Книга: Это как день посреди ночи
Назад: Глава 14
Дальше: Глава 16

Глава 15

Жан-Кристоф был жив.
Весь Рио-Саладо облегченно вздохнул. Как-то вечером, против всех ожиданий, он позвонил матери и сообщил, что с ним все в порядке. По словам мадам Лами, голова ее сына оставалась ясной. Говорил он спокойно, простыми и правильными словами, и дышал при этом размеренно. Она спросила его, почему он уехал и где сейчас находится. Жан-Кристоф пустился в путаные объяснения, сказал, что на Рио-Саладо свет клином не сошелся, что ему хочется посмотреть другие края, пойти по другому пути. Таким образом он ушел от ответа на вопрос, куда пропал и на что теперь живет, уйдя из дома без денег и багажа. Настаивать мадам Лами не стала; ее отпрыск наконец дал о себе знать, и на том спасибо. Она догадывалась, что он получил сильнейшее душевное потрясение, что притворная «рассудительность» ее мальчика представляет собой не что иное, как манеру скрыть истинные чувства, и боялась, что, если она слишком начнет ворошить рану, из нее вновь хлынет кровь.
Затем Жан-Кристоф написал длинное письмо Изабель, в котором признался в страстной любви к ней и выразил сожаление по поводу того, что не позволил расцвести ей пышным цветом. Это было нечто вроде завещания, и Изабель Ручильо плакала горькими слезами, убежденная в том, что отвергнутый ею «жених», отправив это послание, бросился либо с высокой скалы, либо под колеса локомотива, – штамп на конверте стоял неразборчивый, и, откуда его прислали, никто не знал.
Три месяца спустя Фабрис получил свое письмо, изобиловавшее извинениями и угрызениями совести. Жан-Кристоф признавал, что поступил как опьяненный стремлением к обладанию эгоист, нарушил элементарные правила условностей и не выполнил своих моральных обязательств перед человеком, которого любил еще со школы и считал лучшим другом… Координат при этом он не оставил.
Через восемь месяцев после происшествия в книжном магазине Симон, за это время успевший на пару с мадам Казнав открыть в Оране магазин высокой моды, увидел среди своей корреспонденции послание, адресованное ему. В нем была недавно сделанная фотография Жан-Кристофа в форме лихого пехотинца, бритого наголо и с винтовкой наперевес. На обратной стороне было нацарапано несколько слов: «Не жизнь, а малина, спасибо, мой аджюдан». На конверте красовался почтовый штемпель Аффревиля. Фабрис решил туда поехать. Мы с Симоном увязались за ним. В казарме искомой воинской части нам сказали, что в последние три-четыре года в их школу набирают только местных «аборигенов», и посоветовали отправиться в Шаршал. Жан-Кристофа не оказалось ни в Шаршале, ни в Колеа. Мы стучались в самые разные двери, рыскали по всем гарнизонам Алжира и Блиды, но безуспешно. Это была погоня за призраком… В Рио-Саладо вернулись уставшие и измотанные напрасными поисками. Фабрис с Симоном по-прежнему не могли объяснить, почему наш старший товарищ сделал такой выбор. Они подозревали разочарование на любовном фронте, но никакой уверенности в этом у них не было. Эмили, казалось, ни в чем себя не упрекала. Ее видели то в книжном магазине, помогающей мадам Ламбер, то на главной улице городка, меланхолично разглядывающей витрины. В то же время решение Жан-Кристофа многим не давало покоя. Ребятам из Рио-Саладо даже в голову не приходило идти служить в армию, это был не наш мир, и выбор Жан-Кристофа в наших глазах был неразрывно связан с его абсурдным и нестерпимым стремлением к самоистязанию. В своих письмах он ни разу не намекнул на жизненные разочарования, вынудившие его отказаться от свободы и семьи, от родного городка, повязать себя по рукам и ногам военным уставом, добровольно лишиться индивидуальности и броситься выполнять приказы других.
Письмо Симону оказалось последним. Адресованного мне я так и не получил.
К нам в аптеку по-прежнему приходила Эмили. Порой мы просто стояли друг напротив друга, не проронив ни слова, не обменявшись даже парой вежливых фраз. Разве нам нужно было что-то добавлять? Мы уже сказали друг другу главное, а об остальном можно было и помолчать. Она знала, что мне нужно время и ей нужно вооружиться терпением, я понимал, что предложение Эмили для меня неприемлемо, но не мог этого объяснить, не обидев ее и не поставив на уши весь городок. Наши отношения шли против природы и не имели никаких шансов на успех. Я совершенно растерялся, не знал, что делать, и поэтому молчал.
Эмили терпела и старалась изо всех сил; она не желала нарушать сложившийся порядок вещей, но в то же время любой ценой хотела быть ближе ко мне. Ей казалось, я виню себя за случившееся с Жан-Кристофом, но в конечном счете мне удастся справиться с этими угрызениями совести, что рано или поздно ее огромные глаза смогут пробиться к моей душе через все внутренние запреты. Когда в городке узнали, что Жан-Кристоф жив и невредим, градус напряжения между нами немного спал… хотя в норму наши отношения так и не пришли. Жан-Кристофа рядом с нами не было, но его отсутствие все больше и больше углубляло разделявшую нас пропасть, затуманивало мысли, не позволяло строить ясные и понятные планы. Эмили читала это на моем лице, как в раскрытой книге. Приходила она всегда собранная и решительная, предварительно заготовив для меня речь и за ночь тщательно ее отшлифовав, но в последний момент храбрость ее покидала, и она не осмеливалась ни взять меня за руку, ни приложить к моим губам палец.
