Часть вторая
ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ЗНАМЕНИТОСТЬ В ПАРИЖЕ
Ни Люсьен, ни г-жа де Баржетон, ни Жантиль, ни горничная Альбертина не рассказывали о путевых происшествиях; но надо думать, что для влюбленного, предвкушавшего от похищения все радости, путешествие было омрачено постоянным присутствием слуг. Люсьен, впервые ехавший в почтовой карете, был крайне смущен, когда оказалось, что он истратил в пути от Ангулема до Парижа почти все деньги, рассчитанные на год жизни. Как и все люди, сочетавшие в себе силу таланта с обаятельностью ребенка, он поступал опрометчиво, не скрывая простодушного изумления перед новым для него миром. Мужчина должен хорошо изучить женщину, прежде чем открыться ей в чувствах и мыслях, не приукрашая их. Ребяческие выходки вызывают улыбку нежной и великодушной возлюбленной, и она все понимает; но иная, в ветреном своем тщеславии, не простит любовнику ребячливости, легкомыслия или мелочности. Многие женщины чересчур преувеличивают свои чувства и желают из кумира создать бога; между тем как другие, любящие мужчину более из любви к нему, нежели из любви к себе, равно обожают и его слабости и его достоинства. Люсьен еще не разгадал, что у г-жи де Баржетон любовь была взращена гордостью. Вина его была в том, что он не понял иных улыбок, скользивших по лицу Луизы во время путешествия, не пытался их пресечь и по-прежнему развился, точно крысенок, вырвавшийся из норы.
На рассвете путники прибыли в гостиницу «Гайар-Буа», что в улице Эшель. Любовники сильно устали, и Луиза прежде всего пожелала отдохнуть; она легла в постель, приказав Люсьену спросить для себя комнату вверху над помещением, занятым ею. Люсьен проспал до четырех часов. Г-жа де Баржетон распорядилась разбудить его к обеду; Люсьен поспешно оделся, услыхав, который час, и застал Луизу в одной из омерзительных комнат, позорящих Париж, где, вопреки множеству притязаний на щегольство, нет ни одной гостиницы, в которой богатый путешественник мог бы себя чувствовать как дома. В этой холодной комнате, без солнца, с полинялыми занавесями на окнах, с паркетным полом, натертым до блеска, нелепого здесь, уставленной ветхой, допотопной или купленной по случаю мебелью дурного вкуса, Люсьен, правда, еще полусонный, не узнал своей Луизы. И точно, иные люди как бы утрачивают свой облик и значительность, стоит лишь им разлучиться с людьми, с вещами, со всем тем, что служило для них обрамлением. Человеческие лица окружает некое подобие атмосферы, присущей только им, — так светотень на фламандских картинах необходима для жизни образов, брошенных на холст гением живописца. Почти все провинциалы таковы. Притом г-жа де Баржетон проявляла более достоинства, более рассудительности, нежели то подобает проявлять в часы, когда близится безоблачное счастье.
Жаловаться Люсьен не мог: прислуживали Жантиль и Альбертина. Обед не имел ни малейшего притязания на обилие и отменное качество провинциальных трапез. Кушанья приносились из соседнего ресторана, они подавались к столу скромными порциями, урезанными спекуляцией; на всем лежал отпечаток скудости. Париж непригляден в том малом, что выпадает на долю людей среднего достатка. Люсьен ожидал конца обеда, чтобы спросить Луизу о причине перемены, казавшейся ему необъяснимой. Он не обманулся. Важное событие, — ибо в душевной жизни размышления — те же события, — произошло, покамест он спал.
Около двух часов пополудни в гостинице появился Сикст дю Шатле; он велел разбудить Альбертину, изъявил Желание повидаться с ее госпожою и воротился, едва г-жа де Баржетон успела окончить свой туалет. Анаис, крайне удивленная, — она была так уверена, что укрылась надежно, — приняла дю Шатле на исходе третьего часа.
— Я последовал за вами, пренебрегая гневом начальства, — сказал он, раскланиваясь с нею. — То, что я предвидел, случилось. Но пусть я потеряю должность, все же я не допущу вашей гибели!
— Что означают ваши слова? — вскричала г-жа де Баржетон.
— Я понял, вы любите Люсьена, — продолжал он ласково, с покорным видом. — Нужно до забвения рассудка полюбить человека, чтобы пренебречь всеми приличиями, а вам они хорошо известны! Милая моя, обожаемая Наис, неужели вы надеетесь быть принятою у госпожи д'Эспар или в каком-либо ином салоне, если пройдет молва, что вы чуть ли не сбежали из Ангулема с каким-то юнцом и тем более после дуэли господина де Баржетона с господином де Шандуром? Пребывание вашего мужа в Эскарба могут истолковать как разрыв. В подобных случаях порядочные люди сначала дерутся за честь жены, затем дают ей свободу. Любите господина де Рюбампре, опекайте его, делайте все, что вам вздумается, но не живите под одной кровлей с ним! Если кто-нибудь узнает, что вы вдвоем совершили путешествие в карете, на вас станут пальцем показывать в том кругу, где вы желаете быть принятой. И затем, Наис, не приносите жертв этому юноше; вы не имели еще случая с кем-либо его сравнить, он не выдержал еще ни одного испытания и, может статься, пренебрежет вами ради какой-нибудь парижанки, которую сочтет более необходимой для своих честолюбивых замыслов. Я не хочу порочить любимого вами человека, но позвольте мне ваши интересы поставить выше его интересов. Выслушайте же меня. Изучите его! Обдумайте хорошенько ваш поступок. И если двери перед вами будут закрыты, если женщины не пожелают вас принимать, оберегите себя хотя бы от раскаяния, решите твердо, что человек, ради которого вы принесли столько жертв, того достоин и это оценит. Особенно щепетильна и взыскательна госпожа д'Эспар, она сама разошлась с мужем, и свет так и не проник в тайну их размолвки: Наваррены, Бламон-Шоври, Ленонкуры, короче, все родственники окружили ее, самые чопорные дамы бывают у нее и оказывают ей почетный прием; право, можно подумать, что виновен маркиз д'Эспар! При первом же посещении ее дома вы убедитесь в правильности моих советов. Я знаю Париж и могу вам сказать заранее: в салоне маркизы вы окажетесь в отчаянном положении, если она узнает, что вы поселились в гостинице «Гайар-Буа» вместе с сыном аптекаря, называйся он даже де Рюбампре, коли ему так угодно. Здесь у вас отыщутся соперницы коварнее и хитрее Амели: они поспешат узнать, кто вы, знатны ли вы, откуда пожаловали, чем занимаетесь. Вы полагались на инкогнито, как я понимаю. Но вы из породы людей, для которых инкогнито невозможно. Не столкнетесь ли вы повсюду с Ангулемом? Депутаты ли съедутся на открытие палат, генерал ли заглянет в Париж во время отпуска, — довольно одному ангулемцу встретить вас, и участь ваша будет решена самым нелепым образом: впредь вы окажетесь лишь любовницей Люсьена. Я к вашим услугам всегда и во всем. Я остановился в улице Фобур-Сент-Оноре, в двух шагах от госпожи д'Эспар, у главноуправляющего сборами. Я достаточно коротко знаком с супругой маршала де Карильяно, с госпожою де Серизи и с председателем совета, я могу вас представить; но вы и без меня войдете в свет через госпожу д'Эспар. Вам ли желать быть принятою в том или ином салоне? Вы будете желанны во всех салонах!
Дю Шатле говорил, и ни разу г-жа де Баржетон не прервала его: она была сражена, признав правоту его доводов. И точно, ангулемская королева полагалась на инкогнито.
— Вы правы, дорогой друг, — сказала она, — но как быть?
— Разрешите мне, — отвечал Шатле, — найти для вас пристойную квартиру с обстановкой; квартира станет дешевле гостиницы, и у вас будет дом; ежели вы меня послушаетесь, нынешнюю же ночь вы проведете там.
— Но как вы узнали мой адрес? — спросила она.
— Вашу карету узнать было нетрудно, к тому же я следовал за вами. Ваш адрес почтарь сказал моему вознице во время остановки в Севре. Позвольте мне быть вашим квартирмейстером. Как только я вас устрою, извещу запиской.
— Хорошо, — сказала она.
Это слово, казалось, ничего не значило и значило все. Барон дю Шатле изъяснялся на светском языке с женщиной светской. Он предстал перед нею во всем блеске парижской моды. Щегольской кабриолет в красивой запряжке ожидал его. Г-жа де Баржетон, погруженная в размышления, нечаянно задержалась возле окна и видела, как отъезжал старый денди. Минутой позже Люсьен, проворно вскочивший с постели, проворно одевшийся, предстал ее взорам в старомодных нанковых панталонах, в поношенном сюртучке. Он был прекрасен, но смешно одет. Нарядите Аполлона Бельведерского или Антиноя водоносом, узнаете ли вы тогда божественное творение греческого или римского резца? Глаз сравнивает ранее, нежели сердце успевает внести свою поправку в невольный мгновенный приговор. Различие между Люсьеном и Шатле было чересчур резким и бросалось в глаза.
Было около шести часов, когда обед окончился, и г-жа де Баржетон жестом пригласила Люсьена сесть рядом с нею на скверный диван, обитый красным миткалем в желтых цветочках.
— Люсьен, — сказала она, — мы совершили безрассудство, пагубное для нас обоих. Не сочтешь ли ты разумным исправить наш поступок? В Париже мы не должны жить вместе, никто не должен заподозрить, что мы и приехали вместе. Твое будущее во многом зависит от моего положения в обществе, и я не хочу чем-либо тебе повредить. Вот отчего нынче же вечером я выеду из гостиницы. Я поселюсь в двух шагах отсюда. Ты останешься здесь. Встречаться мы будем каждый день, не подавая повода для сплетен.
Луиза посвящала Люсьена в законы большого света, а он смотрел на нее широко раскрытыми глазами. Не постигнув еще того, что женщины, отрешаясь от своих безрассудств, отрешаются от любви, юноша все же понял, что для Луизы он не прежний, ангулемский Люсьен. Она говорила только о себе, о своих интересах, о своей репутации, о высшем свете и, оправдывая свое себялюбие, пыталась внушить Люсьену, что ею руководит лишь забота о нем. У него не было никаких прав на Луизу, столь быстро преобразившуюся в г-жу де Баржетон, и, что самое главное, у него не было никакой власти. И он не мог остановить крупных слез, катившихся из глаз.
— Ежели я ваша слава, вы для меня нечто большее. Вы моя единственная надежда и все мое будущее. Я полагал, что, готовясь делить со мною мои успехи, вы могли бы разделить и мои невзгоды. И вот мы уже разлучаемся.
— Вы судите меня, — сказала она. — Вы меня не любите.
Люсьен посмотрел на нее так печально, что она не могла не сказать:
— Милый мальчик, я останусь, если ты этого хочешь. Мы погубим себя, лишимся опоры. Но, когда мы оба окажемся несчастными, отверженными, когда невзгоды, — предвидеть надо все, — загонят нас обратно в Эскарба, вспомни, любовь моя, что я предрекала такую развязку, я советовала тебе начать карьеру в согласии с законами света, подчиниться им.
— Луиза, — отвечал он, обнимая ее, — меня пугает твоя рассудительность. Вспомни, ведь я совершенный младенец, ведь я всецело отдался твоей, дорогой мне, воле. Я хотел с бою взять верх над людьми и обстоятельствами, но если твоя помощь послужит моему успеху, я буду счастлив сознанием, что обязан тебе всеми моими удачами. Прости! Я слишком многое связал с тобою, вот отчего я так боюсь всего. Разлука предвещает, что я буду покинут, а для меня это смерть.
— Милый мой мальчик, свет требует от тебя немногого, — отвечала она. — Лишь одного: ночь проводи здесь. Днем мы будем неразлучны, и в том нет греха.
Его приголубили, и он вполне успокоился.
Часом позже Жантиль подал записку, в которой Шатле сообщал г-же де Баржетон, что квартира для нее найдена в Новой Люксембургской улице. Она спросила, где находится эта улица, и, узнав, что неподалеку от улицы Эшель, сказала Люсьену: «Мы соседи».
Два часа спустя Луиза села в карету, присланную дю Шатле, и отбыла к себе. Квартира — одна из тех, которые торговцы обставляют мебелью и сдают внаем богатым депутатам или важным особам, наезжающим в Париж, — была роскошная, но неудобная. Люсьен воротился к одиннадцати часам в скромную гостиницу «Гайар-Буа», успев увидеть в Париже только часть улицы Сент-Оноре, что между Новой Люксембургской и улицей Эшель. Он лег спать в убогой комнатке, невольно сравнив ее с пышными покоями Луизы. Не успел он выйти от г-жи де Баржетон, как там появился барон дю Шатле во всей красе бального туалета: он возвращался от министра иностранных дел. Он спешил дать отчет в своих действиях г-же де Баржетон. Луиза казалась встревоженной, вся эта роскошь ее пугала. Провинциальные нравы все же сказались: она стала чересчур осторожна в денежных делах и проявляла столь излишнюю бережливость, что в Париже могла прослыть скупою. Она привезла с собою двадцать тысяч франков облигациями главного казначейства; эта сумма предназначалась на покрытие непредвиденных расходов и была рассчитана на четыре года: Луиза опасалась, достанет ли у нее денег и не случится ли ей войти в долги. Шатле сказал, что квартира обойдется шестьсот франков в месяц.
