда как в землю ушла. Даже следов не оставила.
Вернулись под вечер. Приехали другие группы. Бандиты ушли.
Разошлись по домам посмотреть, что они натворили. Взято было немного: кое-что из одежды, сапоги, ремни… Зато порох подмели вчистую в каждом доме.
Кузьма заехал к Сергею Федорычу. Тот стоял в завозне и чуть не плакал.
– Топор взяли, паразиты! Ведь все равно иззубрят об камни. А он мастеровой.
Кузьма устало присел на верстак.
В завозне было прохладно, пахло стружкой и махрой. По стенам на деревянных спицах висели пилы, пилки, ножовки, обручи… В углу свалены неошиненные колеса.
– Ах, варнаки проклятые! – ругался Сергей Федорыч, сокрушенно качая головой. – Что я теперь без топора буду делать?
Кузьма встал:
– Спросят – скажи, я в район поехал. Скоро вернусь.
– Ты зачем туда?
Кузьма, не отвечая, вышел из завозни, сел на коня и выехал со двора.

– 33 -

Вернулся Кузьма через два дня.
Не заезжая домой, проехал прямо в сельсовет.
Его встретил на крыльце сияющий Елизар.
– У нас гость! – возвестил он, непонятно улыбаясь.
Кузьма почувствовал почему-то неприятный холодок под сердцем.
– Какой гость?
– Гринька Малюгин.
– Что ты говоришь!
Кузьма спрыгнул с лошади, прошел в сельсовет: подумал, что Гринька пришел сам.
– А где он?
– В кладовке.
– Его поймали, что ли?
– Ага. Федя Байкалов вчера привел. Накостылял ему, видно, по дороге. Едва приволок.
Гринька лежал в кладовой на лавке, закинув ноги на стенку. Харкал в низкий потолок, стараясь попасть в муху. Плевки ложились рядом с мухой. Муха почему-то упрямо не улетала, только переползала с места на место.
На стук двери Гринька повернул голову, широко улыбнулся старому знакомому.
– А-а! Здорово живешь!
– Здорово, – весело сказал Кузьма. – Со свиданьицем! Очень рад.
– Спасибо! – откликнулся Гринька, не снимая ног со стенки. – Опять меня поведешь?
– Нет, теперь по-другому будет. Как же ты попался?
– Бывает, – сказал Гринька и опять харкнул в потолок. – Бывает, что и петух несется.
– Федор тебя поймал, говорят?
– Этому человеку можешь от меня передать, – Гринька снял со стены ноги, сел на скамейке, – я у него в долгу.
– Какие вы грозные все! «В долгу-у»… Плевал он на таких страшных!
Гринька нахмурился, зловеще сломил левую бровь, но сам не выдержал этой гримасы, улыбнулся.
– Глянешься ты мне, парень, – сказал он. – По-моему, ты не дурак. Тебя как зовут?
– Отдыхай пока. Потом поговорим. Невеселые тебя дела ждут, могу заранее сказать.
Гринька вопросительно и серьезно глянул на Кузьму, но тотчас овладел собой.
– У меня, паря, всю жизнь невеселые дела. Так что не пужай, – лег и опять закинул ноги на стенку.
– Ну, такого у тебя еще не было, – сказал Кузьма, вышел и запер кладовку.
Елизар что-то писал, склонив голову на левое плечо и сильно наморщив лоб.
– Гриньку беречь, как свой глаз, – сказал Кузьма. Бросил на лавку красноармейскую шинель и шлем. – Да, и вот еще что: я теперь буду секретарем сельсовета.
Елизар поднял голову, долго смотрел на Кузьму.
– Понятно. Что секретарем. Я думал, ты оттуда председателем приедешь. Что-то меня долго не снимают.
– Снимут, – добросердечно пообещал Кузьма. – Сами бакланцы снимут, – и вышел на улицу.
Федя был дома. У него расхворалась жена, и он старался не отлучаться.
– Как же ты поймал его? – спросил Кузьма, когда поздоровались и присели к столу.
– А он сам в руки шел. У нас телок вчера пропал, я пошел вечером поискать за деревней. Смотрю – Гринька идет. Ну… мы пошли вместе.
Кузьма улыбнулся, хотел передать Гринькину угрозу, но подумал и не стал: Хавронья слышала их разговор, могла перепугаться.
– Я теперь секретарь сельсовета, – сказал Кузьма.
Федя с уважением посмотрел на него.
– Теперь, я думаю, Гринька знает про них – в одних местах были.
– И Гриньку тряхнем. За всех возьмемся, – Кузьма был настроен воинственно.
– Давно еще сказывал мне один человек, – заговорила слабым голосом Хавронья, – что есть, говорит, дураки в полоску, есть – в клеточку, а есть сплошь. Погляжу я на вас: вот вы сплошь. Какое ваше телячье дело до той банды? Они сроду по тайге ходют… испокон веку. И будут ходить.
– Лежи поправляйся, – добродушно сказал Федя.
– Тебе, дураку, один раз попало – неймется? Он вот узнает, Макарка-то, про ваши разговорчики! Нашли, с кем связываться… с головорезом отпетым.
Федя и Кузьма молчали. Кузьма незаметно подмигнул Феде, они вышли на улицу.
– Я вот чего пришел: Любавины с покоса приехали?
– Приехали.
– Возьми Яшу, и подождите меня здесь. Я домой заскочу на минуту. Потом пойдем арестуем старика Любавина.
Федя задумался.
– Зачем это?
– У меня, понимаешь, такая мысль: банда где-то недалеко, так? Узнает Макар, что отца взяли, и захочет освободить или отомстить. Он мстительный. А мы его встретим здесь. А? Что с ним, со стариком, сделается? Посидит. Отдохнет.
– Можно, – согласился Федя.
– Я быстро схожу.
Любавины только пришли из бани.
Емельян Спиридоныч распарил старые кости, лежал на кровати в исподнем белье, красный. Кондрат ходил по горнице и тихонько мычал: ломило зубы. На покосе в самую жару напился ключевой воды и простудил их.
Михайловна собирала ужинать.
В избе было тепло, пахло березовым веником. Заливался веселой песней, мелко вызванивая крышкой, пузатый самовар. На полу два котенка гонялись друг за другом. Один, убегая от преследования, прыгнул на кровать, и ему попалась на глаза тесемка от кальсон Емельяна Спиридоныча. Он начал играться ею. Спиридоныч шваркнул его голой ногой.
– Щекотно, черт тя!…
– А? – спросила Михайловна.
– Не с тобой.
В сенях хлопнула дверь, заскрипели доски под чьими-то тяжелыми шагами.
– Ефим, наверно, – сказал Емельян Спиридоныч.
В избу вошли Кузьма, Федя и Яша.
– Здравствуйте.
– Здорово были, – Емельян Спиридоныч сел, тревожно разглядывая поздних гостей. «Макарка что-нибудь отколол», – подумал он.
Из горницы вышел Кондрат, остановился в дверях, держась рукой за щеку.
– Собирайся, отец, пойдешь с нами, – сказал Кузьма Емельяну Спиридонычу.
Тот продолжал смотреть на них, не шевельнулся.
– Куда это он пойдет? – спросил Кондрат.
– С нами.
– Для чего?
– Я там объясню… – Кузьма переступил с ноги на ногу: слишком покойно и мирно было в избе для тех слов, какие сейчас, наверно, придется сказать.
– Ты здесь объясни, – Кондрат отнял от щеки руку. – Где это там объяснишь?
– Одевайся! – строго сказал Кузьма, глядя на Емельяна Спиридоныча.
– Никуда он не пойдет! – тоже повысил голос Кондрат.
Емельян Спиридоныч потянулся рукой к спинке кровати.
– Я только штаны надену, – сказал он сыну.
Все молча стояли и смотрели, как он надевает штаны. Он делал это медленно, как будто нарочно тянул время.
– Побыстрей можно? – не выдержал Кузьма.
– Ты не покрикивай, – спокойно сказал Емельян Спиридоныч. – Мне некуда торопиться.
– Ты арестован.
Емельян Спиридоныч прищурился на Кузьму.
– Это за что же?
– За дело.
– Вот что!… – Кондрат решительно стронулся с места и пошел на Кузьму. – Ну-ка поворачивайте оглобли – и… к такой-то матери отсюда!
Из– за Кузьмы на полплеча выдвинулся Федя, в упор, спокойно глянул на Кондрата.
– Не ругайся.
Кондрат остановился… Смерил Федю глазами.
– А ты-то чего тут?
– Так… на всякий случай.
Кондрат сплюнул, повернулся и ушел в передний угол. Сел на лавку.
– Земледав.
– Не ругайся, – еще раз сказал Федя.
– Ты чего, в партизанах, что ли? – спросил его Емельян Спиридоныч. – Ты, может, перепутал?
– Пошто? – не понял Федя.
– Чего ты тут командываешь?
– Я не командываю.
– Хватит разговаривать, – сказал Кузьма. – Собирайся.
Емельян Спиридоныч стал одеваться.
Вышли, громко стуча сапогами, спустились с крыльца.
– Хочу зайти по малому, – заявил Емельян Спиридоныч.
– Пойдем вместе, – сказал Кузьма.
Отошли за угол. Через некоторое время вернулись.
– Куда теперь?
– В сельсовет.
Ночью Кузьма беседовал с Гринькой.
– Дело плохо, Гринька, – грустно сказал Кузьма. – Есть такая бумага, в ней говорится, что к тебе применяется высшая мера наказания.
– Ха-ха-ха! – Гринька от души расхохотался. – Камедь!
– Мало смешного, Гринька, – не меняя выражения лица, продолжал Кузьма. – Я тебя не пугаю. Ты объявлен вне закона. Первый, кто тебя поймает, может убить без суда и следствия. Даже обязан.
– Покажи.
– Чего?
– Гумагу эту.
– У меня нет ее.
– Ха-ха-ха!… Про банду хочешь выпытать, – я тебя наскрозь вижу.
– Она в районе. Но завтра я получу ее. Покажу тебе.
– Не верю.
– Как хочешь. Я тебя не уговариваю верить.
Замолчали.
Гринька сидел в небрежной позе, но в глазах его залегла тоскливая тень.
– Не верю я все ж таки, – опять сказал он.
Кузьма пожал плечами.
Гринька закурил.
– В районе знают, что меня поймали?
– Нет еще.
– Тогда давай говорить, как умные люди: я тебе рассказываю, где банда, ты отпускаешь меня на все четыре стороны. Тебе выходит повышение или награда какая, а мне жизнь дорога. Идет?
У Кузьмы загорелись глаза.
– Где банда?
– А отпустишь?
– Отпущу. Но сначала скажи: где банда?
Гринька оглушительно расхохотался.
– Все! Влип ты, парнища! По маковку! Никакой такой гумаги у вас нету. Эх, милый ты мой!…
Кузьма понял: поторопился. Однако быстро совладал с собой, выражение лица его стало скучным.
– Я думал, ты действительно умный человек. А ты – дурак в клеточку.
– Никогда товарищей своих я не выдам, – важно, даже торжественно сказал Гринька. – Отсидеть три года или пять – отсижу. Ничего. Убегу. Но с гумагой ты ловко придумал, дьявол. Я ведь правда поверил…
– Ладно, иди порадуйся последние минутки.