Она придумывала себе самые несуразные болезни, требуя у меня от них лекарства, чтобы оправдать свое присутствие в нашей аптеке. Я записывал в конторскую книгу ее заказ, выполнял его при первой же возможности, но на том дело и заканчивалось. Эмили на несколько минут впадала в задумчивость, несмело высказывала пару соображений, задавала несколько вопросов о том, как использовать то или иное лекарство, и возвращалась домой. По правде говоря, она надеялась спровоцировать меня, отчаянно дожидаясь момента, когда я распахну перед ней свое сердце, но я в этом ее не поощрял и не поддерживал. Притворно не замечая ее немой, трагично бессловесной настойчивости, боролся с собой, чтобы не уступить, уверенный, что, если дам слабину, она тут же воспользуется этим и воссоздаст то, что мне так упорно хотелось разрушить.
Эти грубые, топорные, до смерти отвратительные уловки, мерзкие игры с человеком, который ни о чем не догадывался, приносили мне жестокие страдания. С каждым ее приходом, точнее, после каждого с ней расставания я замечал, что Эмили все больше приобщается к моим делам, отвоевывает все новые и новые позиции и становится средоточием моих интересов. Ночью я не мог уснуть, не прокрутив в голове все ее движения и паузы, а днем, стоя за прилавком, с нетерпением ждал, когда она переступит порог. Каждый заходивший к нам клиент подчеркивал ее отсутствие, я ловил себя на мысли, что мне ее мучительно не хватает, подпрыгивал на месте, когда над входной дверью звенел колокольчик, и нервничал, видя, что дверь распахнула не она. Какие превращения происходили внутри моего естества? Почему я так злился на собственную рассудительность? Неужели благопристойность и приличия важнее искренности? Зачем вообще нужна любовь, если она не противостоит скверне и проклятиям, подчиняется запретам и преследует лишь дикие цели, обусловленные ее навязчивыми идеями?.. Я понятия не имел, что со всем этим делать. Печаль Эмили казалась мне страшнее любого отречения, богохульства и осквернения всех святынь, вместе взятых.
– И долго так будет продолжаться, Юнес? – спросила она наконец, не в состоянии жить так дальше.
– Не понимаю, о чем вы говорите.
– Но ведь это видно невооруженным взглядом. Я говорю о нас… Как вы можете так со мной обращаться? Я уже в который раз прихожу в эту злополучную аптеку, а вы все делаете вид, будто не замечаете моей боли, моего долготерпения, моих надежд и чаяний. Может показаться, что вы специально меня унижаете. Почему? В чем вы меня упрекаете?
Я молчал.
– Это из-за религии? Потому что я христианка, а вы мусульманин, да? – не отступала Эмили.
– Нет.
– Тогда назовите мне причину! И не говорите, что я вам безразлична, что вы не испытываете ко мне никаких чувств. Я женщина, и интуиция еще ни разу меня не подводила. Мне известно, что проблема не в этом. Но даже не догадываюсь, в чем же она может заключаться. В своей любви к вам я призналась. Что еще мне нужно сделать?
Измученная и оскорбленная в лучших чувствах, Эмили была готова расплакаться. Она стиснула кулаки и прижала их к груди, будто желая схватить меня за шею, с силой встряхнуть и вывести из состояния оцепенения.
– Мне жаль.
– То есть?
– Я не могу.
– Чего вы не можете?
Я был озадачен. И конечно, несчастен. Я тоже досадовал на двойственность моего поведения, на неспособность разом решить все вопросы, вернув свободу и достоинство этой девушке, ставшей заложницей моей нерешительности, на то, что история нашей любви не может иметь продолжения. Может, я лгал самому себе и подвергал себя испытанию там, где не надо было ничего доказывать или преодолевать? Может, это тоже было своего рода самобичевание? Ведь принять радикальное решение в данном случае означало остаться без головы, сложив ее на плахе! Эмили не ошибалась, я действительно ее очень любил. Каждый раз, когда я пытался себя урезонить, сердце восставало и злилось, что я стремлюсь вырезать его из моей груди. Что мне было делать? Что это будет за любовь, построенная на святотатстве, лишенная благородства и божьего благословения? Как можно пережить отречение, которое без конца будет орошать ее, будто отравленная вода?
– Я люблю вас, Юнес… Вы меня слышите?
– Да…
– Я сейчас уйду. И больше не вернусь. Если вы испытываете ко мне те же чувства, что и я к вам, то сможете без труда меня найти.
По щеке Эмили покатилась слеза, но вытирать ее она не стала. Ее огромные глаза поглощали меня без остатка. Она съежилась, обхватила себя за плечи руками и медленно вышла.
