7. Тертулия на улице Сент-Оноре
Он принимал на улице Сент-Оноре. Никто и мечтать не смел о том, чтобы сделать карьеру литератора без его участия, и приглашение прочитать рукопись у него дома служило не только символом признания, но и гарантией успеха.
Филипп Блом. «Опасные люди»
– Маргарита Дансени была одной из тех женщин, которые незадолго до революции, в последние годы старого режима, задавали тон в гостиных, – рассказывала Шанталь Керодрен. – Была еще и другая испанка, Тереса Кабаррус. Каждая на свой манер, обе царили в свете, считались законодательницами мод и светской жизни… Однако в отличие от Кабаррус, получившей влияние благодаря серии ловких интриг, у Дансени все с самого начала складывалось как по маслу.
– Вероятно, она была хороша собой.
Шанталь склонила рыжую голову и взглянула на свои усыпанные веснушками руки, затем подняла глаза и улыбнулась. Мы сидели на плетеных стульях рядом с ее книжным прилавком у парапета набережной Де Конти, на левом берегу Сены. Перед нами проезжали автомобили, движение было интенсивным, но солнце – это был один из тех редких дней, когда в Париже не было дождя, – освещало окрестности, делая их просто очаровательными.
– Все вместе: красивая, умная, из очень состоятельной семьи с севера Испании… Покинув буржуазный Сен-Себастьян, она переместилась в самое сердце модной и интеллектуальной жизни тогдашнего Парижа. Которая превосходно сочеталась с повсеместной распущенностью той эпохи.
Я слушал ее внимательно, держа наготове открытую записную книжку, которой практически не воспользовался, – я давно уже заметил, что когда за человеком записываешь, он отвечает на вопросы менее охотно и живо. Шанталь Керодрен, преподавателя истории в коллеже на улице Сен-Бенуа, дочь и внучку букинистов с набережной Сены, мне порекомендовали мои друзья-французы, писатели Филипп Нурри и Этьен де Монтети, как специалиста по женщинам, жившим в XVIII и XIX веках, – ее докторская диссертация была посвящена мадам де Сталь. Книжная лавка, которой она по-прежнему уделяла внимание пару дней в неделю, предлагала заботливо обернутые в целлофановую обложку с надписанной сверху фломастером цифрой, обозначавшей цену, книги на интересующую меня тематику, среди них – «Дезире и Жюли Клари», «Полина Бонапарт», «Жизнь императрицы Жозефины», «Зима на Майорке», «Десять лет изгнания», «Неволя и смерть Марии-Антуанетты» и прочее; имелись и современные авторы, такие как Вирджиния Вульф, Патриция Хайсмит, Карсон Маккалерс. Я вспомнил, что некоторое время назад, еще до личного знакомства с Шанталь, сам купил в этом месте три тома «Переписки» мадам де Севинье в издании «Плеяды».
– У нее были любовники?
Шанталь расхохоталась. Вокруг глаз тут же появились бесчисленные морщинки, которые парадоксальным образом молодили ее. Я бы дал ей лет пятьдесят пять. Я помнил ее с очень давних пор: в солнечные дни она сидела около своего прилавка и продавала книги. Она всегда казалась мне привлекательной, вспоминал я. Рыжая, юная и энергичная, окруженная книгами, с неизменным велосипедом, прислоненным к каменному парапету. Однако до сего дня мы обменялись максимум дюжиной фраз.
– У кого же их не было в тогдашнем Париже? Она была, говоря современным языком, свободной женщиной. Всякие предрассудки были к тому времени стерты в пыль язвительным талантом Вольтера, красноречивой логикой Руссо, ошеломляющей эрудицией «Энциклопедии»… Однако в то время, как новые идеи, свободно обсуждаемые в модных салонах, меняли облик Франции, старый социальный порядок сохранял свой прежний блеск. Трон уважали все меньше, но в обществе царил этикет, а философы, получившие доступ в высший свет, общались с аристократами и финансистами. Салон мадам Дансени располагался на улице Сент-Оноре, которая, по сути, была центром всей светской жизни…
– А что представлял собой ее супруг?