Гринька ушел веселым. Из-за двери хвастливо сказал:
– Редко кто обманывал Гриньку Малюгина. Это ты запомни.
– Запомню.
«Эх, черт! Поторопился…».
Домой Кузьма пришел перед светом. Хотел соснуть пару часов, но не мог. Ворочался на жаркой перине, кряхтел…
– Чего ты? – сонным голосом спросила Клавдя.
– Ничего. Кто это у вас перины такие сообразил? Потолще нельзя было?
– Ты все чем-нибудь недоволен. Ему делают как лучше…
– Что ж тут хорошего? Лежит целая гора, елки зеленые! – усни попробуй! В кочегарке и то прохладней.
Наконец он ушел совсем от Клавди – на пол. Но и там не мог заснуть. Дело было не в перине.
Утром, чуть свет, он вскочил, выпроводил из горницы Клавдю, закрылся и стал что-то вырезать из резинового каблука.
Клавдя несколько раз стучала в дверь, звала завтракать, Кузьма не выходил. Он делал печать.
Таким ремеслом еще никогда в жизни не доводилось заниматься. Но сейчас эта печать нужна была позарез. На столе лежала какая-то справка с губернской печатью – для образца.
В глазах у Кузьмы рябило от мельчайших буквочек, черточек, точечек, колосков… Наконец к полудню печать была готова.
Кузьма пришлепнул ее к бумаге. Сравнил с настоящей… Грустно стало. От его печати так явно несло липой, что надеяться можно было только на Гринькину «великую» грамотность.
Потом он написал бумагу. Она гласила:
«Приказ по Запсибкраю № 1286.
Настоящим подтверждается, что Малюгин Григорий…»
Кузьма не знал отчества Гриньки. Вышел, спросил у Агафьи.
– Ермолай у них отец был, – сказала Агафья.
«…Григорий Ермолаевич, уроженец д. Баклань, за свои безобразные поступки объявляется вне закона.
Местным властям, где Малюгин Гринька будет пойман, следует применить к нему высшую меру наказания, т.е. расстрел.
Начальник краевого управления ГПУ».
Кузьма долго придумывал фамилию начальника. Хотелось какую-нибудь такую, чтобы у Гриньки поджилки задрожали. Подписал: «Саблин». И – печать.
Долго любовался своим творением. Сейчас даже печать выглядела солидной и внушительной. «А – ничего! Что ему еще нужно?»
Пошел в сельсовет.
Гринька чувствовал себя превосходно.
– Что, дитятко?
– Вот, почитай, – Кузьма протянул ему сложенный вчетверо приказ.
Гринька вскинул брови, взял бумажку, развернул. Внимательно стал разглядывать ее.
– Ты читать-то умеешь?
– Читать-то?… – Гринька посмотрел бумагу на свет. – Читать я, парень, не умею.
– Давай я тебе прочитаю.
– Пусть другой кто-нибудь…
– Почему?
– А ты прочитаешь не то. Я ж тебя знаю.
– Да почему не то? – загорячился Кузьма. – Почему не то?! Что ты ерунду говоришь?
– А-а… – Гринька понимающе оскалился. – Пусть другой прочитает.
– Другому нельзя, – Кузьма растерялся: он не знал, что Гринька совсем не умеет читать, надеялся – по складам прочтет. – Это секретный приказ.
Гринька вернул бумагу.
– Тогда сходи с ней в одно место.
Кузьма озлился:
– Ну, Гринька!… Не проси милости. Как человеку… помочь хотел. Не хочешь – не надо. Сегодня расстреляем. Все.
Гринька пошел вразвалку. Прежде чем войти в кладовую, оглянулся:
– Ты такими шутками не шути.
– Все. Кончен разговор.
Лунной ночью Гриньку повезли на «расстрел».
Ехали с ним в телеге трое: Кузьма, Федя и Яша.
Гринька лежал на траве со связанными руками. Несколько раз пробовал заговорить со своими мрачными спутниками – ему не отвечали.
Выехали за деревню, в лес.
Гриньке помогли сойти с телеги, привязали к дереву. Сами отошли на несколько шагов.
Федя и Яша зарядили ружья.
Гринька внимательно наблюдал.
В лесу было сумрачно. По макушкам деревьев время от времени дергал верховой ветер, и они зловеще шумели. Тоскливо ухала сова.
Кузьма достал из кармана приказ, зажег спичку и громко прочитал его. Стал медленно складывать бумагу. На Гриньку не глядел.
Федя и Яша вскинули ружья…
– Стой! – крикнул Гринька. – Я расскажу про банду.
Яша и Федя ждали с поднятыми ружьями.
– Говори, – велел Кузьма.
– Я скажу, а эти… стрельнут.
– Нет, – Кузьма немного помедлил. – За то что скажешь, тебя помилуют. Не совсем, конечно: сидеть все равно придется.
– Расскажу, черт ее бей.
В деревню гнали вмах. Телега подскакивала на рытвинах, трещала и скрипела по всем швам.
У первых домов Кузьма и Яша соскочили, побежали собирать людей.
Федя отвез Гриньку в сельсовет, запер в кладовой и помчался домой за лошадью.
Когда он верхом вернулся к сельсовету, там было уже человек пятнадцать мужиков и парней – все на лошадях и с ружьями.
Кузьма был в сельсовете: ждали еще с дальнего края деревни человек восемь надежных ребят.
Наконец подъехали и эти.
Тронулись в путь.
Кузьма ехал впереди с Федей. Федя знал место, которое указал Гринька. Верст двадцать от Баклани, в таежном предгорье.
Ехали уже часа два. Луна спряталась за плотный облачный полог.
Дорога сначала была торная, но потом, в тесных увалах, сузилась в еле различимую тропку, зажатую с обеих сторон плотной стеной леса и огромными камнями. Отряд далеко растянулся, даже две лошади не могли идти рядом.
«Выбрали место, сволочи», – думал Кузьма.
Федя ехал впереди.
– Далеко еще, Федор?
– Верст семь-восемь.
Прошло еще полчаса. Федя остановил коня.
– Скоро уж… Надо, чтоб не шумели.
Кузьма передал назад: не шуметь!
Медленно и тихо двинулись вперед. У Кузьмы сильно колотилось сердце. Он напряженно, до боли в глазах, всматривался во тьму. Но ничего, кроме размытых очертаний гор на темном небе, не видел.
Лошади осторожно ступали по каменистой тропе, шуршала под ногами мелкая галька. Неожиданно тропинка расширилась и завернула вправо.
– Тут, – шепнул Федя, останавливаясь.
Кузьма осторожно выехал вперед, долго всматривался и вслушивался в ночь. Ничто не подсказывало присутствия здесь людей. «Неужели обманул Гринька?», – со злостью подумал Кузьма.
Сзади подъехал Федя.
– Тут небольшая ложбинка, как тарелка… А в ней полно камней. Они, наверно, в этих камнях.
– Надо сейчас брать. Верно?
Кузьма слез с коня и пошел к отряду. Объяснил, как лучше действовать. Разделились на две группы: одна двинулась в обход слева, другая начала карабкаться по камням вверх, чтобы обойти ложбину справа; справа ложбина примыкала к горе с отвесным почти уклоном. Коней оставили под присмотром двух парней.
Стрельбу открывать договорились по выстрелу Кузьмы.
Он пошел с группой вправо.
Путь был трудный. Лезли по узкому карнизу уклона, цепляясь за выступы камней, за ползучие чахлые кустики. Вдруг сзади под кем-то сорвался большой камень и с треском полетел вниз, в ложбину. Сделалось тихо. Все замерли.
– Кто там? – спросил снизу сонный голос.
Тягучая, томительная тишина.
– Кто там? – спросили еще раз встревоженно.
Опять никто не ответил.
Внизу прошумели шаги. Неразборчиво заговорили. Кто-то приглушенно кашлянул.
Кузьма, сжимая в руке наган, лихорадочно соображал: сейчас начинать или выждать? Внизу вспыхнул факел. Огонь начал приближаться к ним, вверх, освещая ноги в сапогах и замшелые валуны.
Кузьма выстрелил немного выше этих ног. Факел дрогнул, описал путаную кривую и покатился по земле. И сразу со всех сторон начали лопаться ружейные выстрелы. Долина загудела.
Снизу стали отвечать. То там, то здесь во тьме брызгали узкие стремительные огни. Вразнобой, сухо грохотали винторезы, гулко и дураковато бухали переломки большого калибра, редко пробивались собранно-четкие, тукающие винтовочные выстрелы.
Звонко, с надсадой тявкали узкоствольные ружья. Свистела дробь.
Кузьма стрелял из-за камня, ругаясь сквозь зубы. «Не так, не так надо было!… Черт их достанет там, за камнями! Не окружили… Могут уйти, если поймут, что та сторона свободна. А понять легко, потому что оттуда не стреляют».
– Федя! Зайдем с той стороны! – крикнул Кузьма. И тут же увидел, что его опасения сбываются: огоньки выстрелов внизу начали продвигаться именно в ту сторону.
– Уйдут! – заорал Кузьма. – Уходят! Братцы!…
Тахх! Tax! Тумм! Тахх! – гремели ружья.
– Пошли-и! Не давай им уходить! – Кузьма вскочил и, спотыкаясь, бросился вниз. Слышал, как сзади громко ломится Федя. Один Федя.
– Ну что-о?! – отчаянно закричал Кузьма тем, кто оставался наверху. – Что-о?!
Еще два парня спрыгнули вниз. Остальные постреливали из-за камней. Не очень хотелось выходить под выстрелы.
Другая группа не могла услышать – далеко.
«Провалили дело», – понял Кузьма, перебежками двигаясь вперед, стрелял по огонькам.
– Ушли! – крикнул ему на ухо Федя.
Кузьма перебежал к следующему камню, зарядил наган и снова начал стрелять. «Надо преследовать», – решил он.
Кто– то -человека три – из той группы тоже увязались за отступающими бандитами. «Правильно делают, – похвалил Кузьма. – Мы их замотаем к утру».
– Ушли, – еще раз с тоской сказал Федя. – У них там кони…
Кузьма чуть не застонал: заранее не угнали коней-то! Действительно, с той стороны горы у бандитов паслись кони.
Приученные к выстрелам, они не разбежались. Бандиты ловили их и группами рассыпались по тайге. Оставшиеся отстреливались. Их становилось все меньше. Наконец последний, часто стреляя, вскочил на коня и ускакал. Все. До обидного просто и быстро.
Кузьма сел на камень, закусил губу, чтоб стало больно. Хотелось зареветь, заорать на кого-нибудь. Но орать нужно было только на себя.
Пристыженные неудачей, злые и мрачные, собирались к лошадям. Сморкались, кашляли. Материли перепуганных коней. Подобрали двух раненых бандитов и поехали домой.
К рассвету были в деревне.
Кузьма расседлал коня, вошел в дом, разделся, завалился к стенке, за Клавдю, долго не мог уснуть.

