Часть третья
СТРАДАНИЯ ИЗОБРЕТАТЕЛЯ
На другой день Люсьен засвидетельствовал паспорт, купил вязовую палку и сел на стоянке, что в улице Анфер, в кукушку, которая за десять су доставила его в Лонжюмо, а далее он пошел пешком. На первом привале он ночевал в конюшне какой-то фермы, в двух лье от Арпажона. Когда он пришел в Орлеан, силы уже его оставляли, так он был утомлен, но лодочник переправил его за три франка в Тур, и во время этого переезда он истратил всего лишь два франка на пищу. От Тура до Пуатье Люсьен шел пять дней. Пуатье было уже далеко позади, в кармане у него оставалось всего лишь сто су, но Люсьен, собрав последние силы, продолжал путь. Однажды ночь настигла его среди поля, и он уже решил было ночевать под открытым небом, как вдруг заметил карету, подымавшуюся по склону горы. Украдкой от почтаря, путешественников и лакея, сидевшего на козлах, он примостился на запятках экипажа, между двумя тюками, и, устроившись поудобнее, чтобы не упасть при толчках, заснул. Поутру, разбуженный солнцем, светившим ему прямо в глаза, и шумом голосов, он узнал Манль, тот самый городок, где тому полтора года он ожидал г-жу де Баржетон, — как ликовало тогда его сердце от избытка любви и надежды! Он был весь в пыли, а вокруг него толпились зеваки и почтари, и он понял, что его в чем-то подозревают; он вскочил на ноги и хотел было заговорить, но, увидев двух путешественников, выходивших из кареты, лишился дара речи: перед ним стояли новый префект Шаранты граф Сикст дю Шатле и его жена Луиза де Негрпелис.
— Если бы мы знали, что случай пошлет нам такого спутника! — сказала графиня. — Пожалуйте к нам в карету, сударь.
Люсьен холодно поклонился этой чете и, метнув в нее взгляд униженный и одновременно угрожающий, скрылся на проселочной дороге, огибавшей Манль; он надеялся встретить там какую-нибудь ферму, где бы он мог позавтракать молоком и хлебом, отдохнуть и подумать в тиши о будущем. У него оставалось еще три франка. Автор «Маргариток», гонимый нервным возбуждением, быстрыми шагами прошел немалое расстояние; он шел вниз по течению реки, любуясь окрестностью, которая становилась все живописнее. Около полудня он очутился близ заводи, образовавшей некое подобие озера, осененного ивами. Он остановился, чтобы полюбоваться свежей и тенистой рощицей, взволновавшей его душу своей сельской прелестью. Из-за вершин деревьев виднелась соломенная, поросшая молодилом, кровля домика, прилегавшего к мельнице, которая приютилась у излучины реки. Единственным украшением этого незатейливого строения были кусты жасмина, жимолости и хмеля, а вокруг, среди тучных, густых трав, пестрели флоксы. На вымощенной щебнем плотине, выведенной на крепких сваях, способных выдерживать самые сильные паводки, сушились на солнце сети. За мельницей, у запруды, в прозрачном водоеме, между двумя бурлящими потоками, плавали утки. Доносился задорный шум мельничных колес. Поэт увидел сидевшую на простой скамье толстую добродушную женщину; она вязала, приглядывая за ребенком, который гонялся за курами.
— Голубушка, — сказал Люсьен, подходя к ней, — я страшно устал, меня лихорадит, а в кармане всего лишь три франка; не согласитесь ли вы покормить меня неделю хлебом и молоком и не разрешите ли поспать на сеновале? А я тем временем напишу родным, и они пришлют мне денег или приедут за мной.
— С охотой, — сказала она, — только бы муж согласился. Эй, муженек!
Мельник вошел, оглядел Люсьена и, вынув трубку изо рта, сказал:
— Три франка в неделю? Да лучше ничего с вас не брать.
«Как знать, не кончу ли я батраком на мельнице?» — сказал про себя поэт, наслаждаясь прелестным пейзажем, прежде чем лечь в постель, постланную для него мельничихой, и заснул таким непробудным сном, что напугал хозяев.
— Ну-ка, Куртуа, поди погляди-ка, не помер ли наш гость? Вот уже четырнадцать часов, как он спит; я даже заглянуть к нему боюсь, — говорила на другой день около полудня мельничиха.
— А по мне, — отвечал мельник жене, оканчивая расставлять сети и рыболовные снасти, — так этот пригожий малый не иначе как какой-нибудь бродячий комедиант без единого су за душой.
— С чего ты это взял, муженек? — сказала мельничиха.
— Фу-ты, да ведь он ни князь, ни министр, ни депутат, ни епископ, почему же у него руки как у белоручки?
— Удивительно, как только голод его не пробудит, — сказала мельничиха, готовившая завтрак для гостя, посланного ей накануне случаем. — Комедиант? — повторила она. — Куда же он путь держит? Ярмарка в Ангулеме еще не открыта.
Ни мельник, ни мельничиха не могли представить себе, что помимо комедианта, князя и епископа, существует человек, и князь и комедиант одновременно, человек, на которого возложена высокая миссия поэта, который, казалось бы, ничего не делает и, однако ж, властвует над человечеством, ежели сумеет его живописать.
— Кто же он такой? — сказал Куртуа жене.
— И не опасно ли его в доме держать? — спросила мельничиха.
— Э-э! Вор, тот зевать не стал бы, он бы уже обчистил нас, — возразил мельник.
— Я не князь, не вор, не епископ, не комедиант, — печально сказал внезапно появившийся Люсьен, который, как видно, услышал через окно разговор жены с мужем. — Я беден, иду пешком от самого Парижа и очень устал. Мое имя Люсьен де Рюбампре, я сын покойного господина Шардона, бывшего аптекаря в Умо; господин Постэль его преемник. Моя сестра замужем за Давидом Сешаром, типографом, что живет на площади Мюрье в Ангулеме.
— Постойте-ка, — сказал мельник, — а не отцом ли ему приходится старый плут, что нажил себе изрядное именьице в Марсаке?
— Увы, да!
— Ну, и отец же, можно сказать, — продолжал Куртуа. — Говорят, он вконец разорил сына, а у самого добра, пожалуй, тысяч на двести, да еще в кубышке кое-что припрятано.
Когда душа и тело разбиты в долгой и мучительной борьбе, час наивысшего напряжения сил влечет за собой или смерть, или изнеможение, подобное смерти; однако натуры, способные к сопротивлению, черпают в нем свежие силы. Люсьен, находившийся в состоянии именно такого припадка, едва не умер, услыхав о несчастье, постигшем его зятя, Давида Сешара, хотя известие это не вполне дошло до его сознания.
— Сестра! — вскричал он. — Ах, что я натворил, презренный!
И, смертельно побледнев, он упал на деревянную скамью; мельничиха проворно принесла кувшин с молоком и заставила его выпить, но он обратился к мельнику с просьбой помочь ему добраться до постели, извиняясь заранее в том, что причинит ему хлопоты своей смертью, — он думал, что пришел его последний час. Чувствуя близ себя призрак смерти, этот прелестный поэт проникся религиозным настроением: он пожелал пригласить кюре, исповедаться и причаститься. Столь жалобные просьбы, высказанные столь слабым голосом и исходившие от такого очаровательного и стройного юноши, как Люсьен, тронули за живое г-жу Куртуа.
— А ну-ка, муженек, садись на коня и скачи в Марсак за врачом, господином Марроном, пускай он поглядит, что приключилось с мальчуганом; по мне, так он при последнем издыхании; задно привези кюре; они, пожалуй, лучше твоего знают, что стряслось с типографом с площади Мюрье; ведь Постэль зятем приходится господину Маррону.
Куртуа пустился в путь; мельничиха, как все деревенские люди, держалась того мнения, что больных прежде всего надо усиленно питать, а потому принялась усердно кормить Люсьена, и тот покорно принимал ее заботы. Жестокие угрызения совести терзали его; однако ж они оказались спасительными в его унынии, ибо послужили своего рода нравственной встряской.
Мельница Куртуа находилась на расстоянии одного лье от Марсака, главного местечка кантона, лежащего на полпути между Манлем и Ангулемом, поэтому добрый мельник быстро доставил врача и кюре из Марсака. Оба они слышали о связи Люсьена с г-жой де Баржетон, ведь в ту пору весь департамент Шаранты только и говорил что об ее замужестве и возвращении в Ангулем с новым префектом Шаранты, графом Сикстом дю Шатле, а потому и врач и кюре, услыхав, что Люсьен находится у мельника, почувствовали неодолимое желание узнать, какие причины помешали вдове г-на де Баржетона выйти замуж за юного поэта, с которым она бежала, и разузнать, не для того ли он воротился на родину, чтобы выручить своего зятя Давида Сешара. Таким образом любопытство и человечность соединились, чтобы оказать помощь умирающему поэту. И вот через два часа после отъезда Куртуа Люсьен услыхал, как по мощеной плотине мельницы продребезжала плохонькая пролетка деревенского врача. Господа Марроны (врач приходился племянником кюре) не замедлили прибыть. Итак, Люсьен встретился с людьми близкими к отцу Давида Сешара, насколько могут быть близки соседи в маленьком винодельческом поселке. Врач, осмотрев умирающего, проверив пульс, попросил его показать язык, взглянул на мельничиху с улыбкой, способной рассеять все тревоги.
— Госпожа Куртуа, — сказал он, — если у вас в погребе найдется бутылка доброго вина, в чем я не сомневаюсь, а в садке жирный угорь, угостите-ка больного. Он просто-напросто переутомлен, и мы быстро поставим на ноги нашего великого человека.
— Ах, сударь, — сказал Люсьен, — я болен не телом, а душой; эти славные люди убили меня, рассказав о несчастье, постигшем мою сестру, госпожу Сешар. Ваша дочь, судя по словам госпожи Куртуа, замужем за Постэлем; вы должны знать о делах Давида Сешара. Ради бога...
— Он, должно быть, арестован, — отвечал врач, — отец не пожелал ему помочь.
— Арестован! — сказал Люсьен. — По какой причине?
— Из-за каких-то векселей, присланных из Парижа. Он, видимо, о них забыл; говорят, он большой ротозей.
— Прошу вас, оставьте меня наедине со священником, — сказал поэт, сильно изменившись в лице.
Врач, мельник и его жена вышли. Когда Люсьен остался наедине со старым священником, он вскричал:
— Я достоин смерти и чувствую ее близость! Я презренный из презренных и лишь покаянием могу заслужить прощение. Я палач моей сестры и моего брата, ведь Давид Сешар был братом для меня! Я подделал подпись на векселях, которые Давид не мог оплатить... Я разорил его. Я жил в страшной нужде и забыл об этом подлоге. Дело, возбужденное в связи с этими векселями, было на время улажено благодаря помощи одного богача... Я думал, что он погасил векселя, но он, оказывается, ничего не сделал.
И Люсьен рассказал о своих несчастьях. Когда эта поэма, переданная в горячечной, поистине достойной поэта форме, была закончена, Люсьен стал умолять кюре съездить в Ангулем и выведать у Евы, его сестры, и у его матери, г-жи Шардон, истинное положение вещей, ибо он желал знать, возможно ли еще помочь им.
— До вашего возвращения, сударь, — сказал он, обливаясь горькими слезами, — я не умру. Ежели моя мать, ежели сестра, ежели Давид не отрекутся от меня, я буду жить!
Красноречие парижанина, слезы этого горького раскаяния, красота бледного, чуть ли не умирающего юноши, его отчаяние, рассказ о несчастьях, превышающих человеческие силы, все это возбудило в кюре сострадание и участие.
— В провинции, как и в Париже, сударь, — отвечал он ему, — слухам надобно верить лишь наполовину; не приходите же в отчаяние от пересудов, которые в трех лье от Ангулема, разумеется, чрезвычайно раздуты. Старик Сешар, наш сосед, несколько дней тому уехал из Марсака; он, очевидно, решил заняться делами сына. Я съезжу в Ангулем и на обратном пути сообщу, возможно ли вам воротиться в семью. Ваше признание и раскаяние помогут мне заступиться за вас.
Кюре не знал, сколько раз за последние полтора года Люсьен раскаивался и что его раскаяние, каким бы ни было оно горячим, было всего лишь превосходно разыгранной комедией, притом разыгранной искренне! Священника сменил врач. Признав у больного нервный припадок, опасность которого почти миновала, племянник, как и дядя, стал утешать больного и в конце концов убедил своего пациента подкрепить силы.
Кюре, зная край и привычный его уклад, воротился в Манль, куда вскоре должна была прибыть почтовая карета, идущая из Рюфека в Ангулем; в ней оказалось свободное место. Старый священник рассчитывал получить сведения о Давиде Сешаре от своего внучатого племянника Постэля, аптекаря в Умо, бывшего соперника типографа в любви к прекрасной Еве. Увидев, с какой предупредительностью толстяк фармацевт бросился помочь старику выйти из ужасающей колымаги, которая в те времена обслуживала Рюфек и Ангулем, самый ненаблюдательный человек догадался бы, что супруги Постэль усматривали свое благосостояние в наследстве после него.
— Вы завтракали? Не желаете ли закусить? А мы и не ждали вас, какая приятная неожиданность...
И сразу посыпались бесконечные вопросы. Г-же Постэль самой судьбой предопределено было стать женой аптекаря в Умо. Ростом с коротышку Постэля, мощного сложения, краснощекая, она была настоящая деревенская девушка, и вся ее красота состояла в чрезвычайной свежести. Рыжие волосы, почти скрывавшие лоб, повадки и говор, вполне соответствовавшие простоватому выражению ее круглого лица, глаза чуть ли не желтые — короче, все в ней говорило, что женились на ней в надежде на деньги. Итак, после первого же года замужества она командовала в доме и, видимо, полновластно управляла Постэлем, который был чрезвычайно счастлив, обретя такую богатую наследницу. Г-жа Леони Постэль, урожденная Маррон, кормила грудью сына, безобразного младенца, похожего и на отца и на мать, любимца старого кюре, врача и Постэля.
— Какие же у вас, дядюшка, дела в Ангулеме, что вы даже отведать ничего не желаете? — сказала Леони. — Едва переступили порог и уже собираетесь уйти.