– Он был старше ее, – ответила она так, словно это все объясняло.
– Намного?
– Достаточно для того, чтобы ей не мешать. Думаю, у него было чутье на деньги и отличное чувство юмора. Современники отзываются о нем с симпатией, как о человеке деловом и культурном, который к тому времени полностью ушел в чтение книг. В общем, умный, спокойный библиофил…
– Богатый?
– Не то слово. Пьер-Жозеф Дансени был королевским комиссаром по продовольствию, а значит, представлял собой фигуру значительную. Кроме того, он был компаньоном герцога Орлеанского в делах, связанных с недвижимым имуществом, на чем сделал себе целое состояние – чего стоила одна только сделка с недвижимостью в Пале-Рояль…
Я посмотрел на другой берег в направлении Лувра и зданий на улице Риволи, которые он частично собой загораживал.
– Как раз в тот период, – заметил я, – его перестраивали, чтобы превратить в крупный торговый центр, не так ли?
– Точно. Именно это они и собиралась сделать: все покрылось лесами, было приглашено множество каменщиков. Элегантные магазины пока оставались на Сент-Оноре и ближайших улицах. В Пале, в пассаже Ришелье была открыта кофейня, которую затем расширили, и еще кое-что… Хорошо бы тебе почитать Мерсье, он много писал о Париже того времени…
Я по-прежнему смотрел на Сену. Ближайшие мосты, думал я, выглядят точно так же, как в восемнадцатом веке, за исключением моста Искусств, который был построен позже: когда-то он был в этом городе моим любимым местом, а двадцать лет назад я выбрал его для одной из мизансцен в «Охотнике за книгами». Сейчас, подумал я с грустью, было бы невозможно описать его в книге – все эти перила, увешанные дурацкими сентиментальными замками по примеру героев Моччиа, и продавцов, которые продают их тут же, на мосту. Накануне вечером я не смог отказать себе в извращенном удовольствии купить у какого-то пакистанца один из таких замков, чтобы швырнуть его в реку вместе со вставленным в замочную скважину ключом.
Я кивнул на книжный прилавок, возвращаясь к разговору:
– А у тебя есть что-нибудь из Мерсье?
– Нет, к сожалению. – Шанталь отрицательно покачала головой и улыбнулась. – Слишком редкая для моей лавки книга.
– Я вчера приобрел сокращенную версию в карманном формате.
– Этого мало… Полный Мерсье – это целая энциклопедия, исключительно полезная, чтобы узнать о Париже все, что тебе интересно. Проблема в том, что это слишком дорогое удовольствие. Которое к тому же не достать… Несколько месяцев назад я видела полное собрание в книжном магазине «Клаврой-Тесседр» в Сент-Андре-дез-Артс.
– Я знаю это место.
– Попробуй начать с него. Есть еще Мишель Полак, у нее тоже что-то было… Дешевый вариант можно найти и в Bouquins: если мне не изменяет память, там были Мерсье и Бретонн в одной книге. Но я не уверена.
На этот раз мне все-таки пришлось воспользоваться записной книжкой. Затем, по моей просьбе, мы вернулись к мадам Дансени.
– С будущим супругом она познакомилась, когда тот возглавлял французскую торговую миссию в Испании, – продолжала Шанталь. – Они поженились, и он увез ее в Париж. В то время, которое тебя интересует, он практически отошел от дел. Ему было уже сильно за пятьдесят, а ей – тридцать с чем-то или сорок. Он благословил ее царствовать в маленьком королевстве гостиной, потихоньку помогая, принимая участие во всех делах, ни во что особенно не вникая, с неизменной снисходительной или рассеянной улыбкой…
– У них были дети?
– Насколько я знаю, нет.
– А портреты какие-нибудь сохранились?