– 34 -

Ночью в окно Егоровой избы несколько раз осторожно стукнули.
– Кто? – спросил Егор.
– Отвори.
– Макар?! – Егор открыл дверь. – Ты что, сдурел? Тебя же ищут!
– Огня не зажигай, – сказал Макар. Ощупью прошел к лавке, в передний угол, тяжело опустился. Вздохнул. – Марья дома?
– Дома, – откликнулась с кровати Марья.
– Здорово, Марья.
– Здравствуй, Макар.
– Заделай чем-нибудь окна… хочу посмотреть на вас, – попросил Макар.
Егор завесил окна: одно – одеялом, другое – скатертью со стола. Зажег лампу.
Макар сидел, навалившись боком на стол. В высоких хромовых сапогах, в крепких суконных брюках и в зеленой атласной рубахе, подпоясанной наборным ремешком, – красивый и бледный.
– Соскучился, – сказал Макар, устало улыбнувшись. – Как живете?
– Тебя ж поймать могут! – Егор невольно глянул на дверь.
– Не поймают, – Макар поднялся, достал из кармана какую-то золотую штуку, какое-то женское украшение на шею… Подавая Марье, качнулся – он был пьян. – На… подарок мой тебе. На свадьбе-то не подарил ничего.
– Господи!… Красивая-то какая! – Марья примерила золото на себя.
– Носи на здоровье. Дай закурить, Егор. Все есть, а вот табачок – не всегда, – закурил, сел, опять навалившись боком на стол. – Хорошую избенку срубили, я смотрю.
– Про отца-то слыхал?
– Что?
– Посадили ж его!
– Про это слыхал.
– От кого?
– Слыхал… – неопределенно сказал Макар.
Помолчали.
– Трепанули вас вчера, говорят?
– Было маленько.
– Взвозился, парень… упрямый, гад. Накроет.
– Ничего-о, – спокойно протянул Макар. – Поглядим, кто кого накроет.
– Дома не был?
– Нет. Как живете-то?
– Живем, – сказал Егор, нахмурился и нагнул голову. – Ничего.
– Наши как?
– Ничего тоже. У Кондрата жена померла.
– Царство небесное. Отмучился Кондрат.
– Плакал, когда хоронили…
– Ну… привык. Жалко, конечно. Засеяли все?
– Засеяли… что толку? Опять начнуть хапать.
Макар поднялся:
– Ну… я поеду. Дай табачку на дорогу.
Егор высыпал ему в карман весь кисет.
– Больше нету. Завтра рубить хотел.
– Хватит этого. Поехал, – Макар вышел.
Под окном тихонько заржал конь… Приглушенно прозвучал топот копыт по пыльной дороге. И все стихло.
– Жалко Макара, – сказала Марья. – Связался с этими…
Егор дунул в стекло лампы, лег на кровать с краю и только тогда сказал:
– Мне, может, самому его жалко.
– Дай твою руку под голову, – попросила Марья и приподнялась с подушки.
– Лежи, – недовольно сказал Егор.
Марья опустила голову.
– Неласковый ты, Егор.
Он ничего не сказал на это. Думал о брате Макаре. Марья с минуту наверно, лежала тихо, потом вдруг приподнялась и испуганным шепотом спросила:
– Егор!… А он иде его взял-то?
– Кого?
– Подарок-то! Может, он убил кого-нибудь да снял? А?
– Откуда я знаю…
– Тошно мнеченьки!… Как же теперь? Грех ведь!
– Лежи ты! – вконец обозлился Егор. – Не брала бы тогда.
– Так я откуда знала?… В голову не пришло. Куда теперь деваться-то с ним? Может, в речку завтра?… Он же задушит. На нем же кровь чья-нибудь…
– Отдашь завтра мне, я спрячу. А счас спи, не заполошничай.
Утром Агафья вошла в горницу к спящим Кузьме и Клавде. Толкнула Кузьму. Тот быстро вскинул голову.
– Что?
– Вышла сичас, а в дверях бумажка какая-то… На, прочитай.
Кузьма развернул грязный клочок бумаги. На нем химическим послюнявленным карандашом неровно и крупно написано:
«Отпусти отца. А то разорву пополам на двух березах. Таки знай.
Любавин Макар».
– Что там?
– Так… Ерунда какая-то.
– Я думала, святое письмо. У нас, когда церкву сломали, святые письма находили так же вот.
– Нет, тут что-то неразборчиво. Хулиганит кто-нибудь.
– Чего доброго, этих варнаков хватает. В прошлом годе чего удумали, черти. Вот наспроть нас домик-то стоит с зелеными ставнями…
– Ну.
– Там Фекла Черномырдина живет, старая девка. А она шибко жадная до всяких тряпок. Прямо, где увидит лоскуток, затрясется вся. Так они, охальники, додумались: наложили в цветастую тряпочку отброса разного и засунули в скворешню. А кончик тряпки выставили наружу, чтоб его видно было. Ну, встает утром Фекла, видит в скворешне этот лоскуток. «Тошно мнеченьки, – говорит, – какую красивую тряпочку-то скворушки принесли!» Подставила лесенку, поднялась и залезла рукой в скворешню-то… Ну, вляпалась, конечно. Так ругалась, так ругалась – на чем свет стоит.
– Хм… А кто это делает?
– Да ребята холостые. По целым ночам ходют, жеребцы, выдумывают, – Агафья вышла.
Кузьма вскочил с кровати, одеваясь, сквозь зубы сказал:
– Клюнул, Макар Емельяныч! Клюнул, дорогой! Я те разорву на двух березах!
– Ты что это ни свет ни заря соскочил? – спросила Клавдя.
– Надо.
Он ополоснулся на скорую руку, пошел к Феде в кузницу. «Смелый, гад» – думал про Макара. – Не предполагал я, что он так рано побывает здесь».
Проходя мимо недостроенной школы, Кузьма остановился. Долго глядел на нее. «Кончать надо строить, пока погода хорошая стоит. Это памятник тебе, дядя Вася».
Федя был в кузнице. Ковали с Гришкой.
– Выйди-ка на минутку, – позвал его Кузьма.
Вытирая на ходу руки о фартук, Федя вышел на улицу.
– Смотри, – Кузьма вручил ему Макаров листок. – Твой друг-приятель весточку подал.