Когда почтенный церковнослужитель произнес имена Евы и Давида Сешара, Постэль покраснел, а Леони метнула в муженька ревнивый взгляд, присущий женщинам, которые держат мужей под башмаком и в интересах будущего всегда настороженно относятся к прошлому.
— Чем вы обязаны этим людям, дядюшка, что так печетесь об их делах? — сказала Леони с явной досадой.
— Они несчастны, дочь моя, — отвечал кюре и рассказал Постэлю, в каком положении он нашел Люсьена у Куртуа.
— Те-те-те! Так вот в каком виде он возвращается из Парижа! — вскричал Постэль. — Бедняга! А ведь он неглуп, и к тому же честолюбив! Тянулся за хлебом — получил камень. Но зачем он воротился? Сестра его в страшной нужде, потому что все эти гении, все эти Давиды и Люсьены ничего не смыслят в делах. В коммерческом суде мы рассматривали его дело, и мне, как судье, пришлось подписать приговор! Тяжело мне было! Не знаю, можно ли Люсьену при нынешних обстоятельствах явиться к сестре; но, во всяком случае, комнатка, которую он когда-то занимал, свободна, и я ему с охотою ее предложу.
— Хорошо, Постэль, — сказал священник, надевая свою треуголку. И прежде чем выйти из лавки, он поцеловал младенца, спавшего на руках Леони.
— Вы, конечно, отобедаете с нами, дядюшка, — сказала г-жа Постэль. — Ведь вам немало предстоит хлопот, ежели вы желаете распутать дела этих людей. Муж отвезет вас в своей двуколке.
Супруги смотрели вслед своему дражайшему дядюшке, который направился в Ангулем.
— А он еще глядит молодцом для своих лет, — сказал аптекарь.
Покамест почтенный пастырь подымается по ангулемским склонам, небесполезно разъяснить, в какое сплетение интересов он намеревался войти.
После отъезда Люсьена в Париж Давид Сешар, этот мужественный и разумный вол, подобный тому, которого живописцы дают в спутники евангелисту, задумал быстро составить большое состояние, не столько ради себя, сколько ради Евы и Люсьена, о чем он стал мечтать в тот вечер, когда они с Евой сидели у плотины на берегу Шаранты и она отдала ему руку и сердце. Окружить жену вниманием и роскошью, среди которой ей так пристало жить, мудро руководить честолюбием своего брата — такова была программа, начертанная огненными письменами перед его умственным взором. Газеты, политика, мощное развитие книжной торговли и литературы, развитие науки, стремление ставить на общее обсуждение все нужды страны, общественное движение, вспыхнувшее в то время, когда Реставрация, по-видимому, упрочилась, — все это требовало бумаги чуть ли не в десять раз больше по сравнению с тем количеством ее, на которое в начале Революции рассчитывал знаменитый Уврар, движимый подобными же соображениями. Но в 1821 году бумажные фабрики во Франции были чересчур многочисленны, чтобы надеяться объединить их в одних руках, как это сделал Уврар, который завладел самыми крупными фабриками, предварительно скупив всю их продукцию. Притом у Давида не было ни предприимчивости, ни капиталов, необходимых для подобной спекуляции. В ту пору в Англии уже вводились машины для производства рулонной бумаги. Стало быть, самой насущной нуждой было приспособить бумажную промышленность к потребностям французской цивилизации, которая грозила все подвергнуть обсуждению и покоилась на постоянном обмене личными мнениями, — истинное бедствие, ибо народы, предающиеся рассуждениям, чрезвычайно мало действуют. Итак, — удивительное дело! — в то время как Люсьена втягивал в себя гигантский механизм журналистики, грозя в прах стереть его честь и разум, Давид Сешар изучал в тиши своей типографии развитие периодической печати со стороны ее технического процесса. Он желал согласовать средства техники и развитие печати в соответствии с духом времени. Он был совершенно прав, полагая найти свое благосостояние в производстве дешевой бумаги, ибо события оправдали его предвидение. За последние пятнадцать лет в контору по выдаче патентов на изобретения поступило более ста заявлений от лиц, притязавших на открытие нового способа изготовления бумаги. Уверенный, как никогда ранее, в полезности этого скромного, но чрезвычайно прибыльного открытия, Давид, после отъезда шурина в Париж, весь ушел в те бесконечные заботы, которые причиняла эта задача каждому, кто пытался бы ее разрешить. Расходы, связанные с женитьбой и отъездом Люсьена, поглотили все его сбережения; и с первых же дней своей семейной жизни он оказался в чрезвычайно стесненном положении. Он отложил тысячу франков на нужды типографии и столько же занял под вексель у аптекаря Постэля. Итак, двойная задача стояла перед этим глубоким мыслителем: надо было изобрести дешевый состав бумаги, и изобрести без промедления; словом, требовалось приложить выгоды открытия к нуждам своих близких и своего дела. Каким же эпитетом наградить ум, способный отрешиться от мучительных забот, причиняемых нищетой, тщательно скрываемой, и зрелищем голодной семьи, от повседневных требований труда, столь кропотливого, как труд печатника, и парить в области неведомого, пытаясь с самозабвенной страстью ученого уловить тайну, изо дня в день ускользающую от самых искусных изысканий? Увы! Как будет видно, немало еще других горестей выпадает на долю изобретателей, не говоря уже о неблагодарности толпы, которой всякие бездарности и лентяи твердят о гениальном человеке: «Он родился изобретателем и никем иным быть не мог. За его открытия мы обязаны ему не больше, нежели принцу за то, что он родился принцем. Он воспользовался своими природными дарованиями! Да он уже и обрел награду в своем труде».
Замужество для девушки является большим нравственным и физическим переломом; притом замужество в условиях мещанской жизни обязывает девушку войти в круг совершенно новых для нее интересов и дел, стало быть, какое-то время она обречена наблюдать, а не действовать. Любовь Давида к жене отдалила, к сожалению, ее участие в делах мужа, ибо он не осмелился посвятить в них Еву ни на другой день после свадьбы, ни в последующие дни. Несмотря на отчаянную нужду, на которую обрекла его скупость отца, он не решался омрачить медовый месяц унылым обучением Евы своему трудному ремеслу и преподать ей сведения, необходимые для жены всякого коммерсанта. Таким образом, тысяча франков — все их состояние — была поглощена не столько типографией, сколько хозяйством. Беспечность Давида и неведение его жены длились четыре месяца! Пробуждение было ужасно. Когда наступил срок уплаты по векселю, выданному Давидом аптекарю Постэлю, у молодоженов не оказалось денег, но причина, по которой они оказались в долгу, была хорошо известна Еве, и, чтобы вовремя рассчитаться, она пожертвовала и свадебными подарками, и семейным серебром. В тот день, когда вексель был погашен, Ева решилась вечером поговорить с Давидом о делах, так как заметила, что он вовсе забросил свою типографию ради изобретения, о котором говорил ей недавно. Шел всего только второй месяц со дня свадьбы, а Давид уже стал проводить большую часть времени в пристройке в глубине двора, в конурке, приспособленной для отливания валиков. Через три месяца по своем возвращении в Ангулем он заменил мацы для накатки краски кипсеем с доской и цилиндром, который механически растирает краску и наносит ее на форму с помощью эластичных валиков, сваренных из рыбьего клея и патоки. Это первое усовершенствование в типографском деле было столь неоспоримым, что братья Куэнте воспользовались им, лишь только увидели все его выгоды. Давид установил у внутренней стены своей своеобразной кухни печь с медным котлом, полагая таким путем уменьшить расход угля при переливке валиков, заржавевшие формы которых выстроились вдоль стены, но, впрочем, он не переливал их и двух раз. Он не только снабдил эту конурку крепкой дубовой дверью, изнутри обитой листовым железом, но еще заменил грязные оконные стекла, сквозь которые все же проникал взгляд, рифлеными, чтобы со двора не было видно, над чем он трудится. Но, как только Ева заговорила об их будущем, Давид с тревогой взглянул на жену и, прервав ее, сказал:
— Дитя мое, я знаю, на какие мысли должна тебя наводить заброшенная мастерская и видимость застоя в моих торговых делах. Но, видишь ли, — продолжал он, подводя ее к окну спальни и указывая на таинственную лачугу, — наше богатство там... Нам доведется помучиться еще несколько месяцев; но будем терпеливы! Дозволь мне разрешить промышленную задачу, известную тебе, и тогда все наши бедствия окончатся.
Давид был так добр, в преданность его можно было поверить на слово, и бедная женщина, волнуемая, как все женщины, повседневными расходами, приняла на себя труд избавить мужа от хозяйственных забот. Итак, она покинула прелестную бело-голубую комнату, где, беседуя с матерью, занималась рукоделием, и спустилась в одну из двух деревянных клеток в углу мастерской, чтобы изучить торговый механизм типографии. И разве это не было героизмом со стороны женщины, уже беременной? В течение первых месяцев после женитьбы Давида рабочие, до той поры необходимые в деле, покинули один за другим бездействующую типографию. Братья Куэнте, заваленные заказами, нанимали не только местных мастеровых, прельщенных возможностью хорошего поденного заработка, но и рабочих из Бордо, откуда являлись преимущественно подмастерья, считавшие себя мастерами достаточно искусными, чтобы миновать годы ученичества. Исследуя средства, какими еще располагала типография Сешара, Ева обнаружила, что там всего лишь три работника. Прежде всего Серизе — подмастерье, которого Давид привез с собою из Парижа; потом Марион, привязанная к дому, как дворовый пес; наконец, Кольб, эльзасец, в прошлом чернорабочий в типографии господ Дидо. Будучи призван на военную службу, Кольб случайно попал в Ангулем, и там, на военном параде, незадолго до окончания срока его службы, Давид увидел его и узнал. Кольб навестил Давида и пленился толстухой Марион, открыв в ней все качества, какие человек его сословия ищет в женщине: могучее здоровье, пышущее на щеках румянцем кирпичного оттенка, мужскую силу, которая позволяла Марион с легкостью подымать тяжелую форму с набором, щепетильную честность, которую весьма ценят эльзасцы, преданность хозяевам, что свидетельствует о покладистом характере, и, наконец, бережливость, которой она обязана была капитальцем в тысячу франков, бельем, платьями и кое-какими другими вещами, которые она содержала с чисто провинциальной опрятностью. Марион, дородная и мощная женщина лет тридцати шести, была польщена вниманием статного, крепкого, как бастион, кирасира ростом в пять футов семь дюймов, и, естественно, надоумила его стать печатником. Когда эльзасец отбыл срок службы, Марион и Давид сделали из него довольно благовоспитанного Медведя, не умевшего, однако ж, ни читать, ни писать. Набор так называемых городских заказов в эти три месяца не настолько был обременителен, чтобы Серизе один не мог бы с ним справиться. Одновременно наборщик, метранпаж и фактор, Серизе осуществлял то, что Кант именует чудесной тройственностью: он набирал, сам правил корректуру, записывал заказы и составлял счета; но чаще он сидел без дела и читал романы в своей клетке в углу мастерской в ожидании заказа на какую-нибудь афишу или пригласительные билеты. Марион, вышколенная Сешаром-отцом, подготовляла бумагу, смачивала ее, помогала Кольбу печатать, складывать и обрезать листы, притом она хлопотала в кухне, а поутру ходила на рынок.
Когда Ева потребовала у Серизе отчета за первые полгода, оказалось, что доход был равен восьмистам франкам. Расход же только на поденную оплату Серизе и Кольба, — что составляло три франка в день, из которых первый получал два франка, а второй один франк в день, — достигал шестисот франков. А так как стоимость материала по выполненным и сданным заказам доходила до ста с лишним франков, для Евы стало ясно, что в первое полугодие их семейной жизни Давид понес ущерб, выразившийся в том, что он не оплатил помещение, лишился процентов с капитала, представляемого ценностью оборудования и патента — словом, того дохода, который обычно имеет печатник, не выдал жалованье Марион, израсходовался на краску, на множество мелочей, именуемых печатниками прикладом, — выражение, обязанное своим происхождением тем квадратным кускам сукна или шелка, что употребляются в качестве прокладки между пианом печатного станка и бумагой (декельная обтяжка), чтобы придать больше упругости винту при нажиме на шрифт. Представив себе в общих чертах возможности типографии и ее производительность, Ева поняла, какие малые блага сулит эта мастерская, истощенная всепожирающей деятельностью братьев Куэнте, одновременно бумажных фабрикантов, издателей, печатников, обслуживающих епископство, город и префектуру. Газетка, которую два года назад Сешары, отец и сын, продали за двадцать две тысячи франков, нынче приносила годового дохода восемнадцать тысяч франков. Ева угадала расчеты, скрытые под мнимым великодушием братьев Куэнте, которые предоставляли типографии Сешара достаточно работы, чтобы она могла существовать, но не настолько, чтобы с ними соперничать. Приняв на себя ведение дел, Ева прежде всего составила полную опись типографского оборудования. Она приказала Кольбу, Марион и Серизе прибрать в мастерской, вычистить и привести все в порядок. Затем однажды вечером, когда Давид после прогулки по полям воротился домой в сопровождении старухи, которая несла за ним огромный узел, Ева обратилась к нему за советом, каким образом извлечь пользу из той рухляди, что им оставил отец Сешар, и обещала самостоятельно вести дело. По совету мужа г-жа Сешар рассортировала всю бумагу, какая еще оставалась в типографии, и пустила ее в ход, чтобы печатать в две колонки, на одной стороне листа, популярные народные легенды с раскрашенными картинками, которые крестьяне наклеивают на стенах своих хижин, как-то: «Вечный Жид», «Роберт Дьявол», «Прекрасная Магелона», сказания о чудесах. Кольб стал у Евы разносчиком. Серизе не терял ни минуты: с утра до вечера он набирал эти наивные тексты с грубыми рисунками. Марион их печатала. Г-жа Шардон взяла на себя все заботы по дому, в то время как Ева раскрашивала картинки. В два месяца, благодаря предприимчивости Кольба и его честности, три тысячи лубочных картинок г-жи Сешар были распространены на двенадцать лье в окружности Ангулема и принесли доходу триста франков, из расчета по два су за экземпляр, между тем как изготовление их обошлось в тридцать франков. Но когда все окрестные лачуги и кабачки расцветились этими легендами, надо было затеять какое-нибудь новое дело, так как эльзасец не мог выезжать за пределы округа. Ева, перетряхнув решительно все в типографии, нашла там полный набор клише, необходимых для печатания так называемого «Пастушеского календаря», в котором все содержание представлено в знаках, рисунках, гравюрах в красную, черную и голубую краску. Старик Сешар, который сам не умел ни читать, ни писать, нажил в свое время немало денег на этом издании, предназначенном для неграмотных. Этот календарь, который продается за одно су, состоит из листа, сложенного в шестьдесят четыре раза, что представляет собой книгу в шестьдесят четвертую долю листа в сто двадцать восемь страниц. Обрадованная успехом своих лубочных картинок, изданием которых занимаются главным образом мелкие провинциальные типографии, г-жа Сешар задумала поставить издание «Пастушеского календаря» на широкую ногу, вложив в него все свои барыши. Бумага «Пастушеского календаря», который расходится ежегодно во Франции в многомиллионном тираже, грубее бумаги «Льежского календаря» и стоит около четырех франков за стопу. По выходе из печати эта стопа, содержащая в себе пятьсот листов, продается, стало быть, по одному су за лист и приносит двадцать пять франков прибыли. Г-жа Сешар решила истратить на первое издание сто стоп, что дало бы пятьдесят тысяч календарей и прибыль в две тысячи франков. Рассеянный, как всякий человек, поглощенный своей работой, Давид был изумлен, когда, заглянув в мастерскую, услыхал скрип станка и увидел за работой Серизе, который, не присаживаясь, набирал под наблюдением г-жи Сешар. День, когда он зашел в мастерскую, заинтересовавшись начинанием Евы, был днем ее великого торжества, ибо ее муж нашел, что издание календаря превосходное дело. Притом Давид обещал ей помочь советом в выборе красок, требующихся для расцветки рисунков этого календаря, где все должно говорить глазу. Наконец, он взялся собственноручно перелить валики в своей таинственной мастерской, чтобы по мере сил помочь жене в этом небольшом, но важном для нее предприятии.