Шанталь напрягла память и задумчиво покачала головой. Она вспомнила только портрет кисти Аделаиды Лабиль-Жиар и советовала мне поискать его в Интернете, потому что художница изобразила чету Дансени очень удачно: на ее портрете Маргарита была в загородном костюме на английский манер, в куртке для верховой езды и шляпе. Уверенная в себе, темноволосая, с большими черными глазами, на коленях – вряд ли случайно, вероятнее всего из кокетства – «Исповедь» Руссо. Супруг стоит подле нее: серый шелковый вышитый халат, серый же парик, кроткое выражение лица, туфли облизывает кошка. В руках ничего нет, однако за спиной виднеется открытая дверь, ведущая в библиотеку, в которой угадываются сотни томов.
– Они принимали по средам в гостиной в Сент-Оноре: это был особняк, сегодня уже не существующий, который Дансени купил у маркиза Тибувильского и очень удачно перестроил для своей супруги.
– Трудно было попасть на эти вечеринки? – поинтересовался я.
– Для этого были необходимы талант, светскость, знание придворных анекдотов, умение рассуждать о философии или физике с такой же легкостью, как и о тысяче очаровательных и пикантных пустяков, которыми изобиловала светская болтовня той эпохи… Это искусство, требовавшее большой изобретательности, представляло собой нечто совершенно особенное и было неотъемлемой чертой духа свободы, который витал в воздухе в то время, когда на балах беседовали о демократии, в театре – о философии, а в будуарах – о литературе… Когда одобрительное слово Бюффона или Дидро ценилось больше, чем милость коронованной особы.
– Это был известный салон?
– Достаточно. Салон Маргариты Дансени, которую ее супруг и завсегдатаи их дома называли просто Марго, в какой-то момент мог соперничать с салоном мадам де Монтессон, графини де Богарне или Эмили де Сент-Амарант… Среди прочих там бывали Бюффон, д’Аламбер, Мирабо, Гольбах, граф де Сегур и даже Бенджамин Франклин…
– Но ведь аббат Брингас, – уточнил я, – был человеком с другой планеты.
Она посмотрела на меня, на мгновение смутившись.
– Как ты сказал? Ах, ну да, – вспомнила она. – Тот испанский радикал, свирепый и кровожадный, который потом оказался в шайке Робеспьера и рубил головы почище самого отпетого палача, пока сам не взошел на эшафот…
– Он самый. Странно, что его принимали в таких местах, как салон мадам Дансени.
– Ничего странного. Я мало что про него знаю, но о нем говорили как о талантливом и хитроумном безумце, который забавлял публику. Как рассказывает Сегур в своих «Мемуарах», если я только ничего не путаю, мадам Дансени обращалась с этим Брингасом с необычайным терпением, которое, как показало время, дорого ей обошлось, потому что позже он оказался одним из тех, кто донес на нее Революционному Трибуналу… Впрочем, Брингас был не единственным живописным чудаком в этой гостиной. Людей первого сорта окружал целый двор персонажей вторичных: парикмахер Де Вёв, который причесывал саму принцессу де Ламбаль, композитор и музыкант Ла Туш, распутник Коэтлегон, литератор Ретив де ла Бретонн… Являлся с визитом и Лакло, который в ту пору был простым военным с литературными амбициями…
– Это не тот ли, что позже написал «Опасные связи»?
– Он самый.
– А правда, что он потом занял место в революционном правительстве? Кажется, я читал про него у Тьери.
– Совершенно верно. Исполнительный комиссар, если не ошибаюсь. Он был соратником Дантона и всеми силами его поддерживал, что едва не стоило ему головы, когда сам Дантон был казнен на гильотине… Догадываешься, кто на него настучал, причем не единожды, и в итоге засадил в тюрьму?
– Неужто аббат Брингас?
– Именно он, твой милейший аббат. Как видишь, послужной список у этого типа будь здоров…
Я вновь посмотрел на реку, в чьи воды двести тридцать три года назад всматривались герои моей истории. Вдоль прилавков с книгами и гравюрами разгуливала праздная публика. Я уже много лет ничего здесь не покупал – последней была книга о мадам Севинье, – однако всякий раз, когда бывал в Париже, оставлял про запас немного времени, чтобы прогуляться по этой набережной; иногда мне казалось, что я узнаю себя в каком-нибудь юноше с рюкзаком за плечами, который пальцами неопытного охотника прикасается к сокровищам, выставленным здесь для тех, кто пока еще не разучился искать, читать и мечтать. К сожалению, большинство букинистов на набережных Сены успело адаптироваться к требованиям современности, и старинные книги, журналы и гравюры все больше уступали место грубым репродукциям, почтовым открыткам и сувенирам для туристов.
