Книга: Любавины
Назад: – 10 -
Дальше: – 31 -

– 20 -

Кузьма узнал обо всем от Клавди.
Она рассказала на другой день… Радости скрыть не умела.
Шли вместе домой.
– С Егором теперь Марья…
На мгновение Кузьме показалось, что дорога под ним круто вспучилась горбом. Он остановился, чтобы устоять на ногах. Почему же так? Разве он на что-нибудь еще надеялся после того скандального сватовства и после того, что было потом?… Разве надеялся? Надеялся. А теперь – все.
Кузьма повернулся, пошел к сельсовету – там был Платоныч. Он не знал, для чего нужен сейчас дядя Вася. Наверно, совсем не нужен. Просто надо было куда-нибудь быстро идти. И он шел. И думал: «Все. Теперь все». Представил, как Марья испугалась и плакала.
Раздумал идти в сельсовет.
Стал вспоминать, где живут Любавины. Спросил у какой-то бабы.
– Дак вот же! Рядом стоишь, – показала баба.
Кузьма вошел во двор к Любавиным.
Из– под амбара выкатился большой черный кобель и молчком кинулся ему в ноги. Кузьма выскочил за ворота. Крикнул:
– Хозяин!
Вышла Михайловна, прицепила кобеля.
– Мужики дома?
– Хозяин один.
Кузьма вошел в избу, сразу спросил:
– Где ваши сыновья?
Емельян Спиридоныч сучил дратву; рукава просторной рубахи закатаны по локоть, рубаха не подпоясана… Большой, спокойный.
– Какие сыновья?
– Твои.
– У меня их четыре.
– Младшие.
Емельян со скрипом пропустил через кулак навощенную дратвину.
– Я про этих ублюдков не хочу разговаривать.
– Они не были дома после того… как ушли?
– А тебе што? Не были.
Кузьма вышел.
Куда теперь? С какого конца начинать? К Феде?
Федя работал.
Кузьма вызвал его… Отошли, сели на берегу.
– Отец сам не знает, это верно. Потом… я думаю, што они не в банде.
– Почему?
– Так. Наших, бакланских, там нету. Люди бы знали. Разговоров нет, значит, никого наших нету.
Долго молчали.
Кузьма курил.
– У их Игнашка есть… – заговорил Федя. – На заимке живет. Тот может знать. Не скажет только…
Приехали к Игнатию под вечер.
Хозяин долго не понимал, чего от него хотят, терпеливо, с усмешкой заглядывал в глаза Кузьме и Феде. Потом понял.
– Не знаю, ребята. Чего не знаю, того не знаю. Наши оболтусы были у меня, когда сбежали из дома. А потом ушли. Я им сам говорил, что надо домой вертаться. Не послухали. Где они теперь, не знаю.
– Собирайся, – приказал Кузьма. Глаза его смотрели прямо, не мигая, внимательно и серьезно.
– Куда? – спросил Игнатий, и усмешка погасла.
– С нами в деревню.
– Зачем?
– Посидишь там, подумаешь… Может вспомнишь, где они.
– А-а! – усмешечка снова слабо заиграла в сухих глазах Игнатия. – Пошли, пошли! Думать мне нечего, а посидеть могу. Глядишь, кой-кому и влетит за такие дела. Маленько вроде не то время, чтоб сажать без всякого…
Елизар Колокольников был в сельсовете, когда привели Игнатия. Он сделал вид, что хорошо знает, за какие делишки попался этот Любавин, строго нахмурился, глядя на него. Потом, когда того заперли в кладовую, спросил у Кузьмы:
– Эт за што его?
– Допросим. Он, наверное, знает про своих племянников. Елизару показалось, что Кузьма действует, пожалуй, незаконно. Однако говорить с ним об этом не стал. Собрался и пошел к Платонычу.
Платоныч сразу же пошел в сельсовет. На Кузьму разозлился крепко. «За девку мстит, паршивец! Шутит с такими делами!»
Кузьма сидел за столом, положив подбородок на руки, смотрел на дверь кладовой, за которой «думал» Игнатий.
Платоныч вызвал его на улицу.
– Зачем старика арестовал?
– Он знает про банду. Я чую.
– Жалко, у меня ремня с собою нету. Снял бы с тебя штаны и всыпал, чтобы ты лучше почуял, что такими делами не балуются. Ты что, опупел? Сейчас же выпусти его!
– Не выпущу.
Платоныч высморкался. Некоторое время молчал.
– Кузьма, ты делаешь большую ошибку. Ты во вред Советской власти делаешь. Чего же людей дергаешь, молокосос ты такой?! Кто дал тебе такое право?! Немедленно выпусти его!
– Нет! – Кузьма стоял, ссутулившись, смотрел на дядю исподлобья. – Это ты делаешь ошибку. Пять лет уж скоро Советская власть, а тут… какие-то разъезжают, грабят население. Это не во вред? До чего осмелели, гады!… Не выпущу – и все. У меня сердце чует, что он знает про банду!
– Дай сюда наган! – сдавленным голосом крикнул Платоныч.
– Не дам.
Платоныч сам полез в карман Кузьмы, но тот оттолкнул его…
Старик удивленно посмотрел на племянника, повернулся и пошел прочь, сгорбившись.
На крыльце появился Колокольников.
– Ты можешь идти домой. Я сам здесь останусь, – сказал Кузьма.
– А где Платоныч?
– Он тоже домой пошел.
Колокольников помялся… Хотел, наверное, что-то еще спросить, но промолчал. Скрипнул воротцами и удалился по улице.
Кузьма вошел в сельсовет. Подошел к окну, приложил лоб к холодному стеклу.
– Ничего, – сказал он сам себе. И зашагал длинноногим журавлем по пустой сельсоветской избе. Нехорошо было на душе, что с дядей Васей так получилось. Но другого выхода он не видел.
Платоныч направился не домой, а к Феде. Вызвал его на улицу и путано объяснил:
– Там племяш это… разошелся. А у меня силенок нет, чтоб его приструнить. Пойдем уймем. Черт… какой оказался! Пошли, Федор.
Федя понял одно: надо помочь старику. Почему и как разошелся Кузьма, он не понял. Но спрашивать не стал.
– Пошли.
Кузьма допрашивал Игнатия.
Сидели друг против друга на разных концах стола. На замызганном голом столе между ними, ближе к Кузьме, лежал наган.
– Как ты думаешь, куда они могли уйти?
– А дьявол их знает.
– А про банду ты не слышал?
– Приходилось.
– Кто там ру… главарит у них кто?
– Бог его знает.
– Так… – Кузьма внимательно смотрел на благообразного Игнатия. И был почему-то уверен, что тот знает про банду. – У тебя коней нету?
– Не имею. У меня пасека.
– А как думаешь, на чьих они приезжали? Они тут одну девку увезли ночью…
– Зачем? – не понял Игнатий.
– Не знаю, – Кузьма встал, но сел снова, пригладил ладонью прямые жесткие волосы, кхакнул в кулак. – Увезли – и все.
Игнатий мотнул головой, сморщился.
– Вот подлецы! – глянул на Кузьму боязливо. Хотел понять, как держаться в этом случае, с девкой: может улыбнуться? – Что делают, озорники такие!
Кузьма хмуро встретил этот его трусливый взгляд.
– Ах, подлецы! – опять воскликнул Игнатий.
И снова показалось Кузьме, что старик знает про этих подлецов все.
– Где же они лошадей брали?
– Это уж… ты у них спроси.
Тут вошел Платоныч. А за ним вырос в дверях огромный Федя.
– Уведи арестованного, – распорядился Платоныч, глядя на Кузьму неподкупно строго.
Кузьма с минуту удивленно смотрел на Платоныча, на Федю… не двигался.
Игнатий спокойно, с чувством полной своей невиновности поглядывал на них на всех. От него не ускользнуло, что между стариком и молодым что-то произошло.
– Арестованный… – обратился было Платоныч к Игнатию, но глянул на Кузьму и в последний раз решительно приказал: – Вывести арестованного!
Кузьма поднялся.
– Пошли.
Игнатий покорно встал, заложил руки за спину, двинулся в свою кладовую.
– Гражданин… Кузьма Родионов! Я тебе приказываю освободить из-под стражи арестованного, – заговорил Платоныч казенным голосом, когда Кузьма вернулся в избу. – Иначе я тебя самого арестую. Понял? О нас черт те чего завтра заговорят, – повернулся он к Феде, ожидая, что тот его поддержит. – Скажут, мы тут… Ты это понимаешь? – Платоныч снова развернулся к Кузьме, повысил голос: – Или не понимаешь?
Кузьма молчал, смотрел на дядю.
– Ни черта не понимает, – пожаловался Платоныч Феде.
Федя деликатно швыркнул носом и посмотрел в угол.
– Сейчас я начал его допрашивать и понял… – начал Кузьма.
– Опять за свое?!
– Ты послушай…
– Федор, иди выпусти старика.
– Федор! – Кузьма заслонил собой дверь. – Нельзя этого делать, Федор.
Феде было тяжело.
– Пусти меня, – отстранил он Кузьму после некоторого раздумья. – Я уйду. Не понимаю я в таких делах… – и ушел.
Платоныч стоял посреди избы, смотрел прищурившись на племянника.
– Эх, Кузьма, Кузьма… жалко мне тебя. До слез жалко, дурака. Баран ты глупый! Ты думаешь, такое великое дело – сломить голову? Это просто сделать. И ты ее сломишь. Вспомнишь меня не один раз, Кузьма… поздно только будет. Вот он, близко, локоть-то, да не укусишь тогда. Прочь с дороги! – он прошел мимо – прямой, хилый и алой. Похоже было, что он не на шутку обиделся.
Кузьма сел на табуретку, задумался.
Дядя Вася был для него очень дорогим человеком. Собственно, на всем белом свете и был у него один только Платоныч, родной человек. Лет до восьми Кузьма вообще не знал, что Платоныч не отец его, а дядя.
Но ведь ошибается он сейчас! Это же так ясно.
Кузьма вывел Игнатия из кладовки, посадил к столу.
– Теперь говорить будешь прямо. Где племянники?
– Не знаю, – раздельно и отчетливо, в который уже раз объяснил Игнатий.
Кузьма подошел к нему, показал наган:
– А вот это знаешь, что такое?
Игнатий качнулся назад.
– Убери.
– Знаешь, что это?
– Эх… змеи подколодные! – холодно вскипел Игнатий. – Хорошую вы жизнь наладили! Свобода! Трепачи, мать вашу… Тебе, поганке такой, всего-то от горшка два вершка, а ты уж мне в рот наган суешь. Спрячь сейчас же его!
Кузьма устремил на него позеленевшие глаза. Заговорил, слегка заикаясь:
– Я тебе говорю честно… я тебе клянусь… если ты не скажешь, где скрывается банда, живой отсюда не уйдешь. Можешь подумать малость, – он сел, спрятал наган в карман, вытер ладонью вспотевший лоб. – Я тебе покажу свободу… Христос!
Игнатий трухнул.
– Я еще раз говорю: не знаю, где эти варнаки. Можешь меня убить – тебе за это спасибо не скажут. Счас тебе не гражданская.
– Подумай, подумай, не торопись. Я не шутейно говорю.
Игнатий замолк.
«Не угостил бы на самом деле… дикошарый! Разбирайся потом», – думал он.
– Ну как?
– Не знаю я, где они, милый ты человек.
– Иди еще подумай.
Игнатий поднялся.
Кузьма запер его, вышел на улицу, закурил. Потом вернулся в сельсовет, расстелил на лавке кожан, дунул в ламповое стекло. Язычок пламени вытянулся в лампе, оторвался от фитиля и умер. Лампа тихонько фукнула… Долго еще из стекла вился крученой струйкой грязный дымок. Завоняло теплым керосином и сажей.
Светало.

