Книга: Это как день посреди ночи
Назад: Глава 19
Дальше: Примечания

Часть четвертая
Экс-ан-Прованс (наши дни)

– Месье…
Мне улыбалось ангельское личико стюардессы. Почему она мне улыбается? Где я?.. Я задремал. Несколько мгновений сонного оцепенения – и я понял, что нахожусь в самолете, белом, как операционная, и что облака за стеклом иллюминатора не призраки, явившиеся с того света. И вдруг все вспомнил: Эмили умерла. Угасла в понедельник в больнице Экс-ан-Прованса. Об этом неделю назад мне сообщил Фабрис Скамарони.
– Поднимите, пожалуйста, спинку кресла, месье. Скоро посадка.
Слова стюардессы, пробивавшиеся будто сквозь вату, глухо звучали в голове. Какое кресло?.. Мой сосед, подросток в куртке с эмблемой алжирской футбольной команды, ткнул в нужную кнопку и помог поднять спинку кресла.
– Спасибо, – сказал я ему.
– Не за что, дедушка. Вы живете в Марселе?
– Нет.
– В аэропорту меня ждет кузен. Если хотите, мы могли бы вас подвезти.
– Очень мило с твоей стороны, но не стоит. Меня тоже будут встречать.
Я взглянул на его затылок, коротко стриженный в полном соответствии с требованиями окончательно свихнувшейся моды, и на непокорный чубчик, удерживаемый на месте лишь толстым слоем геля.
– Боитесь летать? – спросил он меня.
– Да не особо.
– Мой отец при посадке самолета всегда закрывает ладонями глаза.
– Даже так?
– Сразу видно, что вы его не знаете. Мы живем на девятом этаже в Гамбетте, в жилом комплексе Жан-де-Лафонтен. Вы знаете этот квартал Орана? Огромные башни, к которым с тыла подступает море. Ну так вот, в восьми случаях из десяти отец предпочитает не пользоваться лифтом. А ведь он уже старик, ему пятьдесят восемь, и недавно он перенес операцию на простате.
– Пятьдесят восемь – это еще не старик.
– Знаю, но у нас всегда так. Принято говорить не «папа», а «старик»… А вам, дедушка, сколько лет?
– Я родился так давно, что уже позабыл свой возраст.
Самолет нырнул в гущу облаков. Когда он клюнул носом, корпус его несколько раз вздрогнул в турбулентном потоке. Я схватился за подлокотник, сосед похлопал меня по руке и сказал:
– Ничего страшного, дедушка. Это то же самое, что свернуть на машине с автомагистрали на проселок. Среди всех видов транспорта самолеты считаются самыми безопасными.
Я повернулся к иллюминатору, посмотрел на ватные облака, которые сначала превратились в лавину, затем поредели до тумана, опять набрали силу и, наконец, исчезли совсем. Вновь засияло синевой небо, прочерченное длинными белыми полосами. Зачем я сюда приехал?.. Шум двигателей перекрыл голос дяди: «Если хочешь, чтобы твоя жизнь превратилась в маленький кусочек вечности, если желаешь всегда сохранять ясность мышления, даже посреди хаоса и безумия, люби… Люби изо всех сил, будто это последнее, что ты умеешь делать на этом свете… люби так, чтобы тебе завидовали принцы и боги… потому что именно в любви любое уродство перерождается в красоту». То были дядины последние слова. Он сказал мне их на смертном одре в Рио-Саладо. Даже сегодня, почти полвека спустя, его слабеющий голос звучит в моих ушах истинным пророчеством: «Тот, кто проходит мимо самого прекрасного, что только есть в этой жизни, становится так же стар, как его сожаления, и ни стоны, ни вздохи уже никогда не смогут убаюкать его душу…» Почему тогда я уехал так далеко от дома – чтобы опровергнуть эту истину или же чтобы смело взглянуть ей в глаза?.. Самолет завалился на крыло, выполняя разворот, и передо мной вдруг, будто из небытия, вынырнула территория Франции. Сердце бешено заколотилось в груди, и чья-то невидимая рука яростно сжала горло. Я так разволновался, что еще чуть-чуть – и мои ногти насквозь пропороли бы мягкую обшивку подлокотников. Вскоре вдали блеснули вершины каменистых гор. Вечные, несгибаемые часовые, они караулили побережье, не обращая никакого внимания на вздыбленное море, волновавшееся внизу. Еще один разворот – и вот он, Марсель!.. похожий на загорающую на солнце весталку. Раскинувшись на холмах и сияя солнечным светом, обнажив пупок и открыв всем четырем ветрам бедро, она делала вид, что спит и не слышит ни шума волн, ни отголосков, доносящихся из глубины страны. Марсель, город-легенда, город набирающихся сил титанов, город, где падшие боги озираются в поисках своего Олимпа, судьбоносный перекресток утраченных горизонтов, такой разный и многоликий, в силу своего неисчерпаемого великодушия; Марсель, поле моего последнего сражения, где я буду вынужден сложить оружие, побежденный собственной неспособностью принять брошенный судьбой вызов и тем самым заслужить свое счастье. Именно здесь, в этом городе, где чудо стоит на повестке дня в головах людей, а солнце превосходит само себя и проливает свет на умы, когда они желают снять с себя заржавевшие оковы, я измерил всю глубину причиненного мною зла и больше себя так и не простил… Сорок пять лет назад я приехал сюда, чтобы настичь бледную тень моей судьбы, наспех починить ее ветхие одежды, вправить вывихи и переломы, залечить раны, попытаться примириться с долей, затаившей на меня зло за то, что я так и не взлетел на собственных крыльях, засомневался в ней, предпочел риску благоразумие, в то время как она предлагала доброе ко мне расположение; что, подобно попрошайке, выклянчивал полное отпущение грехов во имя того, что Господь ставит превыше любых подвигов и невзгод: во имя Любви. Я приехал тогда растерянный, неуверенный в себе, но искренний, чтобы добиться искупления, сначала для себя, а затем и для тех, кого по-прежнему любил, несмотря на посеявшую раздор между нами ненависть, несмотря на серость, от которой наши радостные дни подернулись мрачной пеленой. У меня перед глазами до сих пор стоят мерцающие огни порта, готовившегося принять пароход из Орана, утопавшие во мраке набережные, тени на трапах. Я как наяву вижу перед собой лицо таможенника с закрученными кверху усами, приказавшего мне вывернуть карманы и поднять руки, будто в чем-то меня подозревая; полицейского, явно не одобрявшего рвение коллеги; таксиста, отвозившего меня в отель и ругавшегося, что я слишком сильно хлопаю дверцей; администратора, заставившего дожидаться полночи, пока он не выяснит, осталась ли свободная комната, потому как я не удосужился подтвердить бронь… Это был жуткий вечер марта 1964 года, холодный мистраль так разгулялся, что мог даже быка с ног свалить. В номере стоял собачий холод, и, сколько я ни кутался в одеяло, пытаясь хоть немного согреться, все равно мерз. Под порывами ветра стонало окно. На прикроватном столике, тускло освещенном хилой лампой, стояла моя кожаная сумка. Внутри лежало письмо от Андре Сосы:
«Мой дорогой Жонас, я выполнил твою просьбу и напал на след Эмили. Поиски отняли у меня немало времени, но я рад, что в конечном счете ее нашел. Ради тебя. Она работает секретаршей у одного марсельского адвоката. Я позвонил ей, но она даже не стала со мной разговаривать!!! Почему – мне неизвестно. Мы никогда не были с ней особо близки, по крайней мере до такой степени, чтобы таить друг на друга обиду. Возможно, она спутала меня с кем-то другим. Война расшатала так много привычных ориентиров, что впору спросить себя, не является ли коллективной галлюцинацией то, что мы все из-за нее перенесли. Но не будем больше об этом. Предоставим времени возможность загладить скорбь и печаль. Раны еще слишком свежи, чтобы требовать от выживших хоть какой-то сдержанности… Адрес Эмили такой: 143, улица Фрер-Жюльен. Это недалеко от Канабьер. Найти проще простого. Дом прямо напротив пивного ресторанчика «Ле Пальмье». Этот «Ле Пальмье» славится по всему городу, там всегда собираются «черноногоние». Представляешь? Теперь нас, алжирцев европейского происхождения, здесь называют не иначе как «черноногими». Будто мы всю жизнь ходили по щиколотку в отработанном моторном масле… Когда будешь в Марселе, обязательно мне позвони. Буду рад дать тебе хорошего пинка, чтобы содержимое желудка брызнуло через уши. Крепко тебя обнимаю. Деде».