Федя беспомощно повертел в толстых черных пальцах бумажку
– Какой друг-приятель?
– Макар. Слушай, – Кузьма взял у него листок, прочитал.
Федя заулыбался.
– Встретим. Год буду под плетнем сиднем сидеть – дождусь.
В тишине ночи, где-то совсем рядом, захлопали выстрелы: короткие, лающие – из нагана и раза три раскатисто – из ружья.
Егора точно подкинуло с кровати. Он бросился к окну, но на дворе была кромешная темень. Снова раздались выстрелы, кажется – прямо под окном. Потревоженная ночь удивленно заахала: ах! ах! ах!
Егор сшиб ногой табуретку, запрыгал по избе, надевая штаны.
– Зажги огонь! Наверно, Макар…
Марья нашарила на столе спички, трясущимися руками засветила лампу.
Опять начали стрелять.
Егор выскочил на улицу… Некоторое время его не было. Потом в сенях послышались шаги, короткая возня и голос Макара.
– Да погоди! Погоди ты, дура!… – негромко и быстро говорил Макар.
Егор втолкнул его в избу, сам бросился закрывать сеничную дверь.
Макар, хромая, дошел до кровати, сел. Из левого сапога его текла кровь.
Егор вошел в избу.
На улице опять начали стрелять. Макар сморщился, качнул головой.
– Пропадают люди… Они тебя не видали?
– Могли – я в белой рубахе.
И тотчас в дверь с улицы крепко ударили, наверно, прикладом.
– Гаси огонь! – приказал Макар. – Дай ружье.
Марья отбежала от окна, дунула в стекло.
– Заряды есть, Егор? Я из нагана все расстрелял.
Егор молчком мотнулся на полати, и оттуда со стуком посыпались патроны. Макар издал какой-то странный горловой звук, зарядил ружье.
В дверь опять сильно застучали.
Егор ощупью нашел на стене еще одно ружье, снял. Тоже зарядил.
– Становись к окну. А я – у двери. Вместе не стреляй, – распоряжался Макар.
– Много их?
– Четверо, однако.
В дверь забарабанили в три приклада.
– Выходи! Все равно бесполезно! – крикнул кто-то с улицы.
Макар, вышагнув за порог, остервенело всадил заряд дроби в дверь, ведущую в сени. С улицы ответил наган.
– До света бы уложить всех… – с тоской проговорил Макар, – и я бы спасен.
Егор качнулся от окна, осторожно прокрался в сени.
– Иди к окну, – шепнул он Макару. – Здесь одна дырка есть… попробую…
Макар дохромал до оконного косяка. За окном в этот момент ухнул выстрел, и среднее стекло брызнуло по избе звонким дождем. Почти одновременно с этим в сенях загремело ружье Егора. На улице кто-то коротко застонал и смолк.
Макар взвизгнул от радости… Стал перед окном на колено и сразу выстрелил по какой-то тени, мелькнувшей во дворе.
В это время раздался страшный удар в дверь. Одна доска вылетела и в пролом два раза выстрелили. Егор шарахнулся в избу… но успел тоже выстрелить в пробитую дверь. Судорожно зашарил рукой по полу.
В дверь опять ударили.
– Макар, скорей сюда!
Еще удар в дверь. Еще одна доска затрещала. И стало тихо.
– Слышь, – шепотом позвал Макар.
– Ну.
– Стой у дверей… я попробую в окно выскочить.
– Зря. Не надо, – сказал Егор.
Макар, не слушая брата, высадил прикладом раму. Егор выстрелил в дверь, в щель. С улицы – по двери и по окну сразу. Макар едва успел пригнуться.
– Нет, не выйдет. Пропал я, Егор, – Макар пополз по полу, шаря патроны. – Обложили. Патронов нет больше?
– На, у… меня… два есть, – слегка заикаясь, сказал Егор.
– Выходи, а то хуже будет! – предложили с улицы.
Макар быстро вскинул ружье, выстрелил в окно на голос.
– Не порть зря, – зашипел Егор.
Макар подполз к окну, положил на подоконник ствол переломки и громко сказал:
– Сдаюсь!
– Выбрось ружье!
Макар не уловил точно, откуда прозвучал голос, и еще раз сказал:
– Сдаюсь, чего вам еще?
– Выбрось ружье, тебе говорят!
Макар довернул ствол влево и выстрелил. С улицы ответили.
– Еще есть? – спросил Макар.
– Нету, – прохрипел Егор.
– Так. Все, братка… Прячь ружье. Я сдамся.
– Зачем?
– Потом убегу. А счас пришить могут. Прячь, чтобы тебя не запутали.
Егор сунул ружье под печку.
– Держи! – Макар выкинул ружье в окно. Оно упало, тяжело звякнув.
Егор зажег лампу.
В сенях заскрипели шаги. Вошел Кузьма. Быстро оглядел избу, увидел на печке бледную как смерть Марью… Задержал на ней взгляд на секунду дольше, чем нужно было, чтобы убедиться: жива!
Макар стоял у окна, глупо и напряженно улыбался, глядя мимо Кузьмы.
Егор дрожащими пальцами застегивал рубашку.
– Пошли, – кивнул Кузьма Макару.
– Покурить можно? – спросил Макар каким-то не своим голосом. Даже Егор с удивлением посмотрел на него.
– Там покуришь. Иди.
– Та-ак… – Макар понимающе прищурился. – Даже покурить нельзя? – медленно, как-то боком, двинулся к выходу. – Кокнешь по дороге?
– Иди.
Макар поравнялся с Кузьмой, совсем замедлил шаг. Кузьма несколько отступил. Макар точно ждал этого – резко, словно падая, качнулся вперед и снизу вверх, в челюсть, бросил Кузьму на кровать. Сам кинулся к окну.
Кузьма привстал, но тут же нарвался на кулак Егора, от которого мешком свалился на пол и выронил наган.
Макар вымахнул в окно и… сразу споткнулся, обожженный двумя выстрелами в упор. Даже ногами не копнул, – как бежал, так, с ходу, уткнулся лицом в сухую, теплую землю.
В избу вбежали двое.
Егор поднял руки.