В начале этой кипучей деятельности Сешары стали получать от Люсьена отчаянные письма, в которых он жаловался матери, сестре и зятю на невзгоды и свое бедственное положение в Париже. Понятно, что, посылая тогда этому балованному ребенку триста франков, Ева, г-жа Шар-дон и Давид лишались ради поэта буквально своего последнего куска хлеба. Удрученная письмами брата и обескураженная тем, что ее самоотверженный труд так мало приносит ей пользы, Ева со страхом ожидала события, которое обычно приносит столько радости молодой чете. Зная, что ей предстоит стать матерью, она спрашивала себя: «Что станется с нами, если до рождения ребенка мой милый Давид не завершит своих изысканий? Дела нашей бедной типографии лишь начинают налаживаться, кто же ими займется?»
«Пастушеский календарь» должен был выйти в свет гораздо раньше первого января, но Серизе, на котором лежал весь набор, запаздывал и приводил г-жу Сешар в отчаяние, тем более что она не настолько знала типографское дело, чтобы делать ему выговоры, и довольствовалась тем, что наблюдала за молодым парижанином. Серизе, питомец парижского Воспитательного дома, попал в ученики к господам Дидо. С четырнадцати до семнадцати лет он был Сеидом Сешара, который отдал его под начало одному из самых искусных мастеров и обратил его в своего баловня, в своего типографского пажа; Давид принял участие в Серизе, подметив в нем живой ум, и завоевал его привязанность, доставляя ему кое-какие развлечения и угощая сластями, недоступными беднякам. Природа наделила Серизе неправильной, но смазливой рожицей, копной рыжих волос, тусклыми голубыми глазами, а Париж привил ему замашки уличного мальчишки, от которых он не освободился и в столице Ангулема. Живой, насмешливый ум и лукавство делали его опасным. В Ангулеме Давид ослабил надзор за своим питомцем, потому ли, что, войдя в возраст, Серизе внушал больше доверия своему наставнику, потому ли, что типограф понадеялся на влияние провинции, но его питомец, таясь, впрочем, от опекуна, обратился в настоящего Дон-Жуана в фуражке, обольстил трех-четырех молоденьких мастериц и совершенно развратился. Нравственность его, дочь парижских кабачков, вменяла личную выгоду в единственный закон. Потому-то Серизе, который в следующем году должен был, по народному выражению, тянуть жребий, жил в свое удовольствие; он вошел в долги, рассудив, что через шесть месяцев его возьмут в солдаты и тогда никакой заимодавец его не сыщет. Давид сохранил еще некоторую власть над Серизе не потому, что был его хозяином, не потому, что принимал в нем участие, но потому, что бывший парижский мальчишка уважал Давида за его светлый ум. Серизе не замедлил завязать дружбу с мастеровыми братьев Куэнте, привлеченный обаянием рабочей куртки и блузы, короче, сословным духом, выраженным, пожалуй, острее в низших слоях общества, нежели в высших. В этом общении он утратил и то немногое из добрых правил, что сумел внушить ему Давид; все же, когда кто-нибудь пробовал подтрунить над деревяшками, — как Медведи презрительно именовали допотопные станки Сешаров, — и начинал кичиться целой дюжиной великолепных металлических станков, которые обслуживали мастерскую Куэнте, где на единственном деревянном станке тискали лишь корректурные листы, Серизе все же становился на сторону Давида и гордо бросал в лицо зубоскалам: «На своих деревяшках мой Простак ускачет дальше, чем вы на ваших стальных прыгунчиках, от которых только и толку что церковные требники! Он ищет разгадку одной тайны, а ежели найдет, так за пояс заткнет всех печатников Франции и Наварры!..» — «А покуда, горе-фактор, платят тебе сорок су, и командует тобой прачка!» — отвечали ему. «Ну, что ж, она красотка, — возражал им Серизе, — посмотреть на нее любо, не то что на рожи ваших хозяев». — «Что ж, ты сыт ее красотой?» Из кабачка и от ворот типографии, где происходили эти дружеские пререкания, до братьев Куэнте дошли кое-какие слухи о положении дел в типографии Сешара: узнали они и о предприятии Евы и сочли необходимым положить конец ее затее, которая могла вывести бедную женщину из нужды. «Дадим-ка ей по рукам, чтобы отбить охоту к торговым делам», — сказали себе братья Куэнте. Один из братьев Куэнте, а именно тот, который руководил типографией, нашел случай встретиться с Серизе и предложил ему править для них корректуры, под предлогом, что их корректор якобы не справляется с чересчур большой работой. Серизе, потрудившись несколько часов ночью, получил от братьев Куэнте гораздо больше, чем он получал у Давида Сешара, работая целый день. Между Куэнте и Серизе установились некоторые отношения, и братья не преминули похвалить его блестящие способности и посетовать, что такой смышленый малый поставлен в такие незавидные условия.
— Вы могли бы, — сказал ему однажды один из Куэнте, — работать фактором в солидной типографии и получать шесть франков в день, а при вашей сметливости вы вошли бы в конце концов участником в дело.
— А какой мне толк в том, что я сметлив? — отвечал Серизе. — Я сирота, в будущем году меня призывают, и если я вытяну жребий, кто поставит за меня рекрута?..
— Ежели вы будете полезны, — отвечал богач типограф, — почему бы вам отказать в сумме, необходимой для вашего освобождения?
— Уж не мой ли Простак меня освободит? — сказал Серизе. — Разве что он откроет секрет...
Фраза эта была сказана таким тоном, что могла пробудить самые дурные мысли у того, кто ее слышал: недаром Серизе окинул бумажного фабриканта взглядом, красноречивей любого вопроса.
— Не знаю, чем он занят, — осторожно заговорил Серизе, видя, что буржуа молчит, — но не такой он человек, чтобы искать золото в наборной кассе!
— Послушай-ка, любезный, — сказал типограф, протягивая ему шесть листов молитвенника, печатавшегося для епархии, — ежели вы успеете выправить эти листы к завтрашнему дню, получите восемнадцать франков. Мы люди не зловредные и не будем препятствовать фактору нашего соперника заработать несколько лишних су! Кстати, госпожа Сешар решила, как видно, вложить все свои средства в «Пастушеский календарь»... Да ведь для нее это чистое разоренье!.. Казалось бы, затея нам на руку? Ан нет! Напротив, можете предупредить, что мы тоже издаем «Пастушеский календарь»... Пускай знает, что не она первая будет на рынке...
Теперь не мудрено понять, почему Серизе так медлил с набором календаря.
Еву охватил ужас, когда она узнала, что Куэнте расстраивают ее скромное начинание, и все же в довольно лицемерном сообщении Серизе о грозящем ей соперничестве она пыталась усмотреть доказательство преданности; однако она скоро приметила, что ее единственный наборщик проявляет чересчур живую любознательность, которую, впрочем, она склонна была оправдать его возрастом.
— Серизе, — сказала она ему однажды утром, — вместо того чтобы закончить набор нашего календаря, вы вечно торчите подле двери, поджидая господина Сешара. Любопытствуя узнать, что он там скрывает, вы выслеживаете его во дворе, когда он выходит из мастерской для отливки валиков. Как все это дурно! Ведь даже я, его жена, уважаю, как вы видите, его тайну и несу непосильный труд, лишь бы он мог спокойно окончить работу. Если бы вы не теряли попусту столько времени, календарь был бы уже издан, Кольб продавал бы его. Куэнте не могли бы причинить нам вреда.
— Э-э, полно вам, сударыня, — отвечал Серизе. — Неужто для вас мало того, что я, за ваши сорок су в день, набираю на сто су? Помилуйте, не вычитывай я вечерами корректуру для братьев Куэнте, мне пришлось бы питаться воздухом!
— Так молоды и так неблагодарны! Вы далеко пойдете, — отвечала Ева, глубоко уязвленная не столько упреками Серизе, сколько грубостью его тона, вызывающей позой и дерзким взглядом.
— Далеко ли уйдешь, коли хозяин — баба; у них на неделе семь пятниц!
Ева, оскорбленная в своем женском достоинстве, кинула на Сериэе негодующий взгляд и поднялась к себе. Когда Давид пришел обедать, она сказала ему:
— Ты уверен, мой друг, в этом сорванце Серизе?
— В Серизе? — отвечал он. — Но, помилуй, я воспитал этого мальчугана, за наборную кассу его поставил, приучил держать корректуру, словом, он мне всем обязан! Неужто спрашивают у отца, уверен ли он в своем сыне?
Ева сказала мужу о том, что Серизе правит корректуру для Куэнте.
— Бедный мальчуган! Нужно же ему на что-то жить, — отвечал Давид с покорностью хозяина, который чувствует свою вину.
— Да, мой друг, но как не схожи между собой Кольб и Серизе! Кольб каждый день исхаживает по двадцать лье, расходует пятнадцать — двадцать су, домой приносит семь, восемь, а порой и девять франков выручки за проданные картинки и никогда ничего не попросит сверх двадцати су — оплаты его расходов. Кольб скорее даст себе руку отсечь, чем прикоснется к станку Куэнте. Озолоти его, он не станет рыться в отходах, которые ты выбрасываешь во двор, а Серизе подбирает их и просматривает.
Высокие души с трудом допускают существование зла и неблагодарности, и нужны жестокие жизненные уроки, чтобы они познали всю глубину человеческой низости; потом, когда их обучение в этом смысле закончено, они возвышаются до той снисходительности, которая является высшей степенью презрения.
— Э-э, полно! Пустое любопытство парижского мальчишки, — закричал Давид.
— А ну-ка, друг мой, сделай одолжение, сойди в мастерскую да посмотри, насколько преуспел в наборе твой мальчишка в последний месяц, и скажи мне, можно ли было за это время выпустить наш календарь...
Окончив обед, Давид получил возможность убедиться, что календарь можно было выпустить за неделю; притом он узнал, что Куэнте готовят подобный же календарь, и решил оказать помощь жене: он приказал Кольбу приостановить продажу лубочных картинок и сам взялся руководить мастерской; он пустил станок, на котором Кольб должен был работать вместе с Марион, а сам стал с Серизе за другой, наблюдая за многокрасочной печатью. Каждая окраска требует отдельного отпечатка. Так, рисунок в четыре краски надо тиснуть четыре раза. «Пастушеский календарь» обходится, таким образом, чрезвычайно дорого, и выпускают его исключительно провинциальные типографии, где стоимость рабочих рук и проценты на вложенный в дело капитал чересчур низки. Вот почему это весьма незатейливое издание недоступно типографиям, выпускающим изящные издания. Впервые с той поры, что старик Сешар вышел из дела, в старой мастерской заработали два станка. Хотя календарь был в своем роде образцовым произведением, Ева, однако, вынуждена была пустить его в продажу по два лиара за штуку, потому что братья Куэнте уступали разносчикам свой календарь по три сантима; убытки она возместила на розничной торговле, заработав на календарях, проданных непосредственно Кольбом; но все же затея не оправдала себя. Заметив недоверчивое к себе отношение прекрасной хозяйки, Серизе переложил всю вину на нее и сказал про себя: «А-а! Ты меня подозреваешь? Так я же тебе отомщу!» Таков уж нрав парижского мальчишки. Итак, Серизе стал принимать от братьев Куэнте явно чрезмерное вознаграждение за правку корректур, которые он получал каждый вечер в конторе типографии и которые поутру сдавал. Сталкиваясь с братьями Куэнте изо дня в день, он сблизился с ними и в конце концов поверил в возможность освобождения от военной службы, послужившую ему приманкой, и, прежде чем братья Куэнте успели его подкупить, он сам предложил им шпионить за Давидом и воспользоваться его изобретением.