Улица Фрер-Жюльен находилась в пяти кварталах от моего отеля. Водитель такси добрых полчаса наворачивал круги и только после этого высадил меня у пивного ресторанчика «Ле Пальмье». Но ему же надо зарабатывать на жизнь. Площадь кишела народом. После вчерашней грозы над Марселем как ни в чем не бывало вновь засияло солнце. Его свет озарял собой лица людей. Дом 143, втиснутый меж двух примыкавших к нему современных зданий, представлял собой старое добротное строение, выкрашенное бледно-зеленой краской, со стройными окнами, прятавшимися за запертыми ставнями. Цветочные горшки пытались оспорить банальность балконов, прячась в тени опущенных штор… Дом 143 по улице Фрер-Жюльен произвел на меня странное впечатление. Он будто противился солнцу, воспринимая в штыки радости жизни. Мне никак не удавалось представить, чтобы Эмили могла смеяться за такими скорбными окнами. Я сел за столик у большой стеклянной витрины ресторана, чтобы видеть всех, кто входил в дом напротив или выходил оттуда. Стоял лучезарный воскресный день. Солнце вымыло тротуары, и над землей теперь поднимался пар. Завсегдатаи вокруг обсуждали мировые проблемы за стаканчиком красного; все говорили с акцентом жителей пригородов Алжира, лица до сих пор были обожжены знойным солнцем южного побережья Средиземного моря, а грассировали они так, как перекатывают во рту кускус – с наслаждением и восторгом. Но какие бы вопросы они ни затрагивали, разговор неизменно возвращался к Алжиру. Только эта тема была у всех на устах.
– Знаешь, о чем я думаю, Хуан? Об омлете, который я забыл на огне, когда в спешке собирался. Интересно, мой дом не сгорел, когда я уехал?
– Ты серьезно, Роже?
– Ну конечно. Ты же мне все уши прожужжал глупостями о том, что тебе пришлось бросить в твоем захолустье. Неужели нельзя поговорить о чем-то другом?
– О чем мне говорить, Роже? Алжир – вся моя жизнь.
– В таком случае почему бы тебе на заткнуться и не оставить меня в покое? Мне хочется подумать о чем-нибудь другом! Да-да, представь себе!
За стойкой трое тесно сгрудившихся пьяниц в баскских беретах чокались, вспоминая четыре сотни дел, которые им довелось провернуть в Баб-эль-Уэде. Как они ни старались вести себя скромнее, их все равно было слышно даже на улице. Рядом со мной еле ворочали языками братья-близнецы, сидевшие за столом, заставленным бутылками и пепельницами, доверху набитыми окурками. Смуглый оттенок кожи, стекавшая по подбородку слюна, линялая матросская форма, погасшие окурки во рту и сморщенный, как у макрели в банке, вид придавали им сходство с рыбаками в порту Алжира.
– А я, братан, тебе говорил! Шкура она! Ничего общего с нашими тамошними девушками, которые уважают мужчину и никогда не подставят ему подножку. Да и потом, что ты такого в ней нашел? Это же настоящий айсберг! Стоит мне представить, как она сжимает тебя в своих объятиях, как тут же становится плохо. К тому же она даже долбаную тарелку супа и ту приготовить не может…
Я выпил несколько чашек кофе, не сводя глаз с дома 143. Потом поужинал. Никакого намека на Эмили. Пьяницы ушли, за ними к выходу потянулись и близнецы. Гам немного стих, но вскоре вновь возобновился с появлением ватаги подвыпивших приятелей. Гарсон разбил два стакана и вылил кувшин воды на посетителя, который воспользовался этим, чтобы высказать все, что думает о ресторанчике, о «черноногих», о Марселе, Франции, Европе, арабах, евреях, португальцах, а заодно и о собственной семье, «кучке лицемерных эгоистов», которая даже не смогла подыскать ему жену, хотя вскоре ему предстоит перешагнуть четырнадцатилетний рубеж. Ему сначала позволили вскрыть все гнойники в душе, а потом попросили убираться на все четыре стороны.
Свет дня потускнел, на город вот-вот был готов опуститься вечер.
От долгого сидения в углу я уже чувствовал себя совершенно разбитым, но вот наконец появилась она. Эмили вышла из дома с непокрытой головой и забранными в шиньон волосами. На ней были непромокаемый плащ с широким воротом и сапоги до колен. Руки в карманах, торопливый шаг – ее можно было принять за студентку коллежа, которой не терпится встретиться с друзьями и весело провести вечер.
Я положил все деньги, которые у меня были, в маленькую, случайно оставленную гарсоном на столе хлебницу и бросился ее догонять.
Вдруг мне стало страшно. Разве я имел право без предупреждения вторгаться в ее жизнь? Разве она меня простила?
Чтобы разрешить крывшееся в этих мыслях противоречие, я, удивляясь сам себе, окликнул:
– Эмили!
Она резко остановилась, будто наткнувшись на невидимую стену. Вероятно, узнала мой голос, потому что втянула голову в плечи и напряглась. Но не оглянулась. На несколько мгновений прислушалась, ничего больше не услышала и пошла дальше.
– Эмили!
На этот раз она повернулась так резко, что чуть не упала. На бледном лице блеснули глаза. Она тут же собрала волю в кулак и проглотила слезы… Я с идиотским видом ей улыбнулся, не имея ни малейшего понятия, что делать. Что я ей скажу? С чего начну? Мне так не терпелось ее увидеть, что я совершенно не подготовился к этой встрече.
Эмили внимательно меня рассматривала, чтобы убедиться, что я действительно живое существо из плоти и крови.
– Это я.
– Ну и что?..
Ее лицо превратилось в жесткую непроницаемую маску, в зеркало, потерявшее способность что-либо отражать. Я никак не мог поверить, что она может встретить меня с таким ледяным безразличием.
– Я тебя повсюду искал.
– Зачем?
Вопрос застал меня врасплох и в одночасье разоружил. Как она могла не видеть того, что бросалось в глаза?
Мой энтузиазм от удара пошатнулся, будто оглушенный боксер на ринге. Я был ошеломлен, она срезала меня еще на взлете, не позволив даже набрать скорость.
– Как это «зачем»?.. – пробормотал я. – Я приехал сюда ради тебя.
– Мы все сказали друг другу еще там, в Оране.
На ее лице шевелились одни губы.
– В Оране все было иначе.
– В Оране, в Марселе, какая разница!
– Эмили, ты прекрасно знаешь, что это не так. Война окончена, но жизнь продолжается.
– Для тебя, может быть, и так.
Я обливался потом.
– Я искренне полагал, что…
– Ты ошибался! – перебила меня она.
Эта холодность! От нее стыли все мои мысли и слова, она оковывала льдом саму мою душу.
Ее глаза держали меня на прицеле, готовые в любую минуту выстрелить и убить.
– Эмили… Скажи, что мы можем сделать, но прошу тебя, не смотри на меня так. Я ничего не пожалею, я все отдам, чтобы…
– Отдать можно только то, что у тебя есть, и то лишь в самом лучшем случае! А всего у тебя попросту нет… Да и потом, это ничего не даст. Мир не переделаешь. Что же до меня, то он отнял у меня гораздо больше, чем сможет отдать.
– Мне жаль.
– Это всего лишь слова. К тому же ты, как мне кажется, уже их говорил.
Моя тоска была столь непомерна, что затопила всю душу, не оставив места ни досаде, ни гневу.
Против всех ожиданий взгляд ее смягчился, выражение лица подобрело. Она долго смотрела мне в глаза, будто возвращаясь далеко-далеко в прошлое в надежде там меня отыскать, и наконец подошла. Меня окатил аромат ее духов. Она обхватила мое лицо ладонями, как когда-то делала мать, прежде чем поцеловать меня в лоб. Но Эмили целовать не стала. Ни в лоб, ни в щеку. Довольствовалась лишь тем, что пристально на меня смотрела. Ее дыхание смешивалось с моим. Мне хотелось, чтобы она вот так стояла вплоть до дня Страшного суда.
– В том, что случилось, нет чьей-либо вины, Юнес. Ты мне ничего не должен. Просто так устроен мир, вот и все. И он меня больше не привлекает.
Она повернулась и пошла дальше своей дорогой.
Я оторопело застыл на тротуаре, не в состоянии пошевелиться или молвить хоть слово, и смотрел, как она уходит из моей жизни, будто родственная душа, которой слишком тесно в одной груди рядом с моим сердцем.
Я видел Эмили в последний раз.
В тот же вечер я поднялся на борт парохода, вернулся домой, и моя нога до сегодняшнего дня больше не ступала на французскую землю.