– 35 -

Разговор с Гринькой произошел ночью в сельсовете.
– Я тебя отпускаю, Гринька. Иди.
– Совсем?
– Совсем. Иди в свою банду.
– Не удалось накрыть?
– Нет. Но главаря там уже нету.
– А где он?
– Весь вышел.
– Ну, главарей там хоть отбавляй. А зачем ты меня отпускаешь?
– Знаешь, что я думаю?… Иди туда и посмотри хорошенько на них…
– Я ведь не с ними был, – сказал Гринька неохотно. – Просто знал, где они…
– А сейчас иди к ним.
– Но сказать потом про них… не смогу все равно.
– Почему?
– Я сам такой.
– Другим станешь. Тебе эта жизнь давно осточертела. Я вижу.
– Нет, – твердо сказал Гринька. – Ты парень хороший, но не могу… Лучше не отпускай тогда.
Кузьма долго смотрел на Гриньку.
– Но ты же один раз выдал их.
– Это – когда приперло. Смерть принимать за них я не собираюсь.
Помолчали.
– А с гумагой ты меня все ж таки облапошил! Молодец! – похвалил Гринька.
– Струсил?
– Струсишь…
Опять замолчали. Гринька курил. Кузьма смотрел в окно, обхватив челюсть, сильно болела.
– Ты любил когда-нибудь, Григорий? – неожиданно спросил Кузьма.
– Кого?
– Ну… девку, бабу…
Гринька невесело ухмыльнулся.
– Я-то любил… – он долго смотрел на папироску, словно не решался говорить дальше – главное. Потом сказал: – А вот меня – не шибко. А я, может, и сичас люблю.
– Что ты говоришь! Расскажи.
– Хм! – Гринька с усмешкой посмотрел на Кузьму. – Тебе зачем?
– Интересно. У меня… Ну, интересно.
– Да тут и рассказывать нечего. Живет в одной деревне вдовая баба. Девчонка у ней лет восьми… не от меня, конечно. От мужа. Он бросил ее.
– Ну?
– Ну вот… не любит меня эта баба. А я люблю. Она, наверно, присушила меня. Деньги берет, а как переночевать, скажем, – не пускает.
– Ну, а ты что?
– А что я?… По-хорошему-то надо бы задрать юбку да выдрать ремнем. А у меня рука не подымается.
– Не трогай. Раз не любит – ничего не сделаешь. Хорошая баба?
– Ну!… – Гринька весь засиял. – Бывает примерзнешь где-нибудь в лесу – хоть волком вой. А как ее вспомнишь, так, может, не поверишь, сразу жарко становится. Загляденье, не баба. Так бы и съел ее, курву такую…
– Ладно, Гринька. Иди. Думаю, что ты еще придешь к нам. А баба правильно делает, что не любит. Перестань бродяжничать – полюбит. Это я тебе точно говорю.
Гринька еще с минуту сидел, как будто не хотел уходить. Задумчиво смотрел на огонь лампы. Потом встал и пошел к порогу. В дверях остановился:
– Не приду я, парень.
– Придешь. Могу спорить: до зимы придешь.
Гринька усмехнулся и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
Кузьма навалился грудью на стол, положил голову на руки. Закрыл глаза. Болела челюсть (как еще зубы не вышиб Егор!), болела голова. Да и устал он за последние дни. Слишком много было всего… Обдумать бы надо все дела, а думать ни о чем не хочется.
В открытое окно с улицы веет прохладой. Где-то на краю деревни прокричал первый петух. Потом заголосило сразу несколько в разных концах, и скоро отовсюду неслось пронзительное, с деловой хрипотцой и надсадой: «Ку-ка-ре-ку-у!».
«Сейчас наш гаркнет», – подумал Кузьма (был один петух, который каждую ночь приходил из соседнего двора и орал под сельсоветскими окнами, с плетня. Как будто специально делал, подлец).
Действительно, за окном шумно захлопали крылья, и тишину ночи прорезал звонкий сторожевой крик.
«Хорошо! Давай еще!»
Но петух прыгнул с плетня и удалился к своим курицам.
Опять стало тихо.
Ночь бесшумно летела на своих больших мягких крыльях.
Около головы Кузьмы тихонько шипела семилинейная лампа – очень ласково. На сердце от этого делалось покойно. «Не буду ни о чем думать», – решил Кузьма, и тотчас в голове зашевелились разные мысли: о Гриньке, о Марье, о братьях Любавиных. «Правильно сделал, что отпустил Гриньку или нет? Кажется мне, что он придет. Что с Любавиным делать, с Марьиным мужем?… А Марья? Нет, о Марье не буду думать. Не хочу. И не буду…» Мысли стали путаться в голове. Все отодвинулось куда-то, стало далеким и безразличным.
Проснулся оттого, что хлопнула дверь. Вскинул голову – у порога стоит Марья. Держится рукой за дверную скобку, смотрит на него. Подумал – сон, улыбнулся. Она подошла к столу, села. А сама все смотрит на него – внимательно и скорбно. «Что она так?… Как будто я умер».
– Я к тебе пришла… Мне Клавдя сказала, что ты здесь. «Это не сон, – понял Кузьма и подумал в смятении: – Зачем же она?»
– Отпусти Егора.
– А-а… – вырвалась у Кузьмы. Он встал и опять сел. – Не могу отпустить, – помолчал и еще раз сказал: – Не могу. Они Федора ранили.
Марья внимательно глядела на него.
«Любит она Егора», – подумал и вдруг понял, почему он с таким жестоким упорством сказал, что не отпустит ее мужа: потому, что она любит его.
Он встал, сцепил за спиной руки, заходил по избе.
– Как же я могу его отпустить? – Кузьма остановился перед ней.
– Он невиноватый.
– Ну? А стрелял кто? А кто… Не могу! Все, – Кузьма крутнулся на каблуках и опять начал вышагивать от стола к порогу и обратно.
– Он за брата заступился.
– А мне какое дело?
– Он не стрелял…
– Стрелял. Стреляли из окна и из двери.
– Отпусти его, Кузьма, – почти шепотом сказала Марья.
Кузьма почувствовал, что на какую-то долю секунды у него закружилась голова… Сдвинулись с места окна, дверь, Марья… Он перестал понимать: что, собственно, происходит? Ночь, никого нет, сидит у стола Марья – совсем близко, в белой застиранной кофточке… смотрит на него. Может, это все-таки сон? Он напряг память и вспомнил, о чем он с ней говорил: о ее муже. Нет, не сон.
– Не отпустишь?
– Нет.
Марья заплакала и сквозь слезы тихонько запричитала:
– Да как же я теперь… Хороший ты мой, отпусти ты его. Пожалей ты меня… Ну, куда же я одна-то? У нас ведь скоро… Невиноватый он совсем.
Кузьма не знал, что делать. Уйти бы сейчас отсюда – лучше всего. Но как же, куда уйдешь?
– Не плачь. Не надо… Что уж ты так?
– Как же мне не плакать, Кузьма? Да я в ноги тебе упаду, – она действительно брякнулась Кузьме в ноги. Тот подхватил ее под руки, поднял.
– Не плачь… Перестань. Не надо плакать.
Никогда еще лицо ее не было так близко – так невероятно, неожиданно и страшно близко. Оно было мокрое от слез, измученное тревогой – красивое, самое дорогое.
Кузьма закрыл глаза, резко отвернулся. Отошел, как пьяный, к окну… Сел на подоконник.
– Уйди, Марья. Тяжело. Уйди. Егора отпущу.
На рассвете пошел дождь. Зашумел ветер. В стекла окон мягко сыпанули крупные редкие капли. Потом ровно и сильно забарабанило по железной крыше. Запахло пылью и старым тесом…
Дождь шумел, гудел, хлюпал… Множеством длинных ног своих отплясывал на крыльце… Звонко и весело лупил по ведру, забытому на колу. Под окнами журчало и всхлипывало. Казалось, настроился надолго. Но кончился он так же неожиданно, как начался. По мокрой листве бойко пробежал ветер, и все стихло. Только с карнизов срывались капли и шлепались в лужи.
Утро занималось ясное, тихое. В синее, вымытое небо из-за горы выкатилось большое солнце. Мокрая земля дымилась теплой испариной и дышала, дышала всей грудью.
Поздно вечером Ефим Любавин вошел во двор к Егору. С любопытством, долго разглядывал разбитую дверь, потом открыл ее и, не входя в избу, позвал:
– Егор! Ты дома?
– Дома, – откликнулся Егор.
– Выйди, покурим.
Егор вышел, обирая с черной рубахи мелкие кудрявые стружки.
Сели на бревно около конюшни.
– Схоронили? – спросил Егор.
– Схоронили. Чего ж не пошел?
– Не могу я его видеть… такого.
– Там было дело, – вздохнул Ефим. – Мать водой отливали.
Егор скрипнул зубами, нагнул голову.
– Белый лежит… хороший, – рассказывал Ефим. – Прямо верба вербой. Большой какой-то исделался сразу.
– Куда попали?
– В бок, вот сюда, – Ефим показал рукой чуть ниже сердца, – и в висок… картечиной.
– Никогда этого не забуду, – тихо, но твердо пообещал Егор.
– Вот, я как раз поэтому и зашел, – Ефим строго посмотрел на младшего брата. – Первое дело: не вздумай сейчас пороть горячку. Хорошо еще – самого отпустили. Могли приварить, как милому, – Ефим помолчал, потом понизил голос и спросил: – Кто из вас Феде-то попал?
– Куда ему?
– В грудь. Да поверху как-то, – он, наверно, аккурат в этот момент повернулся. Доктора привозили из города. Длинноногий ездил. Выковыряли дробины.
– Надо было картечиной.
– Макара я тоже не одобряю, – заговорил серьезно и рассудительно Ефим. – У него, у покойника, сроду на уме была одна поножовщина. Сколько раз ему говорил: «Гляди, Макар, достукаешься когда-нибудь». Ну! Рази ж послухают!
Егор молчал, кусая зубами соломинку.
– Наше дело, Егор, спетое… Теперь помалкивай в тряпочку и не рыпайся. Ничего не попишешь – ихняя взяла. Раз уж не сумели.
– Какой-то ты… – Егор выплюнул соломинку, хмуро посмотрел на брата, – шибко умный, Ефим! Нас будут стрелять, а мы, по-твоему, должны молчать в тряпочку?
– Вас стрелять!… А вы не стреляли? Кто старика городского хлопнул? Не вы, что ли?
Егор не ответил. Подобрал новую соломинку. Закусил в зубах.
– За тебя Марья хлопотать ходила?
– Она.
– Сумнительно мне, почему выпустили. Что-то не так…
– А что? – Егор так резко крутнул головой, что шейные позвонки хрустнули. Заметно побледнел.
– Ну, думают, наверно, что ты связан с этой шайкой… Следить, наверно, будут.
Егор отвернулся, осевшим голосом, устало сказал:
– Пускай следят.
Помолчали.
– Не могу никак с отцом сладить, – пожаловался Ефим. – Одурел совсем на старости лет: жеребцов каких-то покупает, веялки… Нашел время! А перед тем как Макара убить, привез двух каких-то бродяг из Мангура. Они ему три дня лес возили, он их потом напоил и выгнал – ничего не заплатил. Они – в сельсовет. Хорошо – там Елизар как раз сидел. Пришел вместе с этими мужиками к отцу. Тот на Елизара орать начал. Так ничего и не заплатил.
– А как он сейчас, после отсидки? – поинтересовался Егор.
– Пьет второй день. Как случилось с Макаром, так начал…
– Эх, Макар, Макар… – Егор низко наклонил голову. – Как вспомню, так сердце кровью обольется. Как же они его быстро!… У тебя самогон дома есть?
– Есть маленько.
– Пойдем, я хоть выпью. Может, полегчает.
Они поднялись и пошли по улице, большие, придавленные горем. Ефим сморкался на обочину дороги и все что-то говорил, Егор смотрел себе под ноги, и непонятно было: слушает он Ефима или думает о чем-то своем.

