Книга: Как мы пережили войну. Народные истории
Назад: На фронте
Дальше: Олененок и оловянный трубач

Николай Егорыч, пулемётчик

Мне было уже за двадцать, когда за обедом я вдруг спросил всерьёз:
— Дед, а ты немецких офицеров видел?
— Да я их убивал, — ответил дед спокойно и просто, и то ли откусил хлеба, то ли огурец посолил, и, сразу забыв о моём вопросе, начал за что-то отчитывать бабушку Она норовисто отругивалась.
В течение почти трети века, пока дед был жив, я то так то эдак расспрашивал его о войне — тут вполне ожидается ироничная подсказка, что рассказы об одном и том же, рассказанные в разное время, существенно различались, но нет, всё иначе. Рассказы были цельны, последовательны и, судя по всему, очень правдивы — дед вообще был человек простой, начисто лишённый фантазии, и врать не умел совершенно. Просто я их всегда слышал по-другому. Понимаете, да? — одно и то же, услышанное в разное время, иначе высвечивается.
В детстве очень нравилась история про самолёт. Дед, что твой Тёркин, действительно подбил самолёт, даром что не из винтовки.
Мы укладывались с братом спать, нам было лет по семь, и дед наш Николай Егорыч заглядывал к нам, садился на разложенный диван, цепкими руками плотника хватал в шутку нас за пятки, мы хохотали.
О войне он рассказывал сам, почти ежевечерне, просить его не приходилось. Дедовские рассказы подсвечивались недавно просмотренными фильмами к очередному юбилею Победы. Всё выходило очень красочно.
Самолёт он подбил после ранения в руку, году уже в 44-м, кажется. Подлечился, и главврач предложил деду пока остаться при госпитале — нужно было кому-то нести дежурство на крыше: там, как я понял, стояли две установки из счетверённых пулемётных стволов. Госпиталь тоже бомбили, он был недалеко от линии фронта.
Только много позже я обратил внимание на то, что деда после излечения не сразу отправили на фронт: видно, у него с главврачом сложились добрые отношения, и тому глянулся дельный рязанский пацан, который всё умел делать руками. Днём, поди, чинил всё, а вечером — на крышу, на пару с ещё одним пулемётчиком, излечившимся от ранения.
В очередную бомбежку они и задолбили самолёт, как раз пошедший на очередное снижение, раскрывавший своё поганое, полное бомб пузо. Вражина рухнул в нескольких километрах от госпиталя.
Тут же, конечно, в госпиталь пришёл запрос, что за меткий парень тут объявился. Известно кто: Николай Егорыч, мой дед по материнской линии, 1923 года рождения — первый военный призыв, поколение, которое проредили в Отечественную больше всех. Им предстояло пройти почти все четыре года — и это мало кому удалось…
Только когда мне было за двадцать пять, я вдруг заметил, что дед часто вспоминает не столько войну, сколько как его туда везли. Он ни в коей мере не обладал литературным языком, не прочёл за всю жизнь ни одной книги, единственным украшением его речи было изредка и по делу вставляемое «ет-ттить твою мать!» — однако именно эта бесхитростность его речи помогла мне кожей прочувствовать ощущение грядущего ужаса, надвигающегося когда-то на восемнадцатилетнего мальчика, извлечённого из родительского дома в деревне Казинка.
Как-то само собою всё это нарисовалось в моей голове: учебка, жестокая нервозность начальства (немец прёт по всем фронтам!), глупое ожидание, что, может, война вот-вот кончится — но война, напротив, всё ближе и всё ужаснее.
Он стал пулемётчиком, получил свой, 600 выстрелов в минуту, пулемёт «максим» 20 кг весом — и это без станка, обязательной (спасающей от перегрева) воды и патронов. Без патронов всё это богатство весило уже 65 кг, больше самого деда, он был 1,65 ростом и весил, может, кг 50. А были ещё и патроны — по тысяче в каждой ленте.
После учебки его подразделение оказалось под Сталинградом. И тут в бесхитростных рассказах деда концентрация ужаса достигала апофеоза: какой-то полустанок, оттуда неведомо куда потащилось подразделение, и то ли поздняя осень вокруг, то ли ранняя зима, мерзотная ледяная грязь, по которой шли, шли, шли…
Попали под бомбёжку, всех за час разнесли и перебили. Деда контузило.
Вернулся в строй после контузии.
У деда за войну погибло семь «вторых номеров». «Второй номер» — это который пулемётную ленту подает пулемётчику.
Дед об этом говорил безо всякой аффектации, как про косьбу.
— Один раз из лесу снайпер — щ-щ-щёлк! — по нам, и «второй номер» мне — тук! — на плечо. Я плечом повёл, вижу — всё, готов. Пулемёт развернул и засёк снайпера. Дал несколько очередей, и…
Он не договаривал обычно — не знал, что после союза «и» надо говорить. Или знал, но у него природного вкуса хватало на этом остановиться?
В другой раз снаряд попал в голову «второму номеру», и голова улетела вместе со снарядом. Остался человек без головы рядом с дедом. Такое бывает, я слышал.
Имён «вторых номеров» дед не помнил, ни одного.
Несколько раз в мгновение погибал весь расчёт: кроме «вторых номеров» был ещё и расчёт — те самые солдатики, что носили всё это пулемётное хозяйство, пока дед тащил хоть по грязи, хоть по снегу свой «максим».
Однажды, когда форсировали Днепр, снаряд угодил прямо в плот, на котором плыл дед со товарищи. Все погибли, пулемёт утонул — а он выплыл, один, целый. Дед, надо сказать, плавать не умел, не научился — в деревне не было водоёма.
— Как же ты выплыл? — подначивала бабушка. — Не тонулось?