Ева, встревоженная тем, что она так мало могла положиться на Серизе, и не надеясь найти другого Кольба, решила отказать единственному наборщику, в котором внутренним зрением любящей женщины видела предателя; но это было бы равносильно смерти для типографии, и она приняла мужественное решение: она написала письмо г-ну Метивье, парижскому посреднику Давида Сешара, Куэнте и почти всех местных бумажных фабрикантов, и попросила его поместить в парижском «Журналь де либрери» следующее объявление: «Продается типография на полном ходу, со всем оборудованием и патентом, в г. Ангулеме. Об условиях справиться у г. Метивье, улица Серпант». Получив номер газеты, где напечатано было это объявление, Куэнте сказали себе: «Эта женщина не лишена сметливости, пришло время нам самим взять в руки эту типографию, а ей предоставить кое-какие средства на жизнь, иначе в преемнике Давида мы рискуем получить соперника, а в наших интересах держать соглядатая в этой мастерской». Утвердившись в подобных мыслях, братья Куэнте явились однажды для переговоров с Давидом Сешаром. Ева, — а именно к ней обратились братья, — почувствовала живейшую радость, видя, какое быстрое действие оказала ее уловка, ибо Куэнте не скрыли от нее, что целью их посещения служит намерение предложить господину Сешару работать на них: они, дескать, загружены заказами, чтобы с ними справиться, их станков недостаточно; они выписывают мастеров из Бордо и могут загрузить работой все три станка Давида.
— Господа, — говорила она братьям Куэнте, пока Серизе ходил извещать Давида о приходе его собратьев по ремеслу, — мой муж знавал у господ Дидо превосходных мастеров, честных и деятельных, он, конечно, выберет преемника из их числа... Не лучше ли продать предприятие за двадцать тысяч франков, что сулит тысячу франков годовой ренты, чем терять тысячу франков в год на заказах, которые вы будете нам передавать? И почему календарь, наше маленькое, скромное предприятие, вызывает такую зависть? Ведь, к слову сказать, он всегда печатался нашей типографией.
— Да почему же вы не предупредили нас, сударыня? Мы не стали бы вам поперек дороги, — любезно сказал тот из братьев, которого прозвали Куэнте-большой.
— Помилуйте, господа, вы начали издание своего календаря, как только узнали от Серизе, что мы уже издаем такой календарь...
Она произнесла эти слова с горячностью, устремив взгляд на Куэнте-большого, и он опустил глаза. Тут она убедилась в измене Серизе.
Этот Куэнте, ведавший и бумажной фабрикой, и всеми оборотами фирмы, был дельцом гораздо более ловким, нежели его брат Жан, который, впрочем, с большим умением руководил типографией, но способности его можно было уподобить таланту полковника, между тем как Бонифас был генералом, которому Жан уступал главное командование. Бонифас, сухой и тощий, с лицом желтым, как восковая свеча, к тому же испещренным красными пятнами, с поджатыми губами, с кошачьими глазами, никогда не выходил из себя; он выслушивал с невозмутимостью святого самые обидные оскорбления и отвечал на них елейным голосом. Он исправно ходил в церковь ко всем службам, исповедовался и причащался. Под вкрадчивыми манерами, под внешней вялостью он таил упорство, властолюбие священника и алчность купца, томимого жаждой обогащения и почестей. В 1820 году Куэнте-большой мечтал о том, что буржуазия завоевала лишь после революции 1830 года. Исполненный ненависти к аристократии, равнодушный к вопросам религии, он был таким же святошей, как Бонапарт монтаньяром. Он гнул спину с чудесной гибкостью перед знатью и начальством, изображая собою ничтожество, смиренника и угодника. Короче, чтобы обрисовать этого человека одним штрихом, значение которого оценят искушенные в делах люди, надобно сказать, что он носил синие очки по той якобы причине, что они защищают глаза от солнечного света, обычно резкого в городе, где почва известковая и столько белых зданий, притом расположенного в высокой местности. В действительности же под этими синими очками он прятал свой взгляд. Хотя он был немного выше среднего роста, он казался высоким из-за своей худобы, которая свидетельствовала о здоровье, надорванном работой, и о постоянной взволнованности мысли. Его иезуитский облик довершали прямые, длинные, бесцветные волосы, подстриженные, как у церковнослужителя, и одежда, которая вот уже семь лет состояла из черных панталон, черных чулок, черного жилета и коричневого суконного левита (так на юге называют сюртук). Прозвали его Куэнте-большой в отличие от брата, которого звали Куэнте-толстый, подчеркивая тем различие как во внешности, так и в способностях братьев, равно, впрочем, опасных. И верно, Жан Куэнте, благодушный толстяк с обличьем фламандца, обожженный ангулемским солнцем, коренастый и коротконогий, толстобрюхий, как Санчо, с вечной ухмылкой, широкоплечий, являл собою полную противоположность старшему брату. Жан отличался от Бонифаса не только складом лица и свойствами ума, он щеголял своими воззрениями, чуть ли не либеральными, он принадлежал к левому центру, слушал мессу лишь в воскресенье и превосходно уживался с либеральным купечеством. В Умо находились торговые люди, которые утверждали, что расхождение братьев во мнениях было явным комедиантством. Куэнте-большой ловко пользовался обманчивой внешностью брата; Жан служил для него своего рода дубинкой. Жан возлагал на себя щекотливые разговоры, продажу имущества с торгов, короче, все то, что претило кроткому нравом брату. В ведении Жана был департамент гневливости, он горячился, он выкрикивал столь несуразные предложения, что даже условия его братца начинали казаться приемлемыми, и таким путем они рано или поздно достигали своего.
Ева чисто женским чутьем вскоре разгадала характер братьев; она держалась настороженно в присутствии столь опасных противников. Давид, предупрежденный женой, выслушивал предложения своих врагов с крайне рассеянным видом.
— Вам следует говорить об этом с моей женой, — сказал он обоим Куэнте, выходя из застекленной клетки и вновь направляясь в свою крошечную лабораторию, — она ведет дела типографии лучше меня самого. Я поглощен делом более прибыльным, нежели это жалкое предприятие, и надеюсь в скором времени возместить убытки, которые я понес по вашей вине.
— Как вы изволили сказать? — спросил, смеясь, Куэнте-толстый.
Ева взглянула на мужа, как бы умоляя его соблюдать осторожность.
— Да, да, вы еще будете мне дань платить, вы и вкупе с вами все потребители бумаги, — отвечал Давид.
— Но позвольте, что же вы такое изобретаете? — спросил Бенуа-Бонифас Куэнте.
Когда Бонифас, состроив самую елейную мину, сладчайшим голосом задал этот вопрос, Ева опять взглянула на мужа, пытаясь этим взглядом внушить ему, что отвечать не надо, а если и отвечать, так какой-нибудь незначащей фразой.
— Я ищу способ наполовину снизить стоимость производства бумаги...
И он вышел, не заметив, как переглянулись между собою братья, словно говоря: «Он, безусловно, изобретатель; человек такого склада не может быть бездельником!» — «Воспользуемся его изобретеньем», — сказал Бонифас. «Но каким путем?» — спросил Жан.
— Давид держит себя с вами так же, как и со мной, — сказала г-жа Сешар. — Когда я любопытствую, он, конечно, помня, что меня зовут Ева, отвечает мне подобными же фразами; но, право, все это лишь мечтания...
— Ежели ваш супруг надеется осуществить свои мечтания, он, бесспорно, разбогатеет скорее, чем работая в типографии, и меня больше не удивляет, что он не радеет об этом заведении, — заметил Бонифас и, оборотившись, заглянул в мастерскую, где Кольб, в одиночестве сидя на доске для обрезывания бумаги, натирал зубчиком чеснока ломоть хлеба. — Однако ж мы отнюдь не радовались бы, видя вашу типографию в руках расторопного соперника, пронырливого, честолюбивого; возможно, мы с вами еще столкуемся? Допустим, — я говорю это только к примеру, — вы согласитесь за определенную сумму отдать ваше оборудование в аренду какому-нибудь нашему мастеру, который будет работать под вашей фирмой, как водится в Париже, мы поддержали бы малого, дали бы ему возможность платить вам солидную сумму за аренду, да и ему бы оставались кое-какие барыши...
— Все зависит от суммы, — отвечала Ева Сешар. — Сколько же вы предлагаете? — прибавила она, взглядом давая понять Бонифасу, что отлично понимает его уловки.
— А каковы ваши претензии? — с живостью отозвался Жан Куэнте.
— Три тысячи франков в полугодие, — сказала она.
— Помилуйте, хорошая вы моя дамочка! Ведь вы только что сказали, что готовы продать типографию за двадцать тысяч франков, — вкрадчивым голосом сказал Бонифас. — Доход с двадцати тысяч франков при шести процентах годовых составит всего лишь тысячу двести франков.
На минуту Ева смутилась и тут только поняла, какое драгоценное качество — умение молчать.
— Вы воспользуетесь нашими станками, шрифтами, а они, как вы знаете, служат мне для кое-каких попутных дел, — возразила она, — притом мы должны платить за наем помещения отцу, господину Сешару, который не балует нас подарками.
После двух часов борьбы Ева настояла на двух тысячах франков в полугодие, из которых тысяча вносилась вперед. Когда все было уже условлено, братья доложили ей о своем намерении поручить типографию со всем оборудованием не кому иному, как Серизе. Ева не могла скрыть своего изумления.
— Посудите же, не самое ли разумное доверить мастерскую тому, кто ее знает? — сказал Куэнте-толстый.
Ева молча попрощалась с братьями, а про себя решила, что теперь она сама будет наблюдать за Серизе.
— Ну вот, подите! Неприятель уже в крепости! — смеясь, говорил Давид жене, которая во время обеда подала ему договор для подписи.
— Послушай! — сказала она. — Я ручаюсь, что Кольб и Марион преданы нам; вдвоем они за всем присмотрят. Затем мы получим четыре тысячи франков годового дохода с оборудования типографии, которое обошлось нам недешево. У тебя впереди целый год, чтобы осуществить свои надежды...
— Тебе суждено быть женой изобретателя, как ты сама мне говорила однажды, там, у плотины, — сказал Сешар, с нежностью сжимая руку жены.
Хотя полученные деньги и обеспечили семье Давида спокойную зиму, все же он очутился под надзором Серизе и, сам того не подозревая, в зависимости от Куэнте-большого.
— Он в наших руках! — сказал, выходя, бумажный фабрикант своему брату-типографу. — Эти нищие привыкнут жить на арендную плату с типографии, будут на нее рассчитывать и влезут в долги. Но на второе полугодие договора мы не возобновим. Поглядим, что запоет сей гениальный муж, когда мы поставим ему одно условьице: желаем-де вступить в деловое содружество по применению вашего изобретения!.. А нет, так...
Если бы какой-нибудь шустрый делец услышал, как Куэнте-большой произнес: деловое содружество, он понял бы, что опасность брачного договора, заключенного в мэрии, ничтожна в сравнении с опасностью торгового договора, заключенного в коммерческом суде. Разве не достаточно того, что эти кровожадные охотники напали на след дичи? Неужели в состоянии были Давид и его жена, и с Кольбом и с Марион, противостоять козням Бонифаса Куэнте?
Когда г-же Сешар пришло время родить, билет в пятьсот франков, посланный Люсьеном, а также деньги по второму платежу Серизе позволили покрыть все расходы. Ева, ее мать и Давид, решившие, что Люсьен их совсем забыл, радовались, как и в первые дни успехов поэта, выступление которого в мире журналистики подняли в Ангулеме еще больший шум, чем в Париже.
Убаюканный обманчивым покоем, Давид сразу потерял почву под ногами, получив от шурина следующее безжалостное письмо:
«Дорогой мой Давид, я учел у Метивье три векселя за твоей подписью, выданные мне тобою сроком на один, два и три месяца. У меня не было выхода: самоубийству я предпочел это страшное средство спасения, хотя знаю, как это стеснит тебя. Позже я объясню тебе, в каком отчаянном положении я нахожусь, и, конечно, постараюсь выслать деньги к сроку платежа.
Сожги мое письмо; ни словом не обмолвись сестре и матери, ибо, признаюсь тебе, я рассчитываю на твое мужество, хорошо известное
твоему несчастному брату
Люсьену де Рюбампре».
— Твой бедный брат, — сказал Давид жене, когда она поправилась после родов, — в страшной нужде, я послал ему три векселя по тысяче франков, сроком на один, два и три месяца; занеси это в счета.
И он ушел в поле, чтобы избежать неминуемого объяснения с женой. Но, обсуждая с матерью эту зловещую фразу, Ева, и ранее того чрезвычайно встревоженная молчанием брата, от которого вот уже полгода не было писем, исполнилась самых дурных предчувствий и, желая их рассеять, решила сделать шаг, подсказанный отчаянием. Именно в это время молодой Растиньяк, приехавший на несколько дней к своим родным, распускал о Люсьене достаточно дурные слухи, и эти парижские новости, попав на язычок местных сплетников, не могли не дойти, и притом, в самом приукрашенном виде, до сестры и матери журналиста. Ева бросилась к г-же де Растиньяк и как милости просила о свидании с ее сыном, с которым она и поделилась всеми своими тревогами, умоляя его сказать правду о положении Люсьена в Париже. И тут-то Ева узнала о связи брата с Корали, о дуэли с Мишелем Кретьеном, вызванной предательской статьей Люсьена против д'Артеза, — короче, о жизни Люсьена со всеми ее злоключениями в ядовитом изложении остроумного денди, преподнесшего свою ненависть и зависть под видимостью сожаления, в пышной форме дружественного участия соотечественника, встревоженного за будущность великого человека и искренне восхищенного талантом одного из детищ Ангулема, столь тяжко, однако, опорочившего себя. Растиньяк говорил об ошибках, совершенных Люсьеном, о том, что поэт по своей вине лишился покровительства высокопоставленных лиц и по этой причине был отменен указ о пожаловании ему герба и имени де Рюбампре.
— Сударыня, ежели бы ваш брат прислушивался к добрым советам, он был бы теперь на пути к почестям, стал бы мужем госпожи де Баржетон... Но, помилуйте!.. Он покинул ее, оскорбил!.. Она стала графиней Сикст дю Шатле, к великому своему огорчению, — ведь она любила Люсьена.
— Возможно ли?.. — вскричала г-жа Сешар.
— Ваш брат — орленок, ослепленный первыми лучами роскоши и славы. Когда орел падает, кто может знать, в какие бездны он низринется? Чем выше взлет великого человека, тем глубже его падение.