— Сущая безделица, — сказал он, заметив, что Наис вздрогнула. — Карета в вашем распоряжении. Это еще пятьсот франков в месяц; всего-навсего пятьдесят луидоров. Вам остается озаботиться туалетами. Женщина нашего круга не может жить по-иному. Ежели вы прочите господина де Баржетона на пост главноуправляющего сборами или мечтаете видеть его при дворе, вы не должны изображать собою нищую. Здесь подают лишь богатым. Счастье, что при вас Жантиль для выездов и Альбертина для услуг. В Париже слуги — разорение. Но так как вам предстоит вращаться в обществе, да еще столь блистательном, обедать дома вам придется редко.
Г-жа де Баржетон и барон заговорили о Париже. Дю Шатле рассказал злободневные новости, посвятил в тысячу пустяков, знать которые необходимо, иначе вас не сочтут парижанином. Затем он назвал Наис те модные лавки, где ей следует одеваться; для тóков он указал мадам Эрбо, для шляп и чепцов — Жюльетту; он сообщил адрес модистки, которая вполне могла заменить Викторину; одним словом, он дал почувствовать, что необходимо разангулемиться. Перед уходом его осенила остроумная мысль, счастливо пришедшая в голову.
— Завтра, — сказал он небрежно, — у меня, очевидно, будет ложа в каком-нибудь театре; я заеду за вами и господином де Рюбампре, вы сделаете мне большое одолжение, разрешив показать Париж вам обоим.
«Он великодушнее, нежели я полагала», — подумала г-жа де Баржетон, услышав, что Шатле приглашает и Люсьена.
В июне министры не знают, что им делать со своими ложами в театрах: правительственные депутаты и избиратели поглощены виноградниками или пекутся об урожае; самые взыскательные знакомые или в деревне, или путешествуют, — вот отчего лучшие ложи в парижских театрах заняты в эту пору разношерстными пришельцами, завсегдатаи никогда не встретятся с ними здесь; и по милости этих гостей театральная толпа напоминает потертый ковер. Дю Шатле сообразил, что благодаря этому обстоятельству он может, не слишком потратившись, доставить Наис развлечение, столь приманчивое для провинциалов.
Поутру, когда Люсьен впервые зашел к Луизе, ее не было дома. Г-жа де Баржетон выехала, чтобы сделать необходимые покупки. Она отправилась на совет с теми важными и знаменитыми законодателями в области женских нарядов, о которых говорил Шатле; ведь она уже известила маркизу д'Эспар о своем приезде. И хотя г-жа де Баржетон была самоуверенна, как все люди, привыкшие властвовать, все же ее обуревал страх показаться провинциалкой. Она была умна и понимала, насколько отношения между женщинами зависят от первого впечатления. И хотя она была убеждена, что скоро встанет на одну ступень с такими великосветскими дамами, как г-жа д'Эспар, все же на первых порах она чувствовала потребность в дружественном участии и особенно опасалась упустить какое-либо условие успеха. Вот отчего она прониклась бесконечной признательностью к Шатле, который указал ей, как попасть в тон высшему парижскому свету. По странной случайности обстоятельства сложились так, что маркиза обрадовалась возможности оказать услугу родственнице своего мужа. Маркиз д'Эспар без всякой видимой причины покинул общество; он отрешился от всех дел, и личных и политических, от семьи и от жены. Маркиза, став таким образом сама себе госпожою, нуждалась в признании света, и в настоящем случае она была счастлива заменить мужа, выступив покровительницею его родных. Она желала широко оповестить об этом покровительстве и тем подчеркнуть неправоту мужа. В тот же день она написала г-же де Баржетон, урожденной Негрпелис, обворожительнейшую записку, одно из тех светских посланий, в которых форма столь изящна, что надобно потратить немало времени, чтобы заменить всю пустоту слов.
...Она благодарит случай, сблизивший с ее семьей особу, о которой она так много слышала; она страстно желает познакомиться с нею; ведь парижские привязанности столь непрочны, и невольно мечтаешь полюбить еще кого-нибудь на земле; и если бы их пути разминулись, еще одну мечту пришлось бы похоронить! Она отдает себя в полное распоряжение кузины; она желала бы ее посетить, но недомогание приковало ее к дому; она почитает себя в долгу перед кузиной, вспомнившей о ней.
Люсьен, как и все новоприезжие, очутившись впервые на парижских бульварах и улице Мира, дивился городу более, нежели людям. В Париже многое ошеломляет: чудеса модных лавок, высота зданий, поток карет и, более всего, непрестанное столкновение крайней роскоши и крайней нищеты. Подавленный впечатлениями от парижской толпы и чуждый ей, он впал в глубокое уныние. Люди, которые играли в провинции известную роль и на каждом шагу получали доказательства своей значительности, не могут примириться с полною и внезапною утратой своего положения. Быть чем-то в родном городе и ничем в Париже — эти два состояния нуждаются в переходной ступени, и тот, кому случится чересчур резко перейти от одного состояния к другому, невольно падает духом. Юный поэт привык встречать отклик на каждое свое чувство, наперсника для каждой своей мысли, душу, делившую с ним малейшее его ощущение, и Париж представился ему тягостною пустыней. Люсьен еще не съездил за прекрасным синим фраком, и скромность, чтобы не сказать бедность, одежды смущала его, когда в условленный час он шел к г-же де Баржетон, уже вернувшейся к тому времени домой. Он застал у нее барона дю Шатле; барон пригласил обоих отобедать с ним в «Роше де Канкаль». Люсьен, ошеломленный бешеным парижским круговоротом, не мог слова вымолвить, да и в карете их было трое; но он сжал руку Луизы, и, угадав его мысли, она ответила дружеским пожатием. После обеда Шатле повез своих гостей в Водевиль. Присутствие Шатле бесило Люсьена; он проклинал случай, занесший барона в Париж. Управляющий сборами отнес причины своего приезда в Париж на счет внушений самолюбия; он надеялся получить место старшего секретаря в каком-нибудь министерстве и докладчика дел в государственном совете; он приехал, чтобы добиться подтверждения данных ему обещаний, ибо такой человек, как он, не может до скончания века оставаться управляющим сборами; лучше быть ничем, стать депутатом, вернуться на дипломатическое поприще. Он превозносил себя; Люсьен невольно признавал в этом щеголе превосходство светского человека, искушенного парижской жизнью, и ему не по душе было сознавать, что развлечениями он обязан дю Шатле. Там, где поэт смущался и робел, бывший секретарь для поручений чувствовал себя как рыба в воде. Дю Шатле подшучивал над нерешительностью, изумлением, вопросами и мелкими оплошностями неопытного соперника. Так старый морской волк подшучивает над новичком-матросом, когда тот во время качки нетвердо держится на ногах. Но все же Люсьен впервые смотрел водевиль в парижском театре, и, наслаждаясь им, он несколько утешился в огорчениях от собственной неловкости. В этот примечательный вечер он втайне отрекся от многих предубеждений провинциалов. Круг жизни его расширился, общество принимало иные масштабы. Соседство прекрасных парижанок в обворожительных свежих нарядах открыло ему, что уборы г-жи де Баржетон, однако ж, довольно вычурные, устарели: ни ткань, ни покрой, ни цвет не отвечали моде. Прическа, так пленявшая его в Ангулеме, показалась ему безобразной в сравнении с причудливыми измышлениями парижанок. «Ужели она такой и останется?» — подумал он, не подозревая, что весь день был потрачен на подготовку будущего превращения. В провинции не приходится выбирать и сравнивать: привычка к лицам наделяет их условной красотою. Женщина, слывшая красавицей в провинции, не удостаивается ни малейшего внимания в Париже, ибо она хороша лишь в силу поговорки: в царстве слепых и кривому честь. Люсьен был поглощен сравнением, — так накануне г-жа де Баржетон сравнивала его с Шатле. Меж тем и г-жа де Баржетон разрешала себе удивительные размышления по поводу своего возлюбленного. Бедный поэт, несмотря на редкостную красоту, отнюдь не блистал внешностью. Он был уморительно смешон рядом с молодыми людьми, сидевшими на балконе; на нем был сюртук с чересчур короткими рукавами, потешные провинциальные перчатки, куцый жилет; г-жа де Баржетон находила, что у него жалкий вид. Шатле старался занимать ее, он оказывал ей, ни на что не притязая, внимание, говорившее о глубокой страсти. Шатле, изящный, непринужденный, будто актер, вернувшийся на подмостки родного театра, отвоевал в два дня позиции, утраченные за шесть месяцев. Хотя общественное мнение не терпит резкой изменчивости в чувствах, все же известно, что любовники расходятся быстрее, нежели сходятся. И г-жу де Баржетон и Люсьена подстерегало взаимное разочарование, и причиной тому был Париж. Здесь жизнь ширилась в глазах поэта, общество принимало новый облик в глазах Луизы. Довольно было любой случайности, чтобы узы, соединявшие их, порвались. Удар секиры, страшный для Люсьена, не замедлил его поразить. Г-жа де Баржетон отвезла поэта в гостиницу и вернулась к себе в сопровождении дю Шатле, что весьма обескуражило бедного влюбленного.
«Что скажут они обо мне?» — думал он, поднимаясь в свою унылую комнату.
— Бедный мальчик на редкость скучен, — сказал, улыбаясь, Шатле, как только дверца кареты захлопнулась.
— Таковы все люди, взлелеявшие сердцем и умом целый мир мыслей. Люди, призванные выразить столь многое в прекрасных, глубоко обдуманных творениях, питают пренебрежение к болтовне. Ведь это занятие умаляет и обедняет ум, — сказала гордая Негрпелис, у которой еще достало мужества защищать Люсьена, не столько ради него, сколько ради себя.
— Охотно соглашаюсь с вами, — отвечал барон, — но мы живем с людьми, а не с книгами. Послушайте, милая Наис, я вижу, между вами еще ничего не произошло, и я восхищен. Ежели вы отважитесь заполнить пустоту вашей жизни волнением чувств, да не падет ваш выбор на этого мнимого гения. А что, если вы обманулись, что, если через несколько дней, встретившись с людьми поистине замечательными, поистине одаренными талантом и сравнив его с этими людьми, вы поймете, милая, прекрасная сирена, что на своей ослепительной спине вы доставили в гавань не мужа, вооруженного лирою, а невоспитанную, жалкую обезьянку, глупую и напыщенную? В Умо он мог слыть гением, но в Париже этот юнец окажется посредственностью. Здесь каждую неделю выходят томы стихов, и любое стихотворение стоит больше, нежели вся поэзия господина Шардона. Умоляю вас, повремените, узнайте его покороче! Завтра пятница, оперный день, — сказал он, заметив, что карета въезжает в Новую Люксембургскую. — В распоряжении госпожи д'Эспар ложа придворных чинов, и вы, само собою, будете приглашены. Из ложи госпожи де Серизи я увижу вас во всей вашей славе. Дают «Данаиды».
— Прощайте, — сказала она.
Поутру г-жа де Баржетон прилежно обдумывала свой наряд, готовясь навестить кузину, г-жу д'Эспар. День стоял прохладный, и единственное, что она могла выбрать из своих ангулемских нарядов, было знаменитое зеленое бархатное платье, довольно нелепо разукрашенное. Люсьен же счел необходимым отправиться за пресловутым синим фраком: нещегольской его сюртук внушал ему ужас, а он в ожидании встречи с маркизою д'Эспар или нечаянного приглашения в ее дом мечтал разодеться щеголем. Он вскочил в фиакр, чтобы сейчас же съездить за своим узелком. Поездка продолжалась два часа, и он заплатил за фиакр три или четыре франка, что заставило его задуматься над финансовой стороной парижской жизни. Достигнув возможного совершенства в туалете, он пошел в Новую Люксембургскую улицу и там, у подъезда особняка, повстречал Жантиля в обществе лакея в шляпе с великолепным плюмажем.
— А я к вам, сударь, с запиской от госпожи Баржетон, — сказал Жантиль, не искушенный в правилах парижской учтивости, ибо он был воспитан в простодушии провинциальных нравов.