К каждому празднику я посылал ей письма и поздравительные открытки… Но она ни разу так мне и не ответила. Я говорил себе, что она, наверное, сменила адрес, куда-то переехала, подальше от воспоминаний, и что так, пожалуй, даже лучше. По правде говоря, я испытывал горькие сожаления, размышляя о том, что мы могли бы сделать вместе, какие раны могли бы залечить, каких бед избежать, каких демонов изгнать из нашей жизни. Эмили ничего не хотела спасать, противилась переворачивать страницу, не желала забывать о своей боли. Нескольких мгновений, что она мне уделила, с лихвой хватило, чтобы понять: некоторые двери, закрываясь за мучениями и болью, превращаются в пропасть, озарить которую не в состоянии даже божественный свет… Из-за Эмили я много страдал, каждой клеткой ощущая ее тоску, ее отречение и решение в одиночку переживать свою жизненную драму. Потом попытался ее забыть, надеясь таким образом смягчить снедавшую каждого из нас боль. Нужно было примириться с произошедшим и признать то, что сердце наотрез отказывалось признавать. Жизнь – это поезд, не останавливающийся ни на одной станции. В него либо запрыгивают на ходу, либо смотрят с перрона, как он проносится мимо, и нет в мире большей трагедии, чем вокзал-призрак. Был ли я потом счастлив? Думаю, да, у меня были и радости, и незабываемые моменты. Я даже любил и грезил, как ослепленный мальчишка. Но мне всегда казалось, что в мозаике моей жизни не хватает какого-то кусочка, что какой-то ее фрагмент не отзывается на перекличке моего земного существования, что из-за отсутствия чего-то очень важного я чувствую себя неполноценным. Если вкратце, то ощущение было такое, что я вращаюсь лишь где-то на периферии счастья.
Утопая в реве реактивных двигателей, самолет медленно подрулил к аэровокзалу. Мой юный сосед ткнул пальцем в застекленный фасад, где гигантскими райскими птицами, уткнувшись носами в телескопические трапы, дожидались взлета другие лайнеры. Голос в громкоговорителе сообщил температуру за бортом, местное время, поблагодарил за то, что мы выбрали «Алжирские авиалинии», и посоветовал не расстегивать ремни и не вставать до полной остановки самолета.
Молодой человек помог мне донести сумку и вернул ее у стойки пограничного контроля. Покончив с формальностями, он указал на выход и извинился, что больше не может мне ничем помочь, – ему нужно забрать багаж.
Дверь из белого стекла скользнула в сторону, и я оказался в зале прилета. За желтой линией колыхалась толпа, жадно выискивая в потоке прибывших пассажиров знакомые лица. Какая-то девчушка вырвалась из рук матери и бросилась в объятия облаченной в джелабу бабушки. Муж встретил молодую жену, они расцеловались, но во взгляде каждого из них бушевало пламя.
Чуть в сторонке стоял мужчина лет пятидесяти, сжимая в руках кусок картона с надписью «Рио-Саладо». На долю секунды мне почудилось, что с того света вернулся призрак. Вылитый Симон, такой же коренастый, пузатый, кривоногий и лысый. И – боже мой! – те же глаза. Как он мог узнать меня среди всех этих людей, если мы с ним ни разу в жизни не встречались? Он мне робко улыбнулся, подошел и протянул руку, пухлую и волосатую, в точности как у отца.
– Мишель?..
– Совершенно верно, месье Жонас. Рад с вами познакомиться. Как долетели?
– Все время спал.
– Багаж получать надо?
– Нет, у меня только сумка.
– Отлично. Моя машина на стоянке.
Он взял у меня из рук поклажу и предложил следовать за ним.

 

За окном с головокружительной скоростью проносились бесчисленные развилки. Мишель вел машину быстро, не сводя с дороги глаз. Я не решался рассматривать его в открытую и лишь украдкой поглядывал на профиль. С ума сойти, как он похож на Симона – моего друга и своего отца. Сердце сжалось от мимолетного воспоминания. Мне пришлось сделать несколько глубоких вздохов, чтобы избавиться от яда, заявившего о себе болью в груди, сосредоточиться на бешено пожираемой колесами дороге, на потрясающей круговерти автомобилей, на огромных указателях, пролетавших у нас над головой: Салон-де-Прованс, прямо; Марсель, первый поворот направо; Витроль, до следующего перекрестка, потом налево…
– Полагаю, вы проголодались, месье Жонас. Я знаю одно милое бистро…
– В этом нет необходимости. Я поел в самолете.
– Я забронировал вам номер в отеле «Четыре дельфина», недалеко от бульвара Мирабо. Вам повезло, всю неделю обещают солнечную погоду.
– Я пробуду здесь не больше двух дней.
– Вас все так ждали. Двух дней будет мало.
– Я должен возвратиться в Рио-Саладо. На свадьбу внука… Хотел приехать к вам раньше, еще на похороны, но получить в Алжире визу – сущая каторга. Для этого мне даже пришлось обратиться к одному влиятельному знакомому…
Машина въехала в возвышавшуюся над полем стеклянную крепость.
– Это вокзал Экс-ТЖВ, – объяснил Мишель.
– Но я не вижу города.
– Вокзал расположен за его чертой. Его ввели в действие лет пять-шесть назад. Город отсюда в пятнадцати минутах езды… Вы уже бывали в Эксе, месье Жонас?
– Нет… По правде говоря, я приезжал в эту страну один-единственный раз. В Марсель, в марте 1964 года. Приехал вечером и через сутки уже укатил обратно.
– Блиц-визит?
– В некотором смысле.
– Вас прогнали?
– Отвергли.
Мишель озадаченно нахмурился и повернулся ко мне.
– Это долгая история, – сказал я, чтобы сменить тему.
Мы миновали зону супермаркетов, торговых комплексов и забитых автомобилями паркингов. Огромные неоновые указатели соперничали с рекламными табло, на магазины и бутики обрушивалось человеческое море. На одном из выездов образовалась пробка, вереница машин растянулась метров на сто.
– Общество потребления, – сказал Мишель. – Люди все чаще проводят выходные в супермаркетах. Ужасно, да? Мы с женой ходим за покупками раз в две недели. А если один раз пропустим, то чувствуем себя не в своей тарелке и ссоримся по пустякам.
– Каждой эпохе свои наркотики.
– Совершенно верно, месье Жонас. Каждой эпохе – свои наркотики.
Из-за транспортного происшествия у моста Пон-де-Л’Арк мы приехали в Экс-ан-Прованс с двадцатиминутным опозданием. Погода стояла отличная, и все жители города будто бросили работу, чтобы штурмом взять центр. На тротуарах было полно зевак, в воздухе витал дух праздника. В центре Ла-Ротонд хлестал в разные стороны струями воды фонтан, его каменными часовыми охраняли львы. Какой-то японец сквозь плотный строй машин фотографировал свою подругу. На небольшом игровом манеже собралась огромная толпа ребятишек, многие из них привязывались резиновыми канатами и на глазах перепуганных родителей сигали в пустоту. На залитых солнцем террасах копошилась плотная человеческая масса; в кафе не было ни одного свободного столика; официанты носились во всех направлениях, виртуозно таская на одной руке подносы. Мишель пропустил небольшой прогулочный автобус на электрической тяге, битком набитый туристами, медленно поехал по бульвару Мирабо, затем свернул и покатил по улице 4 Сентября.
Мой отель располагался неподалеку от фонтана, выполненного в виде четырех застывших дельфинов. У стойки нас встретила молодая белокурая женщина; она попросила меня заполнить бланк и предложила подняться в мансардную комнату на четвертом этаже. В номер нас с Мишелем проводил коридорный. Он поставил на стол мою сумку, открыл окно, проверил, все ли на месте, и исчез, предварительно пожелав приятного пребывания в их отеле.
– А теперь отдохните, – сказал Мишель, – я вернусь за вами через два часа.
– Мне хотелось бы съездить на кладбище.
– Мы планировали это на завтра. А сегодня все будут ждать вас у меня.
– Нет, мне обязательно нужно попасть на кладбище сейчас, пока еще светло. Это для меня очень важно.
– Ну хорошо. Я позвоню нашим друзьям и попрошу их отложить встречу на час.
– Спасибо. Я не голоден, да и в отдыхе не нуждаюсь. Если для вас это удобно, поехали тотчас же.
– Сначала мне нужно решить небольшой вопрос. Много времени это не займет. Через час вас устроит?
– Отлично. Я буду внизу, у стойки администратора.
Мишель вытащил мобильный и ушел, закрыв за собой дверь.
Он вернулся за мной через полчаса. Я стоял у входа и ждал его. Потом сел на сиденье рядом с ним. Он спросил, удалось ли мне отдохнуть, я ответил, что на несколько минут прилег и это полностью восстановило мои силы. Мы проехали по ликующему бульвару Мирабо, утопающему в тени платанов.
– Сегодня какое-то торжество? – спросил я.
– Праздник жизни, месье Жонас. Экс отмечает его каждый день.
– В этом городе всегда так оживленно?
– Если и не всегда, то, по крайней мере, очень часто.
– Вам очень повезло здесь жить.
– Я ни за что на свете не хочу доживать свои дни где-то еще. Экс-ан-Прованс удивительный город. Мама говорила, что его солнце всегда утешало ее и возмещало небо Рио-Саладо, которого ей так не хватало.