Ева воротилась домой, испуганная этой последней фразой, поразившей ее, точно стрела, в самое сердце. Задеты были самые чувствительные стороны ее души; она хранила глубокое молчание, но крупные слезы катились на щечки и лобик ребенка, которого она кормила грудью. Так трудно отрешиться от заблуждений, которые вкореняются в вас, словно какая-нибудь семейная традиция, от самой колыбели, и Ева не поверила Эжену де Растиньяку. Пожелав услышать голос истинного друга, она написала трогательное письмо д'Артезу, адрес которого дал ей Люсьен в те времена, когда еще был почитателем Содружества, и вот какой ответ она получила.
«Сударыня!
Вы просите меня сказать правду о жизни вашего брата в Париже, Вы желаете знать, каково его будущее, и, побуждая меня к откровенности, повторяете слова господина де Растиньяка, чтобы удостовериться, насколько они правдивы? Что касается меня, сударыня, я должен в дружеское сообщение господина де Растиньяка внести поправку в пользу Люсьена. Вашего брата мучили угрызения совести, и он сам показал мне критическую статью о моей книге, признавшись, что не может решиться опубликовать ее, хотя его ослушание приказу роялистской партии угрожает неприятностями дорогому для него существу. Увы, сударыня, назначение писателя — постигать страсти, поскольку его слава основана на том, с каким мастерством он их изображает; итак, я понял, что ради возлюбленной, когда приходится выбирать, жертвуют другом. Я отнесся снисходительно к преступлению Вашего брата, сам выправил его статью-книгоубийцу и вполне ее одобрил. Вы спрашиваете, сохранил ли я уважение и дружбу к Люсьену? Сейчас мне трудно говорить об этом. Ваш брат на пути, который приведет его к гибели. Покамест я еще сожалею о нем, но скоро сознательно должен буду забыть о Люсьене, не столько из-за того, что он уже сделал, сколько из-за того, что он неминуемо сделает. Ваш Люсьен — поэтическая натура, но не поэт; он мечтает, но не творит. Короче, он точь-в-точь хорошенькая женщина, которая желает нравиться, — главный порок французов. Ради удовольствия блеснуть умом Люсьен неизбежно пожертвует самым лучшим другом. Он с охотою завтра же подписал бы договор с дьяволом, ежели бы это сулило ему несколько лет жизни блистательной и пышной. Не поступил ли он и того хуже, променяв свою будущность на преходящие утехи открытой связи с актрисой? Молодость, красота, преданность этой женщины, ибо она его боготворит, мешали ему понять всю опасность положения, с которым ни слава, ни успех, ни богатство не примиряет свет. Представится какое-нибудь новое искушение, и Ваш брат, как и теперь, не устоит. Успокойтесь, Люсьен никогда не дойдет до преступления, на это у него недостанет смелости; но он примет содеянное преступление как нечто должное, он разделит его выгоды, не разделив его опасностей, а это именно и кажется особенно ужасным всякому, даже злодею. Он будет презирать себя, раскаиваться; но представится случай, он опять начнет сызнова, ибо воля у него отсутствует, он бессилен перед соблазном наслаждения, перед требованиями собственного тщеславия. Ленивый, как все поэтические натуры, он почитает себя великим искусником, играя с трудностями, вместо того чтобы их преодолевать. Иной раз он проявит мужество, но иной раз держит себя, как трус, и напрасно было бы превозносить его за храбрость, как и упрекать за трусость. Люсьен — арфа, струны которой натягиваются и ослабевают по воле ветра. Он может в порыве гнева или восторга создать npeкрасную книгу и остаться равнодушным к успеху, которого, однако, жаждал. В первые же дни своего пребывания в Париже он подпал под влияние одного молодого человека, крайне безнравственного, пленившего его той изворотливостью и опытностью, с какими этот юноша преодолевал трудности парижской литературной жизни. Этот фигляр совершенно совратил Люсьена, вовлек его в беспутную жизнь, в которую, к несчастью, любовь внесла свое очарование. Чересчур легкий успех, возгласы удивления — признак недолговечности славы; нельзя оплачивать одной и той же монетой канатного плясуна и поэта. Мы все были оскорблены тем предпочтением, которое Люсьен оказал светским интригам и литературному шарлатанству перед мужеством и честью тех, кто советовал ему завоевывать успех, вместо того чтобы его похищать, выступать на арене, вместо того чтобы быть трубачом в оркестре. И, что чрезвычайно удивительно, сударыня, общество относится крайне снисходительно к молодым людям этой породы; оно их любит, оно принимает всерьез их притворство, внешний блеск; оно ничего от них не требует, оно, закрывая глаза на их недостатки, прощает все их грехи, дарит им свое благоволение, достойное лишь натур цельных, словом, оно делает из них своих баловней. И, напротив, к натурам сильным и цельным оно относится чересчур сурово. В этой оценке, по видимости столь несправедливой, общество проявляет, пожалуй, высшую справедливость. Шуты его развлекают, от них не требуют ничего иного, кроме забавы, и о них скоро забывают; но прежде чем склонить колена перед гением, от него требуют божественного великолепия. На все есть свои законы: вечный алмаз должен быть безупречным, создание капризной моды вольно быть легкомысленным, прихотливым, непостоянным. Стало быть, для Люсьена, несмотря на его ошибки, еще, пожалуй, вполне возможна полная удача, ежели ему представится счастливый случай или он попадет в достойное общество; но ежели ему повстречается какой-нибудь злой гений, он опустится на самое дно преисподней. Он — блистательное соединение прекрасных качеств, возложенных на чересчур легкую основу; годы унесут цветы, наступит день, когда останется лишь одна выцветшая ткань; а если ткань плоха, она превращается в отрепья. Покуда Люсьен молод, он будет нравиться; но в каком положении окажется он в тридцать лет? Таков вопрос, который должен задать себе каждый, кто искренне его любит. Если бы я один думал так о Люсьене, пожалуй, я не стал бы огорчать Вас своей откровенностью; но ограничиться пустыми фразами в вопросе, поставленном Вами с такой тревогой, я счел недостойным ни Вас, ибо Ваше письмо — вопль отчаяния, ни меня самого, раз Вы оказываете мне такое доверие, тем более что мои друзья, знавшие Люсьена, единодушно разделяют мое мнение. Итак, я почитаю своим долгом сообщить Вам истину, как бы ни была она ужасна. От Люсьена можно ожидать всего, как хорошего, так и дурного. Таково наше общее мнение о Люсьене, изложенное в кратких словах в этом письме. Если превратности жизни, покамест чрезвычайно жалкой, чрезвычайно неустойчивой, приведут поэта в Ваши края, употребите все Ваше влияние, чтобы удержать его в кругу семьи, ибо, покуда не окрепнет его характер, Париж будет для него гибелен. Он называл Вас и Вашего мужа своими ангелами-хранителями; он, без сомнения, о вас позабыл; но он вспомнит вас в ту минуту, когда, сломленный бурей, станет искать убежища в родной семье; итак, приютите его тогда в Вашем сердце, сударыня, он будет в этом нуждаться.
Примите, сударыня, дань искреннего уважения от человека, которому известны Ваши редкие достоинства, который высоко чтит Вашу материнскую тревогу и просит Вас считать его
Вашим преданным слугою
Д'Артез».
Два дня спустя после получения этого ответа Еве пришлось взять кормилицу: у нее пропало молоко. Когда-то она сотворила себе кумира из своего брата, и вот теперь он осквернил себя, злоупотребив своими самыми высокими дарованиями; короче, в ее глазах он упал в грязь. Это благородное создание не могло поступиться честностью, щепетильностью, всеми семейными святынями, взлелеянными у домашнего очага, еще столь непорочного, столь лучезарного в провинциальной глуши. Итак, Давид был прав в своем предвидении. Когда скорбь, наложившая свинцовые тени на ее нежное лицо, понудила Еву открыться мужу в одну из тех светлых минут, в которые влюбленные супруги говорят по душе, Давид нашел слова утешения. Хотя он без слез не мог видеть прекрасную грудь жены, иссушенную горем, видеть эту мать, отчаявшуюся исполнить свой материнский долг, все же он старался ободрить ее, подав ей некоторую надежду.
— Полно, дитя мое, твой брат грешил от избытка воображения. Так естественно, что поэт жаждет нарядов из пурпура и лазури; его так страстно влечет к пиршествам! Этот птенец так доверчиво попадается на приманку роскоши, внешнего блеска, что бог простит его, если общество его и осудит!
— Но он нас губит!.. — вскричала несчастная женщина.
— Нынче он нас губит, а тому несколько месяцев он нас спас, послав нам свой первый заработок! — отвечал добрый Давид, который понимал, что, как ни велико отчаянье жены, все же ее любовь к Люсьену скоро вернется. — Мерсье, пятьдесят лет назад, сказал в своих «Картинах Парижа», что литература, поэзия, искусство и наука, эти детища человеческого мозга, никогда не могли прокормить человека; а Люсьен, как поэт, не поверил опыту пяти веков. Посев, орошенный чернилами, дает всходы (если только он их дает!) лет десять, двенадцать спустя, и Люсьен принял плевелы за пшеницу. Однако он познал жизнь. Помимо того что он обманулся в женщине, ему суждено было обмануться в свете и в мнимых друзьях. Познание далось ему дорогой ценою, вот и все. Наши деды говорили: «Береги честь смолоду...»
— Честь!.. — вскричала бедная Ева. — Увы! Сколько бесчестного натворил Люсьен!.. Писать против совести! Нападать на своего лучшего друга!.. Жить на средства актрисы!.. Открыто показываться с ней! Пустить нас по миру!..
— Ну, это еще пустяки!.. — вскричал Давид и умолк.
Он чуть было не обмолвился о подложных векселях своего шурина, но, к несчастью, Ева заметила, что он что-то скрывает, и ею овладело смутное беспокойство.
— Пустяки? — отвечала она. — А откуда возьмем мы три тысячи франков, чтобы оплатить векселя?
— Прежде всего, — отвечал Давид, — Серизе возобновит договор на аренду типографии. В течение полугода пятнадцать процентов с заказов, предоставляемых ему Куэнте, принесли шестьсот франков дохода, да на городских заказах он заработал еще пятьсот франков.
— Если Куэнте узнают об этом, они, пожалуй, побоятся возобновить договор, — сказала Ева, — ведь Серизе человек опасный.
— Э, пустое! — вскричал Сешар. — Еще несколько дней — и мы будем богачами! А раз Люсьен будет богат, мой ангел, он станет воплощенной добродетелью...
— Ах, Давид! Друг мой, друг мой, какое слово сказал ты! Стало быть, в тисках нужды Люсьен бессилен против зла? Ты о нем такого же мнения, как и господин д'Артез! Гениальность и бессилие несовместимы, а Люсьен слаб... Ангел, которого не должно искушать, какой же это ангел?..
— Надобно знать, что это натура прекрасная лишь в своей среде, в своей области, на своем небосводе. Люсьен не создан для борьбы, я избавлю его от необходимости бороться. Видишь ли, я так близок к цели, что могу посвятить тебя в свою работу. — Он извлек из кармана несколько листков белой бумаги размером in octavo, торжествующе взмахнул ими и положил их на колени жены. — Стопа такой бумаги, формата «большой виноград», будет стоить не дороже пяти франков, — сказал он, передавая образцы Еве, которая рассматривала их с ребяческим удивлением.
— Ну, хорошо! А как же ты производил свои опыты? — спросила Ева.
— Я взял у Марион старое волосяное сито и воспользовался им, — ответил Давид.
— И ты все же не удовлетворен? — спросила она.
— Вопрос не в способе производства, а в стоимости бумажной массы. Увы, дитя мое! Я лишь один из последних, вступивших на этот тернистый путь. Госпожа Массон еще в тысяча семьсот девяносто четвертом году пыталась переработать макулатуру в чистую бумагу; она добилась своего, но чего это ей стоило! В тысяча восемьсот первом году маркиз Салсбери в Англии, а Сеген во Франции пробовали вырабатывать бумагу из соломы. Наш обыкновенный тростник arundo phragmitis послужил материалом для тех листов бумаги, которые ты держишь в руках. Но я хочу испробовать и крапиву и чертополох, — чтобы добиться дешевизны сырья, надо его искать среди растений, произрастающих на земле, не пригодной для обработки, или на болотах: даровое сырье! Весь секрет в том, как обрабатывать стебли. Мой способ пока что еще недостаточно прост. Ну что же! Несмотря на все трудности, я хочу поставить французское бумажное производство в особое положение, подобное тому, какое занимает наша литература; я хочу добиться, чтобы производство бумаги стало исключительным правом нашей страны, как монополией Англии стали железо, каменный уголь, гончарные изделия. Я хочу стать Жаккаром бумажного производства.
Ева встала, онемев от восторга, восхищенная простотой Давида; она обняла его и прижала к своему сердцу, склонив голову ему на плечо.
— Ты вознаграждаешь меня, точно я уже сделал открытие, — сказал он.
Вместо ответа Ева обратила к нему прекрасное лицо, все в слезах, и несколько секунд не могла вымолвить ни слова.
— Я обнимаю не гения, — сказала она, — а утешителя! Славе падшей ты противопоставляешь славу восходящую. Скорби, которую причинило мне падение брата, ты противопоставляешь величие мужа... Да, ты будешь велик, как Грендорж, Руве, ван Робе, как тот персиянин, который открыл марену, как все те люди, о которых ты мне рассказывал и чьи имена остались безвестными, потому что, совершенствуя промышленность, они в тиши трудились на благо человечества.
— Чем они заняты в такой час?.. — сказал Бонифас.
Куэнте-большой прохаживался вместе с Серизе по площади Мюрье, вглядываясь в освещенные окна, где на муслиновых занавесях вырисовывались тени Евы и ее мужа: Куэнте каждый вечер в полночь приходил к Серизе, на обязанности которого было следить за малейшим шагом его бывшего хозяина.
— Не иначе как он показывает ей бумагу, которую изготовил утром, — отвечал Серизе.
— Какое он применяет сырье? — спросил бумажный фабрикант.
— Ума не приложу, — отвечал Серизе. — Я пробил дыру в кровле, взобрался наверх и наблюдал всю ночь напролет, как мой Простак варил какое-то месиво в медном чане; но, как я ни вглядывался в материалы, сваленные в углу, я заметил только, что сырье это напоминает кудель...