Лакей принял поэта за слугу. Люсьен распечатал конверт и узнал, что г-жа де Баржетон проводит день у маркизы д'Эспар, а вечером едет с нею в оперу; но она все же просит Люсьена быть в театре: кузина приглашает молодого поэта в свою ложу; маркиза желает доставить ему удовольствие.
«Значит, она меня любит! Мои тревоги безрассудны, — думал Люсьен. — Нынче же вечером она представит меня своей кузине».
Он подпрыгнул от радости и решил весело провести время, отделявшее от него счастливый вечер. Он понесся в Тюильри, мечтая погулять там, а затем отобедать у Вери. И вот Люсьен, припрыгивая и прискакивая, от счастья не чувствуя под собою ног, взбегает на террасу Фельянов и прохаживается по ней, заглядываясь на прекрасных женщин и на их спутников, на щеголей, гуляющих рука об руку и мимоходом улыбкой приветствующих друзей. Как отличается от Болье эта терраса: птицы с этого пышного насеста прекрасны и отнюдь не похожи на ангулемских. То было полное великолепие красок ослепительного оперения орнитологических семейств Индии или Америки, а не серые тона европейских птиц. Люсьен провел в Тюильри два мучительных часа: он жестоко судил себя и вынес приговор. Ни на одном щеголе он не заметил фрака. Фрак еще можно было встретить на старике, не притязавшем на моду, на мелком рантье из квартала Марэ, на канцеляристе. Он понял, что существуют костюмы утренние и костюмы вечерние. Живое воображение и взыскательный глаз поэта открыли ему безобразие его отрепий; изъяны только подчеркивали старомодный покрой и неудачный оттенок этого нелепого синего фрака, воротник был чрезвычайно неуклюж, фалды от долгой носки заходили одна на другую, пуговицы заржавели, складки обозначились роковыми белесыми полосами. Жилет был чересчур короток и в забавном провинциальном вкусе; Люсьен поспешно застегнул фрак, чтобы прикрыть жилет. Наконец, нанковые панталоны он встречал только на простолюдинах. Люди приличные носили панталоны из восхитительной ткани, полосатые или безупречно белые. Притом панталоны у всех были со штрипками, а у него края панталон топорщились, не желая прикасаться к каблукам сапог. На нем был белый галстук с вышитыми концами; однажды Ева увидела подобный галстук на г-не де Отуа и на г-не де Шандуре и поспешила вышить точно такой же своему брату. Но мало того что никто, кроме людей почтенного возраста, нескольких старых финансистов, нескольких суровых чиновников, не носил утром белого галстука, надо же было случиться, чтобы за решетчатой оградой по тротуару улицы Риволи проходил разносчик из бакалейной лавки с корзиной на голове, и бедный Люсьен его увидел; ангулемец похолодел, приметив концы галстука, расшитые рукою какой-нибудь влюбленной швейки. Это зрелище было для Люсьена ударом в сердце, в тот еще плохо изученный орган, где таится наша чувствительность и к которому, с тех пор, как существуют чувства, люди подносят руку и в радости и в печали. Не обвиняйте в ребячливости этот рассказ! Богачи, не испытавшие подобных терзаний, конечно, найдут в нем нечто жалкое и преувеличенное; однако тревоги бедняка достойны не меньшего внимания, нежели катастрофы, потрясающие жизнь сильных мира сего, баловней судьбы. Не равно ли обрушиваются горести и на тех и на других? Страдание все возвышает. Наконец измените слово: вместо слова «наряд», щегольской или менее щегольской, скажите «орденская лента», «чин», «титул». Не вносят ли эти мнимые безделицы терзаний в жизнь самую блистательную? Наконец, одежда — вопрос важный для человека, желающего блеснуть тем, чего у него нет: нередко в этом кроется лучший способ когда-нибудь обладать всем. Люсьена в холодный пот бросило при мысли, что он предстанет в этом наряде перед маркизою д'Эспар, родственницею первого камергера двора, перед женщиной, которую посещают знаменитости всякого рода, знаменитости избранные.
«Я похож на сына аптекаря; настоящий лавочник!» — гневно подумал он, глядя на прохожих — изящных, жеманных молодых франтов из знати Сен-Жерменского предместья, точно созданных в одной манере, схожих тонкостью линий, благородством осанки, выражением лица и все же не схожих по той причине, что каждый из них выбирал оправу по своему вкусу, желая выгоднее себя осветить. Все оттеняли свои достоинства неким подобием театрального приема; молодые парижане были искушены в том не менее женщин. Люсьен унаследовал от матери драгоценные физические дары, и преимущества их бросались в глаза, но золото было в россыпи, а не в слитке. Волосы его были дурно подстрижены; он чувствовал себя как бы погребенным в скверном воротнике сорочки, а ведь он мог высоко держать голову, будь у него галстук на подкладке из эластичного китового уса; его же галстук не оказывал ни малейшего сопротивления, и Люсьенова унылая голова клонилась, не встречая препятствий. Какая женщина могла подивиться красоте его ног в грубой обуви, привезенной из Ангулема? Какой юноша мог позавидовать стройности его стана, скрытого синим мешком, который он до сей поры именовал фраком? Он видел восхитительные запонки на манишках, сверкающих белизною, а у него сорочка пожелтела! Все эти щеголи были в дивных перчатках, а на нем были жандармские перчатки! Один играл тростью прелестной отделки, другой оправлял манжеты с обворожительными золотыми запонками. Этот, разговаривая с женщиной, гнул в руках чудесный хлыст; и по его широким сборчатым панталонам, чуть забрызганным грязью, по звенящим шпорам, по короткому облегающему сюртуку можно было догадаться, что он готов опять сесть в седло; неподалеку крохотный тигр держал под уздцы двух оседланных коней. А тот вынул из жилетного кармана часы, плоские, как пятифранковая монета, и озабоченно посмотрел, который час: он или опоздал на свидание, или пришел слишком рано. Люсьен, глядя на эти красивые безделицы, о существовании которых он и не подозревал, вообразил целый мир необходимых излишеств и содрогнулся, подумав, какие огромные средства нужны, чтобы вести образ жизни, подобающий юному красавцу! Чем более дивился он отменным манерам, счастливому виду этих молодых людей, тем более его удручало собственное нелепое обличье — обличье человека, который даже не знает, по какой улице он идет, не представляет, где находится Пале-Рояль, хотя до него рукою подать, спрашивает: «Где Лувр?» — у прохожего, а тот отвечает: «Перед вами». Люсьен чувствовал между собою и этим миром глубокую пропасть и гадал, какими судьбами удастся ему перешагнуть через нее, ибо он мечтал уподобиться этой стройной, холеной парижской молодежи. Все эти патриции приветствовали поклонами божественно одетых и божественно прекрасных женщин; за поцелуй такой женщины Люсьен, подобно пажу графини Кенигсмарк, дал бы себя четвертовать. Образ Луизы померк в его воспоминаниях, вблизи этих властительниц она рисовалась ему старухой. Он встретил женщин, имена которых войдут в историю девятнадцатого века; умом, красотою, любовными страстями они будут не менее прославлены, нежели королевы минувших времен. Близ него прошла блистательная девушка, мадемуазель де Туш, выдающаяся писательница, известная под именем Камиля Мопена, столь же прекрасная, сколь и одаренная; ее имя шепотом передавалось из уст в уста.
«Вот она, поэзия!» — подумал он.
Что сталось бы с г-жой де Баржетон вблизи этого ангела с черными очами, огромными, как небо, пламенными, как солнце, осиянного красотою, надеждою, будущим? Она смеялась, разговаривая с г-жою Фирмиани, обворожительнейшей из парижанок. Какой-то голос говорил ему: «Ум — это рычаг, которым можно приподнять земной шар». Но другой голос говорил ему, что точкою опоры для ума служат деньги. Он не желал оставаться на месте гибели своих надежд, на театре поражения; он пошел в сторону Пале-Рояля, прежде спросив дорогу, ибо он еще не ознакомился с топографией квартала. Он вошел к Вери, решив отведать от парижских приманок, и заказал обед, способный утешить в отчаянии. Бутылка бордо, остендские устрицы, рыба, куропатка, макароны, фрукты были nec plus ultra его желаний. Он наслаждался скромным пиршеством и мечтал вечером отличиться умом перед маркизою д'Эспар и богатством духовных сокровищ искупить убожество шутовского наряда. Его мечтания были нарушены суммою счета, достигшей пятидесяти франков; а он полагал, что в Париже ему этих денег достанет надолго. В Ангулеме на пятьдесят франков, которые он истратил на обед, можно было бы прожить целый месяц. Оттого-то он почтительно затворил за собою двери этого капища и подумал, что нога его больше сюда не ступит.
«Ева была права! — думал он, возвращаясь по Каменной галерее в гостиницу за деньгами. — Цены в Париже не те, что в Умо!..»
По пути он любовался лавками портных и, вспомнив о нарядах, пленявших его утром, вскричал: «Нет, госпожа д'Эспар не увидит меня в шутовском камзоле!» Он примчался быстрее оленя в гостиницу «Гайар-Буа», взбежал по лестнице в свою комнату, взял сто экю, опрометью спустился вниз и устремился в Пале-Рояль, решив одеться там с ног до головы. Он уже приметил лавки торговцев обувью, бельем, жилетами, парикмахерские; в Пале-Рояле будущее его изящество было рассеяно в десяти лавках. Первый портной, к которому он зашел, предложил ему примерить столько фраков, сколько душе угодно, и убедил его, что все они сшиты по самой последней моде. Люсьен вышел от него в зеленом фраке, белых панталонах и в диковинном жилете, истратив двести франков. Затем он купил щегольские сапоги, пришедшиеся ему по ноге. Наконец, сделав все необходимые покупки, он пригласил парикмахера в гостиницу, и туда же каждый поставщик доставил ему свои товары. В семь часов вечера он сел в фиакр и поехал в Оперу, кудрявый, точно святой Иоанн в церковной процессии, в отличном жилете, отличном высоком галстуке, слегка стесненный этим подобием футляра, в котором его шея очутилась впервые. Памятуя наставления г-жи де Баржетон, он спросил ложу придворных чинов. Контролер, взглянув на молодого человека, напоминавшего изяществом, взятым напрокат, первого шафера на свадьбе, попросил показать билет.
— У меня нет билета.
— Без билета вход запрещен, — был сухой ответ.
— Но я приглашен в ложу госпожи д'Эспар, — сказал Люсьен.
— Не могу знать, — сказал служащий, перемигнувшись с коллегами-контролерами.
В это время под перистилем остановилась карета; лакей, которого Люсьен уже однажды видел, откинул подножку, и две нарядные женщины вышли из экипажа. Люсьен, не ожидая грубого оклика контролера, уступил дамам дорогу.
— Сударь, ведь это ваша знакомая, маркиза д'Эспар! — насмешливо сказал Люсьену контролер.
Поэт окончательно растерялся. Г-жа де Баржетон, казалось, не узнала Люсьена в новом его оперении; однако, когда он приблизился, она улыбнулась и сказала:
— Вот и отлично! Пойдемте.
Контролеры опять обрели степенный вид. Люсьен последовал за г-жою де Баржетон, и, когда они взошли по высокой лестнице Оперы, она представила кузине своего Рюбампре. Ложа придворных чинов — угловая, в глубине театральной залы: из ложи все видно, и она видна отовсюду. Люсьен сел на стул позади кресла г-жи де Баржетон, радуясь, что очутился в тени.
— Господин де Рюбампре, — сказала маркиза приветливо, — вы в Опере впервые, вам надобно все посмотреть: садитесь впереди нас в кресла, мы разрешаем.
Люсьен повиновался; первый акт подходил к концу.
— Вы не упустили времени, — сказала ему на ухо Луиза под обаянием первого впечатления.