– 21 -

Михеюшка насмерть перепугался, когда под окном его избушки ночью заржали кони. Он снял икону и прижал к груди, готовый принять смерть. Подумал, что это разбойники.
Дверь распахнулась. Вошел Егор с ношей в руках.
– Михеич!
– Аиньки?
– Зажги огонь.
– Это ты, Егорушка? А я напужался! Сичас я…
Егор положил Марью на нары, взял у Михеюшки лучину…
Марья смотрела широко открытыми глазами. Молчала. Лицо белое, как у покойницы.
– Никак убиенная? – спросил шепотом Михеюшка, заглядывая через плечо Егора.
Егор отстранил его, воткнул лучину в стенку.
– Затопи печку.
Михеюшка суетливо захлопотал у камелька. И все поглядывал на нары.
Марья лежала не двигаясь.
Вошел Макар. С грохотом свалил в углу седла.
– А коней не потырят здесь?
– Кто, поди?… Ты спутал их?
– Спутать-то спутал… – Макар подошел к Марье, заглянул в лицо, улыбнулся. – Ну как?
Марья прикрыла глаза. Вздохнула.
– Перепугалась… Может даже захворать, – объяснил Макар не то Егору, не то Михеюшке.
Егор сидел на чурбаке, курил. Смотрел в пол.
– Чего не хватает, так это самогону, – сокрушенно заметил Макар, тоже сворачивая папиросу. – Жалко, такой случай… Что бы прихватить давеча? Просто из ума вышибло.
Михеюшка вертел головой во все стороны. Он понял, что это не покойница – на нарах. Но больше пока ничего не понял.
– Самогон? – переспросил он. – Самогон есть. У меня к погоде ноги ломит, я растираю…
– Давай его сюда! – заорал Макар. – Ноги он растирает!… Марья, поднимайся!
– Пускай лежит, – сказал Егор.
– А чего ей лежать? Ей плясать надо. А ну!… – Макар затормошил Марью, посадил на нары.
Марья нашла глазами Егора, уставилась на него, точно по его виду хотела понять, что с ней сделают дальше.
Тот докурил, аккуратно заплевал цигарку, поднял голову. Встретились взглядами. Егор улыбнулся:
– Замерзла?
Марья кивнула головой.
– А вот мы ее сичас живо согреем, – пригрозил Михеюшка. Нырнул в угол под нары и извлек на свет бутылку с самогоном, закупоренную тряпочной пробкой. – Это что такое?
– И все? – спросил Макар. – Ну и свадьба получается!… Ну, хоть это.
Сели к столу.
Михеюшка отказался сесть со всеми вместе, шуровал в печке и смотрел со стороны на непонятных гостей.
Марья сидела между братьями. Макар налил ей самогону.
– Держи. Ты теперь – Любавина.
Марья тряхнула головой, откидывая на спину русую косу. Взяла кружку и не отрываясь выпила все.
Она действительно замерзла.
– Ох, мама родная! – выдохнула она.
– Берет? – улыбнулся довольный Макар. – Мы еще не так гульнем! Это просто так… – Он налил себе, выпил, стукнул кружкой, закрутил головой. – Ничего!
Егору осталось совсем мало, меньше половины кружки.
– Тебе нельзя много, – многозначительно сказал Макар.
– Что же вы со мною делаете, ребята? – спросила Марья.
– Взамуж берем, – пояснил Макар.
– Кто же так делает? Неужели по-другому… – Марья опустила голову на руки. Видно, вспомнила вечер сватовства Егора, неожиданный налет старика Любавина с Ефимом. – Что же… здесь и жить будем?
– Пока здесь, – сказал Егор.
Макар посмотрел на Михеюшку и спросил:
– Тебе выйти никуда не надо?
Михеюшка не понял:
– Куда выйти?
– Пойдем проветримся, коней заодно посмотрим.
– Зачем ты его? – вмешался Егор.
– Мы с ним на вольном воздухе заночуем, – сказал Макар.
– Не валяй дурочку, – Егор покраснел. – Никуда вы не пойдете.
– Как хотите. Для вас же стараюсь, понимаешь.
Марье постелили на нарах, а Макар, Михеюшка и Егор устроились на полу.
В избушке стало светло – из-за леса выплыла луна. Ее было видно в окошко – большая, круглая и поразительно близкая, как будто она висела в какой-нибудь версте отсюда.
На полу лежал бледный квадрат света, и в нем беззвучно шевелились, качались, вздрагивали тени ветвей.
Блестела на столе кружка.
– Ночь-то! – тихонько воскликнул Макар. Ему не спалось.
Михеюшка пошевелился. Сказал сонным голосом:
– Перед рассветом птаха какая-то распевает каждый раз… до того красиво!
– Ты ведь давно уже тут живешь, Михеич? – не то спросил, но то просто так, чтобы поддержать разговор, сказал Макар.
– Третий год пошел с троицы, – ответил Михеюшка.
– Наверно, все тут передумал один-то?
Михеюшка ничего не сказал.
– Скучно, наверно, тебе?
– А чего скучно?… Люди заходют. До вас вот Гринька Малюгин с Федей Байкаловым были…
– Гринька? – Макар приподнялся на локте. – Его ж поймали.
– Ушел он… Федя-то как раз за им приходил. Ну тот говорит: «У меня золото есть… пудик, давай, мол, выроем – ты себе половину забираешь, а я уйду».
Макар долго молчал.
– Слышь, Егор?
– Слышу, – отозвался Егор.
– Пуд золота… – Макар лег и стал смотреть в потолок.
– Федор-то не соглашался сперва. «Оно, – говорит, – ворованное», – заговорил Михеюшка.
Макар перебил его:
– Ладно, давай спать, отец.
Михеюшка послушно смолк.
В окошко все лился серебристый негреющий свет, и на полу шевелилось топкое кружево теней.
Во сне громко вскрикнула Марья, потом шепотом сказала:
– Господи, господи…
Егор сел, послушал, дотянулся рукой до стола, взял кисет и стал закуривать.
– Дай мне тоже, – поднялся Макар.
Закурили.
– Федя – не дурак, – негромко сказал Макар.
– Я тоже так думаю, – согласился Егор.
Легли и замолчали.
Михеюшка почесал спину, зевнул и, засыпая, пробормотал:
– Охо-хох, дела наши грешные…
Утром, чуть свет, Макар уехал.

– 22 -

После ареста Игнатия Платоныч взял коня у Яши Горячего и поехал в район.
Вернулся с каким-то товарищем. Пришли в сельсовет. В сельсовете было человек шесть мужиков. Говорили все сразу, загнав в угол Елизара Колокольникова: отказывались ремонтировать мост на Быстринской дороге.
Кузьма сидел на подоконнике, наблюдал эту сцену.
– Да вы ж поймите! Поймите вы, ради Христа: не я это выдумал. Это из району такой приказ вышел! – отбивался Елизар.
– А ты для чего здесь? Приказали ему!…
– Пускай быстринские ремонтируют, чего мы туда полезем?
– И быстринские тоже будут. Сообча будем…
– Пошел ты к такой-то матери! Сообча! Вы шибко прыткие стали: ломай им горб на мосту!
В этот момент и вошли Платоныч и приезжий.
– Что тут делается? – спросил Платоныч, с тревогой посмотрев на Кузьму.
– Вот люди мост собираются чинить, – пояснил Елизар.
– Ну и что?
– Ничего. Сейчас поедут.
Мужики вышли с Елизаром на улицу и там долго еще галдели.
Платоныч прошел к столу, устало опустился на лавку.
Кузьма разглядывал приезжего.
Тот в сапогах, в галифе, в малиновой рубахе под серым пиджаком стоял у окна, сунув руки в карманы. Молчал, разглядывая Кузьму.
Вошел Елизар.
– Елизар, выйди на пять минут, – сказал Платоныч. – Мы по своим делам потолкуем.
Елизар, нисколько не обидевшись, вышел.
– Н-ну, так… – сказал приезжий, вынул руки из карманов. – Рассказывайте: что тут у вас? – подсел к столу, облокотился на него одной рукой, закинул ногу на ногу, приготовился слушать.
– А чего рассказывать? – спросил Кузьма.
– Кого ты здесь арестовал?
– Любавина Игнатия. Родного дядю этих… – Кузьма споткнулся, посмотрел на Платоныча, хотел понять: можно ли все говорить?
– Это из милиции, – сказал Платоныч.
– Игнатий Любавин, по-моему, знает про банду, – досказал Кузьма.
– Так, – приезжий с минуту обдумывал положение или делал вид, что обдумывает. – Вот что… товарищ Родионов. Старика немедленно выпустить. Банда бандой, а подряд сажать всех никто не давал права. Ясно?
– Ясно, – ответил Кузьма. – Интересно только, как мы все же узнаем про банду?
– Узнаем, – успокоил приезжий. – Иди выпусти его.
Кузьма вышел в сени… Загремел замком.
– Выходи.
Игнатий лежал на лавке. На оклик поднялся, пошел на выход. Решил держаться до последнего.
– Шапку возьми.
Игнатий вернулся, взял шапку. Опять направился к двери, не понимая: хорошо это или плохо, что приказали взять шапку?
Кузьма загородил ему дорогу.
– Я отпускаю тебя… пока, – негромко сказал он, заглядывая в серые глубокие глаза Игнатия, – но могу прийти еще.
– Приходи, приходи. Медком накормлю… А хочешь – медовухой, – Игнатий слегка обалдел от радости и не понимал, что эти его слова легко могут сойти за издевательство. – У меня такая медовуха!… Язык проглотишь!
– Иди.
Игнатий напялил шапку и вышел. Пошел к Емельяну. Он давненько не был там и сейчас, по пути, хотел попроведать братца и, кстати, порассказать, какие он принимает муки через его лоботрясов. А главное, зачем надо было видеть Емельяна Спиридоныча и для чего он ненароком собирался приехать в Баклань, было вот в чем.
Прослышал Игнатий, что можно опять открывать лавочки. В городе-то их полно, и больших и маленьких – всяких. Но в город возвращаться теперь уж ни к чему (семьи у него не было: жена померла в двенадцатом году, единственный сын, Николай, ушел с колчаковцами в восемнадцатом и не вернулся), а вот в Баклани можно было сообразить лавку. На паях с братом. Построить он бы и один мог, но тогда всем кинулось бы в глаза: откуда такие деньги? Осторожности ради надо было уговорить дремучего брата войти в долю (хоть не на равных, для отвода глаз) и, благословясь, начинать дело. Жизнь вроде бы поворачивала на старый лад.