– Таковы были люди, которые появлялись в гостиной твоей землячки, – продолжала Шанталь, – в годы, предшествовавшие катастрофе. Как видишь, очень разношерстная и в основном довольно-таки любопытная публика. И продолжалось это, между прочим, не один год, пока весь этот мир не рухнул.
Я снова подумал о супруге мадам Дансени.
– А что стало с Пьером-Жозефом?
– Его убили во время сентябрьской резни в аббатстве Сен-Жермен.
– А с ней?
– Чудом спаслась. Приговоренная к смерти революционным трибуналом, ускользнула от гильотины во время падения Робеспьера.
– Вот как… Что ж, ей повезло.
На лице Шанталь изобразилось сомнение, она вновь перевела взгляд на свои усыпанные веснушками руки.
– Это с какой стороны взглянуть, – произнесла она через мгновение. – Нищая и больная, Маргарита Дансени покончила с собой три года спустя, проглотив пятьдесят крупинок опиума в грязном приюте на площади Мобер… Уничтоженная, как и все блестящее общество, в котором она некогда так много значила. Это общество разбежалось, рассеялось, исчезло в туманах Лондона или на берегах Рейна. Или испустило дух под лезвием гильотины. Тоскуя, быть может, о вечеринках в доме на улице Сент-Оноре, когда философы и литераторы вперемешку с парикмахерами и галантными развратниками спорили о том, как переделать мир. С бокалом в руке и шпагой, прислоненной к каминной решетке… В том доме, где, как ты утверждаешь, ее посетили двое академиков, твоих земляков.
Половина восьмого вечера – часы, висящие над каминной полкой, важно отбивают два удара. Трое слуг, перемещаясь неслышно, точно кошки, зажигают свечи в канделябрах, освещающие картины и зеркала, которые украшают главную гостиную дома, создавая дополнительные очаги золотистого света. Собравшиеся обсуждают рукотворный аэр, так звучит модный научный термин. Его получают, как утверждает некто, нагревая оксид ртути, в итоге полученный воздух становится не только богаче и насыщеннее, но и увеличивает интенсивность горения свечи и даже облегчает дыхание.
– Это было бы весьма выгодное дело, – заключает мсье Муши, известный физик, профессор университета и член Академии наук, – если суметь заключить полученный продукт в сосуды и продавать как предмет роскоши… Кому бы не хотелось в нынешние времена побаловать себя глотком чистейшего воздуха?
Звучат вежливый смех и одобрительные замечания. Кто-то упоминает имя Лавуазье, а также витальный и возгораемый воздух, и разговор устремляется в новое русло. Сидя среди стульев и кресел, расставленных в произвольном порядке на великолепном турецком ковре, одетый из соображений приличия во все темное, дон Эрмохенес Молина, чей французский далек от совершенства, всякий раз, когда перестает понимать собравшихся, отвечает добродушной улыбкой. Рядом с библиотекарем сидит дон Педро Сарате (синий фрак со стальными пуговицами, белые кальсоны). Его кресло располагается чуть в стороне от остальных: он мало говорит, больше наблюдая за атмосферой и людьми, нежели прислушиваясь к беседе. На самом деле в просторной гостиной мадам Дансени присутствует не одна, а три группы, состоящие из женщин, наряженных и причесанных для ужина, и мужчин в камзолах, кафтанах или жилетах неброских, приглушенных расцветок; кое-где виднеется фрак, однако не видно ни единой униформы.