Луиза не переменилась. Соседство светской женщины, маркизы д'Эспар, этой парижской г-жи де Баржетон, сильно ей вредило; блистательность парижанки безжалостно обнажала погрешности провинциалки, и Люсьен, просвещенный совокупным впечатлением от светского общества в пышной зале и от этой знатной дамы, увидел ее такой, какой видели ее парижане: то была самая обыкновенная женщина с красными пятнами на щеках, отцветшая, чересчур рыжая, сухопарая, угловатая, напыщенная, высокомерная, жеманная, изъяснявшаяся в провинциальной манере и, главное, дурно одетая. В старом парижском платье все, даже складки, свидетельствует о вкусе, оно говорит само за себя, можно вообразить, каким оно было прежде, тогда как старое провинциальное платье невообразимо, оно просто смешно. И в платье и в женщине не было ни прелести, ни свежести; бархат местами выцвел, как и краски лица. Люсьен, устыдившись своей любви к этой выдре, решил при первом же приступе добродетели у Луизы с нею расстаться. Зрение у него было отличное, он заметил лорнеты, наведенные на сугубо аристократическую ложу. Светские красавицы, несомненно, рассматривали г-жу де Баржетон: недаром они, улыбаясь, разговаривали между собою. Если г-жа д'Эспар и догадывалась по женским улыбкам и жестам о причине веселья, она все же была совершенно к тому нечувствительна. Прежде всего каждый должен был признать в ее спутнице бедную родственницу, приехавшую из провинции, а это несчастье может случиться в любой парижской семье. Г-жа де Баржетон уже сокрушалась о своем наряде, высказывала опасения; маркиза успокоила ее, поняв, что Анаис быстро усвоит парижские вкусы, стоит лишь ее приодеть. Если г-же де Баржетон и недоставало навыков света, все же в ней чувствовалось врожденное высокомерие аристократки и то неуловимое, что принято называть породой. Итак, в будущий понедельник она возьмет свое. И затем маркиза знала, что насмешки прекратятся, как только в обществе станет известно, что эта женщина — ее кузина, суждение будет отсрочено до нового испытания. Люсьен не подозревал, как преобразит Луизу шарф, небрежно накинутый на плечи, модное платье, изящная прическа и советы г-жи д'Эспар. Маркиза, подымаясь по лестнице, посоветовала кузине не держать в руке носовой платок. Хороший или дурной тон зависит от множества подобных мелочей, которые умная женщина на лету схватывает, а иная никогда не усвоит. Г-жа де Баржетон, полная усердия, была умнее, нежели требовалось для того, чтобы понять свои погрешности. Г-жа д'Эспар была уверена, что ученица сделает ей честь, и не уклонилась от руководства. Короче сказать, между обеими женщинами состоялся союз, скрепленный взаимными интересами. Г-жа де Баржетон мгновенно предалась почитанию новоявленного идола, обольстившего, ослепившего, околдовавшего ее своим обращением, умом, всем тем, что ее окружало. Она почувствовала в г-же д'Эспар тайную власть честолюбивой знатной дамы и решила войти в свет спутником этого светила; итак, она была от нее в явном восхищении. Маркиза была тронута этим наивным поклонением; она приняла участие в кузине, сочтя ее беспомощною и бедной; она была не прочь получить ученицу, создать школу и радовалась возможности обрести в г-же де Баржетон нечто вроде приближенной дамы, рабы, которая бы ее превозносила, — сокровище среди парижских женщин более редкое, нежели беспристрастный критик среди литературной братии. Однако ж любопытство стало слишком явным, и новоприезжая не могла этого не заметить; г-жа д'Эспар из учтивости пожелала утаить от нее причины общего волнения.
— Если нас посетят, — сказала она, — мы, верно, узнаем, чему обязаны честью столь явного внимания этих дам...
— Я подозреваю, что мое бархатное платье и ангулемская внешность забавляют парижанок, — сказала, смеясь, г-жа де Баржетон.
— Нет, причиною тому не вы; есть нечто, чего я еще не понимаю, — заметила маркиза, взглянув на поэта; она впервые взглянула на него и нашла, что он одет в высшей степени потешно.
— А вот и господин дю Шатле, — сказал Люсьен, указывая пальцем на ложу г-жи де Серизи, куда только что вошел заново отлакированный старый прелестник.
Заметив этот жест, г-жа де Баржетон с досады прикусила губу; маркиза не могла скрыть удивленного взгляда и улыбки, презрительно вопрошавших: «Откуда явился этот юнец?» Луиза почувствовала себя посрамленною в своей любви, — переживание самое обидное для француженки, и горе возлюбленному, повинному в том. В светском кругу, где ничтожное возрастает до великого, достаточно одного неловкого жеста, слова, чтобы погиб неопытный. Главное достоинство хороших манер и высшего тона — в их полной гармонии, когда все бесподобно сочетается и ничто не оскорбляет вкуса. Даже тот, кто по неведению или увлеченный какой-либо идеей не соблюдает законов светской науки, может легко понять, что в этой области, как и в музыке, диссонанс есть полное отрицание самого искусства, условия которого под угрозой небытия должны соблюдаться во всех утонченных подробностях.
— Кто этот господин? — спросила маркиза, указывая глазами на Шатле. — И неужели вы уже познакомились с госпожою де Серизи?
— Ах, так это знаменитая госпожа де Серизи, столь прогремевшая своими похождениями и, однако ж, принятая всюду?
— Неслыханная вещь, моя дорогая, — отвечала маркиза, — объяснимая, но не объясненная. Самые опасные мужчины — ее друзья. Отчего? Никто не осмеливается проникнуть в эту тайну. Стало быть, этот господин — ангулемский лев?
— Да, это барон дю Шатле, — сказала Анаис, из тщеславия возвратив своему поклоннику титул, право на который она оспаривала. — В свое время барон заставил говорить о себе. Он спутник де Монриво.
— Ах! Стоит мне услышать это имя, — сказала маркиза, — я всякий раз вспоминаю о бедной герцогине де Ланже, исчезнувшей, точно падающая звезда. А вот, — продолжала она, указывая на одну из лож, — господин де Растиньяк и госпожа де Нусинген, жена поставщика, банкира, дельца, торгаша, спекулятора, человека, проникшего в парижский свет лишь благодаря своему богатству; по слухам, он не слишком разборчив в средствах наживы; он всячески старается нас уверить в своей преданности Бурбонам; он уже пытался попасть ко мне. Его жена воображает, что, занимая ложу госпожи де Ланже, она заимствует и ее обаяние, ум, успехи в свете. Вечная история вороны в павлиньих перьях!
— На какие средства Растиньяки содержат в Париже своего сына? Ведь мы знаем, что у них нет и тысячи экю годового дохода, — сказал г-же де Баржетон Люсьен, пораженный изысканной роскошью наряда этого молодого человека.
— Сразу видно, что вы из Ангулема, — довольно иронически отвечала маркиза, не отводя лорнета от глаз.
Люсьен не понял, он был поглощен созерцанием пышных лож; он желал разгадать, какие приговоры в них выносились г-же де Баржетон и отчего он сам возбуждает столько любопытства. Меж тем Луиза была сильно задета пренебрежением маркизы к красоте Люсьена.
«Верно ли, что он так хорош собою, как мне показалось?» — думала она.
Отсюда был один шаг до признания, что он и не так умен. Занавес опустился. В ложе герцогини де Карильяно, соседней с ложею г-жи д'Эспар, появился дю Шатле. Он поздоровался с г-жой де Баржетон; она ответила ему наклонением головы. Светская женщина все видит, и маркиза заметила безупречные манеры дю Шатле.
В это время в ложу маркизы вошли, один за другим, четыре человека, четыре парижские знаменитости.
Первый был г-н де Марсе, возбуждавший пламенные страсти и тем прославленный, примечательный своей девичьей красою, томной и изнеженной, но его пристальный взгляд, спокойный, твердый и хищный, как взгляд тигра, вносил поправку в эту красоту; его любили и боялись. Люсьен тоже был красив, но взор его был так нежен, синие глаза так детски чисты, что нельзя было ожидать от него силы и непреклонности характера, столь привлекательных в глазах женщин. Притом поэт ничем не прославился; между тем де Марсе увлекательною живостью ума, искусством обольщать, нарядом, приноровленным к его облику, затмевал всех своих соперников. Судите же, чем мог быть в соседстве с ним Люсьен, напыщенный, накрахмаленный, нелепый, как и его новый наряд! Де Марсе тонкою игрою мысли и обворожительными манерами завоевал право говорить дерзости. Радушный прием, оказанный ему маркизою, нечаянно открыл г-же де Баржетон влиятельность этого человека. Второй был один из Ванденесов, тот, чье имя было замешано в истории леди Дэдлей, милый молодой человек, умный, скромный, преуспевавший благодаря качествам, резко противоположным тем, которыми славился де Марсе; г-жа де Морсоф, кузина г-жи д'Эспар, горячо рекомендовала его маркизе. Третий был генерал Монриво, виновник гибели герцогини де Ланже. Четвертый — г-н де Каналис, один из блистательных поэтов той эпохи, молодой человек на восходе славы; он гордился своею родовитостью более, нежели талантом, и рисовался склонностью к г-же д'Эспар, чтобы скрыть свою страсть к герцогине де Шолье. Несмотря на его очарование, уже и тогда омраченное притворством, в нем угадывалось чрезмерное честолюбие, позже бросившее его в политические бури. Красота, почти приторная, милые улыбки плохо маскировали глубокое себялюбие и вечные расчеты существования, в ту пору загадочного; но, остановив свой выбор на г-же де Шолье, женщине за сорок лет, он снискал благосклонность двора, одобрение Сен-Жерменского предместья и вызвал нападки либералов, именовавших его поэтом алтаря.
Г-жа де Баржетон, глядя на этих четырех блестящих парижан, поняла причины пренебрежительного отношения маркизы к Люсьену. Когда же началась беседа и каждый из этих утонченных, изощренных умников щегольнул замечаниями, в которых было более смысла, более глубины, нежели во всем том, что Анаис слышала в провинции за целый месяц, и, особенно, когда великий поэт произнес волнующие слова, в которых отразился позитивизм той эпохи, но позитивизм, позлащенный поэзией, Луиза поняло то, о чем накануне ей говорил дю Шатле: Люсьен был ничто. Все смотрели на бедного незнакомца с таким убийственным равнодушием, он так походил на чужестранца, не знающего языка, что маркиза сжалилась над ним.
— Позвольте мне, — сказала она Каналису, — представить вам господина де Рюбампре. Вы занимаете высокое положение в литературном мире, возьмите же под свое крыло начинающего. Господин де Рюбампре прибыл из Ангулема, и ему, без сомнения, понадобится ваше заступничество перед теми, кто выдвигает таланты. У него еще нет врагов, которые создали бы ему имя. Ужели это не забавно: помочь молодому человеку путем дружбы достичь того, чего вы достигли путем ненависти? Неужели вас не увлекает такая славная выдумка?
Когда маркиза произносила эти слова, взгляды четырех человек обратились к Люсьену. Де Марсе, хотя и стоял в двух шагах от новоприезжего, вооружился лорнетом, чтобы рассмотреть его; он переводил взгляд с Люсьена на г-жу де Баржетон и с г-жи де Баржетон на Люсьена, как бы сочетая их насмешливой догадкой, равно оскорбительной для обоих; он рассматривал их, как диковинных зверей, и улыбался. Улыбка его для провинциальной знаменитости была смертельным ударом. Лицо Феликса де Ванденеса изобразило сострадание. Монриво бросил на Люсьена пронизывающий взгляд.
— Маркиза, — сказал г-н де Каналис с поклоном, — я повинуюсь. Личный интерес предписывает нам не помогать соперникам, но вы приучили нас к чудесам.
— Вот и отлично! Сделайте мне удовольствие, в понедельник приходите с господином де Рюбампре отобедать со мною; в моем доме вам будет удобнее, нежели здесь, побеседовать о литературных делах. Я постараюсь залучить кого-нибудь из диктаторов литературы, светил, покровительствующих ей, автора «Урики» и кое-кого из благомыслящих молодых поэтов.
— Маркиза, — сказал де Марсе, — если вы опекаете талант господина де Рюбампре, я позабочусь о его красоте. Я дам ему наставления, и он будет счастливейшим из парижских денди. А затем, если ему угодно, он может быть и поэтом.
Г-жа де Баржетои поблагодарила кузину взглядом, полным признательности.
— Я не знал, что вы ревнивы к талантам, — сказал Монриво г-ну де Марсе. — Счастье убивает поэтов.
— Не оттого ли вы, сударь, намереваетесь жениться? — заметил денди, обращаясь к Каналису и вместе с тем наблюдая, какое впечатление произведут его слова на г-жу д'Эспар.
Каналис пожал плечами, а г-жа д'Эспар, приятельница г-жи де Шолье, рассмеялась.
Парадно разодетый Люсьен чувствовал себя какой-то египетской мумией в пеленах и мучился молчанием. Наконец он сказал маркизе своим нежным голосом:
— Ваша доброта, маркиза, обязывает меня добиться успеха.
В ложу вошел дю Шатле; он воспользовался случаем представиться маркизе, заручившись поддержкой Монриво, одного из королей Парижа. Он поздоровался с г-жой де Баржетон и попросил у г-жи д'Эспар прощения за то, что позволил себе ворваться в ее ложу: он так давно не видел своего спутника. Он расстался с Монриво в пустыне и встретился с ним здесь, впервые после долгой разлуки.
— Расстаться в пустыне и свидеться в Опере! — сказал Люсьен.
— Поистине театральная встреча, — сказал Каналис.