– 23 -

Через два дня после того, как увезли Марью, такой же темной ночью, до восхода луны, к Феде Байкалову пожаловали нежданные гости. Вошли без стука (Федя никогда не запирался на ночь). Чиркнули спичкой…
– Кто здесь? – спросил Федя, поднимаясь с кровати.
– Где лампа у вас? – спросил один и высоко поднял спичку
– На окне, – Федя при свете лампы узнал Макара Любавина и всматривался теперь в его товарищей – желтолицего, в кожаном пальто, с поднятым воротником и второго, с чугунной челюстью, широченного, в полушубке. Те стояли у порога. Федя повернулся было к Макару, чтобы спросить, что им нужно… И вдруг сообразил: ведь это как раз, наверно, те самые разбойники, которых ищут! И Макарку-то тоже ищут. Обеспокоенный такой догадкой, он повернулся к жене, как бы желая что-то спросить у нее.
Макар опередил его:
– Хавронья иди посмотри корову – она что-то мычит. Нам надо поговорить с Федором… насчет одного дела.
Хавронье не хотелось подниматься, и она ни в жизнь не поднялась бы, если бы не подумала, что тут, кажется, выгорит выгодное дело: наверно, они принесли починить какую-нибудь секретную штуку и хорошо заплатят. Этот, в кожаном пальто, показался ей денежным человеком. Она оделась и вышла.
Федя окончательно понял: «Они самые, из банды».
Сидел на кровати, уперев руки в колени. Смотрел на Макара. В уме прикинул, что легко уложит всех троих. Надо только выждать момент. Он был доволен, что жена ушла. А то визгу не оберешься.
Макар стоял около стола… непонятно смотрел на человека в пальто.
Тот отвернул воротник, прошел вперед, оглядывая избу.
– Что-то я не вижу здесь персидских ковров, – сказал он. – Ну, спрашивай.
Макар подошел ближе к Феде. Федя, таким образом, был окружен со всех сторон: у окна, справа от него, стоял Закревский, у двери, слева, – Вася. Прямо перед ним, заложив пальцы под ремень рубашки, остановился Макар.
– Где у тебя золото? – спросил Макар.
Федя с удивлением посмотрел на него:
– Чего-о? Какое золото?
– Которое тебе Гринька дал. Полпуда.
Федя хмыкнул. Некоторое время соображал, как лучше ответить. Потом спросил:
– Ты дурак или умный?
– Говори добром: где золото? – Макар вынул из кармана наган.
Федя медленно стал подниматься. Краем глаза увидел, как человек, стоявший у двери, странно взмахнул рукой… А в следующее мгновение почувствовал на шее холодный, скользкий ремешок: Вася накинул петлю. Федя рванулся к Макару, но тонкая петля с такой силой резанула по горлу, что он открыл рот и судорожно стал выдирать пальцами врезавшийся в кожу сыромятный ремешок. Макар толчком в грудь посадил его на кровать. Вася ослабил петлю, но не настолько, чтобы ее можно было зацепить пальцами. Федя шумно вздохнул и ринулся на Васю. Макар ударил его рукояткой нагана по голове. Федя упал на кровать.
– Где золото, земледав? – зашипел Макар, близко склонившись над ним.
Федя глотал воздух и таращил глаза на Макара. Петля душила его.
Закревский тем временем открыл сундук и брезгливо, двумя пальцами, выбрасывал из него Хавроньины юбки. Макар ударил Федю по лицу.
– Скажешь или нет? – еще удар – тупой и смачный.
Федина голова моталась от кулака. Из носа потекла кровь, заливая рубаху и кальсоны. Федя молчал. Макар вытер об одеяло руку. Выпрямился.
– Ну?
– Ни черта здесь нету. Спрятал где-нибудь, – сказал Закревский.
– Вася, ну-ка вложь ему! – кивнул Макар на Федю. Но не выдержал и сам опять склонился над ним и стал молча бить по лицу. Вид крови разъярял его. Бил немилосердно. По зубам, по носу, по глазам…
– Скажешь, гадина, или нет? – сквозь стиснутые зубы, скривив рот, спросил он. – Сейчас казнить буду!
Федя уже почти терял сознание.
Макар вытер руку и отошел от кровати.
– Нету?
– Ничего.
Макар достал из-за чувала клюку, начал выгребать из-под печки всякий хлам – старые пимы, обрывки кожи, ножницы для стрижки овец, поломанные замки…
Закревский бросил искать, подошел к кровати, зажег спичку и поднес ее к рыжеватой Фединой бороде. Она вспыхнула. Огонь на мгновение охватил лицо. Федя зажмурил глаза, заметался, глухо заревел, стал царапать лицо пальцами… Закревский подушкой погасил огонь. Понесло паленым.
– Где золото?
– Нету… – Федя качнул головой. Из глаз его катились слезы.
– Как так нету? – подошел Макар. – Как нету? Тебе же Гринька дал полпуда, за это ты его отпустил.
Федя опять слабо качнул головой, с трудом сказал:
– Обманул он меня… убежал он…
Закревский выразительно посмотрел на Макара.
Макар склонился к Феде.
– Врешь. Ты это сейчас придумал, – и снова стал бить, придавив к кровати Федину руку коленом.
Между ударами Федя негромко просил:
– Макар, хватит… Макар…
Макар бросил его. Выпрямился.
– Наверно, правда нету. Пошли.
Вася снял с Феди петлю, некоторое время любовался работой Макара и Закревского.
– Уделали вы его! А вышло – ни за что.
– Ничего. Это ему за уполномоченных этих пойдет. Он тут якшаться начал с ними.
Они ушли.

– 24 -

Свадьбу решили закатить великую.
С обеда начали съезжаться разбойнички. Всего набралось человек пятнадцать.
День был солнечный, теплый. Распрягали коней и валились на разостланные потники, кошмы – лежали, грели на солнышке грешные тела свои. Мужики были все как на подбор – здоровые, гладкие, очень довольные легкой жизнью. Пожилых не было.
Оглашали тайгу беззаботным здоровым гоготом. Тайга настороженно и терпеливо молчала.
Тут же, на поляне, под огромной треногой горел костер – варился баран. Специально ездили за котлом.
Марья вымыла в избушке, выскребла стол, нары, промыла оконце, перетряхнула всю рухлядь, устелила пол сосновыми ветками… Михеюшка не узнавал своего жилья.
Егор в свежестираной рубахе, несколько пришибленный всей это веселой кутерьмой и огромным своим счастьем, слонялся из избушки на поляну и обратно – не знал, куда себя деть. С удовольствием рубил дрова, таскал Марье воду.
Марье дел было по горло. Заканчивала уборку в избушке, следила за варевом и еще урывала минутку-другую – поглядеть на себя в ведро с водой, переплести косу.
Макар с Васей и с ними еще человека четыре куда-то уехали верхами. Сказали, скоро будут.
Закревский в безукоризненно белой рубашке (кто только стирал их ему и гладил!) и в синем, очень нарядном пиджаке расхаживал по поляне, посвистывал. Подолгу и внимательно смотрел на Марью, когда она проходила мимо или хлопотала у костра.
Марья заметила, сказала Егору. При этом не скрыла, как она думает о Закревском:
– Весь желтенький… как чирей.
Егор хмыкнул, промолчал.
Закревский раза два пытался заговорить с Марьей, но ей все некогда было.
Приехал Макар со своим отрядом. Привезли четырехведерный логушок самогона и гармонь.
– Ну как? – огласил поляну своим сильным, чистым голосом Макар. – Идут дела?! – спрыгнул с коня, расседлал, хлопнул его по крупу, отгоняя в кусты, на зеленую травку.
Когда солнце поклонилось к закату и на поляну легли длинные косые тени, сели за стол. Уместились кое-как, несмотря на то, что стол удлинили досками с нар.
Во главе стола, под божьей матерью, сидели Егор и Марья. По правую руку от них, рядом с Егором, – Закревский, по левую, с Марьей рядом, – Макар.
Михеюшку тоже посадили за стол. Днем Марья постирала ему рубаху и обстригла тупыми ножницами волосы на голове – лесенкой.
Михеюшка тихо сиял и все хотел рассказать соседу про свою свадьбу… И вообще – как раньше игрались свадьбы.
Разговаривали все сразу. Делили посуду. Не хватало стаканов, вилок. Кто вынимал из-за голенищ нож, кто прямо руками выворачивал из барана ногу и волок к себе.
Закревский застучал вилкой по стакану. Постепенно затихли. Повернулись к Закревскому.
– Други мои! – начал тот, с трудом поднявшись, так как был стиснут с обеих сторон. – Мы сегодня собрались, чтобы… – он посмотрел на Марью. Та покраснела и опустила глаза. – Чтобы отпраздновать как следует – по-русски! – бракосочетание этих молодых людей.
Закревский опять посмотрел на Марью и при общем молчании пригубил из стакана. Обвел взглядом настороженные, лукавые лица и сказал:
– А самогон-то горький.
Как будто потолок обвалился – все разом гаркнули:
– Горька-а!!
Егор первый поднялся и, не глядя ни на кого, ждал, когда встанет Марья. На крепких плитках его скул заиграл румянец.
Марья тоже поднялась… Шум стих.
Егор неловко обнял невесту, ткнулся ей куда-то в щеку и сразу сел.
Опять заорали… Кто-то стал доказывать, что это надувательство – так не целуются! Кто-то изъявил желание показать, как надо. Егор посмотрел на Марью. Она держала стакан в руке, не решалась пригубить. Егор кивнул ей. Она вдруг молча заплакала.
– Ты чего? – спросил Егор.
– Тятю жалко, – Марья смахнула ладошкой слезы. – Ничего, Егор, пройдет…
Макар завладел логуном – он стоял у него между ног, под столом, – черпал оттуда ковшом и разливал направо и налево в стаканы, в кружки, в туески и в крынки, везде по полной. Сам, через двух, прикладывался к ковшу, крутил головой, доставал левой рукой куски мяса – заедал, а правой не переставал черпать самогон.
Опять заревели:
– Горька!
Егор уже смелее обнял Марью, крепко поцеловал. Потом она поцеловала его – сама. Кто-то поднял было:
Эх, я, как ворон, по свету скитался-а!…

Но этот единственный голос смяли, не дали вырасти в песню – рано еще.
Закревский пил много. Глаза его неприятно, нагло заблестели. Он все пытался поймать взгляд Марьи.
Макар наклонился под стол, поднатужился и с грохотом выставил логун на стол, посередине.
– Надоело мне вам подавать, зверье! Нате теперь…
Сам первый запустил в логун ковшик, повернулся к Егору.
– Давай, братка… хочу с тобой выпить. И с тобой, Марья. Дай вам бог жизни хорошей, как говорят… А еще… – он качнулся, – еще детей поболе, сынов. Штоб не переводились Любавины на земле, – он запрокинул ковш, осушил его и заревел: – О-о-о!… – потом, закусывая, вдруг вспомнил: – Знаешь, кого мы позвать забыли?
– Кого? – спросил Егор.
– Дядю Игната. Хоть бы один от родни был.
– Дядя Игнат в каталажке сидит, – усмехнулся Егор.
Макар остолбенел:
– Как так?
– Так. За нас с тобой. Допытываются, куда мы ушли.
– Да што ты говоришь?!
– Что слышишь. Я вчера парня знакомого встретил, он за лесом приезжал, рассказывал. Били, говорят. Там этот молодой отличается шибко… – Егор посмотрел на Марью, усмехнулся, – жених вот ее.
Макар сел и мрачно задумался.
Никто не заметил, как они с Васей через некоторое время вышли из избушки.
Платоныч и Кузьма сидели в сельсовете. Они почти не разговаривали после приезда работника милиции…
Платоныч по-прежнему занимался списками. Из уезда потребовали точную опись имущества крестьянских хозяйств. Кузьме дано было поручение: обойти все дворы в деревне, переписать со слов хозяев наличие крупного скота, лошадей. А Платоныч сверял эти показания с другими, которые он добывал у крестьян победнее, и не без удовольствия поправлял богачей.
Елизару этого дела уездное начальство не доверяло.
Была уже глубокая ночь, но Платоныч все сидел и скрипел пером. Кузьме неудобно было уходить одному; он рассматривал проект школы, который выслали из губернии по просьбе Платоныча. Школа планировалась на сто двадцать человек.
– Сколько дворов обошел? – спросил Платоныч, утомленно откинувшись на спинку стула и глядя на Кузьму поверх очков (он хотел помириться с племянником, но хотел также, чтобы тот понял, что в этой истории с арестом не прав Кузьма).
Кузьма развернул тетрадный листок.
– Двадцать семь.
Платоныч устало прикрыл глаза, с минуту сидел, наслаждаясь покоем. Потом захлопнул тетрадку и встал.
– Пошли. Ты делай так: почувствуешь, что мужик может рассказать про соседа, – зови сюда. Только вежливо, не пугай.
Оделись… Кузьма погасил лампу.
Вышли в темные сени. Платоныч шел первым.
Едва он открыл сеничную дверь, с улицы, из тьмы, полыхнул сухой, гулкий выстрел. Платонычу показалось, что его хлестнули по глазам красной рубахой… Мир бесшумно качнулся перед ним. Он схватился за косяк и стал медленно садиться.
Кузьма несколько раз наугад выстрелил. В ответ из ближайших дворов громче залаяли собаки. Кузьма кинулся в улицу… Пробежал несколько шагов, прислушался. Никого. Тьма. Только гремят цепями кобели да где-то тоскливо мычит корова, – наверно, телится.
Кузьма бегом вернулся к крыльцу.
Платоныч умирал, зажав руками лицо, обезображенное выстрелом.
Кузьма приподнял его:
– Дядя Вася!…
Платоныч вздохнул раз-другой и сразу как-то отяжелел в руках… Голова запрокинулась.
Кузьма бережно положил его на пол, сдавил ладонями виски и сел рядом.
Тесная Михеюшкина избушка ходуном ходит. Дым коромыслом. Рев. Грохот.
Несколько человек, обнявшись, топчутся на кругу, сотрясая слабенький пол. Поют хором:
Ух– ух-ух-ух!
Меня сватает пастух!…