На кладбище Сен-Пьер, где среди прочих знаменитостей и великомучеников покоится и Поль Сезанн, не было ни души. У входа меня встретил выстроенный из добытого в Рони камня Национальный мемориал в честь алжирских французов и репатриантов из других бывших колоний. «Истинную могилу мертвые обретают в сердцах живых», – гласила надпись наверху. Асфальтированные аллейки делили на равные части зеленые участки, над которыми бдительно возвышались старые часовенки. Фотографии на могилах напоминали о тех, кого рядом уже не было: супруга, мать, слишком рано ушедший брат. Повсюду росли цветы; в их облачении мрамор в свете дня сиял не так ослепительно, они наполняли тишину поистине деревенским покоем. Мишель провел меня по аккуратно проложенным аллеям, его шаги скрипели по гравию, по пятам за ним, догоняя, шагала печаль. Затем остановился перед надгробием из черного гранита с белыми вкраплениями, утопавшим в венках. Вместо эпитафии можно было прочесть надпись:
ЭМИЛИ БЕНЬЯМЕН, УРОЖДЕННАЯ КАЗНАВ,
1931–2008
И все.
– Полагаю, вам хочется побыть одному? – спросил меня Мишель.
– Буду очень признателен.
– Тогда я немного пройдусь?
– Благодарю вас.
Мишель кивнул и закусил нижнюю губу. Его боль была просто чудовищной. Он ушел, уткнувшись подбородком в грудь и сцепив за спиной пальцы. Когда он скрылся за анфиладой часовен из черного камня, я присел перед могилой Эмили на корточки, молитвенно сложил руки и прочел несколько строк из Корана. Она не была сунниткой, но это мне не ничуть не мешало. В глазах имамов и пап мы были разные, но перед Господом – совершенно одинаковые. Я процитировал Аль-Фатиху и два отрывка из суры Йа Син
Затем достал из внутреннего кармана пиджака небольшой хлопчатобумажный мешочек, потянул за стягивавшую его горловину веревочку, открыл, сунул внутрь дрожащие пальцы, вынул горстку сухих лепестков, растер их и развеял над могилой. Это были бренные остатки розы, которую я вытащил из вазы почти семьдесят лет назад и вложил в книгу Эмили, пока Жермена делала ей укол в подсобном помещении нашей аптеки в Рио-Саладо.
Затем спрятал мешочек и встал. Ноги дрожали, и, чтобы немного отдохнуть, мне пришлось опереться о стелу. На этот раз в ушах раздался скрип моих собственных шагов по гравию. В голове роились бесчисленные звуки, обрывки голосов, молнией пролетали образы… Вот Эмили сидит на пороге нашей аптеки, спрятав голову в капюшоне пальто и завязывая шнурки ботинок. Ее вполне можно принять за спустившегося с неба ангела. Эмили рассеянно листает книгу в картонной обложке. «Что ты читаешь?» – «Иллюстрированное издание о Гваделупе». – «А что такое Гваделупа?» – «Большой французский остров в Карибском море…» Эмили с мольбой в глазах стоит в нашей аптеке на следующий день после своей помолвки. «Скажи «да», и я все отменю…» Аллеи поплыли у меня перед глазами, я почувствовал себя неважно, попытался пойти быстрее, но ноги, как во сне, отказывались повиноваться и будто вросли в землю…
У входа на кладбище стоял пожилой человек в военном мундире, увешанном боевыми наградами. У него было морщинистое лицо; опираясь на трость, он смотрел, как я направляюсь в его сторону. Он даже не подумал отойти в сторону, чтобы меня пропустить, дождался, когда я с ним поравнялся, и бросил:
– Французы уехали. Евреи и цыгане тоже. Кроме вас, больше не осталось никого. Так почему вы по-прежнему пожираете друг друга?
Я не понял ни его намеков, ни почему он говорил со мной в подобном тоне. Лицо его мне ни о чем не говорило, но вот глаза показались знакомыми. И вдруг в голове пронесся образ, на мгновение озаривший мою память…
Кримо!.. Это же Кримо, харки, когда-то поклявшийся расправиться со мной в Рио-Саладо. В тот самый момент, когда я определил ему место в своих воспоминаниях, челюсть прострелила острая боль, точно такая же, которую я испытал, когда он ударил меня в лицо прикладом винтовки.
– Ну что, вспомнил? По глазам вижу, что вспомнил.
Я легонько оттолкнул его, чтобы пойти дальше своей дорогой.
– Но ведь это правда. Во имя чего все эти невероятные убийства, эта резня, которой не видно ни конца ни края? Вам хотелось независимости? Вы ее получили! Желали самостоятельно решать свою судьбу? Да пожалуйста! Но почему тогда у вас до сих пор гражданская война? Почему по лесам бродят толпы исламистов? Почему военные только то и могут, что рисоваться? Это ли не доказательство того, что вы можете лишь разрушать и убивать?
– Прошу тебя… Я приехал, чтобы поклониться могиле, и не собираюсь ворошить старое.
– Как трогательно!
– Что ты хочешь, Кримо?
– Я? Ничего… Просто посмотреть на тебя с близкого расстояния. Когда Мишель позвонил нам и попросил перенести встречу на час, у меня было такое ощущение, что Страшный суд отложили на более поздний срок.
– Я не понимаю. Что ты такое говоришь?
– Это меня не удивляет, Юнес. Ты хоть раз в жизни пытался что-либо понять или разобраться в собственных бедах?
– Ты меня утомил, Кримо, осточертел. Если хочешь знать мое мнение, ты назойлив, как сама смерть. Я приехал сюда не ради тебя.
– А вот я приехал сюда из Аликанте как раз для того, чтобы сообщить тебе: я ничего не забыл и ничего не простил.
– И поэтому вырядился в старый мундир и надел медали, пылившиеся в старом фибровом чемодане где-нибудь в подвале?
– Угадал.
– Я не Бог и не республика. У меня нет ни собственных заслуг, чтобы признать твои, ни сожалений, чтобы разделить твою печаль… Я всего лишь один из выживших, который понятия не имеет, почему прошел через все это без единой царапины, хотя и был ничем не лучше тех, кто сложил голову… Если тебе от этого будет легче, то мы все были в одинаковых условиях и претерпевали одни и те же невзгоды. Мы предали своих великомучеников, вы — своих предков, а потом пришел черед предать и вас.
– Лично я никого не предавал.
– Идиот несчастный! Неужели тебе неизвестно, что каждый, кто выжил на войне, так или иначе является предателем?
Кримо подпрыгнул на месте, лицо его перекосилось от напиравшего изнутри гнева, но ярость тут же поблекла при виде возвращавшегося Мишеля. Он лишь довольствовался тем, что смерил меня желчным взглядом, и отошел в сторону, пропуская к машине, припаркованной чуть дальше, у ярмарки.
– Ты с нами, Кримо? – спросил Мишель, открывая мне дверцу.
– Нет… Возьму такси.
Мишель настаивать не стал.
– Сожалею, что Кримо так себя повел, – сказал он, трогаясь с места.
– Ничего, не страшно. Меня везде будут так принимать?
– Сейчас поедем ко мне. Возможно, я вас удивлю, но еще час назад Кримо бил копытом от нетерпения, жаждая поскорее вас увидеть. И я никогда бы не подумал, что он собирается доставить вам неприятности. Он вчера приехал из Испании и весь вечер хохотал, вспоминая проведенные в Рио-Саладо годы. Не знаю, что это на него вдруг нашло.
– Ничего, пройдет. Забудет. Как и я.
– Да, так было бы лучше. Мама говорила, что рассудительные и здравые люди рано или поздно всегда должны мириться.
– Эмили? Она так говорила?
– Да. А почему вы спрашиваете?
Я ничего не ответил.
– Сколько у вас детей, месье Жонас?
– Двое… сын и дочь.
– А внуков?
– Пятеро… Самый младший, которого я намереваюсь женить на следующей неделе, вот уже четыре года подряд удерживает титул чемпиона Алжира по подводному плаванию. Но главная моя гордость и надежда – это внучка Нора. В свои двадцать пять она уже успешно руководит одним из самых крупных в стране издательств.
Мишель прибавил скорости. Мы проехали по Авиньонской дороге и на перекрестке остановились на красный свет. Затем Мишель, следуя указателю, свернул на Шемен-Брюне, на поверку оказавшуюся извилистой улицей, которая вела к городской окраине и бежала то мимо многоэтажных зданий, то мимо невысоких стен, за которыми прятались красивые особняки, то мимо веселых многоквартирных домов с оградами и раздвижными воротами. Спокойный, утопающий в цветах, залитый солнечным светом квартал.
Детей, играющих на улице, не было и в помине. Лишь несколько пожилых людей спокойно ждали автобуса в тени вьющихся растений.
Дом семейства Беньямен стоял на высоком холме посреди густой рощи. Он представлял собой небольшую, выкрашенную белой краской виллу, огороженную невысокой, обвитой плющом стеной из тесаного камня. Мишель нажал на кнопку пульта, ворота отъехали в сторону, и перед нами предстал большой сад, в глубине которого за столом, сервированным под открытым небом, сидели три человека.