– Жаль…
Прямо передо мной стоял дядя. Чтобы понять, на что он намекает, мне потребовалось некоторое время. Неужели он все слышал? Но для этого ему пришлось бы подслушивать под дверью, а это не в его привычках. Мы с ним могли обсуждать все что угодно, только не женщин. Это была запретная тема, и природная стыдливость не позволяла ему говорить со мной об этом прямо, несмотря на его эрудицию и широту взглядов. В таких случаях он либо прибегал к намекам, либо действовал через третьих лиц. В данном случае свои наставления он передал бы мне через Жермену.
– Я был в подсобке, а дверь оставалась открытой, – объяснил дядя.
– Не страшно.
– Может, оно и к лучшему? Как знать, вдруг эти невольные признания еще сослужат хорошую службу… Я услышал твой разговор с этой девушкой, мысленно сказал себе запереть дверь, но не сделал этого. Нет, не из болезненного любопытства, просто я всегда обожал слушать, когда говорят человеческие сердца. Для меня нет замечательнее симфонии… Ничего, что я так откровенно?
– Нет-нет, пожалуйста.
– Я замолчу по первому твоему желанию, мой мальчик.
Он сел на скамью, принялся по очереди внимательно рассматривать свои пальцы, затем опустил голову и каким-то чужим голосом сказал:
– Оскорбляя женщину и полагая, что это ведет его навстречу судьбе, мужчина совершает огромную ошибку в расчетах, непростительный промах и к тому же страшную бестактность. Это не что иное, как безрассудная дерзость, неизменно обрекающая его на провал… Разумеется, женщина – это еще не все, но она основа всего… Взгляни по сторонам, обратись к истории, подумай о том, что происходит в мире, и ответь мне, что представляет собой мужчина без женщины, во что превращаются его молитвы и обеты, если они обращены не к ней… И если женщина поворачивается к тебе спиной, то весь горизонт для тебя сокращается до одной точки, будь ты богат, как Крёз, или беден, как Иов, будь ты повелитель или раб. – Он улыбнулся, будто обращаясь к какому-то далекому-далекому воспоминанию. – В тот самый момент, когда женщина в глазах мужчины утратит статус его главной цели и единственной амбиции, все радости и невзгоды этой жизни потеряют всякий смысл.
Он хлопнул себя по коленям и встал.
– Маленьким я часто ходил к скале Гран-Роше любоваться закатом. Он казался мне волшебным. Тогда я думал, что заход солнца является истинным воплощением лика Красоты. Затем я увидел снег, укрывавший безмятежным белым покровом равнины и леса; дворцы посреди сказочных садов и много других невообразимых сокровищ, тоже считая их раем… – Он положил мне на плечо руку. – Но ведь рай без гурий превратился бы в безжизненный натюрморт…
Трепет его подрагивающих пальцев, впившихся в мою кожу, передавался по всему телу. Подобно саламандре, дядя возрождался из пепла и торопился поведать мне о чуде своего воскрешения. Он будто разрешался от бремени каждым своим словом, его глаза полыхали страстным огнем, готовым вот-вот выплеснуться наружу.
– Закат солнца, весна, синий морской простор, звездная ночь и прочие красоты, от которых захватывает дух, способны очаровать нас лишь в том случае, если средоточием их коловращения является женщина, мой мальчик… Ведь женщина – не что иное, как единственная, истинная и абсолютная Красота, которая светит человечеству, будто маяк в ночи, а все остальное – не более чем аксессуары, соблазнительные, но второстепенные.
Теперь дядя положил на мои плечи обе руки. Он смотрел мне в глаза, будто пытаясь разглядеть что-то в глубине взгляда. Наши лица почти соприкасались, дыхание смешивалось. Я никогда еще не видел его в таком состоянии, разве что в тот день, когда он пришел к Жермене сказать, что его племянник теперь стал их сыном.
– Если женщина любит тебя, Юнес, питая глубокие, нежные чувства, и, если у тебя хватает ума оценить масштаб подобной привилегии, ни одно божество на свете в твоих глазах ей даже в подметки не годится.
Он положил руку на поручень лестницы, но, перед тем как подняться к себе в кабинет, сказал:
– Беги за ней… Конечно, когда-нибудь человечество научится и кометы догонять, но того, кто упускает главный шанс всей своей жизни, подобные достижения вряд ли утешат.
Но я его не послушал.

 

В июле 1951 года Фабрис Скамарони женился на Элен Лефевр. По этому поводу устроили прекрасное празднество, народу было столько, что свадьбу пришлось отмечать в два этапа. На первый пригласили гостей из города и коллег – целую толпу журналистов, в том числе всю редакцию «Эха Орана», художников, спортсменов и представителей высшего оранского света, в котором можно было встретить писателя Эммануэля Роблеса. Это торжество состоялось в Айн-Тюрк, в выходившем на море огромном поместье одного промышленника, поддерживавшего тесные связи с мадам Скамарони. Я на том празднике чувствовал себя неуютно. Там присутствовала и Эмили, под ручку с Симоном. Пригласили и мадам Казнав, которая выглядела немного растерянной. Ее совместный с Симоном бизнес процветал, открытый ими магазин высокой моды уже одевал сливки общества Рио-Саладо и Хаммам-Буджара и, несмотря на жестокую конкуренцию, пробивал себе дорогу в высший свет Орана. В сутолоке праздника Симон наступил мне на ногу, но даже не извинился. С подносом в руке он высмотрел в толпе Эмили и устремился к ней. Что она ему обо мне рассказала? Почему старый друг меня будто не замечал?