Жарко. С плясунов – пот градом. Но тут важно пластаться до конца – пока не поведет с ног.
Михеюшка в углу рассказывает сам себе:
– …Ну, тут я, конечно, сробел. Думаю: видно, нечистая сила играется. Да. Снял шапку, перекрестился. «Господи, говорю, господи, спаси, сохрани меня, раба грешного!» Только я так скажи, а сзади меня кэ-эк захохочут… ну, я и…
Кто– то захлестнул вожжами чувал камелька.
– Давай-ай, эй! (обычай такой: на свадьбе разваливают хозяевам чувал).
Ухватились за вожжи, потянули.
– Р-ра-аз!
Чувал выпучился и сыпанул градом кирпичей на пол. Пыль заполонила избу. Взрыв хохота. Но все это покрыл вдруг могучий рев:
– Кто-о?! Кто натворил?! – кому-то не понравилось, что разорили у Михеюшки печку – Заче-ем?!
На кругу, по кирпичам, все топчутся плясуны.
Приходи ко мне, кум,
Эх, я буду в завозне-е!

Закревский весь вечер кружил около Марьи, все заглядывал ей в глаза, улыбался. Она тоже улыбалась – потому что приятно кружилась голова, потому что рядом красивый, сильный муж и кругом веселые и вовсе не страшные люди…
Воспользовавшись тем, что Егор вышел с мужиками из избушки, Закревский подскочил к Марье, жарко дохнул сзади в шею:
– Там с Егором… плохо, пойдем.
– Где? – вскинулась Марья.
– Пойдем.
…В лесу, неподалеку слышались голоса мужиков, Марья кинулась было туда, но Закревский схватил ее за руку и потащил в сторону.
– Вот сюда, сюда вот… Здесь…
В другое время Марья услышала бы, что голос Закревского подсекается, дрожит, почувствовала бы, как маленькая трепетная рука его вспотела и сделалась горячей. Но сейчас она думала о Егоре и забыла даже спросить, что с ним.
У первых сосен Закревский остановился… Обнял Марью. Она забилась, как перепелка в силке, – пыталась вырваться. Тонкие цепкие руки держали крепко.
– Зачем ты? Ты что это?… – Марья напрягала все силы, колотила Закревского, царапалась.
Закревский жадно хватал ртом мягкие девичьи губы. Бессвязно мычал.
– Егор! Ег…ор! Пусти, змей подколодный! Ег…
Закревский зажимал Марье рот, пытался повалить.
Увлеченные борьбой, не заметили, как в пяти шагах от них подхватился с земли (на корточках сидел) мужик и, поддерживая штаны, побежал в избушку.
…В шуме и гомоне свальной попойки прорезался веселый, радостный голос:
– А иде женихало-то наш?! Там его бабу… Х-хэк!… Чуток не наступил на их.
Егора (он был в избушке уже) обдало как из лохани помоями. Он выскочил на крыльцо… И увидел под ближними соснами белую рубаху Закревского.
…Закревский успел немного отбежать, но споткнулся и упал. Егор навалился на него. Под руку сразу, как нарочно, попало горло Закревского, зобастое, липкое от пота. Егор даванул. Горло податливо хрустнуло в кулаке, как яйцо. Закревский захрипел. Егор поднял его и трахнул об землю. Еще раз поднял и еще раз с силой обрушил… Закревский икнул, вытянулся и перестал шевелиться.
Марья стояла у сосны ни живая ни мертвая – ждала. Слышала возню и страшных два – тупых, тяжких – удара тела о землю. Подошел Егор. Дышал тяжело.
Марья инстинктивно оградила рукой голову.
– Егор, я невинная… Егор, – заговорила торопливо, – он сказал, что тебе плохо…
– Было или нет? – странно спокойно спросил Егор.
– Да нет, нет… Нет, Егор, – Марья заплакала, стала вытирать рукавами глаза. Кофта, разодранная спереди, распахнулась (до этого она придерживала ее рукой). Матово забелели полные молодые груди.
Егора охватил приступ бешенства, какого он в жизни не испытывал. Он сел, почти упал, обхватил руками колени:
– Уходи… Скорей! Уйди от греха!
Марья торопливо пошла к избушке.
Егор вскочил, догнал ее, схватил сзади за косу.
– А зачем вышла? Сука… – едва сдерживаясь, чтоб не ударить по голове, толканул в плечо.
Марья упала.
– Зачем вышла?!
– Да обманул он… Сказал, что плохо тебе…
– Чего мне плохо?! Чего плохо?!
– Не знаю, – Марья опять заплакала. – Не было ничего, Егор. Невинная я…
– Уйди. Иди куда-нибудь!… Скорей!
Марья поднялась и, придерживая кофту, пошла к избушке.
А Егор широко зашагал в лес. По дороге. Ни о чем не думал. Немного тошнило.
Долго шел так, совсем трезвый.
Впереди послышался конский топот пары лошадей. А через некоторое время – стало видно – смутно замаячили два всадника. Егор сошел с дороги, остановился.
Ехали Макар с Васей, Макар – впереди. Негромко пел:
Бывали дни веселые,
Гулял я, молодец.
Не знал тоски-кручинушки…

Егор окликнул его. Макар придержал коня.
– Эт ты, Егор? Ты што?
Егор подошел к нему.
– Ехай, я рядом пойду.
Двинулись неторопким шагом.
– За Игната я расквитался, – сказал Макар. – Я их теперь уничтожать буду всех подряд.
– Я дружка твоего… тоже уничтожил, – негромко, без всякого выражения сказал Егор.
– Какого дружка? Кирьку?
– Кирьку.
– Как?… Не понимаю…
– Убил.
Макар натянул поводья.
– За што?
Сзади наехал Вася, Егор не сказал при нем.
– Трогай. Сейчас расскажу.
До самой поляны молчали.
Еще издали слышно было, как гудит и содрогается избушка.
– Гуляют наши! – с восхищением сказал Вася. – Умеют, гады!
Расседлали коней.
Вася потер ладони, тоненько засмеялся и вприпрыжку побежал в избушку – наверстывать упущенное.
Егор повел брата в лес. Остановились над Закревским. Макар зажег спичку, склонился к мертвому лицу. Долго смотрел, пока не погасла спичка. Потом поднялся и сказал печально:
– Отпрыгался… Кирилл Закревский. Жалко все-таки.
Егор закурил, отошел в сторонку.
Макар подошел к нему.
– За што ты его?
Егор кашлянул, как будто в горло попала табачинка… Ответил не сразу, неохотно:
– С Манькой поймал…
Макар взялся за голову и наигранно, больше дурачась, но все-таки изумленно воскликнул:
– Мамочка родимая!… Вот змей, а! Прямо на свадьбе?… Так успел или нет? Манька-то что говорит?
– Говорит – нет, – Егор сплюнул.
– А иде она?
– Там, – Егор кивнул на избушку.
– Ну… живая хоть?
– Живая. Не знаю, што с ней делать.
– Та-ак, – протянул Макар. Присел под сосну, поцокал языком. – Надо подумать… Убил ты его, конечно, правильно. Я бы сам его когда-нибудь кончил. Боюсь только, как бы эти шакалы не устроили нам с тобой… Видал кто-нибудь, как ты его?
– Ну кто… Марья видела.
– Вызови ее.
– Пошла она!…
– Тогда я сам… Подожди здесь.
Макар ушел в избушку и долго не выходил. Егор успел еще один раз покурить.
Вернулся Макар повеселевшим.
– Никто не знает. Марье сказал, чтоб молчала. На ней лица нету. На, выпей, чтобы полегчало малость, – сунул Егору крынку с самогоном. Сам он уже успел хватить – чувствовалось, – этого ухажера мы сейчас в реку спустим.
Взнуздали первых попавшихся лошадей. Долго устраивали Закревского на спину серому мерину. Мерин храпел, поднимался на дыбы, волочил повиснувшего на узде Егора – не хотел принимать покойника. Макар таскался следом за ним с Закревским в руках, матерился – не очень приятно было нянчить холодеющее тело.
Наконец Егор зацепил повод за лесинку. Макар вскинул Закревского на спину дрожавшего мерина, вскочил сам. Поехали.
Раскачали Закревского и кинули с высокого берега в Баклань.
– Прощай, Киря. Там тебе лучше будет, – сказал Макар, дождавшись, когда внизу громко всплеснула вода.
Утром рано Макар поднял своих людей.
Было тепло, сыро… По тайге низко стелился туман. Верхушки сосен весело загорались под лучами солнца.
Седлали коней, забегали в избушку опохмеляться. Кто-то хватился Закревского.
– Уехал вперед, – сказал Макар.
Он зашел тоже в избушку, дернул целый ковш самогона, простился с Егором (на Марью только мельком глянул) и выбежал. Повел банду в тайгу.
Остались Егор, Марья и Михеюшка.
Михеюшка изрядно хватил вчера… Пристроился в уголке на старом тряпье и крепко спал.
Марья лежала на нарах вниз лицом. Непонятно было, спит она или нет.
Егор сидел посреди разгромленной избушки на чурбаке. Перед ним стоял логун с остатками самогона. Он пил.

– 25 -

Начало лета. Непостижимая, тихая красота… Деревня стоит вся в зеленых звонах. Сладкий дурман молодой полыни кружит голову.
Под утро, в красную рань, кажется, что с неба на землю каплет чистая кровь зари. И вспыхивает в травах цветами. И тишина… Такая, что с ума сойти можно.
Каждую ночь почти Кузьма приходил к Платонычу на могилу и подолгу сидел. Думал. Хотел понять, что такое смерть. Но понять этого не мог. Нельзя разрыть землю, разбудить дядю Васю. Он не спит. Его нет. Начиналась бесплодная, отчаянная работа мысли. Как же так? Есть небо, звезды, есть где-то Марья, есть депо, товарищи – далеко только. А дяди Васи нету. Совсем. Нигде. Это непонятно…
Однажды на кладбище пришла Клавдя.
Кузьма услышал за спиной тихие шаги, не оглянулся: он почему-то знал, что это она. Клавдя села рядом, поджала коленки. Долго молчали.
– Совсем я один остался, – тихонько сказал Кузьма. Все эти дни ему очень хотелось кому-нибудь пожаловаться.
Клавдя погладила его по голове.
– Я с тобой.
Кузьма ткнулся в теплую, тонко пахнувшую потом, упругую грудь ее.
– Тяжело мне, Клавдя. Невыносимо.
– Я знаю, – Клавдя тесно прижала его голову.
– Ты хорошая, Клавдя.
– Конечно. И ты тоже хороший – добрый.
– Жалко дядю Васю…
– Говорят, Макарка Любавин убил. Видели их в ту ночь на конях.
– Я знаю. Федя поехал его искать.
– За что он его? Безвинный вроде старичок…
Кузьма ответил не сразу.
– Потому что он враг. Враг лютый.
Клавдя подняла его голову, заглянула в глаза.
– А если тебя тоже убьют когда-нибудь?
Кузьма не знал, что на это сказать. Он ни разу об этом не думал.
– С кем я тогда останусь? И ребеночек наш… как он будет? – она готова была разреветься. На ресницах уже заблестели светлые капельки.
Кузьма обнял Клавдю. Успокаивая ее, успокоился немного сам.
– Пошли домой, – сказал он и почувствовал, как от этих слов стало теплее на душе. Это все-таки хорошо – иметь дом.
– Пойдем, – Клавдя высморкалась в кончик платка, поднялась.
Они пошли домой.