Я вышел из машины. Туфли мягко утопали в траве, которой поросла лужайка. Двое из трех стариков встали. Мы молча переглянулись. Того, что повыше, немного согбенного, худого как жердь и лысого, я узнал. Имени его я вспомнить не мог, в Рио-Саладо мы не были особо близки, так, здоровались на улице, шли дальше своей дорогой и тут же друг о друге забывали. Его отец работал начальником вокзала. Рядом с ним стоял мужчина лет семидесяти, хорошо сохранившийся, с волевым подбородком и чуть выдающимся вперед лбом; это был Бруно, тот самый молодой полицейский, который так обожал с важным видом расхаживать по площади, вертя на пальце свисток. Увидев его, я немало удивился, потому что когда-то слышал, будто он погиб во время одной из операций СВО в Оране. Он подошел ко мне и протянул левую руку – вместо правой у него был протез.
– Жонас!.. Как же приятно вновь тебя видеть!
– Я тоже рад тебя видеть, Бруно.
Жердь, в свою очередь, тоже поздоровался и вяло пожал мне руку. Он был явно в замешательстве. Как и все мы. Сидя в машине, я ожидал восторженной встречи, с крепкими объятиями, громким смехом и могучими похлопываниями по спине, представлял, как одни будут прижимать меня к груди, другие отходить на шаг назад, чтобы получше рассмотреть. Мне казалось, что мы сразу начнем вспоминать старые прозвища и шутки, рассказывать друг другу давно забытые истории, впадем в детство, изгоним наконец страхи, годами не дававшие спать, и будем говорить только о приятных мгновениях, способных окрасить человеческие воспоминания в нежные пастельные тона. Но теперь, когда мы наконец собрались вместе и стояли рядом друг с другом, когда у каждого из нас сердце выпрыгивало из груди, а в глазах стояли слезы, нас охватило какое-то странное ощущение, усмирявшее любые порывы, и мы застыли в оцепенении, будто мальчишки, которые встретились впервые в жизни и понятия не имеют, с чего начать разговор.
– Ты не помнишь меня, Жонас? – спросил жердь.
– Имя вертится на языке, но вот остальное – за плотной завесой тумана. Ты жил в шестом доме, за мадам Ламбер. Я как сейчас вижу, как ты взбираешься по стене, чтобы похозяйничать в ее саду.
– Не было там никакого сада! Одна лишь высокая смоковница.
– Был сад, был. Я и сейчас живу в тринадцатом доме и до сих пор время от времени слышу, как мадам Ламбер ругается на озорников, промышляющих на ее фруктовых деревьях…
– Ну дела! А я помню только большую смоковницу.
– Гюстав! – воскликнул я и щелкнул пальцами. – Гюстав Кюссе, первейший лентяй нашего класса. Вечно хорохорился у себя на галерке.
Гюстав расхохотался и крепко прижал меня к себе.
– А меня? – спросил третий старик, не вставая из-за стола. – Меня ты помнишь? Я никогда ничего не воровал в садах, а в классе был тише воды ниже травы.
А вот он, напротив, очень даже постарел. Андре Хименес Соса, задавака из Рио-Саладо, соривший деньгами с той же удалью, с какой его отец щелкал кнутом. Здоровенный, тучный, с огромным животом, лежавшим на коленях и могучих подтяжках, с трудом удерживавших на нем брюки. Покрытая пигментными пятнами лысина, лицо, совершенно неразличимое за густой сеткой морщин, – он улыбался мне во всю ширь своей вставной челюсти.
– Деде!
– Да, Деде, – сказал он. – Бессмертный, как член Французской академии.
И подъехал ко мне в своем инвалидном кресле.
– Вообще-то я могу ходить, – заявил он, – только вот веса во мне многовато.
Мы заключили друг друга в объятия, из глаз брызнули слезы, но мы не предприняли никаких попыток их остановить. Мы плакали, смеялись, и каждый из нас шутя тыкал другого в ребра кулаком.
Когда опустился вечер, мы сидели за столом, хохотали до упаду и кашляли так, что чуть не порвали себе глотки. Кримо, приехавший через час, больше на меня не злился. Душу он облегчил еще на кладбище, теперь сидел напротив, и было видно, что после того, что мы друг другу наговорили, у него на душе кошки скребут. Может, на сердце у него лежал какой-то груз, от которого раньше не было случая освободиться? Как бы там ни было, он немного успокоился и теперь сидел с видом человека, только что уплатившего все долги перед собственной совестью. Он долго не решался поднять на меня глаза, потом стал прислушиваться к нашим разговорам о Рио-Саладо, о праздниках, балах в честь окончания сезона сбора винограда, о попойках и любовных похождениях, о Пепе Ручильо и его тайных эскападах, о ночевках под открытым небом при свете луны. Но при этом не упомянул ни об одном тягостном событии и вообще больше помалкивал.
Мартина, супруга Мишеля, могучая дама из Аулефа, наполовину бретонка, наполовину берберка, приготовила нам поистине пантагрюэлевский буйабес – сногсшибательный айоли с красным перцем – и рыбу, буквально тающую во рту.
– По-прежнему не пьешь? – спросил меня Андре.
– Ни капли.
– Ты даже не представляешь, как много от этого потерял.
– Я вообще в жизни много потерял, Деде.
Он налил себе бокал, посмотрел его на свет и осушил одним глотком.
– А правда, что в Рио-Саладо больше не производят вина?
– Правда.
– Вот тебе раз! Ну дела! Клянусь тебе: я до сих пор ощущаю во рту волшебный вкус нашего легкого, приятного вина, изумительного «Аликанте д’Эль Малех», которое мы с непередаваемым удовольствием пили до тех пор, пока лицо друга не начинало казаться мачехиной задницей.
– В ходе аграрной революции все виноградники в регионе были уничтожены.
– И что же теперь выращивают вместо них? – возмутился Гюстав. – Картошку?
Андре отодвинул в сторону бутылку, чтобы она не мешала нам остаться наедине.
– А Желлул? Что с ним стало? Я знаю, что он служил в алжирской армии в звании капитана и командовал каким-то гарнизоном в Сахаре. Но как сложилась его судьба потом, мне неведомо.
– В начале 90-х он вышел в отставку. Полковником. В Рио-Саладо после войны не жил, у него в Оране была вилла, на которой он и собирался доживать свои дни. Но потом на нас как снег на голову обрушился исламский терроризм, и Желлула убили, выстрелив картечью в тот самый момент, когда он предавался мечтаниям на пороге своего дома.
Андре подпрыгнул на месте и тут же протрезвел.
– Желлул мертв?
– Да.
– Его убил террорист?
– Да, эмир ВИГ, Вооруженной исламской группы Алжира. А теперь, Деде, держись крепче, чтобы не упасть с кресла. Убийца – его племянник!
– Желлула убил его собственный племянник?
– Ты не ослышался.
– Боже мой! Какая мрачная ирония судьбы!
Из-за забастовки железнодорожных служащих Фабрис Скамарони присоединился к нам поздно вечером, когда уже совсем стемнело. И вновь начались крепкие объятия. Связь между мной и Фабрисом никогда не прекращалась. Он стал знаменитым журналистом и известным писателем, поэтому я регулярно видел его по телевизору. Порой по заданию редакции он приезжал в Алжир делать репортажи и неизменно заезжал в Рио-Саладо. Останавливался всегда у меня. И каждый раз ранним утром в любую погоду, что в дождь, что в снег, я отправлялся с ним на христианское кладбище, и мы склоняли головы перед могилой его отца. Его мать погибла в 70-х годах во время крушения круизного лайнера в виду острова Сардиния.
Бутылками уже был заставлен весь стол. Мы вспомнили умерших, выспросили все о тех, кто еще оставался в живых, узнали, что случилось с тем-то и тем-то, выяснили, почему одни решили уехать в Аргентину, а другие предпочли Марокко… Андре набрался под завязку, но держался хорошо. Бруно и Гюстав без конца бегали в туалет.
Я же не сводил глаз с ворот.
Одного человека не хватало: Жан-Кристофа Лами.
Я знал, что он по-прежнему живет с Изабель и возглавляет какое-то процветающее коммерческое предприятие на Лазурном Берегу. Почему он не приехал? От Ниццы до Экса от силы два часа езды на машине. Андре приехал из Бастии, Бруно – из Перпиньяна, Кримо – из Испании, Фабрис – из Парижа, Гюстав – из департамента Сона и Луара. Неужели он до сих пор на меня злится? Но, по совести говоря, что такого я ему сделал? Сейчас, с высоты прожитых лет, я могу сказать: ничего… Ничего я ему не сделал. Я любил его, как брата… и, как брата, оплакивал в тот день, когда он ушел в своих башмаках без шнурков, и вместе с ним ушла вся наша эпоха.