– 36 -

Федя лежал забинтованный от шеи до пояса. Очень слабый. Дремал или смотрел в потолок – подолгу, задумчиво.
Хавронья тоже еще не оправилась от своей болезни. Лежала на печке.
К ним часто приходили Яша Горячий и Кузьма.
Яша рассказывал деревенские новости, а также о том, как и из-за чего у них сегодня произошло «сражение» с женой.
Семейная жизнь Яши Горячего давно и безнадежно не только дала трещину, но просто образовала зияющую щель. Виноват во всем был господь бог.
Яша почему-то (он никому не объяснял, почему) с детства люто невзлюбил бога. И когда приехали из района решать судьбу старой деревенской церквушки, он первый изъявил желание влезть на маковку и сшибить крест. Влез и сшиб на глазах у всей деревни. Сколько проклятий, молчаливых и высказанных вслух, неслось тогда по адресу Яши! Каждый шаг его на церкви сторожили десятки внимательных глаз: ждали – вот-вот оступится Яша и полетит вниз. Яша не оступился. Добрался до верха, вынул из-за пазухи топор и, поплевав на руки, начал крушить обухом крест. Своротил, проследил глазами за падающим крестом, выпрямился и громко спросил у всех:
– Что же он в меня стрелу не пустил, а?
Никто ему не ответил.
На другой день после этого все верующие были потрясены новым неслыханным святотатством: Яша за одну ночь смастерил из самой большой церковной иконы воротца в хлев. Собрались старики, хотели побить Яшу, но он вышел с ружьем на улицу, и никто к нему не подошел. Направили аж в уезд делегацию с жалобой на Яшу. Приехал какой-то начальник и велел снять икону.
Жена Яши, некрасивая чернявая баба, уходила от него, опять приходила, ругалась, плакала, умоляла… Ничто не помогало. Яша был верен себе. Разучил «Интернационал» и каждое утро исполнял его, стоя в переднем углу по стойке «смирно». На словах: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь…» – Яша весь подбирался и пел так громко, что у соседей было слышно. В ближайших домах крестились. Жена уходила куда-нибудь на это время. В избе с Яшей оставался отец жены, тесть Яши, Степан Митрофаныч Злобин, старый высохший человек, много лет прикованный к постели какой-то непонятной болезнью – обезножел.
Яша кончал петь, трижды плевал в красный угол, где раньше висели иконы, и говорил:
– Вот тебе в седую бороду, вот тебе, вот, козел.
Набожный Степан, чуть не плача, говорил:
– Чтоб тебе провалиться, окаянному! Дождесся ты все-таки, будут тебя, отступника, на угольях жарить…
– Хватит, – спокойно говорил Яша. – Меня триста лет в темноте держали. Насчет углей – не пужай. Я не из робкого десятка.
– Богохульник! Анчихрист! Дурак! Наломал бы я тебе сичас бока, но не могу.
– Вот и лежи там, помалкивай. Если он у тебя шибко хороший, твой бог, чего же он тебя на ноги не поставит?
Кузьма, заинтересованный всем этим, однажды долго допытывался у Яши, за что он так яростно ненавидит бога. Яша под большим секретом рассказал:
– Я был один у матери и шибко жалел ее. Отца у меня не было… Ну, был, конечно, но я его не знал.
– Как?
– Ну, как бывает… Нагуляла меня мать. Ну вот… Чуток подрос я, стал мало-помалу соображать, что к чему, и приметил: похаживает к нам в избушку попик. Как стемнеет, так мать меня раз – посылает куда-нибудь. Я из дома, а поп в дом. Заело меня. Прямо места не нахожу. Один раз взял ружье, зарядил патрон солью и подкараулил попа. Только он вышел от нас, спустился с крыльца-то, я ему всадил горсть соли в зад. Кэ-эк он подпрыгнет! Как припустит бежать!… Я чуть со смеху не умер. Ну, узнали они, чья это работа. Поп отлежался на печке, заманил меня как-то вечером в церкву и так извозил медным крестом, что я с месяц, однако, не мог подняться. Орал тогда на всю церкву, а он, гад такой, затыкает мне рот своей рясой, а сам крестом по бокам лупцует. Два ребра сломал. Да-а… А тут мать у меня захворала и померла. Молодая еще была. Когда умирала, подозвала к себе и тут мне и сказала, что, значит, поп этот есть мой отец. Возненавидел я попа пуще прежнего. Из-за него, змея ползучего, мать раньше время в могилу ушла. Она была ладная собой… бедная, конечно, но все же могла бы подыскать себе какого-нибудь парня. А тут – я. Кто же возьмет с ребенком? Помучилась-помучилась да и померла. Надорвалась.
Остался я один. Пришлось хлебнуть горя. Родных-близких никого нету, молодой еще… Вспоминать даже неохота. В общем, батрачил ходил: где день, где ночь – сутки прочь. А он тут же, в нашей деревне, жил и, скажи, хоть бы раз кусок хлеба вынес: на, мол, поешь. Ведь сын все ж таки! Ни в жизнь! Увидит, бывало, на улице – отвернется. Ах ты гад такой… отец святой! Вот тогда я и на бога разозлился. Но я все ж таки допек его. Дом у него был здорове-енный, крестовый. Я этот дом поджег. Сгорел домик. Как он глядел тогда на меня, этот поп! Дай волю – съел бы с костями. Знает, гусь лапчатый, что это я поджег, а как докажешь? Отстроил второй дом, поменьше правда. Этот я тоже поджег. Тут уж он не выдержал – уехал в другую деревню, в Верх-Малицу. Хотел я туда сходить, пустить петуха еще раз, но пожалел его ребятишек. Ну, потом женился я. Женился – так… без всякого выбора. Батрак, ни кола ни двора. Какая уж пошла, такая и моя. Вот так было дело, друг. Вишь, какая жизнь-то!…
С Федей Байкаловым дружил Яша давно и трогательно. Собственно, во всей деревне один Федя и знался с Яшей, и Яша платил ему за это беззаветной любовью и преданностью.
Он приходил к нему, садился у изголовья и часами рассказывал разную ерунду – только чтоб другу не было тоскливо. Кузьма тоже заходил к Феде каждый день.
Однажды Хавронья подозвала его к себе и на ухо, чтобы не слышал Федя, сказала ему:
– Ты, парень, не ходи больше к нам.
– Почему? – тоже шепотом спросил Кузьма.
– Сгубишь мне мужика. Он сам, видишь, какой… Совсем доконают где-нибудь. Не втравливай уж ты его никуда больше. И не ходи. Скажи, что некогда, мол… Он отвыкнет.
– Чего это там? – спросил Федя, подозрительно скосив глаза на жену.
Кузьма отошел от Хавроньи, удивленный и обиженный ее простодушной просьбой.
– Это она просила, чтобы я лекарство одно достал, – успокоил он Федю. «Хитрая какая нашлась! Ходил и буду ходить. Не к тебе хожу».
И еще один человек приходил каждый день к Байкаловым – Марья.
Проводив мужа на работу, она бежала в соседнюю избушку, к Байкаловым. Доила корову, пекла хлеб, кормила больных…
Федя с утра начинал поджидать Марью, вздрагивал при каждом стуке и смотрел на дверь.
А когда Марья наконец приходила, он не сводил с нее добрых, тихо сияющих глаз. Почти не разговаривал. Только смотрел.
Марья распоряжалась в их избе, как в своей, – деловито, уверенно. Иногда, почувствовав на себе Федин взгляд, она оборачивалась к нему и улыбалась. Федя краснел и тоже застенчиво улыбался. Отводил глаза.
Хавронья то и дело встревала, как казалось Феде, с ненужными советами, подсказывала, где найти чугунок, крынку, куда поставить снятые сливки…
– Марьюшка, – говорила она жалостливым голосом, – это молоко процеди, матушка, и перелей… там под лавкой у меня малировано ведро стоит, перелей в это ведро и вынеси в погребок.
Убравшись по хозяйству, Марья кормила больных.
Подсаживалась на кровать к Феде (он опять краснел), устраивала чашку с супом у себя на коленях, и Федя свободной рукой (другая была прибинтована к телу) осторожно, чтобы не накапать Марье на юбку, носил из чашки. Марья смотрела на него и иногда говорила:
– Здоровый же ты, Федя! Как только выдюжил…
Федя шевелил бровями, подыскивал какие-нибудь хорошие слова и не находил. Неловко усмехался и говорил:
– Да ну… чего там…
Один раз он долго глядел на нее и вдруг сказал:
– Зря за Кузьму тогда не пошла.
Теперь покраснела Марья. Поправила рукой волосы, коснулась ладошками горячих щек. Сказала не сразу:
– Не надо про это, Федор.
– Почему?
– Ну… не надо.
Как– то Егор вернулся с работы раньше обычного. Выпрягая из телеги коня, увидел через плетень в байкаловской ограде Марью. Он не окликнул ее. Вошел в избу дождался.
Марья вскоре пришла.
– Где была? – спросил Егор.
– Помогла вон Байкаловым…
– Еще раз пойдешь туда – изувечу.
– Да ведь хворые они лежат!
– По мне они хоть седни сдохни, хоть завтра. Соль дешевле будет.

– 37 -

Возобновились работы на стройке.
Уже возвели крышу и теперь настилали пол, рубили окна, двери…
Один раз, с утра, туда пришел Ефим Любавин.
– Хочу пособить вам, – сказал он, улыбнувшись Кузьме.
– Хорошее дело, – сказал Кузьма, отметив, однако, что глаза у этого Любавина такие же, как у всех у них, – насмешливые и недобрые.
Клавдя, как и раньше, приходила в обед к школе, приносила в корзинке такие же вкусные пирожки и шаньги. Только радости она с собой теперь почему-то не приносила.
Кузьма молча устраивался на каком-нибудь кругляшке, молча ел.
Клавдя не могла не заметить этой перемены, хотя виду не подавала. Внешне все было благополучно.
Но один раз Кузьма глянул на нее и поразился: в глазах у веселой, спокойной Клавди устоялась такая серьезная черная тоска, что он растерялся.
– Ты что это, Клавдя?
– Что?
– Какая-то… Чего ты такая грустная?
– Ничего, – Клавдя усмехнулась, – показалось тебе.
Кузьма решил поговорить с ней ночью.
Но она и ночью не хотела говорить о том, что ее терзает. И только когда Кузьма обнял ее, приласкал, она вдруг заплакала и сказала:
– Сохнешь об Маньке… Вижу. Все знала, заранее знала, что будешь сохнуть, только ничего не могла с собой сделать…
– Брось ты, слушай… – Кузьма не знал, что говорить. А если бы было светло, то и смотреть не знал бы куда.
– Думала, привыкнешь… забудешь ее.
– Брось ты, Клавдя, – Кузьма поцеловал ее обветренные губы и невольно подумал: «Нет, что-то не то».
– Посылала тогда ее к тебе в сельсовет, а у самой сердце разрывалось на части… Знала…
– Ну, хватит! Ты как заведешь одну песню, так не остановишься. При чем тут сельсовет! – Кузьма отвернулся и стал смотреть в окно. В темном небе далеко играли зарницы. Лопотали листвой березки… Скрипел от ветра колодезный журавль, и глухо стукалась о края сруба деревянная бадья.
Клавдя притихла на руке мужа: может, заснула, а может, думает самую горькую думу на свете, которую никто еще никогда до конца не додумал.