Монриво представил барона дю Шатле, и маркиза оказала бывшему секретарю для поручений при августейшей особе чрезвычайно любезный прием: ведь она заметила, как радушно встретили его в трех ложах, а г-жа де Серизи допускала к себе только людей с положением, и, помимо того, он был спутником де Монриво. Последнее обстоятельство имело столь большое значение, что четверо мужчин, как о том г-жа де Баржетон догадалась по их тону, взглядам и жестам, бесспорно признали дю Шатле человеком своего круга; Анаис сразу поняла, отчего в провинции Шатле держался с таким султанским достоинством. Шатле наконец заметил Люсьена и поклонился ему; это был сухой, оскорбительный поклон, который дает понять окружающим, что тот, кому так кланяются, занимает ничтожное место в обществе. Поклон сопровождался язвительною миной; казалось, барон желал спросить: «Какими судьбами он здесь очутился?» Шатле был прекрасно понят, ибо де Марсе, наклонясь к Монриво, сказал ему на ухо, но так, чтобы барон слышал: «Спросите, кто этот потешный юнец, похожий на разодетый манекен в витрине портного?»
Дю Шатле, как бы возобновляя знакомство, тоже что-то шептал на ухо своему спутнику, и, без сомнения, он по косточкам разобрал соперника. Люсьен дивился находчивости этих людей, изысканности формы, в которую они облекали свои мысли; он был ошеломлен так называемом французским остроумием, тонкими намеками, непринужденной прелестью обращения. Великолепие роскоши, ужасавшее его утром, управляло и суждениями. Он недоумевал, каким таинственным образом возникали у этих людей занимательные мысли, меткие замечания, ответы, ведь ему на это понадобились бы долгие размышления. И эти светские люди отличались непринужденностью не только в речах, но и в одежде: на них не было ничего чересчур нового и ничего старого. На них не было никакой мишуры, а все привлекало взгляд. Великолепие их было не случайным: таковы они были и вчера, таковы будут и завтра. Люсьен догадывался, что он похож на человека, нарядившегося впервые в жизни.
— Мой милый, — сказал де Марсе Феликсу де Ванденесу, — наш Растиньяк носится, как бумажный змей. Вот уж он в ложе маркизы де Листомэр: он преуспевает. Посмотрите-ка, он наводит на нас лорнет! Он, бесспорно, знает вас, господин де Рюбампре, — заметил денди, обращаясь к Люсьену, но не глядя на него.
— Трудно предположить, — отвечала г-жа де Баржетон, — чтобы до него не дошло имя человека, которым мы гордимся; лишь недавно сестра господина де Растиньяка слушала господина де Рюбампре, читавшего нам прекрасные стихи.
Феликс де Ванденес и де Марсе откланялись маркизе и пошли в ложу г-жи де Листомэр, сестры Ванденеса. Начался второй акт, и г-жа д'Эспар, ее кузина и Люсьен остались в одиночестве. Одни спешили объяснить любопытствующим дамам, кто такая г-жа де Баржетон, другие — рассказать о приезжем поэте и посмеяться над его нарядом. Каналис вернулся в ложу герцогини де Шолье и более не показывался. Люсьен был счастлив, что спектакль отвлек от него внимание. Маркиза оказала барону дю Шатле прием, носивший совсем иной характер, нежели ее покровительственная учтивость с Люсьеном. На второй акт в ложе г-жи де Листомэр оставалось много народа, и, несомненно, там шел оживленный разговор о г-же де Баржетон и Люсьене. Молодой Растиньяк был, очевидно, увеселителем в этой ложе; он дал выход парижской насмешливости, которая, питаясь каждый день новою пищей, спешит исчерпать очередную тему, тотчас же обращая ее в нечто старое и истрепанное. Г-жа д'Эспар встревожилась. Она понимала, что злословие не надолго оставляет в неведении тех, кого оно ранит, и ожидала конца акта. Когда наши чувства обращаются на нас самих, как то случилось с Люсьеном и г-жою де Баржетон, в короткое время происходят странные явления: нравственные перевороты совершаются по законам быстрого действия; Луиза вспомнила мудрые и лукавые речи дю Шатле о Люсьене на обратном пути из Водевиля. Каждая его фраза была пророчеством, и Люсьен словно старался оправдать все эти пророчества. Прощаясь со своими мечтаниями о г-же де Баржетон, как и г-жа де Баржетон прощалась с мечтаниями о нем, юноша, судьба которого несколько сходствовала с судьбою Жан-Жака Руссо, уподобился ему, пленившись маркизой д'Эспар: он влюбился мгновенно. Молодые люди либо пожилые мужчины, которым памятны их юношеские волнения, найдут, что такая страсть вполне вероятна и естественна. Эта хрупкая женщина с милыми манерами, любезными речами, мелодичным голосом, знатная, высокопоставленная, возбуждавшая столько зависти, эта королева пленила поэта, как некогда в Ангулеме пленила его г-жа де Баржетон. Слабость характера побуждала его искать высокого покровительства; самым верным средством для этого было обладание женщиной: это значило обладание всем. Успех баловал его в Ангулеме, отчего бы ему не баловать его и в Париже? Невольно, несмотря на волшебства оперы, вполне для него новые, Люсьен, завороженный этой блистательною Селименой, поминутно обращал к ней свой взгляд; и чем более он смотрел на нее, тем более желал смотреть. Г-жа де Баржетон заметила пылкие взгляды Люсьена! Она стала за ним наблюдать и увидела, что он более занят маркизою, нежели спектаклем. Она охотно бы смирилась с участью возлюбленной, покинутой ради пятидесяти дочерей Даная, но когда пламенный взгляд честолюбца с особой горячностью выразил непреклонность его желания, она поняла, что творится в его сердце, и почувствовала ревность, даже не к будущему, а к прошлому. «Он никогда на меня так не смотрел, — подумала она. — Боже мой! Шатле прав». Итак, она призналась в любовном заблуждении. Когда женщина начинает каяться в слабостях, она как будто губкой проводит по своей жизни, чтобы все стереть. Она хранила спокойствие, хотя каждый взгляд Люсьена вызывал в ней гнев. В антракте де Марсе привел с собою г-на де Листомэра. И серьезный человек, и молодой повеса не замедлили сообщить гордой маркизе, что разряженный шафер, которого она, к сожалению, пригласила в свою ложу, носит имя де Рюбампре с таким же правом, с каким иудей носит христианское имя. Люсьен — сын аптекаря Шардона. Г-н де Растиньяк, столь точно осведомленный об ангулемских делах, побывал уже в двух ложах; он потешал общество колкими замечаниями по адресу мумии, которую маркиза называет кузиною; эта особа столь предусмотрительна, что завела собственного аптекаря, для того, конечно, чтобы его снадобьями искусственно поддерживать свою жизнь. Короче, де Марсе повторил вечные шутки парижских зубоскалов, которые так же быстро забываются, как и возникают; но за ними скрывался Шатле, виновник этого карфагенского предательства.
— Дорогая моя, — сказала г-жа д'Эспар, прикрываясь веером, — скажите, пожалуйста, ваш любимец действительно де Рюбампре?
— Он носит имя своей матери, — сказала смущенная Анаис.
— А имя его отца?
— Шардон.
— Кто был этот Шардон?
— Аптекарь.
— Друг мой, я была уверена, что парижская знать не станет насмехаться над женщиной, которую я признаю своей родственницей. А теперь эти ветреники без ума от радости, что застали меня в обществе сына аптекаря. Я не желаю больше видеть их здесь; послушайте, нам лучше уйти, и сейчас же.
Надменная и негодующая мина преобразила лицо г-жи д'Эспар, и Люсьен не мог понять, в чем причина этой перемены. Он подумал, что жилет у него дурного вкуса, — и это было истиной; что покрой его фрака излишне модный, — и это тоже было истиной. Он признал с тайной горечью, что одеваться должно у искусного портного, и решил завтра же отправиться к самому знаменитому, чтобы в будущий понедельник состязаться с щеголями, которых он встретит у маркизы. Хотя он был погружен в размышления, его взоры, очарованные третьим актом, не отрывались от сцены. Он любовался пышностью несравненного зрелища, предаваясь мечтаниям о г-же д'Эспар. Его повергла в отчаяние эта внезапная холодность, так противоречившая душевному жару, бросившему его в новую любовь, наперекор огромным помехам, которые он предвидел, но беспечно дал себе слово побороть. Он вышел из глубокой задумчивости, чтобы взглянуть на своего идола, но, оборотившись, увидел, что ложа пуста; он услышал легкий шум: дверь затворилась, г-жа д'Эспар исчезла и увлекла за собой кузину. Люсьен был крайне удивлен этим поспешным бегством, но он недолго раздумывал именно потому, что не находил объяснения. Когда обе женщины сели в карету и карета покатила по улице Ришелье к предместью Сент-Оноре, маркиза заговорила, и в голосе ее прорывался сдержанный гнев:
— Дорогая! О чем вы думаете? Подождите, пусть сын аптекаря действительно станет знаменитостью, тогда и принимайте в нем участие. Герцогиня де Шолье все еще скрывает свою близость с Каналисом, а ведь он знаменит и хорошего рода. Этот мальчик вам не сын и не любовник, не правда ли? — спросила надменная женщина, бросив на кузину ясный, испытующий взгляд.
«Вот счастье, — подумала та, — что я ничего этому повесе не позволяла!»
— Послушайте, душа моя, — продолжала маркиза, приняв выразительный взгляд кузины за ответ, — расстаньтесь с ним, прошу вас! Какая дерзость — присвоить знаменитое имя! Общество за это карает. Пусть это имя его матери, я допускаю; но помилуйте, моя дорогая, ведь только король личным указом может даровать право носить имя де Рюбампре сыну девицы из этого рода. Она вступила в неравный брак, значит, этим указом будет оказана великая милость. И чтобы ее заслужить, нужны огромные средства, известные заслуги и весьма высокое покровительство. Платье вырядившегося лавочника доказывает, что этот юнец не богат и не из хорошего рода; лицо у него красивое, но он мне показался глупым; он не умеет ни держаться, ни говорить — словом, он невоспитан. Чего ради вы о нем хлопочете?
Госпожа де Баржетон отреклась от Люсьена, как Люсьен отрекся от нее, и страшно боялась, как бы кузина не открыла всей истины о ее путешествии.
— Я в отчаянии, что повредила вам во мнении общества, дорогая кузина!
— Мне повредить нельзя, — улыбаясь, сказала г-жа д'Эспар. — Я думаю о вас.
— Но вы пригласили его отобедать у вас в понедельник?
— Я заболею, — живо отвечала маркиза. — Вы его известите, а я прикажу не принимать этого господина ни под тем, ни под другим его именем.
В антракте Люсьену вздумалось выйти в фойе, — он заметил, что все идут туда. Прежде всего, ни один из четырех денди, побывавших в ложе г-жи д'Эспар, не поклонился ему и не удостоил своим вниманием; провинциальный поэт был весьма этим озадачен. Притом дю Шатле, украдкой наблюдавший за ним, исчезал, как только он намеревался к нему подойти. Люсьен рассматривал мужчин, гулявших в фойе, и убедился, что его наряд достаточно смешон; он забился в уголок ложи и просидел там до окончания спектакля, то упиваясь пышным зрелищем балета в пятом акте, столь прославленном своим Аидом, то зрелищем залы, которую он медленно обводил взглядом, от ложи к ложе, то предаваясь размышлениям, углубленным близостью парижского общества. «Так вот оно — мое царство! — думал он. — Вот мир, который я должен покорить!» Он пешком воротился домой, обдумывая речи молодых людей, приходивших на поклон к г-же д'Эспар; их осанка, жесты, манера входить и выходить припоминались ему с удивительною ясностью. На другой день, около полудня, он прежде всего пошел к Штаубу, знаменитейшему портному того времени. Просьбами и обещанием уплатить наличными он вымолил у портного согласие приготовить платье к знаменательному понедельнику. Штауб снизошел до того, что обещал сшить к решающему дню восхитительный сюртук, жилет и панталоны. Люсьен заказал в бельевой лавке сорочки, носовые платки, словом — целое приданое, а знаменитый сапожник снял с его ноги мерку для башмаков и сапог. Он купил красивую трость у Вердье, перчатки и запонки у мадам Ирланд, — короче сказать, во всем постарался уподобиться денди. Удовлетворив свои прихоти, он пошел в Невую Люксембургскую улицу, но не застал Луизы.
— Она обедает у маркизы д'Эспар и вернется поздно, — сказала ему Альбертина.
Люсьен пообедал за сорок су в ресторане Пале-Рояля и лег спать. В воскресенье, в одиннадцать часов утра, он был уже у Луизы; она еще не вставала. Он зашел в два часа.
— Барышня еще не принимает, — сказала ему Альбертина, — а вот для вас записка.
— Она еще не принимает? — повторил Люсьен, — но ведь я не первый встречный...
— Не знаю, — весьма дерзко ответила Альбертина.