— Не заходите чересчур далеко, — вкрадчивым голосом сказал Бонифас Куэнте своему шпиону, — излишнее любопытство было бы нечестно!.. Госпожа Сешар предложит вам возобновить договор на аренду типографии, скажите ей, что вы-де сами желаете стать хозяином, предложите половину стоимости патента и оборудования и, если она на это согласится, сообщите мне. Во всяком случае, тяните канитель... ведь у них ни шиша? А?
— Ни шиша! — подтвердил Серизе.
— Ни шиша, — повторил Куэнте-большой. «Они в моей власти», — сказал он про себя.
Торговый дом Метивье и торговый дом братьев Куэнте, помимо своих прямых занятий в качестве поставщиков бумаги и бумажных фабрикантов-типографов, подвизались и в качестве банкиров; впрочем, они и не помышляли платить за патент на право заниматься банковскими операциями. Государственная казна не изыскала еще средств контролировать коммерческие сделки и понуждать всех, кто тайно занимается банковскими операциями, брать патент банкира, который в Париже, например, стоит пятьсот франков. Но братья Куэнте и Метивье, хотя и были, что называется, биржевыми зайцами, однако каждые три месяца пускали в оборот на биржах Парижа, Бордо и Ангулема несколько сот тысяч франков. Именно в этот вечер торговый дом братьев Куэнте получил из Парижа три векселя по тысяче франков, подделанных Люсьеном. Куэнте-большой тотчас же построил на этих векселях чудовищное злоумышление, направленное, как будет видно, против терпеливого и бесхитростного изобретателя.
На другой день в семь часов утра Бонифас Куэнте прогуливался у запруды, питавшей его обширную бумажную фабрику и шумом своим заглушавшей голоса. Он ожидал тут молодого человека, лет двадцати девяти, по имени Пьер Пти-Кло, который вот уже шесть месяцев состоял стряпчим при суде первой инстанции в Ангулеме.
— Вы обучались в ангулемском лицее вместе с Давидом Сешаром, не так ли? — спросил Куэнте-большой, поздоровавшись с молодым стряпчим, который поспешил явиться на зов богатого фабриканта.
— Да, сударь, — отвечал Пти-Кло, стараясь шагать в ногу с Куэнте-большим.
— И вы, понятно, возобновили старое знакомство?
— Мы виделись раза два, не более, после его возвращения в Ангулем. А то как же иначе? В будни я сижу в конторе или в суде, а в воскресенье и прочие праздники занимаюсь, пополняю свое образование; посудите сами, рассчитывать я могу только на свои собственные силы...
Куэнте-большой кивнул головой в знак одобрения.
— В первую нашу встречу с Давидом он спросил меня, чем я занимаюсь. Я сказал, что, окончив юридический факультет в Пуатье, служил старшим клерком у мэтра Оливе и что надеюсь, рано или поздно, стать его преемником... Я более коротко знаком с Люсьеном Шардоном, или с господином де Рюбампре, как теперь называет себя возлюбленный госпожи де Баржетон, с нашим великим поэтом, короче говоря, с шурином Давида Сешара.
— Почему бы вам не известить Давида о вашем назначении и не предложить ему свои услуги, — сказал Куэнте-болыпой.
— Это не принято, — сказал молодой стряпчий.
— Он никогда не судился, у него нет своего поверенного, почему бы вам не стать таковым, — отвечал Куэнте и под прикрытием своих очков смерил взглядом щуплого стряпчего с головы до ног.
Сын портного из Умо, презираемый товарищами по коллежу, Пьер Пти-Кло, казалось, страдал разлитием желчи. Землистый цвет лица изобличал застарелые недуги, ночные бдения нищеты и, безусловно, низкие страсти. На обиходном языке существует выражение, способное обрисовать этого малого в двух словах: колючий, как заноза. Надтреснутый голос был в полном соответствии с его кислой физиономией, тщедушной фигуркой и неопределенным цветом сорочьих глаз. Сорочий глаз, по наблюдению Наполеона, признак криводушия. «Поглядите на такого-то, — сказал он Ласказу, будучи на острове Святой Елены, об одном из приближенных, которого он отстранил от должности за разные неблаговидные дела. — Как могло случиться, что я столь долгое время ошибался в нем. Ведь у него сорочий глаз». Вот почему Куэнте-большой, вглядевшись внимательно в невзрачного, хилого адвоката с лицом, изрытым оспой, с волосами столь редкими, что лысина, начавшаяся со лба, обнажила уже и темя, сказал про себя: «Такой, как ты, мне и надобен». И в самом деле, Пти-Кло, вполне познавший всю тяжесть людского презрения, пожираемый жгучим желанием возвыситься, дерзнул купить за тридцать тысяч франков дело своего патрона единственно в расчете на выгодную женитьбу, надеясь, что невесту, как водится, подыщет ему сам патрон, ибо кто же, как не он, более всего заинтересован женить поскорее своего преемника и тем самым помочь ему рассчитаться за приобретенную контору? Но еще более Пти-Кло рассчитывал на самого себя, ибо он все же был человеком незаурядных качеств, хотя в основе их лежала ненависть. Великая ненависть — великая сила! Существует огромное различие между парижским стряпчим и стряпчим провинциальным, и Куэнте-большой был чересчур хитер, чтобы не извлечь выгоды из страстишек мелких ходатаев по делам. В Париже видный ходатай по делам, а таких там много, обладает в некоторой степени качествами, отличающими дипломата; крупные дела, широта интересов, значительность доверяемых ему вопросов избавляют его от необходимости видеть в судопроизводстве лишь источник обогащения. Судопроизводство, как оружие наступательное или оборонительное, уже не составляет для него, как в былое время, средства наживы. В провинции, напротив, ходатаи по делам занимаются тем, что в парижских конторах именуется крючкотворством, короче сказать, составлением тьмы мелких актов, которые обременяют дела судебными пошлинами и попусту поглощают гербовую бумагу. Подобные мелочи весьма занимают провинциального стряпчего, он искусственно увеличивает расходы, связанные с судопроизводством, между тем как парижский стряпчий довольствуется вознаграждением. Вознаграждение — это то, что клиент обязан уплатить, сверх судебных издержек, своему стряпчему за более или менее успешное ведение его дела. Государственная казна взимает в свою пользу половину судебных издержек, вознаграждение же полностью поступает стряпчему. Скажем прямо! Вознаграждение выплаченное редко находится в соответствии с вознаграждением обусловленным и достойным услуг, оказанных искусным стряпчим. Парижские стряпчие, врачи, адвокаты относятся к обещаниям своих клиентов с чрезвычайной осторожностью, как куртизанки к посулам случайных любовников. Клиент до и после судебного разбирательства может послужить темою для двух восхитительных жанровых картинок, достойных кисти Мейсонье, и они, конечно, пришлись бы по вкусу почтенным стряпчим. Существует еще одно различие между парижскими стряпчими и стряпчими провинциальными. Парижский стряпчий редко защищает дело в суде, самое большее, если он выступит при докладе дела; но в 1822 году в большей части округов (позже защитников развелось великое множество) стряпчие начинают уже совмещать обязанности защитников и сами выступают в суде. Из этой двойной роли проистекает и двойная работа, порождающая в провинциальном стряпчем профессиональные пороки адвоката, не освобождая его от тягостных обязанностей стряпчего. Провинциальный стряпчий становится пустословом, утрачивает ясность мысли, столь нужную для ведения дела. Нередко даже недюжинный человек должен чувствовать себя при подобном раздвоении какой-то двуликой посредственностью. В Париже стряпчий не разменивается на словоблудие в суде, не злоупотребляет доводами «за» и «против» и может, стало быть, сохранить прямоту мнения. Пускай он владеет баллистикой права, пускай находит себе оружие в арсенале противоречий юриспруденции, он все же сохраняет свое личное мнение о деле, которому он с таким рвением старается доставить торжество. Короче сказать, мысль опьяняет гораздо менее, нежели слово. Опьяненный собственными речами, человек сам начинает в конце концов верить в то, что он говорит; между тем можно действовать против своих мнений, однако не утрачивая их, и можно выиграть неправое дело, не доказывая его правоты, как это делает в суде адвокат. Стало быть, старый парижский стряпчий скорее может оказаться справедливым судьей, нежели старый адвокат. Итак, у провинциального стряпчего достаточно причин стать человеком дюжинным: он погрязает в мелких страстишках, ведет мелкие дела, кормится за счет судебных издержек, злоупотребляет судопроизводством и сам защищает дело в суде! Словом, у него много слабостей. Но если встречается среди провинциальных стряпчих человек выдающийся, то это поистине человек недюжинный!
— Я полагал, сударь, что вы приглашали меня ради личных дел, — сказал Пти-Кло, обращая это замечание в колкость одним лишь взглядом, который он бросил на непроницаемые очки Куэнте-большого.
— Без обиняков... — отвечал Бонифас Куэнте, — скажу вам...
При этих словах, чреватых доверительностью, Куэнте сел на скамью, приглашая Пти-Кло последовать его примеру.
— В тысяча восемьсот четвертом году, изволите видеть, господин дю Отуа, по пути в Валенсию, куда он был назначен консулом, оказался проездом в Ангулеме; тут-то он и сошелся с госпожой де Сенонш, в то время еще девицей Зефириной, и прижил с нею дочь, — сказал Куэнте на ухо своему собеседнику. — Да, да, — продолжал он, отвечая на недоуменное движение Пти-Кло, — свадьбу девицы Зефирины с господином де Сенонш сыграли вскоре после ее тайных родов. Так вот эта самая Франсуаза де Ляэ, с которой нянчится госпожа де Сенонш, выдавая себя, как водится, за ее крестную мать, и есть та девчурка, которую в деревне выпестовала моя матушка. Мать моя, фермерша старой госпожи де Кардане, бабушки Зефирины, была посвящена в тайну единственной наследницы рода де Кардане и старшей ветви рода де Сенонш. Когда понадобилось повыгоднее пристроить капиталец, которым господин Франсис дю Отуа рассудил обеспечить будущее своей дочери, дело это было препоручено мне. Вот эти-то десять тысяч франков, возросшие к нынешнему дню до тридцати тысяч, и положили начало моему благосостоянию. Госпожа де Сенонш, само собой, даст за своей питомицей приданое, серебро и кое-какую мебель; ручаюсь, я сосватаю тебя, голубчик! — сказал Куэнте, хлопнув Пти-Кло по коленке. — Женитьба на Франсуазе де Ляэ сулит практику среди доброй половины ангулемской знати. Родство с побочной ветвью аристократического рода обеспечит блестящее будущее... А со званием адвоката-стряпчего родня примирится: о большем они и не мечтают, поверьте мне!
— Что же прикажете делать? — с живостью сказал Пти-Кло. — Ведь ваш стряпчий — мэтр Кашан...
— При чем тут Кашан? Неужто ради вас я так сразу и распрощусь с ним? Вам я препоручу ведение моих дел чуть позже, — любезно вставил Куэнте-большой. — А что мы вам препоручаем, мой друг? Дела Давида Сешара. Бедняга должен нам заплатить по векселям тысячу экю и, конечно, не заплатит; вам надобно защищать его от преследования по суду таким манером, чтобы вогнать в огромные издержки... Будьте покойны, действуйте смело, нагромождайте осложнения. Дублон, пристав коммерческого суда, на котором лежит обязанность взыскивать издержки, не будет сидеть сложа руки... Умному человеку с одного слова все понятно. Итак, молодой человек?..
Наступило красноречивое молчание, а тем временем собеседники поглядывали друг на друга.
— Мы с вами никогда не встречались, — опять заговорил Куэнте, — я вам ничего не сказал, вы ничего не знаете ни о господине дю Отуа, ни о госпоже де Сенонш, ни о девице де Ляэ; но когда придет время, так месяца через два, вы попросите руки этой молодой особы. Ежели вам потребуется встретиться со мною, пожалуйте сюда ввечеру. Никакой переписки.
— Вы, значит, хотите разорить Сешара? — спросил Пти-Кло.
— Не вполне так; но на некоторое время не дурно бы посадить его в тюрьму...
— А зачем, смею спросить?
— Неужто я такой простофиля, что так вам все и выложу? Если у вас достанет ума догадаться, достанет и смекалки помолчать.
— Папаша Сешар богат, — сказал Пти-Кло, входя в интересы Бонифаса и предусматривая причину возможной неудачи дела.
— Покуда папаша жив, он ни лиара не даст сыну, а этот бывший печатник не собирается еще протянуть ноги.
— Быть тому! — сказал Пти-Кло, живо склонившись на уговоры. — Я не прошу у вас никакого залога, я стряпчий: ежели вы меня обманете, мы с вами посчитаемся.
«Далеко пойдет, каналья!» — подумал Куэнте, прощаясь с Пти-Кло.
На другой день после этого совещания, 30 апреля, братья Куэнте предъявили к оплате первый из трех векселей, подделанных Люсьеном. К несчастью, вексель вручили бедной г-же Сешар, которая, признав в подложной подписи мужа руку Люсьена, позвала Давида и в упор спросила его:
— Это не твоя подпись?
— Нет! — отвечал он. — Дело не терпело отлагательства, и твой брат подписался вместо меня...
Ева возвратила вексель служащему торгового дома братьев Куэнте, сказав ему:
— Мы не в состоянии заплатить.
И, чувствуя, что силы ее оставляют, она поднялась в свою комнату; Давид последовал за нею.
— Друг мой, — угасающим голосом сказала Ева Давиду, — ступай поскорее к господам Куэнте, они тебе окажут снисхождение; попроси их обождать и кстати напомни, что договор с Серизе скоро кончается и при возобновлении его им все равно придется уплатить нам тысячу франков.
Давид сейчас же пошел к своим врагам. Фактор всегда может стать типографом, но не всегда искусный типограф бывает купцом. Итак, Давид, мало сведущий в торговых делах, дал маху перед Куэнте-большим, и в ответ на свои довольно неловкие извинения, с которых он, едва переводя дыхание, путаясь в словах, начал изложение своей просьбы, услышал:
— Нас это не касается, вексель мы получили от Метивье, Метивье нам и заплатит. Обращайтесь к Метивье.