– 26 -

Сергей Федорыч после того как увезли Марью, захворал и целую неделю лежал в лежку. А когда немного поправился, пошел к Любавиным.
– Што же они делают, кобели такие?! – начал он, едва переступив порог любавинского дома. – Они што, хотят в гроб меня загнать?
Любавины– старшие были дома. Ефим тоже зашел к своим. Обедали.
– Садись с нами поешь, – пригласил Емельян Спиридоныч. – Мать, подставь ему табуретку.
– До еды мне! – горько воскликнул Сергей Федорыч. Вытер глаза рукавом холщовой рубахи, устало присел на припечье. – Тут скоро ноги перестанешь таскать с такими делами.
Любавины доставали ложками из общей чашки, молчали. Емельян Спиридоныч нахмурился. Он последнее время заметно сдал: то с Кондратом история, то с младшими оболтусами. Да и за посевную порядком наломался.
Кондрат тоже смотрел в стол, задумчиво, с сытой ленцой жевал. На гостя не смотрел.
Только Ефим отложил ложку, икнул и, глядя на пришибленного горем Сергея Федорыча, сказал:
– Ты не убивайся шибко-то, Федорыч. Никуда они не денутся.
– Да… не убивайся… – Сергей Федорыч часто заморгал и опять вытер глаза. – Вам легко рассуждать… Налетели, коршунье… Гады такие!
Емельян Спиридоныч засопел громче. Однако промолчал.
Ефим вылез из-за стола, закурил.
– За Егоркой-то можно бы съездить, – неуверенно сказал он, глядя на отца.
Сергей Федорыч – точно только этой фразы и ждал – поднялся.
– Спиридоныч! Христом-богом прошу: поедем, привезем их! Срубим… Ну, хоть у меня сичас, правда, нечем помочь, – руками пособлю, – срубим избенку им, пускай живут, как все люди. Ведь это же стыд головушке! Как лиходеи какие.
– «Нечем сичас помочь!» – передразнил его Емельян Спиридоныч и фыркнул. – У тебя когда-нибудь было чем помочь?
Сергей Федорыч не был готов к такому жесткому отпору. От неожиданности даже руками развел.
– Ну что ж делать… раз мы такие…
Емельян Спиридоныч глянул на него, исхудавшего, с морщинистой шеей, с желтым клинышком бородки… Отвернулся. Неожиданно мягко сказал:
– Ладно, сичас подумаем. Может, привезем. Я только выпорю его там сперва. Кондрат, приготовь мне хороший бич.
– Так толку не будет, – сказал рассудительный Ефим. – Так он еще дальше зальется.
Все промолчали на это.
Емельян Спиридоныч вылез из-за стола, долго разглаживал бороду. Смотрел в окно.
– Поехали, – решительно сказал он.
Дорога, припыленная на взгорках и прохладно-волглая в низинках, часто поворачивала то вправо, то влево. Коробок подпрыгивал на корневищах. Монголка мотала головой, звякали удила.
Старики сидели рядышком. Беседовали.
– Как работенка-то? Строгаешь все?
– Копаюсь помаленьку. Руки вот трястись зачали, – Сергей Федорыч показал сморщенные, темные руки, сам некоторое время разглядывал их. – Отстрогался, видно.
– Да-да, – протянул Емельян Спиридоныч, с трудом подлаживаясь под горестно-спокойный тон Сергея Федорыча, – помирать скоро. Хэх! Ну и жизнь, ядрена мать! Мыкаешься-мыкаешься с самого малолетства, гнешь хребтину, а для чего – непонятно.
– Для детей, – сказал Сергей Федорыч, подумав.
– Ну, это – знамо дело, – согласился Емельян Спиридоныч. Ему захотелось вдруг обстоятельно, с чувством поговорить о близкой смерти, и он не стал возражать. – Это правильно, что для детей. Только… Ты вот можешь мне объяснить: что бывает с человеком, когда он кончается? В писании сказано, что он сразу в рай там или в ад попадает, смотря сколько грехов. Его вроде как берут под руки ангела и ведут. Так? А в избе кто три дня лежит? И потом – он же в земле остается… Гниют они, конечно, но лежат-то они там! Кого же в рай-то ведут! Я тут не понимаю.
– Душу.
– Да эт я понимаю! Это я тебе сам могу сказать, что душу. А как это – душу?… Как ее в смоле можно варить? Или говорят: «Будешь на том свете языком горячую сковородку лизать». А у души язык, што ли, есть?
– Должен быть. Вопче душа, наверно, похожа на человека.
– Непонятно.
– Ну, как же непонятно! Какой ты, такая у тебя душа.
Емельян Спиридоныч посмотрел сбоку на Сергея Федорыча. Сказал разочарованно:
– Ни хрена ты сам не знаешь, я погляжу.
Сергей Федорыч пожал плечами.
– Тебе, наверное, шибко в рай захотелось? Таких туда не берут, не собься.
Емельян Спиридоныч хотел что-то возразить, но Сергей Федорыч повернулся вдруг к нему, оживленно сверкнул глазом, – вспомнил:
– Ты говоришь: как это – душа? А вот у меня свояк был… помер, царство небесное, на родине нашей жил – в Расее, так вот ехал он в позапрошлом годе из города порожнем… – Сергей Федорыч устроился удобнее – история была необыкновенная, он любил рассказывать ее. – Летом дело-то было, зеленя только еще грача скрывали. И как раз в этом-то году и недород у их страшный случился, мор…
– У их там вечно недород, – недовольно заметил Емельян Спиридоныч. – А мы – отдувайся.
– Погорело все, чо ж ты хочешь! Да не один год, а два подряд – в двадцатом и в двадцать первом. «Отдувайся»!… Убавилось у тебя, смотри. Люди семьями вымирали, а у него две брички хлеба лишнего взяли – дак сердце запеклось, забыть не может.
– Еслив бы только две брички…
– Тьфу! – Сергей Федорыч обозлился. – Вот пошто и ненавижу-то вас, прости меня, господи, – шибко уж жадные!
– Ладно, развякался…
– Лучше в яме сгноит, но чтоб никому не досталось! Чалдоны проклятые!
– Чо ж ты приперся к чалдонам-то? Мы никого не звали к себе.
Сергей Федорыч ничего не сказал на это. Некоторое время ехали молча – отходили.
– Ну, што свояк-то? – первым заговорил Емельян Спиридоныч. Ему хотелось дослушать историю.
Сергей Федорыч еще маленько помолчал из гордости, но и самому хотелось рассказать, и он продолжал:
– Ну, едет, стало быть. Попадается на дороге старичок. Так себе – старичок. Бородка беленькая, сам небольшой… с меня ростом. И шибко грустный. «Подвези, – говорит, – меня, мужичок, маленько». А свояк у меня хороший мужик был, уважительный. «Садись, дедушка». Сел старичок. Ну едут себе. Старичок помалкивает. Свояк мой тоже вроде как дремлет – намаялся в городе. Да. И тут видит свояк; лежит на дороге куль. Соскочил с телеги, подошел к этому кулю, посмотрел: пшеница. Да крупная такая пшеница – зерно к зерну. Обрадовался, конечно. Хотел поднять, а не может. Он уж его и так и эдак, не может поднять – и все. Что ты будешь делать? Крикнул старичку иди, мол, подсоби поднять, я не могу один. Старичок негромко так засмеялся и говорит: «Не поднять тебе его никогда, мужичок. Ведь это хлеб ваш… Видишь: будет он сперва большой, рясный, а потом сгорит все. И мор будет страшный». Сказал так и пропал. Нет ни старичка, ни куля. Свояк оробел. Подхлестнул лошаденку – и скорей в деревню. Рассказал знающим людям. Те услыхали и пригорюнились – не к добру это. «Это же, – говорят, – Николай-угодничек был! Ходит, сердешная его душа, по земле… жалеет людей». А уж к зиме и начался у них мор. Валил старого и малого. Вот и вышло, что не подняли они свой урожай тогда.
– К чему эт ты рассказываешь? – спросил хмурый Емельян Спиридоныч. История тронула его. Только не понравилось, что Сергей Федорыч рассказывает таким тоном, будто Николай-угодник тоже доводится ему свояком.
– К тому, что душа… тоже как человек бывает, – ответил Сергей Федорыч. – В образе.
Емельян Спиридоныч ничего не сказал. Чувствовал себя каким-то обездоленным и злился.
– А чего эт ты давеча про рай сказал? – спросил он. – Каких туда не пускают?
– Богатых.
– Почему?
– Потому что они… ксплотаторы. И должны за это гореть на вечном огне.
Емельян Спиридоныч пошевелился, сощурил презрительно глаза.
– А ты в рай пойдешь?
– Я – в рай. Мне больше некуда.
Емельян Спиридоныч потянул вожжи.
– Трр. Слазь.
– Чего ты?
– Слазь! Пройдись пешком. В раю будешь – наездишься вволю. Нечего с грешниками вместе сидеть, – Емельян Спиридоныч не шутил. Серые глаза его были холодны, как осенняя стылая вода. – Слазь, а то дальше не поеду.
Сергей Федорыч вылез из коробка, пошел рядом. Ехали давно уже не по дороге – коробок то вилял между деревьями, то мягко катился за лошадью по неожиданно широким тропам.
– Но в огне тебе все равно гореть, – сказал Сергей Федорыч. – Буду проходить мимо – подкину в твой костер полена два.
– Я тебя, козла вонючего, самого в костер затяну.
– Затянешь!… Там вот с такими баграми стоять будут – сторожить… Но ты не горюй шибко: может, тебя еще не будут жечь. Ты мужик здоровый – на тебе черти могут в сортир ездить. Это все же полегче. Зануздают тебя, на хребтину сядут и…
– Я тебя самого сичас зануздаю! – озлился Емельян Спиридоныч. – Пристегну к Монголке, и будешь бежать, голодранец! Да еще бича ввалю.
Сергей Федорыч поднял с дороги большой сук, обломал с него веточки, примерил в руках.
– Иди пристегни… Я те так пристегну, что ты вперед Монголки своей прибежишь.
– Ой! – Емельян Спиридоныч снисходительно поморщился. – Трепло поганое! Я ж тебя соплей зашибить могу.
– А ты опробуй. Иди.
– Руки об тебя не хочу марать.
– А я об тебя и марать не буду. Вот этим дрыном так отделаю…
– Хэх, козявка!… Хоть бы уж молчал!
– Волосатик. Из тебя только щетину дергать. Боров!
Емельян Спиридоныч остановил лошадь.
– Ты будешь обзываться? Поверну сичас и уеду. Иди тогда один.
– А ты чего обзываешься? Ты думал, я тебе спущу? На, выкуси, – Сергей Федорыч показал фигу.
Емельян Спиридоныч подстегнул Монголку и скоро пропал за поворотом впереди.
– Ничего, тут уж немного осталось, – вслух сказал Сергей Федорыч и зашагал в том направлении, куда уехал Емельян Любавин. Он догадался, что Егор с Марьей живут у Михеюшки.