Наиболее удаленная группа представляет собой игроков. Они устроились в смежной комнате, отгороженной от основного пространства гостиной двумя широкими распахнутыми портьерами, зрительно увеличивающими объем помещения. Хозяин дома и трое приглашенных – все они мужского пола – играют в фараона, один же из гостей, стоя, следит за игрой: это аббат Брингас, который с утра специально начистил свой старый камзол, привел в порядок парик и теперь переходит от одной группы к другой, отпуская то тут, то там замечания, неизменно встречаемые шуткой или ироничным молчанием. Имя одного из игроков адмирал услышал случайно несколько дней назад на Елисейских полях, когда аббат Брингас представил его вместе с доном Эрмохенесом мадам Дансени, которая прогуливалась в сопровождении этого господина. Его зовут Коэтлегон, он носит малиновую ленту ордена Святого Людовика и соответствует определению, которое в Испании приблизительно звучало бы как «пижон»: приятной наружности, возраст – около сорока, одет изысканно; натуральные волосы, убранные на затылке в хвост и завитые на висках, аккуратно и в меру напудрены. По словам Брингаса, провинциальный дворянин, некогда служивший в элитном полку, а сейчас проматывающий на игры и женщин деньги, которые, как он утверждает, унаследовал; все это принесло ему славу отчаянного волокиты и сластолюбца. Минуту назад, заметив, с каким выражением лица этот Коэтлегон держит банк, адмирал сразу же сообразил, что это за птица; он из тех, кто рискует громадными суммами, не разжимая губ, проигрывает без единой жалобы и с ледяным презрением швыряет на стол карты, когда выигрывает. Точно так же, утверждает Брингас, он обхаживает хозяйку дома, которая снисходительно позволяет себя обожать. Очень в духе высшего света, вполголоса, с сардонической ухмылкой сообщил аббат.
– А муж, взгляните сами, как ни в чем не бывало снимает колоду… Следует заметить, никто не умеет носить рога с таким изяществом, как французы.
Вторая группа расположена ближе к ним: она занимает диван и кресла напротив русской печи и состоит из Де Вёва, знаменитого парикмахера, который причесывает не только принцессу де Ламбаль, но и хозяйку дома, а заодно художницу-акварелистку Эмму Танкреди, близкую подругу четы Дансени, – очень худую, бесплотную, с длинными ресницами и трагическим выражением лица – и мадам де Шаванн, которая, кажется, сплошь состоит из шелка, кружев, морщин и смекалки: семидесятилетняя вдовица, элегантная, болтливая и веселая, она посещает салон каждую среду; в юности она славилась интрижками, к тому же отлично помнит все альковные истории времен Людовика Пятнадцатого. В данный момент все трое обсуждают последние прически, и Де Вёв – нервный, жеманный, камзол в ярких полосках и кружевах, взбитый кок и две напудренные кудряшки с каждой стороны лица, украшенного кокетливой родинкой, – объясняет с на удивление изощренными техническими подробностями прическу pouf au sentiment с буклями высотой в две ладони, – с этой прической графиня Шартрская три дня назад блистала в Опере. Божественная нелепость, одним словом.
– А напудрена она была ирисовой пудрой, которая делала ее еще бледнее… Сплошные ухищрения, дорогие дамы… Сидит у себя в ложе – ни дать ни взять разукрашенная картонная кукла; с одной стороны любовник, с другой – муж.
– Представьте себе, как-то раз в Версале мадам Дюбарри… – заводит мадам де Шаванн и о чем-то оживленно шушукается со склоненными головами парикмахера и художницы.
Все трое хихикают. Дон Педро переводит взгляд на свою группу, расположившуюся вокруг кресла, которое занимает хозяйка дома. В камине, чья полка уставлена испанским и португальским фарфором, пылает огонь, мягко освещающий этот уютный уголок гостиной. Рядом с адмиралом сидит Муши, член Академии наук, который оказался приятным собеседником; в настоящий момент он объясняет гостям достоинства изготовленных из цикуты пилюль в лечении обструктивных заболеваний, таких как закупорка желез или опухоли. Помимо адмирала и дона Эрмохенеса, присутствует шевалье Сен-Жильбер, зрелый жизнелюб, обаятельный и поверхностный, вечно приносящий с собой уйму кривотолков и сплетен, которые рассыпает всюду, однако, когда он уходит, у него остаются еще две-три штуки про запас до следующего раза; а также Симон Ла Мотт, пятидесяти лет, напыщенный и важный, изысканный знаток балета и Оперы, и его любовница мадемуазель Терре, субтильная блондинка, юная театральная актриса, выступающая в амплуа инженю: парочка несказанно веселит тех, кто знает их историю.