— Ну, — сказала Ева, услышав такой ответ, — если все дело в Метивье, мы можем быть спокойны.
На другой день Виктор-Анж-Эрменежильд Дублон, судебный пристав господина Куэнте, опротестовал вексель в два часа пополудни, именно в то время, когда площадь Мюрье полна народу; и, несмотря на любезность, какую он выказал, беседуя в дверях дома с Марион и Кольбом, к вечеру все ангулемское купечество уже знало о протесте векселя. Но разве лицемерное обхождение мэтра Дублона, которому Куэнте-большой наказал вести себя с отменной учтивостью, могло спасти Еву и Давида от бесчестия в торговом мире, связанного с отказом в платеже? Судите о том сами! Тут и длинноты покажутся краткими. Девяносто читателей из ста будут увлечены подробностями, следующими ниже, как самой увлекательной новинкой. Тем самым лишний раз будет доказана истина: ничего так плохо мы не знаем, как то, что должны знать: закон!
Бесспорно, толковое описание механизма одного из колесиков банковского дела представит собою для огромного большинства французов такой же интерес, как глава из путешествия в неведомую страну. Как только купец пересылает свои векселя из города, в котором он живет, лицу, живущему в другом городе, что якобы сделал Давид, желая выручить Люсьена, он обращает операцию, столь несложную, как расчет векселями по торговым сделкам между местными купцами, в нечто похожее на переводной вексель, короче сказать, на вексель, выданный в одном месте, с платежом в другом. Стало быть, приняв от Люсьена три векселя, Метивье, чтобы получить по ним деньги, должен был переслать их своим доверителям, братьям Куэнте. Отсюда первый урон для Люсьена, так называемая комиссия за перевод, что выражается в определенной надбавке на учетный процент с каждого векселя. Таким путем векселя Сешара перешли в разряд банковских дел. Вы не можете представить себе, до какой степени звание банкира в соединении со священным титулом заимодавца изменяет положение должника. Так, например, по банковским правилам (вдумайтесь хорошенько в это выражение!) банкиры обязаны, в случае если вексель, присланный из Парижа в Ангулем, остается неоплаченным, прибегнуть к тому, что закон именует обратным счетом. Шутки в сторону! Романистам никогда не выдумать сказки более неправдоподобной, чем этот счет: поистине презабавные шутки в духе Маскариля допускают некоторые статьи торгового кодекса, и разоблачение их покажет вам, сколько жестокости кроется в страшном слове: законность!
Мэтр Дублон, зарегистрировав опротестованный вексель, тотчас же сам понес его к господам Куэнте. Судебный пристав вел свои счеты с этими матерыми ангулемскими хищниками и работал для них на веру, предъявляя денежные претензии раз в полугодие, но Куэнте-большой и тут ухитрялся растягивать платеж на год, откладывая его из месяца в месяц, и притом всякий раз спрашивал полуматерого хищника: «Дублон, нужны вам деньги?..» И это еще не все! Дублон делал скидку этому влиятельному торговому дому, который таким образом выигрывал кое-что на каждом деле, сущую безделицу, пустяк, какие-нибудь полтора франка на каждом протесте! Куэнте-большой покойно расположился за конторкой, взял четвертушку гербовой бумаги в тридцать пять сантимов и, болтая с Дублоном, вытягивал у него сведения об истинном положении дел ангулемского купечества.
— Ну-с, а как вам нравится молодой Ганнерак?..
— Как говорится, круто пошел в гору. Еще бы! Транспортная контора...
— Ха-ха!.. Он возит, а на нем ездят! Идет молва, что жена вводит его в большие расходы...
— Его-то?.. — вскричал Дублон, состроив насмешливую мину.
И хищник, окончив линовать бумагу, выписал круглым прописным шрифтом зловещий заголовок, а ниже проставил следующий счет (Sic!).
ОБРАТНЫЙ СЧЕТ И ИЗДЕРЖКИ
По векселю на сумму одна тысяча франков, от десятого февраля тысяча восемьсот двадцать второго года, выданному и подписанному в Ангулеме Сешаром-сыном, приказу Люсьена Шардона, именуемого де Рюбампре, переданного приказу Метивье и нашему приказу, срок коему истек тридцатого апреля сего года, и опротестованному Дублоном первого мая тысяча восемьсот двадцать второго года.
Сумма долга — 1000 фр. 00 сант.
Протест — 12 фр. 35 сант.
Комиссия 0,5% — 5 фр. 00 сант.
Посредничество 0,25% — 2 фр. 50 сант.
Гербовый сбор по обратному векселю и настоящему счету — 1 фр. 35 сант.
Проценты на капитал и почтовые расходы — 3 фр. 00 сант.
——————————
1024 фр. 20 сант.
Комиссия за перевод из расчета 1,25% с 1024,20 — 13 фр. 25 сант.
——————————
Итого 1037 фр. 45 сант.
Тысяча тридцать семь франков сорок пять сантимов, каковую сумму мы возмещаем переводным векселем на имя господина Метивье, проживающего в улице Серпант в Париже, приказу господина Ганнерака из Умо.
Ангулем, второго мая тысяча восемьсот двадцать второго года.
Братья Куэнте.
Под этим небольшим счетом, составленным привычной рукою человека, знающего свое дело, ибо Куэнте-большой ни на минуту не прерывал своей болтовни с Дублоном, он приписал следующее заявление:
Мы, нижеподписавшиеся, Постэль, аптекарь в Умо, Ганнерак, владелец транспортной конторы, купцы сего города, свидетельствуем, что комиссия за перевод в Париж составляет один с четвертью процента.
Ангулем, третьего мая тысяча восемьсот двадцать второго года.
— Послушайте, Дублон, сделайте одолжение, сходите-ка к Постэлю и Ганнераку, попросите их подписать это заявление и верните мне его завтра утром.
И Дублон, приученный к этим орудиям пытки, пошел, как если бы дело шло о самой обычной вещи. Ясно, что будь даже протест вручен в закрытом конверте, как это делается в Париже, все же весь Ангулем узнал бы, в каком бедственном состоянии находятся дела несчастного Сешара. И не послужило ли это поводом для стольких обвинений в бездеятельности? Одни говорили, что его погубила чрезмерная любовь к жене; другие винили его за чересчур большую привязанность к шурину. И любая из этих предпосылок влекла за собою самые ужасные выводы: никогда, дескать, не следует принимать близко к сердцу интересы своей родни! Оправдывали суровость Сешара-отца в отношении сына, восхищались им!
Теперь все вы, которые по каким-нибудь причинам забываете выполнять свои обязательства, рассмотрите хорошенько те вполне законные способы, при помощи которых банковские операции в течение десяти минут приносят двадцать восемь франков прибыли на капитал в тысячу франков.
Первая статья этого обратного счета — единственно неоспоримая статья.
Вторая статья — дань казне и судебному приставу. Шесть франков, взимаемые казной за счет бедственного положения должника и за гербовую бумагу, долго еще будут давать пищу разным злоупотреблениям! Вы уже видели, что эта статья приносит банкиру один франк пятьдесят сантимов барыша благодаря скидке, которую делает ему Дублон.
Комиссия в полпроцента, предмет третьей статьи, взимается под тем ловко придуманным предлогом, что якобы неполучение платежа в банковском деле равносильно учету векселя. Хотя это две совершенно противоположные операции, все же оказывается, что для банка не получить тысячи франков равноценно тому, что их выдать. Всякий, кто предъявлял векселя к учету, знает, что сверх законных шести процентов учетчик взимает под скромным наименованием комиссионных еще какой-то процент, представляющий собою прибыль на капитал, а это всецело зависит от степени таланта, с которым банкир оборачивает свои капиталы. Чем он изобретательней, тем больше он с вас дерет. Стало быть, учитывать векселя надобно у глупцов, это обходится дешевле. Но много ли среди банкиров глупцов?
Закон обязывает банкира подтвердить через биржевого маклера размер процента за перевод векселя. В городах настолько захолустных, что там нет биржи, обязанности биржевого маклера возлагаются на двух купцов. Комиссия в пользу биржевого маклера, так называемый куртаж, устанавливается в четверть процента с суммы опротестованного векселя. Принято считать, что этот куртаж получают торговцы, заменяющие маклера, на самом же деле банкир просто кладет его в свой карман. Отсюда третья статья этого очаровательного счета.
Четвертая статья включает стоимость четвертушки гербовой бумаги, на которой выписывается обратный счет, и четвертушки гербовой бумаги, на которой банкир выписывает новый вексель на имя своего собрата для возмещения долга, именуемый встречным векселем.
Пятая статья — почтовые расходы и законные проценты, набегающие в течение того времени, пока деньги не поступят в кассу банкира.
Наконец, процент за перевод, то есть за право получить деньги в каком-нибудь другом месте, — в чем и состоит основная задача банка.
Теперь разберите по статьям этот счет, в котором, согласно вычислению Полишинеля в неаполитанской песне, столь удачно исполняемой Лаблашем, пятнадцать и пять составляют двадцать два! Конечно, господа Постэль и Ганнерак ставили свои подписи лишь в виде дружеской услуги: Куэнте в случае нужды засвидетельствовали бы для Ганнерака то, что Ганнерак свидетельствовал для Куэнте. Так осуществлялась на практике известная пословица рука руку моет. Братья Куэнте, пользуясь текущим счетом у Метивье, не имели нужды выписывать вексель. Обратный вексель для них всего только лишняя строчка в кредите или дебете.
Этот фантастический счет, в сущности, сводился к долгу в тысячу франков, к тринадцати франкам за протест и полупроценту за месячную просрочку платежа, что составляет тысячу восемнадцать франков, не более.
Если солидный банкирский дом в среднем ежедневно выписывает хотя бы один обратный счет на сумму в тысячу франков, то и тогда он получает ежедневно двадцать восемь франков прибыли по милости бога и банка, грозной державы, выдуманной иудеями в двенадцатом веке и ныне господствующей над тронами и народами. Словом, тысяча франков приносит такому торговому дому двадцать восемь франков в день или десять тысяч двести двадцать франков в год. Утройте среднюю цифру обратных счетов, и вы получите прибыль в тридцать тысяч франков на эти мнимые капиталы. Стало быть, ничто так любовно не оберегается, как обратный счет. Если бы Давид Сешар пришел уплатить по своему векселю третьего мая или даже на другой день после протеста, господа Куэнте сказали бы: «Мы возвратили ваш вексель господину Метивье!» — хотя бы вексель еще лежал у них на столе. Обратный счет составляется тут же, вечером, в день протеста. На языке провинциальных банкиров это называется: выжимать монету. Банкирскому дому Келлер, который ведет дела со всем миром, одни почтовые расходы приносят около двадцати тысяч франков прибыли, а обратные счета оплачивают ложу у Итальянцев, собственный выезд и туалеты баронессы де Нусинген. Почтовые расходы являются злоупотреблением тем более страшным, что банкиры касаются сразу десяти однородных дел в десяти строчках одного письма. Удивительное дело! Казна получает свою долю из этой дани, вырванной у Несчастья, и государственное казначейство обогащается таким образом за счет торговых бедствий. Что касается банков, они бросают с высоты своих конторок полный здравого смысла вопрос: «Зачем вы довели себя до банкротства?» — на который, к несчастью, и ответить нечего. Итак, обратный счет — сказка, полная страшных вымыслов, перед которыми, если должники призадумаются над этой назидательной страницей, они впредь будут испытывать спасительный ужас.
Четвертого мая Метивье получил от братьев Куэнте обратный счет и приказ преследовать до последней крайности в Париже господина Люсьена Шардона, именуемого господином де Рюбампре.
Несколько дней спустя Ева получила ответ на свое письмо господину Метивье, коротенькую записку, вполне ее успокоившую.
«Господину Сешару-сыну, типографу в Ангулеме.
Я своевременно получил ваше уважаемое письмо от пятого сего месяца. Из ваших объяснений по поводу векселя, не оплаченного вами тридцатого апреля сего года, я понял, что вы ссудили деньгами вашего шурина, господина де Рюбампре, который входит в такие расходы, что принудить его к платежу — значит оказать вам услугу: он попал в безвыходное положение. Если бы ваш уважаемый шурин отказался от платежа, я положился бы на добросовестность вашей старинной фирмы. Остаюсь, как и всегда,
вашим преданным слугою
Метивье».
— Что ж, — сказала Ева Давиду, — брат поймет, когда ему предъявят иск, что мы не могли заплатить!
О какой перемене в душе Евы не говорили только эти слова! Любовь, которую ей внушал характер Давида, возрастала по мере того, как она ближе его узнавала, и тем самым вытесняла из ее сердца привязанность к брату. Но скольким мечтаниям пришлось ей сказать прости?..
Проследим теперь путь, который проделывает обратный счет на парижской бирже. Векселедержатель, как называют в деловом мире владельца векселя по передаточной надписи, по закону вправе обратить взыскание по векселю на того из своих должников, с которого он рассчитывает скорее всего получить деньги. В силу этого права судебный пристав г-на Метивье предъявил иск Люсьену. Вот каковы были ступени развития этих действий, совершенно, впрочем, бесполезных. Метивье, за спиной которого скрывались Куэнте, знал о несостоятельности Люсьена; но по смыслу закона несостоятельность действительная не признается юридически, пока не будет доказана. Итак, невозможность добиться от Люсьена оплаты векселя была доказана следующим способом.
Судебный пристав г-на Метивье вручил 5 мая Люсьену обратный счет, ангулемский акт протеста и вызов в парижский коммерческий суд, где ему надлежало выслушать множество неприятных вещей и кстати же узнать, что ему как коммерсанту грозит арест. Когда Люсьен, метавшийся как затравленный олень, прочел всю эту тарабарщину, ему вручена была и копия вынесенного против него заочного решения коммерческого суда. Корали, его возлюбленная, не зная сути дела, вообразила, что Люсьен ссудил деньгами своего зятя; она передала ему все бумаги одновременно и чересчур поздно. Актрисы чересчур часто видят в водевилях актеров в роли судебных приставов, чтобы придавать значение гербовой бумаге.