Я слишком устал, чтобы его об этом спрашивать.
Второй акт целиком и полностью посвятили жителям городка. Свадьбу своей знаменитости Рио-Саладо решил отметить в тесном кругу. Пепе Ручильо принес в жертву полсотни своих баранов и пригласил из Себду лучших специалистов по приготовлению мешуи. Хайме Хименес Соса, отец Андре, предоставил в распоряжение семейства Скамарони целое крыло своего поместья, утопающего в тени пальм, которое по такому случаю обтянули шелковой драпировкой, украсили гирляндами и обставили мягкими скамейками. Столы ломились от яств и букетов цветов. Посреди двора установили огромный шатер, устлав его коврами и усыпав подушками.
Слуг, в основном арабов и чернокожих юношей, обрядили в костюмы евнухов – вышитые жилеты, шаровары с напуском, доходившие до щиколоток, и желтые, богато украшенные тюрбаны. Ощущение было такое, будто вернулись времена «Тысячи и одной ночи». Там я тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Эмили не выпускала руки Симона, а мадам Казнав внимательно наблюдала за мной, опасаясь с моей стороны приступа ревности. Вечером состоявший из арабских и еврейских музыкантов оркестр, специально приглашенный по такому случаю из Константины, этого сказочного города, будто парящего в воздухе над морем, порадовал собравшихся сногсшибательным репертуаром. Я слушал его вполуха, сидя на периферии праздника на каком-то ящике под тускло светившей лампочкой. Желлул принес мне блюдо с жарким и шепнул на ухо, что досада, которую я всем своим видом выражал, могла бы испортить даже самое лучшее в мире торжество. Я прекрасно отдавал себе отчет, что видок у меня еще тот, что мне с такой скучной физиономией лучше вернуться домой и не мешать гостям наслаждаться жизнью. Но это было бы неблагоразумно: Фабрису мой уход явно не понравился бы, а потерять еще и его мне не хотелось.
Жан-Кристоф уехал, Фабрис женился, Симон, занявшись совместным бизнесом с мадам Казнав, был неуловим, в итоге мой мир совершенно опустел. Ранним утром я просыпался, вставал, день проводил в аптеке, никуда не отлучаясь, а вечером, опустив железные ставни и заперев ее до завтра, не знал, что делать и чем себя занять. На первых порах я отправлялся в бар к Андре, играл три-четыре партии в бильярд с Хосе, возвращался домой, а когда темнело, и носа на улицу больше не показывал. Я поднимался в свою комнату, брал в руки книгу и несколько раз читал одну и ту же главу, не в состоянии вникнуть в смысл написанного. Мне никак не удавалось сосредоточиться. Даже при обслуживании клиентов. Сколько ошибок я совершил, расшифровывая каракули врачей на их рецептах, давал вместо одних лекарств другие, надолго застывал перед полками, не в состоянии вспомнить, где стоит то или иное снадобье. За столом Жермене порой приходилось меня ущипнуть, чтобы вернуть к действительности. Я был настолько рассеян, что даже забывал есть. Дядя, глядя на меня, переживал, но хранил молчание.
Затем жизнь стала набирать скорость. И поскольку я был слишком слаб, чтобы бежать наперегонки с событиями, они дистанцировались от меня и делали вид, будто меня нет. У Фабриса родился первый ребенок – очаровательный, пухлый, розовощекий карапуз, – и они с Элен переселились в Оран. Его мать распродала все, что у нее было в Рио-Саладо, и переехала в Айн-Тюрк. Когда я проходил мимо их дома, молчаливого и запертого на висячий замок, в горле непроизвольно вставал ком. Теперь на перекличке моего земного существования отсутствовал немалый жизненный период, и с карты принадлежавшего мне в этом подлунном мире архипелага исчез целый остров. Я стал ходить другой дорогой и огибать квартал, где они раньше жили. Делал вид, что этой части городка для меня попросту нет… Андре, в свою очередь, женился на кузине тремя годами старше его и упорхнул в Америку. Он планировал провести там месяц, но на деле этот медовый месяц затянулся до бесконечности… На хозяйстве в баре остался Хосе, но народ в заведение уже валил не так, как раньше, – всем надоело с утра до ночи гонять бильярдные шары.
Я изнывал от скуки.