– Эй, Жонас, спустись с небес на землю! – встряхнул меня Бруно.
– Что?
– О чем ты думаешь? Я разговариваю с тобой уже добрых пять минут.
– Прости. Так о чем ты говорил?
– О родных краях. Я говорил, что мы осиротели без них.
– А я осиротел без друзей. Я все думаю, кто же из нас больше потерял? Впрочем, какая разница! Что так, что этак, сердцу ведь от этого не легче.
– Не думаю, что ты от этих перемен потерял больше всех, Жонас.
– Это жизнь, – философски изрек Андре. – Одной рукой берешь, другой отдаешь. Но, боже правый! Зачем тогда разжимать пальцы? Бруно прав. Это разные вещи. Нет, потерять друзей и потерять родину – это точно не одно и то же. От одной мысли об этом у меня внутри все переворачивается. В доказательство скажу тебе: здесь мы говорим не «ностальгия», а «ност-Алжерия».
Он тяжело вздохнул, и глаза его блеснули в свете фонаря.
– Алжир въелся в каждую пору моей кожи, – признался он. – То разъедает меня, будто хитон кентавра Несса, то пропитывает все мое естество нежным, благоухающим ароматом. Я пытаюсь вырвать его из сердца, но не могу. Да и как его забудешь? Мне так хотелось бы поставить крест на своих юношеских воспоминаниях, переключиться на что-то другое, начать все с нуля. Напрасный труд. Я не кошка, у меня только одна жизнь, и эта жизнь осталась там, в Рио-Саладо… Напрасно я старался собрать воедино все ужасы, которые там с нами произошли, чтобы стошнить раз и навсегда и обо всем забыть. Тут уж ничего не поделаешь. Солнце, пляжи, наши улицы, наша кухня и старые добрые попойки – все это вытесняет гнев, и я с удивлением обнаруживаю, что радуюсь там, где намеревался горевать. Я так и не забыл Рио-Саладо, Жонас. Я думаю о нем каждую ночь, каждое мгновение. Помню каждый кустик травы на нашем холме, каждую хохму в кафе. Шутки и приколы Симона затмевают даже его смерть – он будто специально сделал все, чтобы мы никак не связывали его трагический конец с нашими мечтами об Алжире. Уверяю тебя, здесь я тоже пытался забыться. Мне больше всего на свете хотелось вырвать гвоздодером все воспоминания, как вырывают изъеденный кариесом больной зуб. Чтобы дистанцироваться от прошлого, я объездил весь мир, был в Латинской Америке, в Азии. Просто чтобы доказать себе, что на свете есть и другие страны, что у человека может быть не только новая семья, но и новая родина, но это оказалось чистой воды фальшивкой. Достаточно было на секунду остановиться, как перед мысленным взором вновь возникал наш захолустный городок. Стоило оглянуться, и я видел, что он тенью следует за моей спиной.
– Эх! Если бы мы уехали оттуда по собственной воле… – жалобно проскулил Гюстав, готовый в любое мгновение впасть в алкогольную кому. – Но нас заставили все бросить и в спешке собрать чемоданы, набив их химерами и болью. У нас отняли все, в том числе и душу. И ничего не оставили! Ничегошеньки! Даже глаз, чтобы плакать. Это несправедливо, Жонас. Не все были колонистами, и далеко не каждый с хозяйским видом похлопывал себя стеком по голенищу сапога. У некоторых и сапог-то не было! У нас, как и у вас, были свои нищие, трущобы, неудачники, люди доброй воли, мелкие ремесленники. Более того, мы даже нередко возносили Господу одни и те же молитвы. Так почему тогда всех свалили в одну кучу? Почему заставили отдуваться за горстку феодалов? Почему заставили поверить, что мы чужие в краю, где родились наши отцы, деды, прадеды, что мы узурпировали страну, не только нами же и созданную, но еще и политую нашей кровью и потом?.. И пока на эти вопросы не будет ответа, раны не затянутся.
От оборота, который принял наш разговор, у меня испортилось настроение. Кримо опрокидывал бокалы один за другим, и я боялся, как бы он опять не взялся за старое.
– Знаешь, Жонас? – вдруг изрек он, хотя весь вечер, с момента приезда в дом Мишеля, молчал как рыба. – А мне хотелось бы, чтобы в Алжире все наладилось.
– Наладится, – сказал Фабрис. – Алжир – настоящее эльдорадо, и, чтобы вспахать это поле, достаточно лишь присутствия духа. Пока он ищет себя, порой даже там, где и представить невозможно. И как положено, обламывает зубы. Но он всего лишь ребенок, и на смену молочным зубам у него потом вырастут другие.
Бруно взял меня за руку и с силой сжал.
– Мне так хотелось бы вернуться в Рио! Хоть на денек, хоть на одну ночку!
– Что же тебе мешает? – спросил его Андре. – Что в Оран, что в Тлемсен есть ежедневные рейсы. Чуть меньше полутора часов – и ты по уши в дерьме.
Мы расхохотались так, что на шум чуть было не сбежались соседи.
– Я серьезно, – сказал Бруно.
– Что серьезно? – спросил я его. – Деде прав. Садишься в самолет, самое большее два часа – и ты дома. Оставайся хоть на день, хоть навсегда. Рио не очень изменился. Да, немного погрустнел, что правда, то правда. Улочки, утопавшие в цветах, теперь уже не такие нарядные, винных погребов больше нет, да и виноградники можно пересчитать по пальцам. Но люди остались все такими же замечательными, милыми и приятными. Если приедешь ко мне, тебе придется навестить и всех остальных, а на это даже вечности не хватит.

 

Уже за полночь Мишель отвез меня в отель. Вместе со мной поднялся в номер и вручил небольшую металлическую коробочку, закрытую на миниатюрный замочек.
– За несколько дней до смерти мама попросила вручить вам ее лично в руки. И если бы вы не приехали, мне пришлось бы самому слетать в Рио.
Я взял коробочку и залюбовался старинными, немного облезлыми рисунками. Это была очень старая бонбоньерка, украшенная гравюрами, живописующими сцены из жизни какого-то замка – знатных вельмож в садах и очаровательных принцев, флиртующих у фонтана с красавицами. Она была легкой и, казалось, не содержала в себе ничего особенного.
– Я заеду за вами завтра в десять. Поедем обедать в Маноск, к племяннице месье Андре Сосы.
– Тогда до завтра, Мишель. И спасибо тебе.
– Не за что, месье Жонас. Спокойной ночи.
Он ушел.
Не выпуская из рук коробочки, я присел на краешек кровати. Посткриптум Эмили. Что в нем? Какое послание с того света? Я вновь увидел ее, как наяву, в Марселе, в тот жаркий мартовский день 1964 года. Увидел неподвижный взгляд, ожесточенное лицо, бескровные губы, будто перемалывавшие мою последнюю возможность наверстать упущенное время. Рука дрогнула; от прикосновения к металлу до мозга костей пробрал холод. Надо открыть. Какая разница, что это – ящик Пандоры или же музыкальная шкатулка! В восемьдесят лет будущее уже позади. Впереди – только прошлое.
Я открыл крохотный замочек и поднял крышку: письма!.. Внутри только письма и больше ничего. Пожелтевшие от времени и заточения в ящике стола, одни распухшие от влаги, другие неумело разглаженные, будто их сначала злобно смяли, а затем попытались придать первоначальный вид. Я узнал на конвертах свой почерк, штемпели моей страны… и, наконец, понял, почему Эмили мне не отвечала: все письма и почтовые открытки так и не были распечатаны.
Я высыпал содержимое коробочки на кровать и по одному перебрал конверты в надежде наткнуться на письмо от нее… И действительно нашел – написанное совсем недавно, еще твердое на ощупь, без адреса, лишь с моим именем и кусочком скотча на язычке.
Распечатать его я не осмелился. Может быть, завтра…
✻✻✻
Мы пообедали в Маноске, у племянницы Андре. Там опять в ход пошли старые байки, но каждый из нас стал немного выдыхаться. К нам присоединился еще один «черноногий». Услышав его голос, я подумал, что это Жан-Кристоф Лами, и это вдохнуло в меня хорошую порцию вдохновения, немало меня ободрившего. Но стоило мне осознать свое заблуждение, как эта неведомая сила тут же отхлынула. Незнакомец просидел с нами самое большее час и ушел. Слушая наши истории, но не зная ни их действующих лиц, ни концовок, он быстро понял, что, несмотря на свое оранское происхождение, – этот человек родился в Ламорисьере, неподалеку от Тлемсена, – он мешает нашей задушевной беседе, нарушая непонятный и чуждый ему порядок… Первыми нас покинули Бруно и Кримо, чтобы вместе уехать в Перпиньян, где Кримо, перед тем как пересечь испанскую границу, намеревался заехать к приятелю. В четыре часа пополудни мы оставили Андре у племянницы и проводили Фабриса на вокзал Экс-ТЖВ.