У Люсьена слезы застилали глаза, он жалел Сешара, он стыдился своего проступка, и он желал заплатить. Разумеется, он посоветовался с друзьями насчет того, что надобно сделать, чтобы выиграть время. Но покамест Лусто, Блонде, Бисиу, Натан поучали Люсьена, что нечего поэту бояться коммерческого суда, института, установленного для лавочников, поэта уже постиг удар: на имущество был наложен арест. Он увидел на своей двери то небольшое желтое объявление, которое отбрасывает свой отсвет на портьеры, действует подобно вяжущему средству на кредит, вселяет ужас в сердца мелких поставщиков и в особенности леденит кровь поэтов, достаточно чувствительных, чтобы привязаться ко всем этим кускам дерева, обрывкам шелка, ко всей этой куче разноцветных тканей и безделицам, именуемым обстановкой. Когда пришли, чтобы вынести из дому мебель Корали, автор «Маргариток» бросился к одному из друзей Бисиу, стряпчему Дерошу, который расхохотался, узнав, из-за каких пустяков так отчаивается Люсьен.
— Полноте, мой милый! Вы желаете выиграть время?
— Насколько возможно.
— Это дельно. Опротестуйте судебное решение. Ступайте к моему приятелю, поверенному при коммерческом суде Массону, отнесите ему свои бумаги, он опротестует решение, выступит от вашего имени и объявит дело неподсудным коммерческому суду. Тут не встретится ни малейшего затруднения: вы достаточно известный журналист. А если вас вызовут в гражданский суд, обратитесь ко мне, это по моей части: не поздоровится тому, кто вздумает огорчить прекрасную Корали.
Двадцать восьмого мая Люсьен предстал перед гражданским судом, и приговор был вынесен гораздо скорее, чем думал Дерош, ибо преследовали Люсьена беспощадно. Когда опять наложен был арест на имущество, когда желтое объявление опять позолотило пилястры дверей Корали и уже хотели было вывезти мебель, Дерош, слегка обескураженный тем, что позволил собрату по ремеслу (как он выразился) поддеть себя, представил возражения, утверждая с полным, впрочем, основанием, что движимое имущество принадлежит мадемуазель Корали, и предъявил встречный иск. По постановлению председателя суда дело было опять назначено к слушанию, и судебное решение признало, что обстановка принадлежит актрисе. Метивье обжаловал это решение, но постановлением от тридцатого июля жалоба его была отклонена.
Седьмого августа дилижанс доставил мэтру Кашану пухлую папку с делом, озаглавленным: Иск Метивье к Сешару и Люсьену Шардону.
Первым документом был небольшой изящный счет, точность которого бесспорна, ибо с него снята копия.
Вексель от 30 апреля сего года, выданный Сешаром-сыном, приказу Люсьена де Рюбампре (2 мая). Обратный счет: 1037 фр. 45 сант.
5 мая. Предъявление обратного счета и протеста с вызовом в парижский коммерческий суд на 7 мая — 8 фр. 75 сант.
7 мая. Суд, заочное постановление об аресте — 35 фр. 00 сант.
10 мая. Уведомление о решении суда — 8 фр. 50 сант.
12 мая. Исполнительный лист — 5 фр. 50 сант.
14 мая. Протокол описи имущества — 16 фр. 00 сант.
18 мая. Протокол о наклейке объявлений — 15 фр. 25 сант.
19 мая. Публикация в газете — 4 фр. 00 сант.
24 мая. Протокол проверки по описи имущества, предшествующей изъятию и содержащей возражение господина Люсьена де Рюбампре против исполнения судебного решения — 12 фр. 00 сант.
27 мая. Постановление суда, коим, на основании надлежащим образом предъявленного отвода судебного решения, дело передается в гражданский суд — 35 фр. 00 сант.
28 мая. Ходатайство Метивье о вызове ответчика в гражданский суд, о рассмотрении дела на ближайшем заседании, а также о назначении стряпчего — 6 фр. 50 сант.
2 июня. Постановление суда о присуждении Люсьена Шардона к уплате по статьям обратного счета и об отнесении на счет истца издержек, произведенных в коммерческом суде — 150 фр. 00 сант.
6 июня. Копия вышеупомянутого постановления суда — 10 фр. 00 сант.
15 июня. Исполнительный лист — 5 фр. 50 сант.
19 июня. Протокол о наложении ареста на имущество и содержащий возражение против сего ареста со стороны девицы Корали, заявившей свое право на движимость и ходатайствующей о рассмотрении вопроса в срочном порядке, в случае если истец будет настаивать на исполнении — 20 фр. 00 сант.
Распоряжение председателя суда о рассмотрении вопроса в срочном порядке — 40 фр. 00 сант.
19 июня. Постановление, признающее движимость собственностью означенной девицы Корали — 250 фр. 00 сант.
20 июня. Апелляционная жалоба Метивье — 17 фр. 00 сант.
30 июня. Подтверждение постановления — 250 фр. 00 сант.
——————————
Итого — 889 фр. 00 сант.
Вексель от 31 мая — 1037 фр. 45 сант.
Предъявление Люсьену Шардону — 8 фр. 75 сант.
——————————
Итого — 1046 фр. 20 сант.
Вексель от 30 июня, обратный счет — 1037 фр. 45 сант.
Предъявление Люсьену Шардону — 8 фр. 75 сант.
——————————
Итого — 1046 фр. 20 сант.
К бумагам было приложено письмо, в котором Метивье предписывал мэтру Кашану, ангулемскому стряпчему, преследовать Давида Сешара всеми законными мерами. Итак, мэтр Виктор-Анж-Эрменежильд Дублон вызвал Давида Сешара 3 июля в ангулемский коммерческий суд для уплаты общей суммы долга в четыре тысячи восемнадцать франков восемьдесят пять сантимов по трем векселям и в возмещение издержек. Утром, в тот самый день, когда Дублон должен был вручить Еве исполнительный лист на эту огромную для нее сумму, она получила громовое письмо от самого Метивье.
«Господину Сешару-сыну, типографу в Ангулеме.
Ваш шурин, господин Шардон, показал себя человеком самых дурных правил: он перевел свою движимость на имя актрисы, с которой он живет; а Вам, милостивый государь, следовало бы честно меня предуведомить об этом обстоятельстве и тем самым избавить от бесполезного обращения в суд, но Вы даже не потрудились ответить мне на письмо от 10 сего мая. Посему не взыщите, если я попрошу вас о немедленной уплате по трем векселям и о покрытии всех моих издержек.
Примите мои уверения
Метивье».
Ева, не искушенная в торговом праве, думала, что, поскольку их оставили в покое, значит, брат искупил свое преступление, оплатив подделанные им векселя.
— Друг мой, — сказала она мужу, — ступай прежде всего к Пти-Кло, объясни ему наше положение и посоветуйся с ним.
— Друг мой, — сказал несчастный типограф, входя в кабинет своего школьного товарища, к которому он бежал, не чувствуя под собой ног, — когда ты, будучи у меня, рассказал о своем назначении и предложил свои услуги, мне и в голову не могло прийти, что я так скоро буду в них нуждаться.
Пти-Кло изучал прекрасное лицо мыслителя, сидевшего в креслах против него, не слушая подробностей дела, знакомых ему лучше, чем тому, кто их излагал. Увидя взволнованного Сешара, входившего к нему, он сказал про себя: «Клюнуло!» Подобные сцены нередко разыгрываются в тиши кабинетов стряпчих. «За что Куэнте его преследует?» — спрашивал себя Пти-Кло. Стряпчим свойственно искусство в равной мере проникать в души своих клиентов и их противников: они должны одинаково хорошо знать как лицо, так и изнанку судебной кляузы.
— Ты желаешь выиграть время? — спросил Пти-Кло, когда Сешар кончил. — Сколько тебе нужно? Месяца три-четыре?
— О-о! Четыре месяца! Тогда я спасен! — вскричал Давид, которому Пти-Кло представился ангелом.
— Так вот! Три-четыре месяца твоего имущества не тронут и тебя самого не арестуют... Но это тебе дорого станет, любезный, — сказал Пти-Кло.
— Э, не все ли мне равно! — вскричал Сешар.
— Ты ожидаешь каких-то платежей, уверен ли ты в них?.. — спросил стряпчий, изумляясь той легкости, с какой его клиент попался в расставленные ему сети.
— Через три месяца я буду богат, — отвечал Давид с уверенностью изобретателя.
— Твой отец еще не на погосте, — отвечал Пти-Кло, — он предпочитает копошиться в своем винограднике.
— Неужто я рассчитываю на смерть отца?.. — отвечал Давид. — Я близок к открытию, которое позволит мне изготовлять без единого волокна хлопка бумагу, не менее прочную, чем голландская, и притом она обойдется вдвое дешевле, нежели нынче обходится только хлопковая масса.
— Да это ж целое состояние! — вскричал Пти-Кло, который понял теперь замысел Куэнте-большого.
— Огромное состояние, друг мой, ибо в ближайшие десять лет понадобится в десять раз больше бумаги, чем потребляется теперь. Журналистика станет страстью нашего века!
— Никто не посвящен в твою тайну?..
— Никто, кроме жены.
— А не говорил ли ты о своем замысле, планах кому-нибудь... Куэнте, скажем?
— Возможно, обмолвился, но очень туманно!
Проблеск великодушия промелькнул в злобной душе Пти-Кло, и он попытался все примирить: корыстолюбие Куэнте, личную корысть и благо Сешара.
— Послушай, Давид, мы с тобой школьные товарищи, я берусь тебя защищать, но наперед знай: защита в обход закона станет тебе в пять-шесть тысяч франков... Не сори деньгами! И уж не разумнее ли было бы поделиться доходом от твоего изобретения с кем-нибудь из наших фабрикантов? Не доведется ли тебе крепко призадуматься прежде нежели купить или построить бумажную фабрику? Притом надобно будет взять патент на изобретение. На все это потребуется и время и деньги. А судебные приставы, как ни измышляй мы всякие лазейки, могут все же нагрянуть чересчур рано...
— Я уже овладел тайной, — отвечал Давид с наивностью ученого.
— Ну, что ж! Твоя тайна — твой якорь спасения, — продолжал Пти-Кло, обескураженный в своей первоначальной и честной попытке избежать тяжбы при помощи полюбовной сделки. — Я не желаю в нее вникать, но выслушай меня внимательно: постарайся укрыться со своей работой в недра земли, чтобы ни одна живая душа тебя не видела и не могла догадаться о твоих изысканиях, иначе якорь спасения выскользнет из твоих рук... Изобретатель нередко оказывается настоящим простофилей! Уж чересчур вы поглощены вашими изобретениями, чтобы подумать обо всем прочем. Все кончится тем, что откроют твою тайну, ведь ты окружен фабрикантами! Сколько фабрикантов, столько и врагов! Ты точно ценный бобер, подстерегаемый охотниками, побереги же свою шкуру...
— Благодарю, дорогой мой друг, я сам обо всем этом думал, — вскричал Сешар, — но я благодарю тебя за разумный совет и заботу!.. Я хлопочу не о себе. Что касается меня, ренты в тысячу двести франков было бы достаточно, притом отец оставит мне со временем втрое больше... Я живу любовью и мыслью!.. Витаю в небесах... Я забочусь о Люсьене и о жене, ради них-то я и работаю...
— Так вот что, выдай мне доверенность на ведение дела и занимайся всецело своим изобретением. Накануне того дня, когда тебе во избежание ареста понадобится скрыться, я тебя предупрежу; ведь надо предусмотреть все. И позволь посоветовать: не впускай в дом ни одного человека, в котором ты не был бы уверен, как в самом себе.
— Серизе не пожелал возобновить договор на аренду типографии, и отсюда исходят наши денежные невзгоды. Итак, при мне остаются лишь Марион и эльзасец Кольб, который предан мне, как пес, жена и теща...
— Послушай, — сказал Пти-Кло, — не доверяй псу...
— Ты не знаешь Кольба, — вскричал Давид. — Я верю ему, как самому себе.
— А ты позволишь мне испытать его!..
— Изволь, — сказал Сешар.
— Ну, прощай; но пришли ко мне свою красавицу супругу, ее доверенность необходима. И не забывай, друг мой, что твои дела порядочно запутаны, — сказал Пти-Кло товарищу, предупреждая его таким путем о судебных бедствиях, готовых обрушиться на его голову.
«Вот подите же! Одна нога в Бургундии, другая — в Шампани», — сказал про себя Пти-Кло, проводив своего друга Давида Сешара до дверей конторы.
Измученный заботами, связанными с отсутствием денег, измученный тревогой, которую вызывало в кем состояние жены, убитой бесчестным поступком Люсьена, Давид все же не оставлял мысли о своем изобретении; так, идя к Пти-Кло, он в рассеянии жевал стебель крапивы, которую только что вымачивал в воде, с тем чтобы размягченные волокна применить в качестве сырья для бумажной массы. Он желал применить обычные способы переработки пряжи, тряпья, лоскута к любым волокнистым веществам, поддающимся размельчению и вымачиванию. На обратном пути, достаточно успокоенный беседой со своим другом Пти-Кло, он вдруг заметил, что у него во рту находится комочек какого-то теста: он положил его на ладонь, раскатал и обнаружил бумажную массу, превосходящую собою все составы, которые он когда-либо получал, потому что главным недостатком массы, вырабатываемой из растений, была ее слабая вязкость. Так, из соломы получается ломкая, шуршащая, точно металлическая бумага. Неожиданные открытия выпадают лишь на долю отважных исследователей явлений природы! «Я осуществлю, — сказал себе Давид, — посредством машины и химической обработки то, что я открыл безотчетно». И он явился к жене, обрадованный своей уверенностью в победе.
— Ангел мой, не волнуйся! — сказал Давид, увидев, что жена плакала. — Пти-Кло ручается, что несколько месяцев мы можем быть спокойны. Надо только примириться с издержками, но, как он сказал на прощанье, «всякий француз имеет право оттянуть расплату с заимодавцами, лишь бы в свое время он покрыл долг, проценты и издержки!..» Ну, что ж! Покроем...
— А на что жить?.. — сказала бедная Ева, думавшая обо всем.
— Ты права! — отвечал Давид, почесывая за ухом, — движение непроизвольное и свойственное почти всем людям в затруднительных обстоятельствах.
— Матушка присмотрит за нашим маленьким Люсьеном, а я опять стану работать, — сказала она.