Ходить на пляж я разлюбил. Друзья разбрелись по свету, обжигающий песок больше не мог рассказать мне о прелестях праздного времяпровождения, а волны теперь, когда мне было не с кем их делить, заливали огни моих былых мечтаний. Часто я даже не испытывал желания выйти из машины, приезжал на вершину высокой скалы, оставался сидеть и любовался волнами, которые, разбиваясь о молчаливые камни, мнили себя настоящими гейзерами. Мне нравилось забываться вот так на долгие-долгие часы, спрятавшись в тени дерева, положив руки на руль или сцепив на затылке. Крики чаек и детский визг роем кружили в воздухе, рассеивая тревоги, и несли некоторое подобие внутреннего покоя, который я отваживался нарушить лишь поздно ночью, когда на пляже гас огонек последней сигареты.
В голове все чаще роились мысли о возвращении в Оран. Рио-Саладо стал меня раздражать. Все привычное вдруг стало чужим, я больше не узнавал красот городка, не поддавался его очарованию и будто жил в параллельном мире. Да, я видел, что люди остались те же, что и раньше, мне было знакомо каждое лицо, но я боялся, протянув руку, чтобы их коснуться, наткнуться на пустоту. Старый период сменился новым, наступила иная эпоха, я перевернул страницу, и теперь предо мной лежала другая – белая, обещающая множество разочарований, неприятная на ощупь. Пришло время сменить обстановку и двинуться навстречу новым горизонтам. А почему бы и нет? Что мешает сжечь мосты, которые ни к чему меня больше не привязывают?
В душе поселилось одиночество.
Мне хотелось возобновить поиски матери и сестры, предприняв более решительные и конкретные действия. Боже мой, как же мне их не хватало! Без них я чувствовал себя больным и безутешным. Порой, по воле обстоятельств, мне доводилось бывать в Женан-Жато, и тогда в душе вновь вспыхивала надежда получить сведения, способные навести меня на след. Но я недооценивал расстояния, разделявшего меня и обитателей квартала. У них были свои приоритеты и первоочередные задачи; наливаясь злобой, они преследовали одну цель – выжить! Кто теперь вспомнит несчастную женщину с глухонемой дочерью? У людей были дела поважнее. Слишком много народу денно и нощно жизнь забрасывала в Женан-Жато. Былые трущобы, притаившиеся за густыми зарослями кустарника, превращались в настоящий городской квартал с шумными улочками, сварливыми возчиками, настороженными лавчонками, набитыми до отказа турецкими банями, асфальтированными дорогами и табачными киосками. Деревянная Нога по-прежнему был на своем посту, хотя его и здорово прижали конкуренты. Брадобрей больше не брил старикам головы прямо на земле, теперь у него была небольшая, добротная парикмахерская с зеркалами на стенах, вращающимся креслом, раковиной и латунными полками, где он раскладывал свои инструменты. Наше патио полностью отремонтировали, комиссионер Блисс вновь взял все в свои руки. Никто не знал, куда уехали мать с сестрой, ни одна живая душа не видела их после трагедии, а наш бывший маклер заявил мне, что даже если бы столкнулся с ней лицом к лицу, то все равно не узнал бы, потому как ни разу с ней даже не разговаривал. Еще раньше мне удалось отыскать гадалку Батуль. Карты и магическую кастрюлю она поменяла на приходно-расходную книгу, с коммерцией справлялась много лучше, нежели с тревогой человеческих душ, и в ее мавританских банях было не протолкнуться. Она пообещала сразу поставить меня в известность, если вдруг появится какой-нибудь след, но вот уже два года о себе не напоминала.
Таким образом, я полагал, что, возобновив поиски, смогу избавиться от страданий, изводивших меня после происшествия с Жан-Кристофом, от образовавшейся вокруг пустоты, измочалившей меня без остатка, от непостижимой боли, наваливавшейся каждый раз, когда я думал об Эмили. Мне стало невыносимо жить с ней в одном городе, встречать ее на улице и идти дальше своей дорогой, будто ничего не произошло, в то время как она безраздельно властвовала над моими днями и ночами. Только теперь, когда она перестала заходить в аптеку, я ощутил всю глубину своего одиночества. Я знал, что нанесенная мной рана даже не собиралась затягиваться, да и что могло ее исцелить? Эмили в любом случае меня не простит. Она и так уже затаила на меня злобу, страшную и беспощадную. Я даже вполне допускаю, что она меня возненавидела. В ее взгляде присутствовало столько ярости, что она пробирала меня до мозга костей. Девушке даже не надо было поднимать на меня глаза. Да она и сама этого избегала. Впрочем, напрасно она делала вид, будто интересуется чем-то другим, смотрела в пол или в небо, – я все равно отчетливо видел пламя, полыхавшее в ее глазницах и похожее на океанскую лаву, извергающуюся из подводного вулкана, которую не могут погасить ни миллиарды тонн воды, ни мрак бездонных морских впадин.

 

Как-то раз я обедал в Оране, в небольшом ресторанчике на улице Фрон-де-Мер. Вдруг в витрину кто-то постучал. Я обернулся и увидел Симона Беньямена, закутанного в плащ с большим капюшоном и с заметными залысинами на лбу.
Мой друг был вне себя от радости.
Он побежал к входной двери, переступил порог и подлетел ко мне, увлекая за собой в фарватере порыв холодного воздуха.
– Пойдем! – закричал он. – Я поведу тебя в настоящий ресторан, где рыба столь же сочная, что и филейная часть девушки, едва вышедшей из подросткового возраста.