Ответ Альбертины удивил Люсьена не менее, чем письмо г-жи де Баржетон. Он взял записку и тут же на улице прочел обезнадеживающие строки:
«Госпожа д'Эспар нездорова и в понедельник не может Вас принять; я тоже чувствую недомогание, однако ж встану и поеду ее навестить. Я в отчаянии от этой досадной помехи, но Ваши таланты меня утешают; Вы пробьетесь и без покровительства».
«И нет подписи!» — сказал себе Люсьен; он уже был в Тюильри, не заметив, как пришел туда. Дар провидения, присущий талантливым людям, навел его на мысль о катастрофе, возвещенной этой холодною запиской. Он шел, погрузившись в размышления, шел все вперед, окидывая взглядом памятники на площади Людовика XV. Стояла прекрасная погода. Щегольские кареты беспрерывно мелькали перед его глазами, направляясь в главную аллею Елисейских полей. Он следовал за толпою гуляющих; в хорошую погоду, по воскресным дням, сюда стекается не менее трех-четырех тысяч экипажей, образующих импровизированный Лоншан. Он шел все дальше, зачарованный роскошью выездов, нарядов, ливрей, и очутился на площади Звезды перед Триумфальной аркою, которая строилась в ту пору. Что с ним сталось, когда на обратном пути он встретил великолепный выезд и увидел в коляске г-жу д'Эспар и г-жу де Баржетон; за кузовом коляски развевались перья на шляпе лакея; по зеленой, шитой золотом ливрее он узнал экипаж маркизы. Движение карет приостановилось, образовался затор; Люсьен увидел преображенную Луизу; она была неузнаваема: тона ее туалета были подобраны в соответствии с цветом ее лица; платье на ней было восхитительное; во всем ее уборе, прелестной укладке волос, в шляпе, заметной даже рядом со шляпой г-жи д'Эспар, этой законодательницы моды, запечатлелось самое тонкое сочетание вкуса. Есть непередаваемая манерна носить шляпу: сдвиньте ее немного назад, и у вас будет дерзкий вид; надвиньте ее на лоб, у вас будет угрюмый вид; набок — вы примете вольный вид; светские женщины носят шляпу, как им вздумается, и неизменно сохраняют хороший тон. Г-жа де Баржетон сразу разрешила эту удивительную задачу. Красивый пояс обрисовывал ее стройный стан. Она переняла у кузины ее движения и привычки; она сидела в той же позе, она так же играла изящным флакончиком с духами, висевшим на цепочке на пальце правой руки, и как бы нечаянно показывала божественную ручку в божественной перчатке. Словом, она уподобилась г-же д'Эспар не обезьянничая; она была достойной кузиной маркизы, казалось, гордившейся своею ученицею. Женщины и мужчины, гулявшие по аллеям, засматривались на блистательную коляску с объединенными гербами д'Эспаров и Бламон-Шоври. Люсьен удивился, заметив, что многие прохожие раскланиваются с кузинами; он не знал, что весь Париж, состоящий из двадцати салонов, уже осведомлен о родстве г-жи де Баржетон и г-жи д'Эспар. Молодые всадники окружили коляску, чтобы сопровождать кузин в Булонский лес; среди них Люсьен заметил де Марсе и Растиньяка. По жестам этих двух фатов Люсьен легко догадался, что они выражают г-же де Баржетон свое восхищение по поводу совершившейся в ней перемены. Г-жа д'Эспар блистала красотою и здоровьем; стало быть, ее недомогание было лишь поводом для отказа в приеме именно ему: ведь она не отменила званого обеда. Разгневанный поэт направился к коляске; он шел медленно и, оказавшись в виду обеих дам, поклонился им; г-жа де Баржетон не пожелала его заметить, маркиза навела на него лорнет и не ответила на поклон. Парижская знать оказывала презрение по-иному, нежели ангулемские властелины: дворянчики, старавшиеся уязвить Люсьена, все же признавали его способности и почитали его за человека, между тем как для г-жи д'Эспар он просто не существовал. То не был приговор, то был отказ в правосудии. Когда де Марсе навел на него лорнет, бедного поэта охватил смертельный холод: парижский лев так уронил лорнет, что Люсьену показалось, будто опустился нож гильотины. Коляска тронулась. Ярость, жажда мщения овладели униженным человеком; будь то в его власти, он задушил бы г-жу де Баржетон; он перевоплотился бы в Фукье-Тенвиля ради наслаждения отправить г-жу д'Эспар на эшафот; он был не прочь предать де Марсе какой-либо утонченной пытке, измышленной дикарями. Он видел, как мимо него, раскланиваясь с прекраснейшими женщинами, проскакал де Каналис, изящный, как то и подобает нежнейшему из поэтов.
«Бог мой! Золота, любою ценою! — сказал сам себе Люсьен. — Золото — единственная сила, перед которой склоняется мир». — «Нет, — вскричала его совесть, — не золото, а слава!» — «Но слава — это труд! Труд! Любимое слово Давида. Бог мой! Зачем я здесь? Но я добьюсь своего. Я буду разъезжать по этой аллее в коляске с лакеем на запятках. Моими будут маркизы д'Эспар!» Он мысленно произносил бешеные монологи, обедая за сорок су у Юрбена.
На другой день, в девять часов, он пошел к Луизе; он горел нетерпением обрушиться на Анаис за ее вероломство. Но мало того, что г-жи де Баржетон не оказалось для него дома, привратник даже на порог его не пустил. Люсьен сторожил у подъезда до полудня. В полдень от г-жи де Баржетон вышел дю Шатле; он искоса взглянул на поэта и хотел уклониться от встречи. Люсьен, задетый за живое, бросился вслед своему сопернику; дю Шатле, почувствовав погоню, оборотился и отдал Люсьену поклон; исполнив долг вежливости, он явно спешил исчезнуть.
— Умоляю вас, — сказал Люсьен, — уделите мне одну лишь минуту. Выслушайте! Вы относились ко мне с дружелюбием, я взываю к нему. Я прошу о ничтожной услуге. Вы только что видели госпожу де Баржетон. Скажите, чем я заслужил немилость и у нее, и у госпожи д'Эспар?
— Господин Шардон, — отвечал дю Шатле с мнимым добродушием, — вам известно, отчего дамы покинули вас в Опере?
— Нет, — сказал бедный поэт.
— Так вот: вам сразу же удружил господин де Растиньяк. Когда о вас зашла речь, юный денди сказал, коротко и ясно, что вы не Рюбампре, а Шардон, что ваша мать — повивальная бабка, что ваш отец был аптекарем в Умо, предместье Ангулема, а ваша сестра, милейшая девушка, бесподобно утюжит сорочки и помолвлена с ангулемским типографом Сешаром... Таков свет! Вы пожелали быть на виду. Вас пожелали изучить. Де Марсе зашел в ложу, чтобы вместе с госпожою д'Эспар посмеяться над вами, и тотчас же обе дамы обратились в бегство; они боялись, что ваше общество их унизит. Не ищите встречи ни с той, ни с другой. Если госпожа де Баржетон пожелает встречаться с вами, кузина не станет ее принимать. У вас есть талант, попытайтесь отыграться. Свет пренебрег вами, пренебрегите светом. Укройтесь в мансарде, создайте великое произведение, станьте законодателем в какой-либо области, и свет будет у ваших ног; свет нанес вам раны, нанесите раны ему, и тем же оружием. Чем более дружбы оказывала вам госпожа де Баржетон, тем более она от вас отдалится. Но сейчас вопрос не в том, как вернуть дружбу Анаис, а в том, как бы не обрести в ней врага; я укажу к этому путь. Она вам писала, возвратите ей письма; ваш благородный поступок ее тронет; позже, ежели вам понадобится ее помощь, она отнесется к вам без неприязни. Что до меня касается, я столь высокого мнения о вашей будущности, что защищаю вас всюду; и ежели я могу быть для вас чем-либо полезен, располагайте мною, я к вашим услугам.
Люсьен побледнел, помрачнел и был так расстроен, что не ответил на сухой учтивый поклон старого щеголя, помолодевшего в парижской атмосфере. Он воротился в гостиницу и там застал самого Штауба, явившегося не столько ради примерки заказанного ему платья, сколько ради того, чтобы выведать у хозяйки «Гайар-Буа» о состоянии финансов безвестного заказчика. Люсьен прибыл на почтовых, г-жа де Баржетон прошлый четверг привезла его из Водевиля в карете. Сведения были благоприятны. Штауб величал Люсьена «графом» и хвалился своим талантом придать должное освещение обворожительным формам молодого человека.
— В таком наряде, — сказал он, — молодой человек смело может отправиться на прогулку в Тюильри; не пройдет и двух недель, как он женится на богатой англичанке.
Шутка немецкого портного и совершенство наряда, тонкость сукна, прелесть собственного обличия, отраженного в зеркале, все эти безделицы чуть развеяли грусть Люсьена. Он невольно подумал, что Париж — столица случая, и на мгновение поверил в случай. Разве у него не было тома стихов и в рукописи блестящего романа «Лучник Карла IX»? Он возложил надежды на свою счастливую звезду. Штауб обещал завтра же принести сюртук и остальные принадлежности наряда. Поутру сапожник, бельевшик и портной предстали все со счетами в руках. Люсьен, не искушенный в искусстве отваживать кредиторов, еще скованный провинциальными обычаями, с ними расчелся; но в кармане у него осталось не более трехсот шестидесяти франков из двух тысяч, что он привез с собою в Париж, а прожил он там всего лишь неделю! Однако ж он разоделся и пошел прогуляться по террасе Фельянов. Там он получил воздаяние. Он так отлично был одет, так мил, так прекрасен, что на него заглядывалось немало женщин, и две или три, плененные его красотой, обернулись ему вслед. Люсьен изучал поступь и жесты молодых людей и прошел курс изящных манер, не переставая думать о трехстах шестидесяти франках. Вечером, один в комнате, он вздумал разрешить задачу своего пребывания в гостинице «Гайар-Буа», где из бережливости заказывал теперь к завтраку самые простые кушанья. Он спросил счет, как бы намереваясь съехать с квартиры; оказалось, он задолжал сто франков. На другой день он помчался в Латинский квартал, он знал о его дешевизне со слов Давида. После долгих поисков он наконец набрел в улице Клюни на жалкую гостиницу, где и снял комнату, доступную его карману. Поспешно расплатившись с хозяйкой «Гайар-Буа», он в тот же день переселился в улицу Клюни. Переселение обошлось лишь в стоимость фиакра.
Вступив во владение своей убогой комнатой, он собрал все письма г-жи де Баржетон и, связав их в пачку, положил на стол; но прежде чем написать ей, он задумался о событиях этой роковой недели. Ему и на ум не приходило, что он первый опрометчиво отрекся от своей любви, не подозревая, какою станет его Луиза в Париже; он не видел своих ошибок, он видел лишь свое горестное положение; он обвинял г-жу де Баржетон: вместо того чтобы просветить, она его погубила! Ярость его обуяла, гордость заговорила, и в припадке гнева он написал такое письмо:
«Что сказали бы Вы, сударыня, о женщине, которая прельстилась бедным, робким ребенком, исполненным благородных надежд, именуемых в более зрелом возрасте мечтаниями, и которая совратила это дитя чарами кокетства, изысканностью ума, отличнейшим подобием материнской любви? Ни обещаниями, самыми обольстительными, ни воздушными замками, от которых охватывает восторг, — она ничем не пренебрегает; она его увозит, она им завладевает, она попеременно то бранит его за недоверие, то осыпает лестью; когда же он покидает семью и бросается ей вслед, она приводит его к безбрежному морю, улыбкою манит ступить в утлый челн и отталкивает от берега, отдав его, одинокого, беспомощного, на волю стихий, а сама, стоя на скале, заливается смехом и посылает ему пожелания успехов. Эта женщина — Вы; ребенок — я. В руках этого младенца находится залог памяти, способный разоблачить преступность Вашей благосклонности и милость Вашего небрежения. Вам довелось бы покраснеть, столкнувшись с ребенком, борющимся с волнами, ежели бы Вы вспомнили, что прижимали его к своей груди. Когда Вам придется прочесть это письмо, Ваш дар будет Вам возвращен. Вы вольны все забыть. Вслед волшебным мечтам, указанным мне Вашим перстом в небесах, я созерцаю убогую действительность в грязи Парижа. В то время как Вы, блистательная и обожаемая, будете парить в высотах мира, к подножию которого Вы меня привели, я буду дрожать от стужи на нищенском чердаке, куда Вы загнали меня. Но, может быть, среди пиршеств и утех Вас охватят угрызения совести, Вы, может быть, вспомните о ребенке, которого Вы столкнули в пропасть. Пусть Вас не тревожит совесть, сударыня! Из глубины своего несчастья последним своим взглядом этот ребенок дарует Вам единственное, что у него осталось: прощение. Да, сударыня, благодаря Вам у него не осталось ничего. Ничего! Но разве мир не создан из ничего? Гений обязан подражать богу: я начал с того, что позаимствовал его милосердие, не зная, обрету ли его могущество. Но Вам придется трепетать, ежели я уклонюсь от правого пути: ведь Вы были бы соучастницей моих заблуждений. Увы! Мне Вас жаль. Вы не приобщитесь к славе, к которой я устремлюсь по пути труда».