– Тебе обязательно надо вернуться домой завтра? – спросил меня Фабрис. – Элен была бы так рада тебя увидеть. Ведь отсюда до Парижа всего три часа езды. Ты мог бы улететь из аэропорта Орли, я живу от него недалеко.
– В другой раз, Фабрис. Передавай Элен привет. Она по-прежнему пишет?
– Элен уже давно на пенсии.
Подошел поезд, величественный и похожий на монстра. Фабрис в последний раз меня обнял, запрыгнул на подножку и пошел занимать место в вагоне. Поезд тронулся и медленно покатил по рельсам. Я стал вглядываться в большие окна, ища глазами друга, и увидел, что он стоит, приложив руку к виску, по-военному отдавая мне честь. Затем поезд уехал и увез его с собой.
По возвращении в Экс Гюстав пригласил нас в ресторан «Два гарсона». После обеда мы молча прошлись по бульвару Мирабо. Погода стояла прекрасная, и террасы кафе были забиты людьми. Перед кинотеатрами выстраивалась в длинные очереди молодежь. Какой-то растрепанный музыкант настраивал скрипку, сидя прямо на земле посреди площади, рядом с ним кружил его пес.
Перед моим отелем двое пешеходов орали на какого-то лихача, который, исчерпав все аргументы, сел в машину и яростно хлопнул дверцей.
Друзья вверили меня попечению девушки у стойки и ушли, пообещав завтра в семь часов приехать и отвезти меня в аэропорт.
Я принял обжигающий душ и лег в постель.
На прикроватном столике стояла бонбоньерка Эмили, незыблемая, как погребальная урна. Рука сама, без моего участия, открыла крохотный замочек, но откинуть крышку не осмелилась.
Я не мог сомкнуть глаз. Пытался ни о чем не думать. Затыкал уши, ворочался, ложился то на правый бок, то на левый, то на спину. Сон все не шел, а оставаться одному в темноте не было никакого желания. Разговор с самим собой не мог принести ничего хорошего. Мне нужно было окружить себя льстецами, поделиться с кем-то своей болью, найти подходящих козлов отпущения. Оно ведь всегда так: не находя решения своих проблем, человек неизменно начинает искать, кто в них повинен. Моя боль была какой-то неопределенной. Мне было тоскливо, но из-за чего, я понять не мог. Из-за Эмили? Из-за Жан-Кристофа? Из-за возраста? А может, из-за письма, которое ждало меня в бонбоньерке?.. Почему Жан-Кристоф не приехал? Неужели злоба оказалась сильнее здравого смысла?..
На синеватом небе возомнила себя медальоном луна, я смотрел на нее в открытое окно, и перед взором медленно проплывали все мои горести, радости и знакомые лица. Они нахлынули на меня бурным потоком.
Нужно делать выбор… но какой? Как себя вести? Я кружил вокруг разверзшейся у моих ног пропасти, я был канатоходцем, ступающим по лезвию бритвы, и вулканологом, одержимым галлюцинациями на краю бурлящего кратера. Передо мной распахнулись врата памяти: огромные катушки архивных кадров, бездонные темные ящики с заштатными героями, которыми мы когда-то были, и мифами, воспетыми еще в романах Камю, которые мы сумели воплотить. Еще в них хранились действующие лица и статисты в нашем исполнении – гениальные и гротескные, прекрасные и чудовищные, согбенные под бременем трусости, подвигов, лжи, признаний, клятв, отречений, мужества, отступничества, уверенности и сомнений, одним словом, неукротимых человеческих иллюзий… Что из этого архива оставить, чтобы не особо его разбирать? А что отбросить?
Если бы в то большое путешествие, которое рано или поздно совершает каждый из нас, можно было взять одно-единственное мгновение жизни, то на чем остановить свой выбор? В ущерб кому и чему? И главное, как узнать себя в толпе теней, призраков и титанов? Кто мы, по сути, такие? Те, кем были на самом деле, или же те, кем только хотели быть? Беды, которым мы сами стали причиной, или же несчастья, свалившиеся на нашу собственную голову? Свидания, на которые мы не пошли, или же случайные встречи, впоследствии изменившие всю нашу судьбу? Кулисы, ограждавшие нас от тщеславия, или же огни рампы, превратившейся в костер? Мы – и то, и другое, и третье. Мы – все это, вместе взятое. Мы – это вся наша жизнь, с ее взлетами и падениями, с ее геройством и превратностями судьбы. Мы – толпа фантомов, не дающих покоя по ночам, каждый из нас состоит из множества персонажей, настолько убедительно играющих свои роли, что человек не может сказать, кем из них он был, кем стал и кто из них его переживет.
Я прислушивался к отголоскам прошлого и теперь уже был не один. Среди обрывков воспоминаний, подобно отзвукам далекого грохота, кружил тихий шепот, зашифрованные фразы, кто-то кого-то глухо звал, смеялся, плакал; все эти звуки смешались и превратились в одно целое… Вот Изабель играет на пианино Шопена, я будто наяву вижу, как ее тонкие пальцы удивительно ловко порхают по клавишам, и представляю лицо, сосредоточенное в порыве экстаза. Ее образ не желает уходить, перед глазами упорно стоят клавиши пианино, но ноты уже фейерверком взрываются в голове… Вот из-за холма выбегает мой пес. Он грустно смотрит из-под сведенных дугой бровей; я протягиваю руку, чтобы его погладить; жест этот полон абсурда, но я ему не противлюсь. Пальцы скользят по простыне, будто по собачьей шерсти. Я позволяю этому воспоминанию завладеть моим дыханием, моей бессонницей, всем моим естеством. Перед мысленным взором предстает наша хижина в конце дороги… образ ее рассеивается… я остался ребенком… нет, в детство не впадают, просто человек с ним никогда не расстается. Я старый? Но ведь старик – тот же ребенок, только постаревший и отрастивший живот, разве нет?.. Вот идет по пригорку мама, у ее ног тысячей созвездий клубится пыль… Мама, нежная моя мама. Это не просто живое существо, не просто родительница, пусть даже единственная и неповторимая, и не эпоха; это сила, которую не в силах поколебать ни разрушительное действие времени, ни слабеющая память. Доказательство тому – все дни, ниспосланные Богом, и все ночи, когда я больной лежу в постели. Я знаю, что она рядом, что прошла вместе со мной по жизни через череду лет, бесплодных молитв, невыполненных обещаний, напрасных стараний и невыносимой пустоты… Чуть дальше, на куче щебня, присел на корточки отец; глубоко нахлобучив на уши шляпу из алжирского ковыля, он смотрит, как ветер заключает в свои объятия волнующиеся хлеба… Затем образы сменяются с головокружительной скоростью: огонь, пожирающий наши поля, коляска каида, повозка, увозящая нас туда, где не будет места моей собаке… Женан-Жато… Брадобрей, так любящий петь, Деревянная Нога, Эль Моро, Уари со своими щеглами… Под умиленным взором дяди мне распахивает объятия Жермена… Затем Рио; опять Рио; один только Рио… Я закрываю глаза, чтобы положить конец этой истории, которую столько раз воскрешал в памяти и столько же раз фальсифицировал… Тихо!.. Наши веки представляют собой не что иное, как потайные дверцы – опущенные, они повествуют о нашей жизни, открытые, предоставляют нас самим себе. Каждый из нас заложник собственных воспоминаний. Глаза нам больше не принадлежат… В обрывочном фильме, проносящемся в моей голове, я ищу Эмили; ее нигде нет. Невозможно вернуться на кладбище и собрать обратно растертые в прах лепестки розы. И в дом 143 по улице Фрер-Жюльен тоже нельзя возвратиться, чтобы вновь прослыть рассудительным и здравым человеком из тех, которые рано или поздно всегда мирятся… Я продираюсь сквозь безбрежную толпу, летом 1962 года заполонившую собой порт Орана; вижу на набережных растерянные семьи, сгрудившиеся вокруг немногочисленных пожитков, которые им удалось спасти; детей, от усталости уснувших прямо на земле; и корабль, который вот-вот бросит этих людей, потерявших свою родину, в извечный ад изгнания. Напрасно я жадно всматриваюсь в лица и вслушиваюсь в каждый крик; напрасно слежу за объятиями и взмывающими ввысь в прощальном салюте платками… Эмили нигде нет…
А что же во всей этой круговерти я? Я лишь бестелесный взгляд, который все бежит через эту белую пустоту, через обнаженную тишину…
И что мне делать с этой ночью? Кому излить душу?
В действительности мне не надо было ни что-то делать с этой ночью, ни изливать кому бы то ни было душу… На свете есть одна истина, неизменно компенсирующая любые другие: все имеет свой конец, и никакие страдания не могут длиться вечно.
Я набрался храбрости, открыл бонбоньерку и распечатал письмо. Эмили написала его за неделю до смерти. Я сделал глубокий вдох и прочел:
«Дорогой Юнес!