Дед не умел ни шутить, не отшучиваться, а слов у него, чтоб передать, чего там творилось в воде, — не хватало. Он только качал головой — даже не сокрушённо, а так, просто качал, задумавшись.
Вода кровавая кипела вокруг, он пошёл ко дну, потом его неведомо как опять вынесло наверх, барахтался, захлёбывался, сходил с ума, потом зацепился за какие-то доски — на них и выплыл сквозь ад, далеко не первый ад за ту войну и далеко не последний.
— Случалось, идём в атаку, немец встретит хорошим огнем, всех положат… и обратно нас возвращается трое ото всего взвода… — рассказывал дед снова так, как будто все пошли на покос, а остальные куда-то пропали, и вот они втроём вернулись.
Один раз, после того как очередной дедовский взвод растрепали в пух и прах возле очередной высотки, дед вернулся на позиции с пулемётом, но без станка. Потерял в аду.
Куда делся расчёт, деда не спросили — понятно куда, — а вот за станок вызвали в спецотдел, и там какой-то тип орал на деда, что отправит его под трибунал за эту железяку Понятное, впрочем, дело — запчастей не напасёшься, если их на поле боя оставлять. Без иронии говорю.
В советской школе, когда нам задали написать сочинение о том, как воевали наши деды, я взял и описал этот случай. Мама моя прочла и говорит: а ты допиши, что он после этого разноса пошёл на поле боя и оттуда эту железку приволок. Я и дописал, хотя действительности это не соответствовало. Учительница всё равно как-то скептически оценила нашу окопную правду. Что она понимала вообще…
— Дед, как же тебя не убили? — спрашивал я, любопытный подросток.
— А я не ленился никогда. Ни разу за всю войну, — отвечал он очень серьёзно и начинал рассказывать о каких-то, как мне казалось в детстве, совсем неважных вещах. — Если в атаке взвод ложится — иные падут плашмя и лежат как мешки, а я сразу доставал лопатку, окапывался, потом выкачу «максим», и… — тут он изображал несколько раз изуродованными на пилораме большими пальцами, как нажимал на гашетку, — та-та-та…
— Или если мороз, или сырость, промокнем, промёрзнем — я всегда при первой возможности портянки высушу, сапоги высушу… Это строго! Потому что и больной — не солдат… И пьяный — не солдат… Лениться нельзя.
Слушая это, я немножко подёргивал плечами: нет бы дед рассказал, как он ловко кидал гранаты и как метко стрелял. (А он метко стрелял и даже отпуск за это получил однажды.) Но ему всё это казалось менее важным.
И я потом понял, что он был прав. Но это потом, потом.
Насмотревшись фильмов, я всё спрашивал: а остались ли у деда друзья после войны. Дед отвечал просто: что, когда после ранений возвращался в свою роту, состав был, кроме двух-трёх человек, иным. Все остальные погибли.
Он почему-то вспоминал только одного солдатика — которому оторвало по колено ногу, и дед его вынес из-под обстрела, после чего добрый час, по какому-то болотистому лесу тащил его до, не знаю, санчасти, что ли.
…Это я тоже хорошо видел: дед на закорках тащит человека без ноги по лесу…
После войны, когда я уже родился, дед вдруг как-то захотел разыскать того солдатика, запросы какие-то посылал. Никто не откликнулся.
Дед ещё успел повоевать в составе десантной разведывательной группы — и три или четыре раза побывал за линией фронта, с разведкой, уже без пулемёта. А потом исхитрился и закосил месяца на три в какое-то, подальше от передовой, чуть ли не хозяйственное подразделение.
Из чего я еще в юности заключил, что война есть война, и там тоже есть всякая жизнь. И люди на войне не только бегут в атаку с криком «Ура!», но и многому иному место находят…
Но потом деда снова вернули на передовую вместе с пулемётом. Он участвовал во взятии Будапешта — одном из самых кромешных побоищ Второй мировой; получил за это очередную медаль.
Победу встретил в Венгрии, что, впрочем, завершения войны для него вовсе не означало. Отчего-то дед пробыл в действующей армии аж до 1947 года и последующие полтора года провёл на Западной Украине.
К немцам дед, надо сказать, отчего-то относился равнодушно, но вот «бандеровец» у него всегда было словом ругательным. Однако ж о том, что творилось на Украине, дед как-то не говорил. Будто брезговал… Или их попросили ещё тогда, в 1947-м, на этот счёт помалкивать?
Что ж я не поинтересовался-то, дуралей.
Когда дед вернулся домой, родная мать его не узнала. Он писать не умел, поэтому писем всю войну не писал. И ему не писали, родители тоже грамоте были не обучены.
Попросить, что ли, было некого?
К тому же на деда за семь лет пришло две похоронки. После первой похоронки (когда его контузили) кто-то спустя год передал весточку, что вроде жив. А после второй никаких вестей так и не пришло. Удивительные люди — русское крестьянство, какие-то другие смыслы они вкладывали в слово «жалость», в слово «материнство», в слово «судьба». И в слово «война» тоже.
Ну вот какой факт: их, Нисифоровых, было четыре брата, мой дед — второй по старшинству. Все четверо воевали. Младшие, хоть один в 44-м, другой в 45-м были призваны, но и те успели пороху понюхать.
И все четверо вернулись живые, на двух ногах и о двух руках.
И наплодили детей — каждый не меньше трёх, — и прожили все по восемьдесят лет с гаком.
А вот невоевавшие их дети оказались послабее породой — если не все, то многие повымерли или спились.
Но это о другом разговор, наверное.

 

Захар Прилепин, 2010
Назад: На фронте
Дальше: Олененок и оловянный трубач