– Вода всегда считалась простым телом, древние называли ее первоэлементом, – рассуждает мадам Дансени, отвечая на вопрос, заданный Муши. – Но даже она не ускользает от безжалостного расщепления современной химии.
Маргарита Дансени является географическим центром салона – или точкой долготы, как отмечает адмирал, заинтересовавшись этим явлением, – причем не только относительно их группы, но и двух других; словно некие тайные нити магнетической силы крепко привязывают всех присутствующих к ее персоне. Подобно олимпийской богине, она обращает к гостям свои слова и улыбки: побуждает этого, взбадривает похвалой того и, ничего не упуская из виду, контролирует ритм собрания, выражения лиц и речи тех, кто ее окружает.
– В тот роковой день, когда они, женщины, сумеют проделать то же самое с нашими умами, мир в изумлении узрит самое себя. Во всей своей чистоте и первозданности.
Мадам Дансени, размышляет адмирал, женщина образованная, с быстрым умом; но все-таки отчасти успешное восхождение по социальной лестнице объясняется тем, что ее внешний облик совпадает с общим преставлением французов о благородных испанках: белоснежная кожа, отличные зубы, умный взгляд больших черных глаз, вьющиеся волосы, покрытые шелковой накидкой с очаровательными ленточками в тон к платью цвета мальвы, поверх которого повязан модный корсаж из тех, что называют «Пьеро». Зрелость, к которой она постепенно приближается, еще не нанесла коже каких-либо следов, лоб ее по-прежнему гладок, шея и щеки безукоризненны, нежные ухоженные руки поигрывают веером, служащим продолжением ее самой, – с его помощью она подбадривает, порицает и поощряет своих гостей.
– А что думаете вы, сеньор адмирал? Будучи испанцем, вы должны иметь какие-то соображения на сей счет.
– В вашем городе я не более чем гость, донья Маргарита, поэтому в том, что касается женщин, мои соображения зиждутся на самом суровом благоразумии.
– Вы можете называть меня Марго, как прочие гости.
– Благодарю.
Она улыбается, внимательно глядя на него. Выпрямившись на краешке стула и сложив на коленях руки, дон Педро чувствует на себе ее изучающий, любопытный взгляд.
– У вас глаза не испанские, – произносит она наконец.
– Вероятно, их высветлило море, – вежливо улыбается адмирал. – А годы ему помогли.
– Не кокетничайте, дорогой сеньор… Для своего возраста, каков бы он ни был, выглядите вы великолепно.
– Благодарю, – вздыхает дон Педро. – А вы, напротив, испанка в самом лучшем смысле этого слова. Будучи вашим соотечественником, могу только гордиться.
– Вот как? – Польщенная, мадам Дансени поворачивается к дону Эрмохенесу. – В Испанской академии все так учтивы?
– Разумеется, сеньора, абсолютно все, – краснеет библиотекарь, судорожно подбирая французские слова. – Однако не каждый умеет так ясно выражать свои мысли, как адмирал.
Мадам Дансени указывает веером на игровой стол.
– Аббат мне рассказал, что вы прибыли в Париж, чтобы приобрести «Энциклопедию».
– Именно так, мадам.
– Возможно, мой муж что-нибудь вам подскажет, когда проиграет еще несколько луидоров. Книги – вся его жизнь, а библиотека – его крепость. – Она оборачивается к профессору физики, беседующему вполголоса с Ла Моттом. – Не правда ли, мой дорогой Муши?
– Совершенно верно, – с готовностью отвечает тот. – Я также в полном распоряжении ваших друзей.