– 27 -

О том, что они, Клавдя и Кузьма, хотят пожениться, Клавдя объявила утром, когда завтракали:
– Тять, мам, я замуж выхожу.
Агафья вскинула глаза на Кузьму и опустила. А Николай, удивленный, спросил:
– За кого?
– Вот за него, за… Кузьму.
Николай еще больше удивился. Но и обрадовался. Ему нравился Кузьма. После смерти Платоныча он всячески хотел помочь парню, но не знал, как можно помочь. Только он никогда не думал, чтобы они – его дочь и Кузьма – сообразили такое дело.
– Я согласный, – сказал он.
Агафья не так представляла себе сватовство. Даже огорчилась.
– Так уж сразу и согласный! – накинулась она на мужа. – Отмахнулся! Одна-единственная доченька… – она вытерла воротом кофты повлажневшие глаза. – Зверь какой-то, а не отец.
Николай растерялся. Посмотрел на Кузьму. Тот сам готов был провалиться на месте.
– А ты… не хочешь, что ли? – спросил Николай жену.
– Причем тут «хочешь», «не хочешь»? Никто так не делает. Не успели заикнуться – он уж сразу согласный. Как вроде мы ее навяливаем кому.
– Да зачем вы так? – вмешался Кузьма. – Кхе! Мы спросили… Я не знаю: как еще нужно?
– Сынок, – Агафья ласково посмотрела на него, – это ведь дело не шуточное. Тут подумать надо. Легко сказать – замуж! Замуж – не напасть, замужем бы не пропасть. Так говорят у нас. Мы тебя не шибко и знаем-то. Ты вон и к Марье ходил свататься…
Николай сморщился, отбросил ложку.
– Эх, повело тебя! Чего ты говоришь-то? Ну, ходил. И правильно. А я до тебя к Нюрке Морчуговой ходил. Да не один раз!
– Да ты-то уж сиди! – махнула рукой Агафья. – Ты шалопут известный.
– Что «сиди»! Что «сиди»! Я кто ей – отец или нет? Завела: ходил свататься… Мало, значит, ходил. Если не согласная, говори сразу. Нечего тут хвостом вилять.
Кузьма ерзал на табуретке… Шрам на лбу горел огнем.
Клавдя улыбалась. Ей, кажется, все это даже нравилось.
– Мам, дак ты согласная? – спросила она, запрятав усмешку в глубь серых прозрачных глаз.
– Несогласная! Вот! – выпалила Агафья, вконец разгневанная тем, что сватовство безнадежно скомкалось и что ее, Агафью, никто всерьез не принимает.
– Ну, тогда што же… – печально заговорил Николай и подмигнул Кузьме, – тогда и говорить нечего. Давно бы так сказала, – он вылез из-за стола, начал одеваться. – Пошли, Кузьма, нам по дороге.
Кузьма обрадовался возможности уйти из дома. Он тоже быстро оделся, и они вышли.
– Не горюй, Кузьма, – начал Николай, когда вышли за ворота, – все будет в порядке. Это она так, выламывается.
Кузьма молчал. Он понимал, что Николай, этот добродушный, очень неглупый мужик, тоже становится его большим другом, как Федя. «Хорошие люди!» – невольно подумал он.
– Если глянется – все. Сыграем свадьбу. У меня возражениев никаких нету, – продолжал Николай.
– Глянется, – бездумно сказал Кузьма.
– А жить-то… тут будешь?
– Здесь. Куда я теперь?… – хотел досказать: «… без дяди Васи». Но смолчал.
– Ну и ладно! – Николай хлопнул Кузьму по плечу и свернул в переулок.
Кузьма пошел дальше, в сельсовет. Настроение у него было не жениховское, не радостное. «Буду работать – и все. Что еще надо в жизни?»

– 28 -

Рубили школу довольно дружно. Нежданно-негаданно сработала опись имущества, которую организовал Платоныч: одни струсили, другие решили – на всякий случай, чтоб власти зачли, когда понадобится.
Руководил строительством Сергей Федорыч. Он оживился в последние дни (Марью с Егором они привезли тогда с Емельяном Спиридонычем. Сейчас Марья жила у Любавиных – как полагается). Он покрикивал на мужиков, балагурил… Дело вел толково.
Кузьма все дни пропадал там. Почернел под солнцем. Обтесывал топором кругляки, первый лез закатывать на ряд готовые бревна, первый подворачивался, когда надо было подхватить доску или стропилину. Курил со всеми вместе. Обедал тут же, сидя на горячем, смолистом бревне. Мужикам нравился. Говорили про него хорошо, даже с оттенком некоторого изумления: «Вот тебе и городской!»
Про банду за все это время было слышно мало: в какой-то далекой деревне увели лошадей, где-то изнасиловали учительницу…
Любавины на стройку не ходили. Рубили всем семейством избу Егору. Сергей Федорыч частенько убегал туда – помочь, а потом, после полудня, приходил и несколько смущенно спрашивал:
– Ну, что у вас тут?
Кузьме свои отлучки объяснял просто:
– А как же? Должен.
Кузьма понимающе кивал головой.
Школа потихоньку росла.
Заложили ее посреди деревни, на взгорке. С верхнего ряда уже теперь видно было далеко вокруг; ослепительно блестела река, жарко горела под солнцем крашеная жесть трех домов – Любавиных, Беспаловых и Холманских. По береговой улице тупились друг к другу пятистенки и простые избы, среди них изба Поповых. Любавинский дом стоял почти на выезде из Баклани (их огород клином упирался в тайгу, которая с южной стороны вплотную подступала к деревне); Кузьма невольно по нескольку раз на дню смотрел сверху в их ограду – надеялся издали увидеть Марью. Так лучше – издали. Встретиться с ней сейчас, заговорить было бы… трудно. Недавно рано утром, завидев, что она идет с бельем с речки, почувствовал, что сердце споткнулось, враз зачастило, и свернул в переулок. А взглянуть на нее издали тянуло порою неодолимо… К жене стал все-таки вроде привыкать. Сперва он стыдился, когда Клавдя вместе с другими бабами приходила с обедом, а потом стал даже поджидать ее. Ему нравилось, когда кто-нибудь из мужиков, окликнув его, показывал:
– Твоя бежит.
Он отходил в сторону, вытирал исподней стороной рубахи потное лицо и, улыбаясь, смотрел, как идет Клавдя.
– Уморился? – спрашивала она.
– Маленько есть. Что там у тебя? – Кузьма тянулся к корзинке, зная, что там будет что-нибудь вкусное: пирожки какие-нибудь, блинцы масленые, холодное молоко, мягкие шаньги, соленые крепкие огурцы с капустой впритруску…
Кузьма аппетитно хрумкал огурцами, а Клавдя сидела рядышком и говорила деловито:
– Пораньше не придешь седня?
– Не могу.
– Ну уж, парень!
– А что?
– Покосить отцу помочь. Ему тяжело одному.
– Не могу. Рад бы…
Клавдя критически оглядывала сруб школы и говорила, подражая кому-то из пожилых баб:
– Господи батюшка… когда вы уж ее кончите.
– Кончим.
С любовью Клавдя не донимала. Кузьма поначалу боялся: начнутся какие-нибудь попреки, обиды: поздно пришел, неласковый, мало разговариваешь… Ничего подобного! Как есть, так и есть.
С Николаем у Кузьмы наладились хорошие, неболтливые отношения.
Иногда вечерком, попозднее, они ездили за сеном (Николай, один из немногих хозяев, вывозил сено летом и сметывал в прикладок на дворе, а зимой не знал горя). Ездили на двух парах, бричками. Навьючивая возы, Николай как-то очень ловко подхватывал вилами-тройчатками огромные пласты пахучего сена, чуть приседал и, крякнув, замахивал высоко на воз. Пласт ложился как влитой – не топорщился.
– От так, – говорил он с улыбкой, видя, что Кузьма наблюдает за ним.
Он помаленьку, с удовольствием приучал его к крестьянской работе.
– Может, сгодится, – рассуждал он.
Кузьма с не меньшим удовольствием постигал нехитрый, но требующий навыка и сноровки труд. Даже расколоть чурку – и то непросто.
– Вот, гляди, – показывал Николай, – вот сук, – так ты старайся попасть, чтоб вдоль сука. Оп! – короткий взмах колуном – и чурка, в добрый обхват, легко разваливалась пополам с таким звуком, будто открыли плотную крышку какой-то деревянной посудины. – Понял? Силой тут не надо. Силой пускай медведь работает.
Или принимались пилить дрова. Кузьма старался, налегая что есть силы на пилу.
– Э, друг! – смеялся Николай. – Так у нас ничего не выйдет. Так мы с тобой упаримся только. Запомни: когда, значит, ты ее к себе тянешь, тут нажимай вовсю, но, конечно, не так, чтобы после первого урока скопытиться. И пила будет идти ровно. Вот. А когда я тяну, ты отпускай совсем. Есть, правда, хитрые – тут-то как раз и жмут. Но это… нехорошо. Ты ж не такой.
Долго не мог Кузьма научиться запрягать лошадь в телегу. То седелку забудет надеть, то наденет седелку, но забудет перевернуть хомут клешнями вверх и тщетно пытается надеть его на голову лошади. А когда седелка и хомут надеты и шлея верно заправлена под хвост, надо вспомнить, с какой стороны закладывается дуга… А сколько поднимать на переметнике, он так и не понял до конца.
Иногда за ними наблюдала Клавдя и хохотала над старательным и неловким мужем.
– Чего ты смеешься? – сердился Николай. – Посмотрел бы он на нас с тобой на заводе ихнем…
Просто и хорошо было с Николаем. Только с Агафьей у Кузьмы как-то не ладилось. Она все присматривалась к нему, все что-то прикидывала в уме. Иногда, когда они оставались вдвоем, она ни с того ни с сего спрашивала вдруг:
– А вот возьмешь да уедешь от нас?
– Куда же я уеду? Незачем теперь ехать.
– Ну… пошлют куда-нибудь.
– Ну и что? Поедем с Клавдей вместе.
Лицо у Агафьи сразу делалось кислым.
– Вот и начнется тогда жизнь… Нет, уж ты просись, чтобы тут оставили. Чего зря мотаться-то? А то заедешь куда-нибудь да бросишь там…
Кузьма не знал, что на это отвечать. Молчал. Старался вообще не оставаться с тещей наедине. При Николае она не затевала таких разговоров.