– 38 -

Егор корчевал пни – расширял пашню. Уставал. Приезжал поздно вечером, наскоро ел, раздевался и падал в кровать. А Марья зажигала лампу и садилась шить своим братьям и сестрам штаны и рубашонки. Шила – и думала, думала.
В гости к ним редко приходили.
Один раз, рано утром, заявился Емельян Спиридоныч.
Обошел весь двор, заглянул в пригон, в конюшню, покачал стойки, плетни. Потом вошел в избу. Поздоровавшись, сказал:
– Там один столбик в пригоне заменить надо – подгнил.
– Знаю. Руки не доходят, – отозвался Егор.
Марья начала торопливо собирать на стол. Молчала.
Емельян походил еще по избе, оглядел окна, постучал в стены, сел к порогу курить.
– Ничего изба получилась.
– Не жалуемся, – ответил Егор.
– Ты все корчуешь? – спросил Емельян.
– Корчую.
– Чижало одному. Завтра пришлю тебе двух мужиков. Из Ургана.
Егор не сразу согласился.
– У меня пока платить нечем.
– Я расплачусь, – сказал Емельян Спиридоныч. – Потом отдашь. Эт Ефим все учит меня жить, все боится чего-то… Побежал школу строить, дурак хитрый. Тьфу! – Емельян Спиридоныч в сердцах плюнул на папироску, кинул ее в шайку. – Я вот зачем пришел: надумали мы с Кондратом сено вывезти…
– Зачем сейчас-то?
– Надежней. Хотели попросить твою бричку… А может, и сам бы помог.
– Седня, что ли?
– Когда же?
Егор подумал.
– Ладно, приеду.
– Тятенька, завтракать с нами, – пригласила Марья, немножко взволнованная приходом свекра. – У нас, правда, не шибко на столе-то…
– Мы уж похлебали, – отказался Емельян Спиридоныч. – Мать лапшу с гусятиной варила. Ешьте. Я пойду. Ненастья бы не было – спина что-то болит, – он, кряхтя, поднялся, взялся за скобку спросил, ни на кого не глядя: – Марья-то брюхатая, что ли?
– Четвертый месяц, – ответила Марья и покраснела.
Егор хмуро сопел, гоняя черенком ложки таракана по столу.
Емельян Спиридоныч так же хмуро мотнул головой и вышел.
Некоторое время молчали.
– До чего же вы все нелюдимые, Егор! – не выдержала Марья. – Просто на удивление. Ну что бы ему посидеть с нами хоть для блезира, спросить: как, мол, живете?… Ведь отец он тебе!
– Что он, сам не видит, как живем, – лениво отозвался Егор.
– Да разве в этом дело?
– В чем же?
– Ну, я уж не знаю… Зачем же тогда жить, если так будем… как буки смотреть друг на друга? Ни ласки, ни привета.
– Хватит! – оборвал ее Егор. – Разговорилась…
Изредка забегал к ним Сергей Федорыч. Сидел, пил чай с вареньем и рассказывал что-нибудь. Рассказал, как один раз давно-давно они со Степанидой, покойницей, ездили в город…
– А там, в городе, – тихо говорил он, посматривая на Марью, – жила тогда материнская сестра, тетка твоя – Настасья. А эта Настасья была замужем за богатым человеком. Он у нее не то купец, не то служил где-то. Шибко богатый. Дом об двух этажах, а в доме ковры всякие, зеркала… живой воды только не было. А вышла за него Настя шибко чудно. Приехал тот человек в деревню по своим каким-то делам и подвел к колодцу коней поить. А Настя-то как раз по воду пришла. Он увидел ее и говорит: «Где живешь?» – «Вон, недалеко», – Настя-то. Поехал тот человек к деду твоему. Ну, тары-бары… Я, мол, такой-то, хочу мол, вашу дочь за себя взять… Да-а… Ну, и увез в тот же день. Они сильно красивые были, Малюгины-то. Да. Так вот, приехали один раз в город и остановились ночевать у Насти. И сидели мы со Степанидой на печке и смотрели, как живут добрые люди. Какая же это красота! К ним как раз гости сходились. И до чего все обходительные! Входит какой-нибудь, весь в золотых цепях, при шляпе. Входит – и не то чтоб там «здрасьте» или «здорово живете», а обязательно скажет: «Честь вашей красоте». А ему отвечают: «Салфет вашей милости». Насмотрелись тогда на них!
Или рассказывал Марье еще про что-нибудь… Иногда Марья почему-то плакала. А Сергей Федорыч говорил:
– Ничего, ничего, дочка, обойдется.
Один раз их застал Егор. Пришел откуда-то мрачный. Буркнул с порога невнятное «здорово», смахнул с плеч пиджак, достал из-под печки недоструганное топорище, сел на лавку и принялся стругать. На гостя – ноль внимания, как будто его здесь нету.
Сергей Федорыч опешил. Встал, начал торопливо одеваться. Заговорил, чтобы хоть что-нибудь сказать:
– А я вот зашел… Дай, думаю, посмотрю: как они там?
Егор ухом не повел. Продолжал стругать.
Марья с изумлением и болью смотрела на мужа.
– Да ты сядь, тятя! Чего вскочил-то? Сядь, – сказала отцу.
– Да мне шибко-то рассиживать… Я вот попроведал и пойду. Там ребятишки заждались, наверно… Бывайте здоровы.
Егор даже головы не поднял, даже не кивнул.
Сергей Федорыч вышел из избы, дождался в ограде дочь.
– Ну, девка, попала ты к людям! Мать честная, какие они!…
Марья стала жаловаться:
– Прямо не знаю, что делать. И вот всегда так. Сил моих больше нету. Он меня и по имени-то не зовет. «Эй!» – и все.
Сергей Федорыч покряхтел, высморкался, развел руками.
– Что тут делать?… Сам ума не приложу. Может, одумается еще, обживется. Ну, люди! Верно говорят – не из породы, а в породу. Я думаю, это от жадности у них. Ведь жадность-то несусветная!
– Погоди, ребятишкам отнесешь чего-нибудь.
– Да ладно уж… не бери ты у них ничего.
– Пошли они к чертям!
Марья сходила в сени, вынесла в платке большой узел муки и кусок сырого мяса.
– Нате вот, – пельмени сделаете.
Сергей Федорыч взял узел и пошел домой, сгорбившись.
Марья долго смотрела ему вслед, потом вошла в избу.
Егор сидел у стола, задумчиво смотрел в угол.
– Ну, Егор, давай говорить прямо, – начала Марья с порога. – Ты все время моего родителя так принимать будешь?
Молчание.
– Егор!
– Што? – Егор медленно повернул голову и не мог – не захотел – пригасить в глазах злые, колючие огоньки.
– Ты все время…
– Я их всех ненавижу, всю голытьбу вшивую. Дождались, змеи поганые, своей власти… Радуются ходют. Нарадуются!
Марья сдержала волнение, негромко сказала:
– Дай господи, рожу ребенка – уйду от тебя, Егор. Знай.
Егор спокойно выслушал, долго сидел неподвижно. Потом положил голову на руки, тихо, без угрозы, сказал:
– Далеко не уйдешь.

– 39 -

Федя скоро поправился. Ходил уже на работу и, когда его очень просили, поднимал подол рубахи и гордо показывал мелкие шрамистые рытвинки – следы дроби.
– Две там сидят. Не могли достать.
Поправиться-то он поправился, но… что-то случилось с Федей. Он загрустил. Всегда был на удивление спокойный, с хорошим, ровным настроением, а тут… Просто непонятно. После работы уходил Федя на Баклань и стоял на берегу столбом – смотрел на воду, подкрашенную свежей краской зари, на дальние острова, задернутые белой кисеей тумана, на синее, по-вечернему тусклое небо. Подолгу стоял так.
Стремится с шипением бешеная река. Здесь она вырывается из теснины каменистых берегов, заворачивает влево и несется дальше, капризно выгнув серебристую могучую спину.
Хавронья женским чутьем угадала, что происходит с Федей.
Однажды вечером он сидел задумчивый у окна. На дворе было ненастно. В окна горстями сыпал окладной, спорый дождь.
Хавронья вернулась от соседки. Долго, как курица, отряхивалась у порога, посматривала на Федю.
Тот не хотел замечать ее.
Хавронья разделась, села к столу, напротив мужа. Долго молчала. Потом вдруг спросила:
– Ты что, влюбился, что ли?
– А твое какое дело? – ответил Федя, продолжая смотреть в окно.
Хавронья схватилась за бока и захохотала. Да так фальшиво, что Федя с изумлением посмотрел на нее.
– Ой, матушка царица небесная! Уморит он меня совсем! О чем ты только думаешь своей корчагой?
Федя не счел нужным вступать в разговор.
– Как ты можешь понимать, что такое любовь? – не унималась Хавронья.
– Зато ты шибко умная. Неохота мне с тобой разговаривать, – отрезал Федя, не стерпел.
Хавронья опять притворно засмеялась.
– Да ведь ты же… как тебе сказать?… Ты же лесина необтесанная! А туда же – про любовь думаешь. Ведь я же на тебя и так без смеха не могу глядеть, а ты взял да еще влюбился. Ну не дурак ли?!
Федя невозмутимо смотрел в окно.
– Так чего же ты сидишь-то? Ты иди и скажи: так, мол, и так, Марья, влюбился в тебя. Может, Егорка-то ноги хоть тебе переломает там.
– Заткнись варежкой, – сказал Федя.
– Завтра скажу Марье. Хоть посмеемся вместе.
Федя медленно повернулся к жене:
– Я так скажу, что ты в землю уйдешь до пояса.
Хавронья презрительно махнула рукой:
– Молчи уж, баран недобитый…
А через два дня Хавронья застала мужа (она не то что следила за ним, но все же приглядывала) за необычным занятием: Федя пробрался в высокую крапиву, присел на корточки к плетню и смотрел через него в соседнюю ограду – на Марью.
Марья только что вернулась с речки, развешивала мокрое белье.
Нежарко горело июльское солнце. Пахло увядающей ботвой и полынью.
Марья, в белой кофте и черной, туго облегающей бедра юбке, ходила босиком по ограде, отжимала сильными руками рубахи, встряхивала их и, приподнимаясь на носки, перекидывала через веревку. На руках и ногах ее, как прилипшая рыбья чешуя, сверкали капельки воды. Когда она хлопала белье, высокие груди ее вздрагивали под тесной кофтой.
Федя смотрел на нее и крошил в пальцах тоненький, сухой прутик от плетня.
Хавронья неслышно подкралась сзади и вдруг чуть не над самым Фединым ухом громко позвала:
– Мань!
Федю точно ударили по затылку. Он ткнулся вперед, в плетень, испуганно оглянулся на жену. А она, не давая ему опомниться, закричала:
– Ну-ка, иди скорей ко мне!
Марья положила рубахи в таз, пошла к плетню.
Федя втянул голову в плечи и замер. Он не знал, что делать.
– Да скорей, скорей ты! – торопила Хавронья.
Когда Марья была уже в нескольких шагах от плетня, Федя шарахнулся назад, с треском ломая крапиву. Сшиб Хавронью с ног, и пригибаясь, чтобы его не было видно Марье из-за плетня, побежал в избу.
– Вон он! Вон – побежал! Эй, ты куда?… Эх ты, бессовестная харя! – кричала с земли Хавронья вслед Феде.
Марья только успела увидеть, как Федя одним прыжком замахнул на крыльцо и скрылся в дверях.
– Что это, Хавронья?
Злое, мстительное выражение на лице Хавроньи сменилось беспомощным и жалким. Не поднимаясь с земли, она некоторое время рассматривала красивое лицо молодой соседки и вдруг заплакала горькими, бессильными слезами.
– «Что, что-о»! – передразнила она Марью. – Змеи подколодные! Мучители мои!
Поднялась и пошла из ограды, отряхивая сзади юбку.