Я ответил, что только-только пообедал, он в ответ состроил недовольную гримасу, снял плащ с шарфом и сел напротив.
– И что хорошего подают в этой забегаловке?
Он подозвал гарсона, заказал жаренную на вертеле баранину, зеленый салат и полбутылки красного вина. После чего с энтузиазмом потер руки и с ходу бросил:
– Что-то я тебя не пойму, то ли ты дуешься на меня, то ли вообще избегаешь?.. Несколько дней назад, в Лурмеле, я махнул тебе рукой, но ты мне даже не ответил.
– В Лурмеле?
– Ну да, в прошлый четверг. Ты как раз выходил из химчистки.
– А в Лурмеле есть химчистка?
Я об этом совершенно не помнил. В последнее время мне не раз приходилось садиться в машину и ехать куда глаза глядят. Дважды я оказывался в Тлемсене, в самой гуще местного базара, кишевшего народом, понятия не имея, каким ветром меня туда занесло. Меня поразил вирус дневного лунатизма, от которого я забредал в совершенно незнакомые места. Жермена спрашивала меня, где я был, с таким видом, будто вытаскивала из глубокого колодца забвения человеческой памяти.
– Да и потом, ты чертовски похудел. У тебя что-то не так?
– Я и сам себя об этом спрашиваю, Симон. И так же теряюсь в догадках… А ты? У тебя все хорошо?
– Я в самом полном порядке!
– Тогда почему ты отворачиваешься, встречая меня на улице?
– Я?.. Почему это я должен отворачиваться от лучшего друга?
– Человек подвержен переменам настроения. Ты уже больше года не заходишь ко мне.
– Это все из-за бизнеса. Дела мои сейчас идут в гору, а конкуренция просто бешеная. Чтобы отвоевать кусочек жизненного пространства, нужно жертвовать клочком своей шкуры. Я чаще бываю в Оране, чем в Рио-Саладо, – воюю с хищниками в облике соперников. А ты что думал? Что я превратился в сноба и стал относиться к тебе с высокомерием?
Я вытер рот. Разговор меня раздражал. Его уродовало обилие слишком фальшивых нот. Симон, явившийся читать мораль, меня не устраивал. Он перестал быть душой общества, моим товарищем и доверенным лицом. Новый общественный статус возвысил его надо мной. Может, я завидовал его успеху, новой сверкающей машине, которую он умышленно оставлял на городской площади, чтобы вокруг собиралась ребятня, его физиономии, хорошеющей день ото дня, и фигуре, в последнее время заметно постройневшей? Может, я злился, что он связался с мадам Казнав?.. Ложь! Если из нас кто-то и изменился, то только я. Жонас уходил в сторону, уступая дорогу Юнесу. В моей натуре теперь преобладала язвительность. Я не просто озлобился, но буквально пропитался злобой. Эту желчь я в себе давил и никогда ее не показывал, но это не мешало ей саднить внутри моего естества, подобно несварению желудка. Праздники, свадьбы, балы и сидевшие на террасах за столами люди стали для меня невыносимы. Их счастье вызывало у меня аллергию. И я ненавидел… мадам Казнав. Всеми фибрами души. Ненависть подобна едкому яду: она пожирает ваши внутренности, самовольно завладевает мыслями и подчиняет вас своей власти почище любого джинна. Как я дошел до такой жизни? Какие причины побудили меня воспылать отвращением к даме, больше для меня ровным счетом ничего не значившей?.. Не находя решения своих мучительных проблем, человек неизменно пытается взвалить вину за них на кого-то другого. И в моих глазах мадам Казнав была виновна по определению. Ведь именно она и никто другой сначала соблазнила меня, а потом бросила, разве нет? И от чего, как не от этого приключения, не имевшего будущего, я был вынужден отказаться от Эмили?
Эмили!
Одна мысль о ней лишала меня сил…
Гарсон принес небольшую корзинку с белым хлебом и салат, приправленный черными оливками и корнишонами. Симон поблагодарил его, настойчиво попросил, чтобы жаркое подали как можно быстрее, поскольку у него назначена встреча. Затем набил рот, шумно прожевал, склонился над тарелкой и тихо, будто опасаясь, что его услышат, сказал:
– Ты конечно же спрашиваешь себя, что это я так возбужден?.. Если я тебе скажу, ты сохранишь мои слова в тайне? Ты наш народ знаешь, они ведь и сглазить могут…
Наткнувшись на мое безразличие, его энтузиазм тут же погас.
– Ты что-то скрываешь от меня, Жонас. Причем что-то серьезное.
– Да нет, просто мой дядя…
– Ты уверен, что не держишь на меня зуб?
– А почему я должен держать на тебя зуб?
– Ну… я собираюсь сообщить тебе сногсшибательную новость, а ты сидишь с физиономией, которой даже танк можно обратить в бегство…
– Ладно, валяй, говори. Может, это меня немного развеселит.
– Очень на это рассчитываю. Ну так слушай – мадам Казнав предложила мне руку своей дочери, и я согласился… Но официально еще ни о чем не объявлено.
Он сразил меня наповал!