Написав это письмо, напыщенное, но исполненное того мрачного достоинства, которым часто злоупотребляют поэты двадцати одного года от роду, Люсьен мысленно перенесся в круг своей семьи: ему пригрезились красивые комнаты, обставленные для него Давидом, который пожертвовал ради этого своими сбережениями, видение скромных, мирных мещанских радостей, которые он вкушал, предстало перед ним; тени его матери, его сестры, Давида витали вкруг него, он вновь увидел их глаза, полные слез в минуты расставания, и сам заплакал, ибо он был одинок в Париже, без друзей, без покровителей.
Несколько дней спустя Люсьен писал своей сестре:
«Моя милая Ева, сестры обладают горестным преимуществом познать больше печали, нежели радости, приобщаясь к жизни братьев, посвятивших себя искусству, и я опасаюсь стать для тебя бременем. Разве я не употребил во зло вашу привязанность ко мне? Память прошлого, исполненного семейных радостей, поддерживала меня в одиночестве моего настоящего. С быстротою орла, летящего в свое гнездо, преодолевал я пространство, стремясь к источнику истинной любви и желая забыть первые горести и первые обманы парижского света! Не трещал ли фитиль вашей свечи? Не выпадал ли уголь из вашего очага? Не ощущали ли вы звона в ушах? Не говорила ли мать: «Люсьен о нас думает?» Не отвечал ли Давид: «Он борется с людьми и обстоятельствами?» Ева, я пишу это письмо только для тебя одной. Одной тебе осмелюсь я поверить все доброе и недоброе, что со мною может случиться, краснея и за то и за другое, ибо здесь добро встречается как редкость, меж тем редкостью должно было бы быть зло. Ты из немногих слов поймешь многое: госпожа де Баржетон устыдилась меня, отреклась от меня, выгнала, отвергла на девятый день по приезде. Встретившись со мною, она отвернулась, а я, ради того чтобы сопутствовать ей в свете, куда она пожелала меня ввести, истратил тысячу семьсот шестьдесят франков из двух тысяч, привезенных мною из Ангулема и с таким трудом добытых вами! «На что истратил?» — скажешь ты. Моя милая сестра, Париж — необычайная пропасть: здесь можно пообедать за восемнадцать су, но в порядочной ресторации самый простой обед стоит пятьдесят франков; здесь есть жилеты и панталоны ценою в четыре франка и даже в сорок су, но модные портные не сошьют их вам дешевле ста франков. В Париже, ради того чтобы перебраться через лужу во время дождя, платят одно су. Здесь самая короткая поездка в карете стоит тридцать два су. Я жил в роскошном квартале, но нынче переехал в гостиницу «Клюни», в улице Клюни, одной из самых жалких и самых мрачных улиц Парижа, затерявшейся меж трех церквей и старинных зданий Сорбонны. Я занимаю комнату в пятом этаже и, хотя она достаточно запущена и неопрятна, плачу за нее пятнадцать франков в месяц. Мой завтрак состоит из хлебца в два су и кружки молока за одно су. Но я отлично обедаю за двадцать два су в ресторации некоего Фликото, на площади той же Сорбонны. До наступления зимы мои издержки не превысят шестидесяти франков в месяц, я на это надеюсь, по крайней мере. Итак, двухсот сорока франков достанет на четыре месяца. За это время я, без сомнения, продам «Лучника Карла IX» и «Маргаритки». Поэтому не тревожьтесь за меня. Пусть настоящее мрачно, пусто, убого, — будущее радужно, пышно и блистательно. Большинство великих людей претерпевало превратности судьбы, удручающие и меня, но невзгодам меня не сломить. Плавт, великий комический поэт, был работником на мельнице. Макиавелли писал «Государя» по вечерам, пробыв целый день среди мастеровых. Великий Сервантес, потерявший руку в битве при Лепанто, причастный к победе этого славного дня, прозванный писаками своего времени «убогим, одноруким стариком», обречен был, по вине издателей, ожидать десять лет выхода второй части своего вдохновенного «Дон-Кихота». Ныне не те времена. Печали и нищета — удел лишь безвестных талантов; но, достигнув славы, писатели становятся богатыми, и я буду богат. Впрочем, моя жизнь заполнена трудом, половину дня я провожу в библиотеке св. Женевьевы: там я приобретаю необходимые познания, без которых я бы недалеко ушел. Итак, теперь я почти счастлив. В несколько дней я весело приноровился к своему положению. С самого утра отдаюсь любимой работе; на жизнь у меня денег достанет; я много размышляю, учусь, я не вижу, что могло бы причинить мне боль теперь, когда я отрекся от света, где мое самолюбие страдало ежеминутно. Знаменитые люди любой эпохи должны жить в одиночестве. Не подобны ли они птицам в лесу? Они поют, они чаруют природу, никем не зримые. Так и я поступлю, ежели мне доведется осуществить мои честолюбивые замыслы. Я не сожалею о г-же де Баржетон. Женщина, которая могла так поступить, не заслуживает воспоминания. Я не сожалею о том, что покинул Ангулем. Эта женщина была права, заманив меня в Париж и там предоставив собственным силам. Здесь мир писателей, мыслителей, поэтов. Только здесь взращивают славу, и мне известно, какие дает она ныне чудесные всходы. Только здесь, в музеях и частных собраниях, писатели могут найти живые творения гениев, воспламеняющие и подстрекающие воображение. Только здесь обширные, всегда открытые библиотеки предлагают уму пищу и знания. Наконец, в Париже в самом воздухе и в любом пустяке таится мысль, увековеченная в литературных творениях. Из разговоров в кафе, в театре почерпнешь более, нежели в провинции за десять лет. Поистине здесь все представляет зрелище, сравнение и поучение. Предельная дешевизна, предельная дороговизна — вот он, Париж, где каждая пчела находит свою ячейку, где каждая душа впитывает то, что ей родственно. Итак, если я сейчас страдаю, все же я ни в чем не раскаиваюсь. Напротив, прекрасное будущее вырисовывается передо мною и порою радует мое страждущее сердце. Прощай, моя милая сестра. Не ожидай от меня частых писем: одна из особенностей Парижа в том, что здесь совсем не замечаешь, как мчится время. Жизнь здесь ужасающе стремительна. Обнимаю мать, Давида и тебя нежнее, чем когда-либо.
Люсьен».
Фликото — имя, запечатленное в памяти у многих. Мало встретится студентов, которые, живя в Латинском квартале в первые двенадцать лет Реставрации, не посещали бы этот храм голода и нищеты. Обед из трех блюд с графинчиком вина или бутылкой пива стоил там восемнадцать су, а с бутылкой вина — двадцать два су. И только лишь один пункт его программы, перепечатанный конкурентами крупным шрифтом на афишах и гласивший: Хлеба вволю, короче говоря, до отвала, помешал этому другу молодежи нажить огромное состояние. Много славных людей своего века вскормил Фликото. Несомненно, сердце не одного знаменитого человека должно ощутить радость от тысячи неизъяснимых воспоминаний при виде окон с мелкими стеклами, выходящих на площадь Сорбонны и в улицу Нев-де-Ришелье, еще сохранивших при Фликото II и Фликото III, вплоть до Июльских дней, во всей неприкосновенности и бурую окраску, и древний, почтенный вид, которые свидетельствовали о глубоком презрении к шарлатанской мишуре, подобию рекламы, создаваемой почти всеми нынешними рестораторами для утехи глаз, но в ущерб желудку. Вместо нагроможденных чучел дорогой дичи, отнюдь не предназначенных для жаркого, вместо фантастических рыб, оправдывающих балаганную остроту: «Я видел славного карпа, собираюсь купить его на той неделе»; вместо этой первины, вернее сказать, тухлятины, выставленной в обманчивом убранстве ради прельщения капралов и их землячек, честный Фликото выставлял салатники, испещренные трещинами, но груды отварного чернослива радовали взгляд потребителя, внушая уверенность, что слово десерт, возвещаемое афишами конкурентов, здесь не окажется Хартией. Шестифунтовые хлебы, разрезанные на четыре части, подкрепляли обещание: «Хлеба вволю». Такова была роскошь заведения, которое мог бы в свое время прославить Мольер, — столь забавно звучало имя хозяина. Фликото существует, он будет жить, покуда живы студенты. Там всего-навсего едят; но там едят, точно работают, с мрачной либо веселой деловитостью, смотря по характеру или обстоятельствам. В ту пору это знаменитое заведение состояло из двух зал, расположенных под прямым углом, длинных, узких и низких, — одна окнами на площадь Сорбонны, другая в улицу Нев-де-Ришелье; обе залы были уставлены столами, вероятно попавшими сюда из трапезной какого-нибудь аббатства, ибо своей длиной они напоминали монастырские столы, и возле приборов чинно лежали салфетки, аккуратно продетые сквозь нумерованные металлические кольца. Фликото I менял скатерти по воскресеньям; но Фликото II, говорят, начал менять их два раза в неделю, лишь только его династии стала угрожать конкуренция. Этот ресторан — хорошо оборудованная мастерская, а не пиршественная зала, нарядная и предназначенная для утех чревоугодия. Тут не засиживаются. Движения тут быстры. Тут без устали снуют слуги, все они заняты, все необходимы. Кушанья однообразны. Вечный картофель! Пусть не будет ни единой картофелины в Ирландии, пусть повсюду будет в картофеле недостаток, у Фликото вы его найдете. Вот уже тридцать лет, как он там подается, золотистый, излюбленного Тицианом цвета, посыпанный зеленью, и обладает преимуществом, завидным для женщин: каким он был в 1814 году, таким остался и в 1840. Бараньи котлеты, говяжья вырезка занимают в меню этого заведения такое же место, какое у Вери отведено глухарям, осетрине, яствам необычным, которые необходимо заказывать с утра. Там господствует говядина; телятина там подается под всякими соусами. Когда мерланы, макрель подходят к побережью океана, они тотчас приплывают к Фликото. Там все идет в соответствии с превратностями сельского хозяйства и причудами времен года. Там обучаешься вещам, о которых и не подозревают богачи, бездельники, люди, равнодушные к изменениям в природе. Студент, обосновавшийся в Латинском квартале, получает там чрезвычайно точные сведения о погоде: он знает, когда поспевает фасоль и горошек, когда рынок заполнен капустой, какой салат подвезли в изобилии и уродилась ли свекла. В ту пору, когда там бывал Люсьен, пошлая клевета по-прежнему приписывала появление у Фликото бифштексов мору лошадей. В Париже мало ресторанов, являющих столь чудесное зрелище. Здесь вы встретите лишь молодость и веру, нужду, переносимую весело, несмотря на то что многие лица суровы, угрюмы, озабочены, скорбны. Большинство посетителей одето небрежно. Оттого-то завсегдатаи, явившись принаряженными, обращают на себя внимание. Каждый знает, что этот необычный наряд знаменует встречу с возлюбленной, посещение театра или выход в высшие сферы. Здесь, по уверению молвы, положено было начало студенческим содружествам, и в будущем, как мы увидим в нашем повествовании, некоторые из их участников стали знаменитостями. Однако, исключая молодых людей, сидящих за одним столом и связанных между собою чувством землячества, большинство обедающих держится чинно и нелегко поддается веселью: как знать, тому причиною не церковное ли вино, мало располагающее к сердечным излияниям? Тот, кто посещал Фликото, вспомнит немало мрачных и таинственных фигур, окутанных туманами самой холодной нищеты, приходивших туда обедать года два сряду и исчезнувших бесследно во мгле, которая укрыла эти парижские призраки от глаз самых любопытных завсегдатаев. Дружба, зарождавшаяся у Фликото, укреплялась в соседних кафе при пламени сладкого пунша или за чашкой кофе, освященного каким-нибудь ликером.