– 40 -

Страда. Золотая легкая пыль в теплом воздухе. Ласковое вылинявшее небо, и где-то там, высоко-высоко в синеве, затерялись голосистые живые комочки – жаворонки. День-деньской звенят, роняя на теплую грудь земли кружевное, тонкое серебро нескончаемых трелей.
В придорожных кустах, деловито попискивая, шныряют бойкие птахи. По ночам сходят с ума перепела. Все живет беззаботной жизнью, ничто еще не предвещает холодных ветров и затяжных, нудных дождей осени.
Хлеба удались хорошие. Люди торопились управиться, пока держится ведро.
Жали серпами, косили литовками, пристроив к ним грабельки-крючья, лобогрейками. На полосах богачей, махая крыльями, трещали жнейки.
Николай Колокольников имел свою лобогрейку.
Настроились с утра. Сперва на беседку села Клавдя – показать Кузьме, как действовать граблями и когда поднимать и опускать полотно лобогрейки. Потом сел Кузьма.
Объехали круг, и Кузьма уже уверенно махал граблями, улыбался во весь рот.
Николай правил парой не приученных к лобогрейке лошадей. Перекрывая шум машины, крикнул Кузьме:
– Ну вот, видишь!
Кузьме нравилась эта работа. Четко обрезанная стенка ржи, а внизу движется, сечет ее зубастая, стрекочущая пила. Рожь вздрагивает, клонится…
На полотне уже набралось достаточно – на сноп. Теперь надо отпустить ногой педаль, которой полотно удерживается в наклонном положении, помочь граблями – и кучка ржи сползет с него. Следом идут бабы, вяжут снопы, а потом снопы составляют в суслоны.
Работа отвлекала Кузьму от беспокойных, въедливых мыслей. К вечеру он так устал, что заснул моментально. И во сне рожь все наплывала и наплывала на него, вздрагивала, клонилась – желтая, тучная…
С утра снова впрягли отдохнувших лошадей – и снова круг за кругом, круг за кругом по полосе…
В три дня все сжали. Начали свозить снопы на точок. Пошла молотьба. Ночевали тут же, под скирдой.
Неподалеку молотили Любавины.
Кузьма издали узнал Марью. Отошел за скирду, сел, привалившись спиной к снопам, задумался. «Что же делать? Неужели всю жизнь вот так мучиться?» Хочется ему, чтобы Марья была рядом, чтобы ей, а не Клавде, подавал он наверх, на скирду ковш с водой… чтобы ей смотрел в глаза.
Он не видел ее с того раза, когда она приходила в сельсовет. Хотел увидеть. Ходил на работу мимо их избы, думал встретить по дороге или около колодца. Один раз увидел ее в ограде, замедлил шаг – хотел хоть издали поздороваться.
Но Марья, заметив его, ушла в избу.
«Забуду, забуду, ни к чему это все», – думал Кузьма. Но не забыл. Аж осунулся, – упорно, мучительно и бесплодно думал о ней. Вспоминал походку ее, губы, глаза…
Мужа ее встречал раза два на улице. Шел, нагнув голову, мрачный, как зверь какой-то. Лениво поднял на Кузьму глаза, задержал взгляд на мгновение – насмешливый… И опустил голову. Не поздоровался.
«Красивый он», – подумал Кузьма.
Отмолотились рано. Вывезли хлеб, засыпали в закрома. И началось. Закучерявились, закрутились из труб в ясное небушко пахучие злые дымки – варился самогон из новой ржицы. Готовились свадьбы, крестины, именины…
Через пару дней появились первые ласточки: поздно вечером кто-то, громко топоча по дороге, бежал за кем-то и кричал диким голосом:
– Зарублю-у, змей такой!
Николай усмехнулся:
– Чуешь, секретарь? Начинается.
– Много драк бывает?
– Посмотришь.
На третий день, к вечеру деревня кололась пополам. Почти в каждой избе гуляли. Ломились столы от земных даров. Самогон мерили ведрами. Пили. Пели. Плясали. Сосновые полы гнулись от топота…
Из одного дома переходили в другой, из другого в третий. В каждом начиналось все сначала. Потихоньку зверели. Затрещали колья, зазвенела битая посуда… Размахнулась, поперла через край дурная силушка.
На одном конце деревни сыновья шли на отцов, на другом – отцы на сыновей. Припоминались обиды годовалой давности.
Кузьма в эти дни был необходим, как гармонист. За ним прибегали и звали заполошным голосом:
– Скорей!
К ночи гулянка разгоралась, как большой пожар, неудержимо и безнадежно. Дикое, грустное мешалось со смешным и нелепым.
Ганя Косых, деревенский трепач и выдумщик, упился «в дугу», надел белые штаны, рубаху, вышел на дорогу и лег посередине.
– А я помер! – заявил он.
Кругом орали песни, плясали… Никто не замечал Ганю.
– Эй! – кричал Ганя, желая обратить на себя внимание. – А я помер!
Наконец заметили Ганю.
– Что ты, образина, разлегся здесь?
– Я помер, – скромно сказал Ганя и закрыл глаза.
– А-а-а!! – поняли. – Понесли хоронить, ребяты!
Наскоро, пьяной рукой сколотили три доски – гроб, положили туда Ганю, подняли на руки и медленно, с песнопениями, с причитаниями, понесли к кладбищу.
Впереди процессии шел Яша Горячий, нес вместо иконы четверть самогона, приплясывал и пел частушки. На нем была красная неподпоясанная рубаха, плисовые штаны и высокие хромовые сапоги-вытяжки.
Ганя Косых лежал в гробу, а вокруг него голосили, стонали, горько восклицали. Кто-то плакал пьяными слезами и громко сморкался.
– Ох, да на кого же ты нас покинул? Эх, да отлетал ты, голубочек сизый, отмахал ты крылушками!…
– Был ты, Ганька, праведный. Пойдешь ты, Ганька, в златы вороты!…
– Ох, да куда же я теперь, сиротинушка, денусь?! – какой-то верзила гулко колотил себя в грудь, крутил головой и просто и страшно ревел: – О-о-о-о-о!…
И тут Ганька не выдержал, перевернулся спиной кверху, встал на четвереньки и закричал петухом. Ждал – вот смеху будет. Это обидело всех. Ганьку выволокли из гроба, сдернули с него кальсоны и принялись стегать крапивой по голому заду. Особенно старался двухметровый сиротинушка.
– Мы тебя хоронить несем, а ты что делаешь, сукин сын?
– Братцы-ы! Помилуйте!
– А ты что делаешь? Помер – так лежи смирно!
– Так это ж… Это я, может, воскресать начал, – оправдывался Ганька.
– Загни ему салазки, Исусу!… Чтобы не воскресал больше!
На другой день опохмелялись. С утра. Потом пошли биться на кулаках.
Был в деревне, кроме Феди Байкалова, еще один знаменитый кулачник – Семен Соснин. Он всегда устраивал «кулачки». Около Семенова двора в такие дни толпился народ. Сам Семен стоял на кругу и, кротко посмеиваясь, гладил могучей рукой окладистую рыжую бородку – ждал. Кулак у Семена, как канатный узел, – небольшой, но редкой крепости. Мало находилось охотников удариться с ним (с Федей они не бились: Семен не хотел). А когда кто-нибудь изъявлял наконец желание «шваркнуться» с Семеном, он покорно расставлял ноги, точно врастал в землю, прикладывал обе ладони к левому уху и говорил великодушно:
– Валяй.
Мужик долго примеривался, ходил вокруг Семена, плевал на ладонь, разминал плечо… Бил. Потом бил Семен. Бил садко, с придыхом, снизу… Некоторых поднимал кулаком «на воздуся». Почти никто не оставался на ногах после его удара.
Емельян Спиридоныч шел с Кондратом по улице. Подвыпившие. Направлялись в гости. Увидели – у Сосниной избы толпился народ.
– Семка, – сказал Кондрат.
– Зайдем? – откликнулся Емельян Спиридоныч.
Подошли.
В кругу стоял не Семен, а Федя Байкалов. Рукава просторной Фединой рубахи засучены, взор мутный – Федя был «на взводе». С ним никто из бакланских не бился. Иногда нарывались залетные удальцы из дальних деревень, но после первого раза зарекались на всю жизнь – слишком уж тяжела рука у Феди.
Емельян Спиридоныч, увидев Федю, улыбнулся ему, как желанному другу.
– А-а, Федор!… Что, трусит народишко выходить?
– Может, ты выйдешь? – предложил Федя.
– Ну куда мне, старику, равняться с вами! Вот разве Кондрат? – Емельян Спиридоныч выразительно посмотрел на сына, подмигнул незаметно.
Тот вяло качнул головой: нет.
Емельян Спиридоныч опять повернулся к Феде. С притворным уважением сказал:
– Боятся, Федор! – а у самого в глазах сатанинский огонь, подмывало желание врезать Феде: видел, что тот пьян. – Не те людишки пошли, Федор, не те…
Федя презрительно отвернулся от него. Плюнул.
В глазах у Емельяна Спиридоныча заиграл зеленый огонь.
– А кого бояться-то? – продолжал он тем же добродушно-уважительным тоном. – Вот эту оглоблю?
Федя приоткрыл от изумления рот.
– Я конечно, шутейно сказал, – пояснил Емельян Спиридоныч, продолжая непонятно улыбаться. – Но правда: стоит перед вами туша сырого мяса, а у вас у всех из носа капает. Тьфу! До чего мелкий народ пошел!
– Ты выйди сам, – сказал кто-то из толпы. – Крупный какой выискался! Или – хочется и колется?
– Он в коленках слабый, чтоб выйти…
– Я-то выйду, – неожиданно для всех сказал Емельян Спиридоныч. Скинул пиджак и вышел на круг. – Давай.
Наступила тяжкая тишина.
– Кто первый? – спросил Федя.
– А это кинем, – Емельян Спиридоныч поднял с земли камешек, заложил руки за спину, долго перекладывал камешек из ладони в ладонь. Зажал в одной. – Отгадаешь – первый бьешь.
– В правой.
Камешек был в левой.
Федя изготовился, приложил ладони к уху.
Емельян Спиридоныч медленно, очень медленно подошел к Феде, развернулся и с такой силой ударил, что огромная Федина голова мотнулась вбок. Он качнулся. Но устоял.
– Становись.
Стал Емельян Спиридоныч.
Федя оскалился и кинул свой страшный кулак в голову врага. Емельяна Спиридоныча бросило вбок, на плетень. Он хватанулся за колья и упал вместе с плетнем. Тут же вскочил и, потирая ухо, сказал небрежно:
– Ничего.
Они удалились с Кондратом, гордые и злые.
За первым же углом Емельян Спиридоныч прислонился к заплоту и закрыл глаза.
– Не могу иттить. Ох, паразит!… Я думал, он крепко выпимши, производитель поганый… Отведи меня домой, Кондрат.
Дома Емельян Спиридоныч обвязал голову полотенцем и весь день лежал на печке – прогревал на горячих кирпичах ухо. Тихонько матерился, вспоминал Федин кулак.
Гуляли еще два дня. Потом постепенно затихли и занялись делами. Близилась зима.
Назад: – 20 -
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