Я ждала тебя на следующий день после нашей встречи в Марселе. На том же месте. А потом еще и еще, много дней подряд. Но ты не вернулся. Мектуб, как сказали бы у вас. Судьба. Чтобы в жизни что-то случилось, будь то хорошее или плохое, достаточно какой-то мелочи. С этим нужно научиться мириться. Со временем человек становится мудрее. Я очень сожалею о тех упреках, которыми тогда тебя осыпала. Наверное, поэтому я не осмеливалась распечатывать твои письма. На свете есть тишина, которую не надо беспокоить. Подобно стоячей воде, она приносит человеческой душе покой.
Прости меня, как я простила тебя.
Эмили».
Все звезды на небе будто собрались в одну, а ночь, вся, какая была, вошла в мою комнату, чтобы посидеть у моей постели. Теперь я знал, что буду покоиться с миром в той далекой стране, куда мне вскоре предстоит отправиться.

 

Аэропорт Мариньян был безмятежен и тих. Ни давки, ни толпы, очереди на регистрацию двигались плавно и спокойно. У стойки «Алжирских авиалиний» царила тишина. Лишь несколько человек с чемоданами – вечные контрабандисты, порожденные нищетой и инстинктом выживания, на языке посвященных «трабендисты» – упрашивали принять у них слишком тяжелый и объемный багаж, прибегая к всевозможным уверткам. Все их номера не оказывали на служащего у стойки никакого впечатления. Сзади терпеливо ждали своей очереди несколько пенсионеров с доверху груженными тележками.
– У вас есть багаж, месье? – спросила девушка у стойки.
– Только сумка.
– Вы возьмете ее с собой в салон?
– Да, это избавит меня от долгого ожидания после прилета.
– Вы правы, – ответила она, возвращая мне паспорт. – Вот ваш посадочный талон. Посадка начинается в 9 часов 15 минут, выход 14.
Часы на руке показывали 8 часов 22 минуты. Я пригласил Мишеля и Гюстава выпить по чашечке кофе. Мы уселись за стол. Гюстав попытался рассказать что-то интересное, но безуспешно. Мы молча допили кофе, рассеянно глядя в пустоту. Я думал о Жан-Кристофе Лами. Вчера я чуть было не спросил Фабриса, почему не приехал наш старший, но язык не пожелал мне повиноваться, и я отказался от этого на мерения. От Андре я узнал, что Жан-Кристоф приезжал на похороны Эмили вместе с Изабель, что та чувствует себя превосходно и что они оба знали о моем приезде в Экс-ан-Прованс… От всего этого мне было грустно.
Громкоговоритель объявил посадку на рейс AH 1069 по маршруту Марсель – Оран. Мой рейс. Гюстав обнял меня, Мишель поцеловал в щеку и невнятно что-то сказал. Я поблагодарил его за гостеприимство, и они ушли.
К выходу на посадку я не пошел, а заказал себе второй кофе.
Я ждал…
Интуиция подсказывала, что сейчас должно что-то произойти, что нужно набраться терпения и не вставать со стула, на котором я сидел.
Голос из громкоговорителя объявил, что посадка на рейс AH 1069 до Орана заканчивается и пассажиров в последний раз просят подойти к выходу.
Чашка с кофе опустела. Голова опустела. Все мое естество представляло собой пустоту. Да еще эта интуиция, подначивавшая сидеть и ждать дальше. Минуты молотили по плечам, как ноги слона. У меня болела спина, болели колени, болел живот. Голос из громкоговорителя вгрызался в мозг и яростно буравил виски. Теперь уже меня лично пригласили к выходу 14. «Месье Юнеса Махиеддина просят срочно пройти к выходу 14. Посадка заканчивается…»
«Что-то моя интуиция постарела, – сказал я себе. – Вставай, старина, ждать больше нечего. Поторопись, если не хочешь опоздать на самолет. Через три дня свадьба твоего внука».
Я взял сумку и двинулся к выходу на посадку. Но не успел занять очередь, как меня окликнул донесшийся непонятно откуда голос:
– Жонас!
Это был Жан-Кристоф.
Он стоял у желтой линии, в пальто, сгорбившись и опустив плечи. С убеленной сединой головой, старый как мир.
– Я уже начал было отчаиваться, – сказал я, подходя к нему.
– Что ни говори, а я сделал все, чтобы сюда не приезжать.
– Это лишь доказательство того, что ты остался все таким же упрямым ослом. Но в нашем возрасте мелкое высокомерие уже непозволительно, ты не находишь? Вскоре перед нами откроются врата вечности. На закате дней приятного у каждого из нас осталось мало, а в этой жизни нет большей радости, чем вновь увидеть перед собой лицо, которое ты потерял из виду сорок пять лет назад.
Мы бросились друг другу в объятия, будто притянутые мощным магнитом. Как две реки, которые берут начало из противоборствующих друг другу источников, катят на своих волнах эмоции всего мира, расталкивают горы и долины и вдруг сливаются в одно целое в вихре пены и брызг. Я ощутил взаимное проникновение наших старых тел, шорох одежды смешался с шелестом дряхлой плоти. Время взяло паузу. Мы остались одни на всем белом свете, крепко сжали друг друга в объятиях – с той же силой, с какой когда-то держались за свои мечты, убежденные в том, что стоит хоть немного ослабить хватку – и они тут же развеются как дым. И пока нас захватил ураган охов и вздохов, наши изношенные скелеты опирались друг на друга, чтобы не упасть. Мы превратились в живые нервы, в два оголенных электрических провода, в любое мгновение грозившие коротким замыканием, в двух постаревших мальчишек, неожиданно предоставленных самим себе и всхлипывавших на глазах у толпы незнакомцев.
«Месье Юнеса Махиеддина просят срочно пройти на посадку к выходу 14», – вернул нас к действительности женский голос из громкоговорителя.
– Куда ты пропал? – спросил я, отступая на шаг, чтобы лучше его разглядеть.
– Я же здесь, все остальное не важно.
– Согласен.
Мы вновь обнялись.
– Как же я рад!
– Я тоже, Жонас.
– Вчера и позавчера ты болтался где-то поблизости?
– Нет, я был в Ницце. Сначала позвонил Фабрис, костерил меня последними словами, потом Деде. Я сказал, что никуда не поеду. А утром Изабель чуть не пинками выставила меня за дверь. В пять часов утра. Я гнал как сумасшедший. В моем-то возрасте.
– Как она?
– Все такая же, какой ты ее когда-то знал. Неутомимая и неисправимая… А ты?
– Не жалуюсь.
– Выглядишь неплохо… Деде видел? Знаешь, он очень болен. И приехал только ради тебя… Встреча прошла хорошо?
– Сначала хохотали до слез, потом плакали.
– Представляю.
«Месье Юнеса Махиеддина просят срочно пройти на посадку к выходу 14».
– А Рио? Как там Рио?
– Приезжай и сам все увидишь.
– Меня простили?
– А ты? Ты сам простил?
– Я слишком стар, Жонас, и больше не имею возможности гневаться. Малейший намек на злобу меня буквально убивает.
– Послушай… Я живу в том же доме, окна которого выходят на виноградники. Теперь живу один, вдовствую, жена умерла больше десяти лет назад. Сын женился и переехал в Таманрассет, дочь преподает в университете Конкордиа в Монреале. В месте недостатка не будет. Выбирай комнату по вкусу, они все в твоем распоряжении. Деревянная лошадка, которую ты мне подарил, прося прощения за выволочку, устроенную мне из-за Изабель, стоит на том же месте на каминной полке.
Ко мне подошел немного смущенный служащий «Алжирских авиалиний»:
– Вы улетаете в Оран?
– Да.
– Вы Юнес Махиеддин?
– Да, это я.
– Пожалуйста, поторопитесь, до взлета осталось всего несколько минут, все ждут только вас.
Жан-Кристоф подмигнул и сказал:
– Табка ала хир, Жонас. Ступай с миром.
Он заключил меня в объятия. Я почувствовал, как дрожит в моих руках его тело. Мы стояли так целую вечность, к большому огорчению служащего. Жан-Кристоф выпустил меня первым. Глаза его покраснели. Превозмогая застрявший в горле комок, он сказал:
– А теперь беги.
– Буду тебя ждать, – ответил я.
– Я приеду, обещаю.
Жан-Кристоф улыбнулся.
Я торопливо зашагал, наверстывая упущенное время. Служащий «Алжирских авиалиний» прокладывал мне в толпе дорогу. Я прошел через рамку металлоискателя и миновал пограничный контроль. Уже собираясь переступить порог транзитной зоны, я поднял голову, чтобы последний раз взглянуть на то, что собирался оставить навсегда, и увидел их всех, всех до единого, мертвых и живых. Они прильнули к огромному стеклу и на прощание махали мне руками.

notes

Назад: Глава 19
Дальше: Примечания