Мое отражение в оконном стекле удар выдержало, но душа рассыпалась в прах.
Симон – человек, называвший Эмили женщиной-вамп и кокеткой, – сидел хмельной от счастья. Я больше не слышал его слов, лишь видел ликующие глаза, насмешливые губы, сальные от оливкового масла, руки, отрывающие хлеб, комкающие салфетку, разрывающиеся между вилкой и ножом, а еще плечи, подрагивавшие от радостного возбуждения… Он сожрал свое жаркое, проглотил кофе, закурил сигарету, и все это продолжая без умолку говорить… Затем встал, произнес на прощание какую-то фразу, отозвавшуюся в ушах сплошным гулом, которую я из-за этого не разобрал, надел плащ, вышел на улицу, махнул мне в окно рукой и исчез…
Я остался сидеть за столом, будто пригвожденный к стулу, разум мой в одночасье оказался в вакууме. К жизни я вновь пробудился только после того, как подошедший официант сообщил, что ресторан закрывается.
Надолго сохранить в тайне свой проект Симону не удалось. Чтобы эти секретные переговоры стали достоянием гласности, оказалось достаточно всего пары недель. Когда Симон проезжал по Рио-Саладо в своей машине, все приветствовали его и радостно кричали: «Счастливчик!» Девушки публично поздравляли Эмили. Злые языки намекали, что мадам Казнав лишь сбыла дочь с рук, те, кто поумнее, с вожделением ждали щедрого пиршества, обещанного избранником весталки.
Из города на цыпочках ушла осень, и ее сменила на редкость суровая зима. Весна провозвестила на редкость жаркое лето и покрыла поля фосфоресцирующей зеленью. Помолвку семьи Казнав и Беньямен решили отпраздновать в мае, а свадьбу сыграть, когда с виноградников будет собран первый урожай.
За несколько дней до обручения, в тот самый момент, когда я уже собирался опустить ставни, возникшая на пороге Эмили быстро втолкнула меня в помещение. Дабы избежать любопытных взоров, ей пришлось красться вдоль стен, будто воровке.
В порыве отчаяния она обратилась ко мне на «ты»:
– Полагаю, ты в курсе. Мать насильно выдает меня замуж. Ей хочется, чтобы я стала женой Симона. Она вырвала у меня согласие, но окончательно еще ничего не решено… Теперь все зависит от тебя, Юнес.
Эмили была бледна.
Она похудела, а ее глаза больше не правили этим миром.
Она схватила меня за руки, яростно притянула к себе, задрожала с головы до ног и прошептала:
– Скажи «да»… Скажи «да», и я все отменю.
В гневе она растеряла всю свою красоту и очарование. Впечатление было такое, будто она только-только встала с постели после тяжелой, продолжительной болезни. Из-под платка выбивались растрепанные волосы. Скулы нервно подрагивали, а настороженный взгляд не знал, за чем следить – за мной или же за улицей. Откуда она пришла? Туфли Эмили побелели от пыли, платье пахло виноградной лозой, шея блестела от пота. Чтобы явиться в аптеку, не возбуждая любопытства жителей, ей, вероятно, пришлось обогнуть городок и пройти по полям.
– Скажи «да», Юнес. Скажи, что ты любишь меня так же, как я тебя, что я для тебя значу столько же, сколько ты для меня, прижми меня к груди и больше никогда-никогда не отпускай… Юнес, ты моя судьба, которую мне хотелось бы прожить, ты опасность, которой я готова себя подвергнуть, я готова пойти за тобой хоть на край света… Я люблю тебя, и в моих глазах в этом мире нет ничего главнее тебя… Ради бога, скажи «да»…
Я молчал. Оторопевший. Оцепеневший. Изумленный. И страшно бессловесный.
– Почему ты ничего не говоришь?
Я молчал.
– Да скажи ты хоть что-нибудь, черт бы тебя побрал! Говори… Скажи «да», скажи «нет», но не стой, как немтырь… Что с тобой случилось? Потерял дар речи? Не мучай меня, скажи хоть что-нибудь, человек ты или нет?
Она говорила все громче и громче, больше не могла стоять на месте, в глазах ее полыхал огонь.
– И как понимать твое молчание, Юнес? Что оно значит? Что я идиотка? Ты чудовище! Чудовище!
И она замолотила мне в грудь кулачками, яростными в своей беспомощности.
– В тебе нет ни капли человечности, Юнес. Ты худшее, что было в моей жизни.
Эмили хлестнула меня по лицу и несколько раз ударила по плечам, чтобы заглушить рыдания. Я стоял как громом пораженный и не знал, что сказать. Мне было стыдно – и оттого, что я заставлял ее страдать, и потому, что стоял посреди аптеки, будто огородное пугало.
– Будь ты проклят, Юнес! Я никогда тебя не прощу! Слышишь, никогда!
И она выбежала на улицу.

 

На следующий день какой-то мальчишка принес мне пакет, так и не признавшись, кто его прислал. Я развернул обертку, осторожно, будто сапер на минном поле. Подсознательно я догадывался, что в нем найду. Внутри был географический альманах, посвященный французским островам Карибского архипелага. Я открыл его и обнаружил внутри бренные останки розы, старой как мир, которую я вложил в эту самую книгу миллион лет назад, еще до того, как Жермена стала делать Эмили уколы в подсобке аптеки.