– 29 -

Когда Федя вернулся домой (его не было недели три), он увидел: рядом с его ветхим жильем, жарко сияя на солнце свежестругаными сосновыми боками, стояла новенькая изба. Федя с удивлением разглядывал ее из своей ограды: «Кто-то работнул!»
В избе жили: на окнах висели белые занавески, и стояли горшки с цветами. Перед окнами, на кольях, выжаривались под солнцем крынки. В ограде возились, играя, два голенастых щенка. Бродили куры.
Федя попробовал вспомнить, кто в деревне хотел строиться, но не мог. Повел Гнедка к колодцу. Напоил, искупал холодной колодезной водой. Дома насухо вытер его кошмой и насыпал в ясли отвеянного овса.
– Ешь теперь.
Постоял еще немного посреди ограды (Хавроньи дома не было, на двери висел огромный замок; вечно боялась за свои юбки) и пошел от нечего делать к новым соседям – узнать, кто они такие.
Вошел и остолбенел у порога: за столом сидели Егор и Марья. Обедали.
– Здорово, сосед, – сказал Егор, насмешливо разглядывая гостя.
– Здорово, – ответил Федя и сел на новую беленькую табуретку около печки, запыленный, в грязных сапогах, весь пропахший травами и конским потом.
Не знали, о чем говорить.
Марья под каким-то предлогом вышла из избы.
– Отстроился? – спросил Федя.
– Отстроился, – ответил Егор.
Опять долго молчали.
– Ну, бывай здоров! – Федя поднялся уходить.
– Погоди, – остановил Егор. – Ты вроде как зуб на меня имеешь?
Федя посмотрел на Егора.
– Нет. Ты-то причем?
– Я за брата не ответчик…
Федя нетерпеливо шевельнул рукой: он не хотел об этом говорить.
– Посиди, что ж ты сразу уходишь? Нам теперь по-соседски жить, – Егор поднялся, вышел на крыльцо.
Марья сыпала курам просо.
– Слышь, – позвал ее Егор.
– Ты что, имени, что ли, не знаешь? – обиделась Марья.
– Там у нас есть под полом?
Марья прошла в избу.
Слазила под пол, налила туесок пива, поставила на стол. Потом так же молча нарезала огурцов, ветчины, хлеба, разложила все на тарелки.
Федя, серьезный и неподвижный, сосредоточенно курил. Смотрел в пол. С его сапог на чистый половичок стекали черные капельки воды (обрызгался у колодца).
Егор налил три стакана.
– Ну, давай сосед, – за хорошее житье.
– Давай, – охотно согласился Федя.
Дошагнув до стола, взял стакан, осторожно чокнулся с Егором. С Марьей забыл. Он как будто не замечал ее. А когда она сама осторожно звякнула своим стаканом о его, он почему-то покраснел и быстро, ни на кого не глядя, выпил. Налили еще по одному.
– Давай, сосед.
– Ага.
Марья пить больше не стала. Сидела, облокотившись на стол, разрумянившаяся, красивая.
Федя упорно не смотрел в ее сторону. Пил и хмуро разглядывал туесок. Не закусывал.
Егор после каждого стакана вытирал ладонью губы и громко хрустел огурцом.
Выпили уже стакана по четыре. Пиво было крепкое, Игнатов подарок.
У Феди заблестели глаза, лицо помаленьку прояснилось.
– Макара искал? – спросил Егор.
– Ага, – Федя отодвинулся от стола. Закурил. – Пойдем прихватим бутылочку? – предложил он, глядя на Егора задумчивыми глазами.
– Хватит вам, – сказала Марья. – И так выпили… Чего еще?
– Ну, я пошел тогда.
– Будь здоров. Забегай когда…
– Ладно.
Федя ушел.
Марья некоторое время смотрела на дверь, потом призналась:
– Чудной какой-то. Большой такой, сильный, а его почему-то жалко. Как ребенок…
Егор поднял на нее помутневшие глаза, долго, непонятно смотрел. Потом сказал:
– Тебе всех жалко… – и отвернулся.
Вечером, когда пригнали коров, Марья вошла в избу с подойником, сообщила:
– Напился Федор-то… Поют с Яшкой песни. Хавронью выгнали из избы, – помолчала и добавила задумчиво: – Что-то у него есть на душе – грустный давеча сидел. Хороший он человек.
Егор молчал. Он тоже пил один и сейчас вспомнил некстати поляну у Михеевой избушки, Закревского.
Марья процедила молоко, вытерла со стола.
– Ужинать собирать?
Егор встал – он сидел на кровати, – пошел к порогу разуваться.
Марья проводила его глазами.
– Что ты, Егор? – Подошла, хотела сесть рядом.
Егор стащил сапог и босой ногой, не говоря ни слова, толкнул ее в живот. Она отлетела к столу и упала на лавку. Схватилась руками за живот, заплакала.
– За что же ты меня так?… Всю жизнь теперь будешь?… Господи…
Второй сапог снимался трудно. Егор перегнулся, лицо налилось кровью, верхняя губа хищно приподнялась – открылись крупные белые зубы.
В избе было сумрачно и тепло. Настоявшийся запах смолья от новых стен отдавал вином.
Марья, всхлипывая, разобрала постель, сняла с кровати подушку, одеяло, раскинула себе на полу.
Егор незаметно следил за ней.
Марья разделась, легла, отвернулась к стене и затихла.
Егор не спеша, мягко ступая потными, натруженными ступнями по прохладному гладкому полу, подошел к жене. Постоял.
– Устроилась?
Марья не ответила.
Егор нагнулся, осторожно, чтобы не захватить тело, забрал в кулак ее рубашку и коротким сильным рывком поднял жену. Марья с испугом смотрела на мужа. Егор тоже смотрел на нее – в упор, внимательно. Потом тихонько, невесело засмеялся.
– Што? – и вдруг привлек к себе, крепко сдавил в руках, теплую, обиженную.
Марья обхватила голыми руками крепкую шею мужа и заплакала всхлипами, горько.
– Дурной ты такой… Что ж ты мучаешь меня? Убил бы уж тогда сразу… Понял ведь, что ничего не было. Забыть не можешь…
– Ну, ну, ладно… – Егор скупо ласкал жену и о чем-то думал.
– По животу меня больше не трогай.
Егор отстранил ее, поймал посчастливевшие смущенные глаза Марьи, заглянул в них, отвернулся, глуховато сказал:
– Давай спать.

– 30 -

Наступил покос.
Школу бросили строить. Объединялись семействами и выезжали далеко в горы: травы там обильные, сочные, не тронутые скотом. Выезжали все. В деревне оставались старики и калеки.
Кузьма поехал вместе с Федей, Яшей Горячим и другими. Николай на покос не ездил – он в это время уезжал в город и нанимался подрядчиком готовить лес на сплав. На этот раз поехали Агафья и Клавдя, – у них свой, бабий счет: за то, что они работали на покосе, бабы и девки из других семейств должны были зимой напрясть им пряжи или выткать столько-то аршин холста.
Покос – самая трудная и веселая пора летом. Жара. Солнце как станет в полдень, так не слезает оттуда, – до того шпарит, что кажется, земля должна сморщиться от такого огня. Ни ветерка, ни облачка… В раскаленном воздухе звенит гнус. День-деньской не умолкает сухая стрекотня кузнечиков. Пахнет травами, смолой и земляникой. Разморенные жарой, люди двигаются медленно, вяло. Лошади беспрерывно мотают головами.
Зато, когда жара схлынет и на западе заиграет чистыми красками заря, на земле благодать. Где-нибудь далеко-далеко зазвучит, поплывет над логами и колками печальная девичья песня, простая и волнующая. Поют про милого, который далеко… И как тоскливо и холодно жить, когда неразумные мать с отцом выдадут за богатого дурака, некрасивого и грубого…
С лугов густо бьет медом покосных трав. Взгрустнули стога. В низинах сгущаются туманные сумерки, и по всей земле разливается задумчивая, хорошая тишина.
Выехали к вечеру, чтобы устроиться с жильем, переночевать, а с утра пораньше начать косить.
Ехали на четырех бричках. На трех разместились люди, четвертая была загружена граблями, косами, вилами и разным скарбом, который необходим людям вдали от дома: старая одежонка, посуда, ружья…
Кузьма сидел в одной бричке с Федей, Клавдя – в другой.
Бричка с бабами шла первой. Правил ею белоголовый парнишка Васька Маняткин, курносый и отчаянный. Свесился Васька набок, держит левой рукой ременные струны вожжей. А с правой тяжелой змеей упал в пыль дороги четырехколенный смоленый бичина… Орел!
Пара каурых рвет постромки. Бричка подскакивает на ухабах. А с нее вверх, в синее небо, летит песня. Что-то светлое, хрупкое – выше, выше, выше… Аж страшно становится.
Сронила колечко-о
Со правой руки-и-и;
Забилось сердечко
По милом дружке-е-е…

Высоко! – коснулась неба и – раз! Упало нечто драгоценное на землю, в травы. Разбилось.
Охх!…
Сказали – мил помер,
Во гробе лежи-ит,
В глубокой могиле
Землею зары-ыт.

Плачут голоса. Без слез. Горько.
Надену я платье,
К милуму пойду,
А месяц покаже-ет
Дорожку к нему…

Сплелись голоса в одну непонятную силу, и опять что-то живучее растет, крепнет. Летит вверх удивительная русская песня:
Пускай люди судят,
Пускай говорят,
Что я, молодая,
Из дома ушла…

И вот широко и вольно, наперекор всему – с открытой душой:
Пускай этот до-омик
Пылает огне-ом,
А я, молодая,
Страдаю по не-ом…