Переехав в гостиницу «Клюни», Люсьен, как все новички, в первые дни вел скромную и размеренную жизнь. После злополучной попытки пожить по-щегольски, поглотившей все его сбережения, он ушел в работу с юношеским рвением, которое так быстро охлаждают заботы и забавы, предоставляемые Парижем каждому человеку, и богатому и бедному, и устоять перед которыми может только буйная энергия подлинного таланта или мрачная воля честолюбца. Люсьен являлся к Фликото в пятом часу дня, заметив, что выгодно приходить одним из первых: кушанья в это время более разнообразны, можно еще получить то, что предпочитаешь. Как все поэтические души, он облюбовал себе место, и выбор его в достаточной мере свидетельствовал о проницательности. В первый же день своего появления у Фликото он приметил столик близ конторки, и по лицам сотрапезников, по обрывкам фраз, перехваченных на лету, он угадал собратьев по литературе. Затем некое чутье ему подсказало, что, поместившись близ конторки, он может вступить в разговор с хозяевами ресторана. Со временем установится знакомство, и в случае безденежья ему, несомненно, будет оказан необходимый кредит. Итак, он усаживался за квадратный столик возле конторки, накрытый на два прибора, с белыми салфетками без колец, предназначенный, конечно, для случайных посетителей. Против Люсьена сидел худощавый и бледный молодой человек, по-видимому такой же нищий, как и он; его красивое, уже поблекшее лицо говорило об утраченных надеждах, оставивших на его челе следы утомления, а в душе глубокие борозды, где брошенные семена не давали более всходов. Люсьен почувствовал влечение к незнакомцу в силу этих поэтических примет и необоримого порыва сочувствия.
Молодого человека, первого из сотрапезников, с которым ангулемскому поэту удалось через неделю, после взаимных мелких услуг, беглых слов и взглядов, завязать беседу, звали Этьеном Лусто. Тому два года он, как и Люсьен, покинул провинцию, городок в Берри. Нервные движения, блеск глаз, речь, порою отрывистая, изобличали горестное знакомство с литературной жизнью. Этьен приехал из Сансера с трагедией в кармане, увлекаемый тою же приманкой, что влекла и Люсьена: славой, властью, богатством. Этот молодой человек, прежде обедавший у Фликото каждый день, вскоре начал появляться все реже и реже. Когда Люсьену случалось после пяти или шести дней перерыва вновь встретиться со своим поэтом, он надеялся увидеться с ним и на завтрашний день; но на завтрашний день оказывалось, что его место занято каким-нибудь незнакомцем. У молодых людей, видевшихся накануне, огонь вчерашней беседы отражается в сегодняшней; но случайность встреч принуждала Люсьена каждый раз сызнова ломать лед, и тем самым замедлялось сближение. Первые недели оно мало подвинулось. Из беседы с дамой, сидевшей за конторкой, Люсьен узнал, что будущий его друг состоит сотрудником маленькой газетки, для которой он пишет отзывы на новые книги и дает отчеты о пьесах, идущих в Амбигю-Комик, Гэте или Драматической панораме. Молодой человек сразу стал видной персоной в глазах Люсьена, который решил завязать с ним задушевную беседу и пойти на кое-какие жертвы ради поддержания дружбы, столь нужной для начинающего литератора. Журналист отсутствовал две недели. Люсьен еще не знал, что Этьен только тогда обедал у Фликото, когда бывал не при деньгах, и в том крылась причина его мрачной разочарованности, той холодности, которой Люсьен противопоставлял льстивые улыбки, вкрадчивые слова. Однако ж эта дружба требовала серьезных размышлений, ибо безвестный журналист вел, по-видимому, широкий образ жизни, не уклоняясь от рюмочек вина, чашек кофе, от бокалов с пуншем, зрелищ, пирушек. Люсьен в первые дни своего пребывания в Латинском квартале держал себя как ребенок, ошеломленный первым уроком парижской жизни. Оттого-то, ознакомившись с ценами и взвесив свой кошелек, Люсьен не осмелился подражать Этьену из боязни впасть в прежние ошибки, в которых он все еще раскаивался. Он жил под игом провинциальных законов: Ева и Давид, его ангелы-хранители, вставали перед ним при малейшем дурном побуждении, напоминая о возложенных на него надеждах, о том, что он обязан составить счастье своей старой матери, о всем том, что сулил его талант. Утренние часы он проводил в библиотеке св. Женевьевы, изучая историю. При первых же изысканиях он заметил ужасающие ошибки в романе «Лучник Карла IХ». Когда библиотека закрывалась, он шел в свою сырую и холодную комнату, исправлял свой труд, перестраивал его, выбрасывал целые главы. После обеда у Фликото он направлялся в Торговый пассаж, просматривал в литературном кабинете Блосса произведения современной литературы, газеты, периодические издания, сборники стихов, желая войти в жизнь искусства, и в полночь возвращался в свою жалкую комнату, не потратившись ни на освещение, ни на дрова.
Чтение, столь разнообразное, чрезвычайно изменило его вкусы, и он сызнова пересмотрел свой сборник сонетов о цветах, свои милые «Маргаритки», и так основательно их переделал, что едва ли сохранилось сто прежних строк. Итак, Люсьен первое время вел простой, невинный образ жизни бедных питомцев провинции, которые даже обеды Фликото находят роскошными по сравнению с обычным столом родительского дома, довольствуются медлительными прогулками в аллеях Люксембургского сада, поглядывают искоса, с замиранием сердца, на красивых женщин, живут в пределах Латинского квартала и благоговейно предаются труду, мечтая о будущем. Но Люсьен, рожденный поэтом, скоро уступил непреклонности желания, не устояв перед обольщением театральных афиш. Французский театр, Водевиль, Варьете, Комическая опера, куда он ходил в стулья партера, поглотили шестьдесят франков. Какой студент лишил бы себя счастья видеть Тальмá в прославленных им ролях? Театр, первая любовь поэтических душ, очаровал Люсьена. Актеры и актрисы представлялись ему особыми людьми; он не верил в возможность переступить рампу и общаться с ними запросто. Им он был обязан духовными наслаждениями, они были для него существами волшебными, о которых в газетах упоминалось наряду с делами государственной важности. Быть драматическим писателем, видеть свои творения на театре — какая пленительная мечта! Мечта эта осуществлялась людьми смелыми, как Казимир Делавинь! Плодотворные мысли, порывы веры в себя, за которыми следовали приступы отчаяния, волновали Люсьена и, невзирая на глухой ропот страстей, поддерживали его на священном пути труда и воздержания. Из чрезмерного благоразумия он дал себе обет не посещать Пале-Рояль, то пагубное место, где он истратил в одно утро пятьдесят франков у Вери и около пятисот на наряды. Поэтому, когда его одолевало искушение посмотреть Флери, Тальма, обоих Батистов или Мишо, он шел в узкую темную галерею, где с половины шестого уже стоял хвост за дешевыми билетами и опоздавшим надо было платить десять су за место у кассы. Часто, простояв в очереди часа два, разочарованные студенты слышали возглас: «Билеты проданы!» Из театра Люсьен возвращался, потупив взор, не глядя по сторонам, ибо улицы в этот час были полны живых соблазнов. Возможно, и ему случилось пережить одно из тех весьма обычных приключений, которые, однако, занимают огромное место в боязливом юном воображении. Однажды, пересчитав свои экю, Люсьен весь похолодел, напуганный быстрым истощением своих капиталов, и подумал, что ему необходимо побывать у какого-нибудь книгоиздателя и заручиться платной работой. Молодой журналист, которого он сам произвел в звание друга, не появлялся у Фликото. Люсьен ожидал счастливого случая, но случая не представлялось. В Париже случай благоприятствует лишь людям с обширным кругом знакомых: чем больше знакомых, тем больше возможностей к успеху в любой области; случай и здесь на стороне крупных армий. Сохранив еще свойственную провинциалам осторожность, Люсьен не стал ожидать того часа, когда у него останется лишь несколько экю: он решил сделать набег на книгоиздателей.
В одно прохладное сентябрьское утро Люсьен вышел в улицу Лагарпа с двумя рукописями в руках. Он дошел до набережной Августинцев, стал ходить вдоль набережной, посматривая то на воды Сены, то на книжные лавки, как будто добрый гений внушал ему, что лучше броситься в реку, нежели в литературу. Наконец, внимательно изучив внешность людей, мелькавших за стеклами витрин или стоящих на пороге лавок, приветливых с виду, хмурых, забавных, веселых или грустных, преодолев мучительные колебания, он наметил себе дом, перед которым приказчики торопливо упаковывали книги. Там спешно отправляли товар, стены пестрели объявлениями:
Поступили в продажу:
«Отшельник» виконта д'Арленкура. Третье издание.
«Леонид» Виктора Дюканжа. Пять томов в 12-ю долю листа, на лучшей бумаге. Цена 12 франков.
«Нравственные наблюдения» Кератри.
— Вот счастливцы! — вскричал Люсьен.
Афиша, новое и своеобразное изобретение знаменитого Лавокá, в ту пору впервые расцвела на парижских стенах. Вскоре подражатели такого способа рекламы изукрасили ею весь Париж, создав новый источник государственных доходов. Наконец Люсьен, поэт, столь славный в Ангулеме и столь ничтожный в Париже, едва дыша от волнения, проскользнул у самой стены дома и, собрав все свое мужество, вошел в лавку, переполненную служащими, клиентами, издателями... «И, может быть, авторами!» — подумал Люсьен.
— Я бы хотел поговорить с господином Видалем или господином Поршоном, — сказал он одному из продавцов.
Он только что прочел на вывеске крупными буквами:
ВИДАЛЬ И ПОРШОН, КНИГОПРОДАВЦЫ-КОМИССИОНЕРЫ
ДЛЯ ФРАНЦИИ И ЗАГРАНИЦЫ
— Они оба заняты, — отвечал продавец.
— Я обожду.
Поэт, оставшись в лавке, рассматривал связки книг. Он пробыл там два часа, изучая заголовки, перелистывая книги и читая отдельные страницы. Наконец Люсьен прислонился к застекленной перегородке с зелеными занавесками, за которой, как он подозревал, скрывался Видаль или Поршон, и услышал следующий разговор:
— Желаете взять пятьсот экземпляров? Для вас я посчитаю их по пяти франков и на каждую дюжину накину лишний экземпляр.
— Во что же обойдется экземпляр?
— На шестнадцать су дешевле.
— Четыре франка четыре су? — сказал Видаль или Поршон тому, кто предлагал книги.
— Так точно, — послышался ответ.
— Расчет по распродаже? — спросил торговец.
— Как так? Э-ге-ге, старый шутник! Тогда вы разочтетесь года через полтора векселями сроком на год.
— Помилуйте, векселя сейчас же, — отвечал Видаль или Поршон.
— На какой срок векселя? На девять месяцев? — спросил издатель или автор, предлагавший книгу.
— Нет, мой любезный, на год, — отвечал один из книгопродавцев-комиссионеров.
Воцарилось молчание.
— Вы меня режете! — вскричал неизвестный.
— Но разве мы сбудем за год пятьсот экземпляров «Леонида»? — отвечал книгопродавец-комиссионер издателю Виктора Дюканжа. — Мой дорогой мэтр, мы были бы миллионерами, ежели бы книги расходились по воле издателей, но книги расходятся по прихоти публики. Романы Вальтера Скотта предлагают по восемнадцати су за том, три ливра двенадцать су за весь роман, а вы хотите, чтобы я ваши книжицы продавал дороже? Если вам угодно, чтобы я протолкнул ваш роман, пойдите мне навстречу. Видаль!
Из-за кассы встал толстяк и, заткнув перо за ухо, подошел к ним.
— Сколько ты сбыл Дюканжа в последнюю поездку?
— Две сотни «Старичка из Кале», но для этого пришлось снизить цену на две другие книги; спрос на них был невелик, и получились соловьи.
Позже Люсьен узнал, что соловьями книгопродавцы называют книги, которые залежались на полках в глубоком уединении книжных складов.
— Кстати, тебе известно, — продолжал Видаль, — что Пикар подготовляет серию романов? Он обещал нам двадцать процентов скидки против обычной книгопродавческой цены, чтобы мы обеспечили ему успех.
— Воля ваша! На год, — уныло отвечал издатель, сраженный последним доверительным сообщением Видаля Поршону.
— Следовательно? — решительно спросил Поршон неизвестного.
— Я согласен.
Издатель вышел. Люсьен слышал, как Поршон сказал Видалю:
— Уже есть требование на триста экземпляров. Расчет с издателем задержим. «Леонида» пустим по сто су за штуку. А сами разочтемся за него через полгода и...
— Вот уже полторы тысячи франков барыша, — сказал Видаль.
— О! Я сразу заметил, что ему туго приходится.
— Он зарывается! Платит Дюканжу четыре тысячи франков за две тысячи экземпляров!
Люсьен прервал Видаля, появившись в дверях клетушки.
Книгопродавцы едва ответили на его поклон.
— Я автор романа, в манере Вальтера Скотта, из истории Франции, под заглавием: «Лучник Карла IX». Предлагаю вам приобрести.
Поршон окинул Люсьена холодным взглядом и положил перо на конторку.
Видаль, свирепо посмотрев на автора, ответил:
— Мы, сударь, не издатели. Мы книгопродавцы-комиссионеры. Ежели мы издаем книги за свой счет, то это торговые операции, которые мы ведем только со светилами. Притом мы покупаем лишь серьезные книги, исторические сочинения, краткие обзоры.