 

В тот вечер, когда они устроили помолвку, я уехал в Оран, к родственникам Жермены, а Симону, настаивавшему, чтобы я обязательно присутствовал, наврал, будто отправился на похороны.
✻✻✻
Свадьбу, как и договаривались, праздновали в начале сезона сбора винограда. На этот раз Симон уговорил меня не уезжать из Рио-Саладо, что бы ни случилось, и к тому же поручил Фабрису за мной приглядывать. Я не собирался дезертировать. В этом не было нужды. Такой шаг выглядел бы смешно. Что бы тогда подумали жители городка, друзья и завистники? Как можно было улизнуть, чтобы не навлечь на себя подозрений? Или, может, пусть бы подозревали, так было бы честнее? Но Симон был ни при чем. Ради меня он разбился бы в лепешку, точно так же, как ради Фабриса, когда тот женился. Кем бы я был, если бы испортил ему счастливейший день в жизни?
Для церемонии их бракосочетания я купил новый костюм и туфли.
Когда свадебный кортеж проехал по улицам городка, под неустанные раскаты клаксонов, я надел костюм и пешком отправился в большой белый дом на тропе Отшельников. По дороге сосед предложил подбросить меня на своей машине, но я поблагодарил его и пошел дальше. Мне нужно было немного пройтись, соизмерить шаги с течением мыслей, ясно и без страха посмотреть правде в глаза.
Небо заволокло тучами, в лицо хлестал ветер. Я вышел за пределы городка, миновал еврейское кладбище, оказался на тропе Отшельников и остановился, чтобы полюбоваться ярким многоцветием праздника.
Посыпал мелкий дождь, будто стремясь вернуть меня к действительности.
Непоправимость события человек осознает только после того, как оно произошло. Никогда еще ночь не казалась мне наполненной такими дурными предвестиями, а праздник не выглядел столь неправедным и жестоким. В доносившейся до слуха музыке присутствовали нотки колдовства, она опутывала меня, будто злой демон. Гости, развлекавшиеся под звуки оркестра, отказались разделить со мной охватившее их ликование. Я оценивал небывалый размер разрушений, которые в данный момент собой воплощал… Почему? Почему я был вынужден пройти совсем рядом со счастьем, но так и не осмелился им завладеть? Что возмутительного я совершил в этой жизни, чтобы увидеть, как то самое прекрасное, что могло быть в моей жизни, утекает сквозь пальцы, будто обжигающая кровь, хлещущая из раны? Во что превращается любовь, если ей только то и остается, что оценивать произведенное ею опустошение? Кому нужны ее легенды и мифы, ее победы и чудеса, если влюбленные не в состоянии преодолеть самих себя, бросить вызов грому небесному, отказаться от вечных радостей ради одного поцелуя, одного объятия, одного мгновения рядом с любимым человеком?.. От разочарования жилы мои надувались ядовитым соком, доверху наполнявшим сердце гнусным, поганым гневом… Я злился на себя за то, что поднял и взвалил на плечи мешок с горестями, брошенный кем-то на обочине дороги…
Домой я вернулся пьяный от тоски, хватаясь за стены, чтобы не упасть. Комната восприняла меня с трудом. Прислонившись к двери, я закрыл глаза, устремил подбородок в потолок и стал слушать, как в теле болезненно сталкиваются друг с другом клетки. Затем поковылял к двери, пересекая в этот момент уже не комнату, но пустыню.
Мрак рассеял короткий сполох. Тихо шел дождь, по окну текли слезы. Я не привык видеть, как плачут стекла. То был дурной знак, самый что ни на есть худший. И тогда я сказал себе: будь осторожен, Юнес, ты вот-вот дрогнешь под ударами судьбы. И что потом? Может, именно это я сейчас и видел, глядя на плачущие стекла? Я хотел видеть на окне слезы, дрогнуть, причинить себе боль, душой и телом слиться с терзавшей меня мукой.
Может, так оно и лучше, уговаривал себя я. Эмили предназначена не мне, это же ясно как день. И изменить предначертанное нельзя… Вздор!.. Потом, много позже, я вывел для себя истину: ничего предначертанного на свете нет. В противном случае в мире не существовало бы судебных процессов, мораль превратилась бы в старую каргу, а стыду только то и оставалось бы, что краснеть перед заслугами. Конечно же многое не в нашей власти, но в большинстве случаев мы сами являемся творцами собственных несчастий. Ошибки мы сотворяем своими руками, и ни один человек не вправе утверждать, что он меньше достоин сожаления, чем его сосед. Что же до так называемого «рока», то это не более чем упорное нежелание брать на себя ответственность за последствия наших больших и малых слабостей.
Когда пришла Жермена, я стоял, уткнувшись носом в оконное стекло. На этот раз она не стала тревожить мою печаль, вышла на цыпочках из комнаты и бесшумно закрыла за собой дверь.
Назад: Глава 14
Дальше: Глава 16