Дослушал песню Кузьма, и защемило у него сердце: захотелось, чтобы дядя Вася был живой. Чтобы и он послушал дивную песню. И… взглянуть бы ему в глаза… Хоть раз, один-единственный раз. Понял бы дядя Вася, что в общем-то трудно Кузьме живется, слишком необъятный у него путь на земле и слишком нравятся ему люди. Порой трудно глаза поднять на человека, – потому что человек до боли хороший. Много, очень много надо сделать для этих людей, а он пока ничего не сделал. И не знает, как сделать. Иногда ему даже казалось, что с подлыми жить легче. Их ненавидеть можно – это проще. А с хорошими – трудно, стыдно как-то. Дядя Вася… он понял бы. Он много понимал. Со школой – это он правильно задумал. За это можно смотреть в глаза хорошим людям. А паразиты убили его… змеи подколодные.
– Что задумался? – спросил Федя.
– Так… Поют хорошо.
– Поют – да. Послушаешь, что они там будут делать!
– Мы долго там будем?
– Недели две, – Федя помолчал, улыбнулся и сказал, как большую тайну: – Я для того корову держу, чтобы летом на покос ездить. Шибко покос люблю. Молока-то я бы мог так сколько хошь заработать… На покосе люди другими делаются – умнее. А еще за то люблю, что там все вместе. Так – живут каждый в своей скворешне, только пересудами занимаются, черти. А здесь – все на виду. И робят сообща…
– Интересно говоришь, – отозвался Кузьма одобрительно, – мысли у тебя… хорошие. Вон кое-где мужики в коммуны организовались… Слыхал?
– Слыхать слыхал, – задумчиво проговорил Федор. – Поглядеть бы, что и как. Да поблизости от нашей Баклани-то нет их – как поглядишь?
Помолчали.
– Ты далеко был, Федор? – спросил Кузьма.
– Когда?
– Ну, когда Макара искал.
– А… далеко, – Федор сразу помрачнел. – В горы они подались. Макарка теперь атаманит. Там их трудно достать.
– А много их?
– С полста. Их в одном месте защучили было – отстрелялись. После этого и ушли. Теперь лето, каждый кустик ночевать пустит.
Солнце клонилось к закату. От холмов легли большие тени. Там и здесь с косогоров сбегали веселые березовые рощицы. Когда на них ложилась тень, они делались вдруг какими-то сиротливыми. Снизу, из долин, к голым их ногам поднимался туман, и было такое ощущение, что березкам холодно.
Бабы молчали. Мужики задумчиво смотрели на родные места. Курили. Далеко оглашая вечерний стоялый воздух, глуховато стучали колеса бричек и вальки.
Приехали поздно ночью. Разложили большой костер и при свете его стали сооружать балаганы. Это веселая работа. Парни рубили молодые нежные березки, сгибали их, связывали прутьями концы – получался скелет балагана. Потом на этот скелет накладывали сверху веток и травы. Внутри тоже выстилали травой.
Кузьма попробовал залезть в один. Там было совсем темно, и стоял густой дух свежескошенной травы. Кузьма лег, закрыл глаза.
А вокруг – невообразимый галдеж – разбирали одежду, захватывали лучшие места в балаганах, смеялись. Время от времени взвизгивала какая-нибудь девка, и кто-то из взрослых не очень строго прикрикивал:
– Эй, кто балует?
Костер стал гаснуть, а люди еще не разобрались. Кто-то из парней «нечаянно» попал в девичий балаган. Там поднялся веселый рев, и опять кто-то из взрослых прикрикнул:
– Эй, что вы там?!
– Петька Ивлев забрался к нам и не хочет вылазить, черт косой!
– Я это место давно занял, – отозвался Петька.
– Я вот пойду огрею оглоблей, – спокойно сказал все тот же бас. – Нашел, дьволина, где место занимать!
– Губа не дура, – поддержали со стороны.
Кто– то потерял друга и беспрерывно звал:
– Ваньк! Ванька-а! Где ты? Я тебе место держу!
Костер погас, а шум не утихал. Пожилые мужики и бабы всерьез начали ворчать:
– Хватит вам, окаянные! Завтра подниматься чуть свет, а они содом устроили, черти полосатые!
– Молодежь – под лоханкой не найдешь.
– Пусть хоть один проспит завтра! Самолично дегтем изгваздаю.
– Спать! – сурово сказал бас, и стало немного тише.
Кузьме нравилась эта кутерьма. Он понимал теперь, почему Федя любит покос. Это смахивало на праздник, только без водки и драк. Он лежал, прижавшись к чьему-то теплому боку, и беззвучно хохотал, слушал озорных ребят и девок. «Где-то Клавдя там моя», – с удовольствием думал он.
Он попал в балаган с пожилыми. В нем было тихо. Зато в соседнем ни на минуту не утихала возня. Ребята прыскали в кулаки, гудели. Иногда кто-нибудь негромко звал:
– Маня. А Мань! Манюня!
– Чего тебе? – откликались из шалаша подальше.
– Это правда, что ты меня любишь?
– Правда. Высохла вся.
– Что ты говоришь! Я тебя тоже. Поженимся, что ли?
– С уговором, что ты, перед тем как целоваться, будешь сопли вытирать.
В том и в другом балагане приглушенно хохотали.
– Я сейчас пойду женю там кого-то! – опять сказал бас, уже сердито. – Кому сказано – спать!
Кузьма никак не мог вспомнить, кому принадлежит этот бас.
Возня стихала, но потом опять все начиналось сначала. Опять слышалось:
– Маня! А Маня! Х-хых…
Маня больше не отвечала.
– Девки! Пойдемте саранки копать?
– Спите, ну вас, – ответили из девичьего балагана.
Понемногу все затихло. Скоро отовсюду слышался легкий, густой, с придыхом, с присвистом храп. Люди спали перед трудным днем, как перед боем, – крепко.
Поднялись, едва забрезжил рассвет. Отбили литовки и пошли косить.
Молодые не выспались, ежились от утреннего холодка, зевали.
– Господи, бла-аслави! – громко сказал высокий, прямой мужик с выпуклой грудью (Кузьма узнал вчерашний бас), перекрестился и первый взмахнул косой.
Литовки мягко и тонко запели. Тихо зашумела трава.
Шли вниз по косогору. Мужики – впереди.
Кузьму еще раньше Николай научил косить. Шел Кузьма в бабьем ряду за Клавдей. Клавдя была в том самом легком ситцевом платьице – с мелкими ядовито-желтыми цветками по синему полю, – в котором Кузьма впервые увидел ее, и подвязана белым платочком под подбородок, маленькая, аккуратная, броская, сама как цветок, неожиданный и яркий в тучной зелени долины.
Кузьма с радостью смотрел на нее. «Чего я, дурак, искал еще?» – думал он.
Клавдя часто оборачивалась к нему, улыбалась:
– Не отставай!
Кузьма не жалел себя. Работа веселила его; в теле при каждом развороте упругой волной переливалась злая, размашистая сила.
Косы хищно поблескивают белым холодным огнем, вжикают… Жжик-свить, жжик-свить… Вздрагивая, никнет молодая трава.
Ряд пройден. Поднялись по косогору и пошли по новому. К полудню выпластали огромную делянку. Стало припекать солнце. Прошли еще по два ряда и побрели на обед. Не смеялись.
Кузьма намахался… Руки, как не свои, висели вдоль тела. Упасть бы в мягкий шелк пахучей травы и смотреть в небо!
Кто– то показал на соседний лог:
– Любавины наяривают. О!… жадность, – все нипочем!
Кузьма посмотрел, куда указали. Там, на склоне другого косогора, цепочкой шли косцы. За ними ровными строчками оставалась скошенная трава, – красиво. Белели бабьи платочки. «Какая-то из них – Марья», – спокойно подумал Кузьма.
Вечером, когда жара малость спала, еще косили дотемна.
Кузьма еле дошел до своего балагана. Есть отказался. Только лежать!… Вот так праздник, елки зеленые! Ничего себе – ни рукой, ни ногой нельзя шевельнуть.
Клавдя пришла к нему.
– На-ка поешь, я принесла тебе.
– Не хочу.
– Так нельзя – совсем ослабнешь.
– Не хочу, ты понимаешь?
Клавдя положила ему на лоб горячую ладонь, наклонилась и поцеловала в закрытые глаза.
– Мужичок ты мой… Это с непривычки. Поешь, а то завтра не встанешь.
Кузьма сел и стал хлебать простоквашу из чашки.
– До чего же я устал, Клавдя!
– Я тоже пристала.
– Но ты-то ходишь, елки зеленые! Я даже ходить не могу.
– И ты будешь. Привыкнешь. Ешь, ешь, мой милый, длинненький мой…
– Ты больше не зови меня длинненьким.
Клавдя размашисто откинула голову, засмеялась.
– Что ты?
– Да я же любя… Что ты обижаешься?
– Не обижаюсь… а получается, что я какой-то маленький.
– Ты большой, – заверила Клавдя и погладила его по голове.
Кузьма усмехнулся – на нее трудно было злиться.
Опять развели костер и опять колготились до поздней ночи.
Кузьма с изумлением смотрел на парней и девок. Как будто не было никакой усталости! «Железные они, что ли?!»
Пришли ребята и девки от Любавиных, Беспаловых, Холманских, – эти гуртовались в покос отдельно, на особицу.
Здешние парни косились. Не было дружбы между этими людьми – ни между молодыми, ни между старыми.
Затренькали балалайки. Учинили пляску. В беспаловской родне был искусный плясун – Мишка Басовило, крупный парень, но неожиданно легкий в движениях.
И здесь тоже имелся один – Пашка Мордвин, невысокий, верткий, с большой кудрявой головой и черными усмешливыми глазами.
Поспорили: кто кого перепляшет?
Образовали круг.
Балалаечник настроился, взмахнул рукой и пошел рвать камаринского.
Первым в пляс кинулся Мишка Басовило. Что он выделывал, подлец! Выворачивал ноги так, выворачивал этак… шел трясогузкой, подкидывая тяжелый зад. А то вдруг так начинал вколачивать дробаря, что земля вздрагивала.
Зрители то хохотали, то стояли молча, пораженные легкостью и силой, с какой этот огромный парень разделывает камаринского.
Мишка с маху кидался в присядку и, взявшись за бока, смешно плавал по кругу, далеко выкидывая длинные ноги… Но вдруг он вырастал в большую крылатую птицу и стремительно летал с конца на конец широкой площадки. А то вдруг останавливался и начинал нахлопывать ладонями себя по коленам, по груди, по животу, по голенищам, по земле, сидя… В заключение Мишка встал на руки и под восторженный рев публики прошелся так по всему кругу. Это был плясун ухватистый, природный. Опасный соперник.
Пашка понимал это.
Он вышел на круг, дождался, когда шум стих… Кокетливо поднял руку, заказал скромненько:
– Подгорную.
Едва балалаечник притронулся к струнам, Пашку как ветром вздернуло с места и закрутило, завертело… Потом он вылетел из вихря и пошел с припевом:
Как за речкой-речею
Целовал не знаю чью.
Думал, в кофте розовой,
А это пень березовый.

Пашка хорошо пел – не кривлялся. Секрет сдержанности был знаком ему. Для начала огорошил всех, потом пошел работать спокойно, с чувством. Смотреть на него было приятно.
Частушек он знал много:
Я матанечку свою
Работать не заставлю,
В Маньчжурию поеду -
Дома не оставлю.

Ловко получалось у Пашки: поет – не пляшет, а только шевелит плечами, кончил петь – замелькали быстрые ноги… Ухватистый, дерзкий.
С крыши капали капели, -
Нас побить, побить хотели,
С крыши – целая вода, -
Не побить нас никогда!

Под конец Пашка завернул такую частушку, что девки шарахнулись в сторону, а мужики одобрительно загоготали.
Стали судить, кто переплясал. Трудное это дело… Пришлые доказывали, что Мишка; Поповы, Байкаловы, Колокольниковы и особенно Яша Горячий отстаивали своего.
– А что Мишка?! Что ваш Мишка?! – кричал Яша, налезая на кого-то распахнутой грудью (его за то и прозвали Горячим, что зиму и лето рубаха его была расстегнута чуть не до пупа). – Что Мишка? Потоптался, как бык, на кругу – и все! Так я сам умею.
– Спробуй! Чего зря вякать-то, ты спробуй!
В другом месте уже легонько поталкивали друг друга.
– Тетеря! Иди своей бабушке докажи!…
– Ты не толкайся! Ты не толкайся! А то как толкану…
– По уху его, Яша, чтоб колокольный звон пошел!
– Шантрапа! Голь перекатная!
– Катись отсюда… Мурло!
– Ну-ка, ну-ка… Что ты рубаху рвешь?… Ромка, подержи балалайку…
Могла завязаться нешуточная потасовка, но вмешался Федя Байкалов.
– Э-э!… Брысь! Кто тут?! – он легко раскидал в разные стороны не в меру ретивых поклонников искусства, и те успокоились.
– Да обои они, черти, здорово пляшут! – воскликнул кто-то.
Это приветствовали смехом. Уладилось. Снова началась пляска как ни в чем не бывало.
Опять тренькала балалайка. Плясали девки. Парами, с припевом, сменяя друг друга.
Кузьма вздрогнул, когда во второй паре увидел Клавдю.
Клавдя плясала, вольно раскинув руки, ладонями кверху, – очень красиво. Ноги мелькали, выстукивая частую дробь. Голова гордо и смело откинута – огневая, броская.
«Молодец! – похвалил Кузьма. – Моя жена!»
Кабы знала-перезнала,
Где мне замужем бывать, -
Подсобила бы свекровушке
Капусту поливать,

– спела Клавдя и обожгла мужа влюбленным взглядом.
Некоторые оглянулись на Кузьму.
«Это она зря», – смущенно подумал Кузьма, незаметно отступая назад. Ушел в балаган и оттуда стал слушать песни и перепляс. «Здорово дают… Молодцы. Но драка, оказывается, может завариться очень даже просто».
Разошлись поздно.
Кузьма нашел в одном из балаганов Федю, прилег рядом. Хотелось поговорить.
– Здорово ты их давеча! – негромко, с восхищением сказал Кузьма, трогая сквозь рубашку железные бицепсы Феди. – Одного не понимаю, Федор: как они могли тебя тогда избить? Макар-то…
Федя пошевелился, кашлянул в ладонь. Тихо сказал:
– Ничего. Что меня побили, это полбеды. Хуже будет, когда я побью.
– Найдем мы их, Федор, – не то спросил, не то утвердительно сказал Кузьма.
– Найдем, – просто сказал Федя.
– Федор, ты в партизанах был?
– Маленько побыл. Баклань-то не задела гражданская. Человек пятнадцать нас уходило из деревни – к Страхову. Шестерых оставили. А один наш в братской могиле лежит на тракте – сродственник Яши Горячего.
– А Яша тоже был?
– Был, ага. Яшка удалой мужик.
– А ты убивал, Федор?
Федор долго не отвечал.
– Приходилось, Кузьма. Там – кто кого.
– Больно тебе было? – тихонько спросил Кузьма. – Когда Макар-то…
– Больно, – признался Федя. – Когда бороду жгли… шибко больно.
– А сейчас не болит?
– Не… Потрогай, – Федя нащупал руку Кузьмы и поднес ее к своей бороде. – Еще гуще стала… чуешь?
– Ага. Как проволочная.
– Ххэ!…
Опять замолчали.
Кузьма, засыпая, невнятно сказал:
– Спокойной ночи, Федор. Знаешь… я как в яму начал проваливаться.
– Спи. Тут воздух вольный. Хорошо.
Мир мягко сомкнулся над Кузьмой.
В последующие дни продолжали косить. А часть людей ворошили подсохшее сено – переворачивали ряды на другую сторону. Копнили.
Кузьма втянулся в работу и теперь уставал не так.
Назад: – 10 -
Дальше: – 31 -