Их беседу прерывает появление еще двоих гостей. Один из них – старик в белом парике и вышитом камзоле, очень элегантный, с некоторым налетом консерватизма; другой одет в простой кафтан из добротного сукна, ему за пятьдесят, и у него напудренные пепельные волосы. Они входят под руку и держатся непринужденно, как завсегдатаи дома. Дон Эрмохенес и адмирал поднимаются навстречу новым гостям, а мадам Дансени представляет их друг другу.
– Эти господа только что прибыли в Париж. Ученые, знатоки испанского языка: дон Эрмохенес Молина и адмирал дон Педро Сарате… А это – граф де Бюффон, член двух академий, знаменитый натуралист и гордость французской науки… Мсье Бертанваль, профессор литературы Королевского коллежа, академик, философ, замечательный человек и большой друг этого дома… Между прочим, он написал полдюжины словарных статей в той самой «Энциклопедии», которую вы разыскиваете…
Адмирал приветствует вошедших, вежливо и почтительно склонив голову, но не произнеся ни слова; зато дон Эрмохенес, услышав их имена, оживляется чрезвычайно.
– Боже мой, господа, – бормочет он, обращаясь к старшему гостю. – Неужели вы и есть тот самый сеньор Жорж Леклерк де Бюффон? Знаменитый автор «Естественной истории»?
Старик снисходительно улыбается: он привык к лести.
– Разумеется, это я и есть.
– Просто поверить не могу. – Дон Эрмохенес поворачивается ко второму гостю. – А вы – Ги Бертанваль, друг Вольтера? Известный философ, филолог, автор «Essai sur l’Intolérance», не побоявшийся стать участником знаменитого на всю Европу конфликта с реакционным крылом Сорбонны?
Бертанваль, улыбаясь, кивает: будучи коллегой-академиком, он готов немедленно прийти на помощь испанским гостям, – формула вежливости, которая в Париже ровным счетом ни к чему не обязывает; тем не менее библиотекарь горячо жмет ему руку.
– Боже мой, – абсолютно счастливый, повторяет он шепотом. – Боже мой… Да ради одной только этой встречи имело смысл ехать в Париж!
Вновь прибывшие рассаживаются у камина, и вскоре беседа уже вращается вокруг деятельности академий в Мадриде и Париже. Похвалив работу испанцев и их замечательные словари, а также упомянув извечный спор между языком, наукой и религией, Бюффон вспоминает, что даже на него, несмотря на почтенный возраст и то благоразумие, с которым он неизменно держится как можно дальше от радикальных энциклопедистов и философов, доктор теологии Парижского университета написал донос.
– Это доказывает, – заключает он, вежливо обращаясь одновременно к дону Педро и дону Эрмохенесу, – что не только в Испании кое-кому мерещатся черные вороны в любой мысли – и старой, и новой.
– Готов обменять ваших воронов на наших, – предлагает адмирал.
Его остроту оценили по достоинству. Узнав, что по профессии он – морской офицер, Бертанваль расспрашивает его о некоторых особенностях морского кораблестроения в Гаване, а также о науках, связанных с навигацией. В итоге разговор переходит на Локка и Ньютона, чьи открытия, к удивлению энциклопедиста, а также дона Эрмохенеса, который зачарованно прислушивается к тому, как спокойно и разумно рассуждает его друг, восхищают адмирала, в чем тот чистосердечно признается, а затем на вопрос мадам Дансени с вежливой твердостью отвечает, что в вопросах науки он – убежденный англофил. Дон Педро сдержанно хвалит Бюффона за его поддержку Ньютона в полемике, которую тот вел с немцем Лейбницем о расчетах бесконечно малых величин, и в заключение с большим знанием дела и некоторой патриотической гордостью упоминает имя испанского ученого и морского офицера Хорхе Хуана. К удовлетворению обоих академиков, французы – и Бертанваль, и Бюффон – высоко ценят упомянутого испанца, с чьими трудами, как оказалось, неплохо знакомы.
– Жаль, что этот замечательный человек не был оценен по достоинству, как он того заслуживал, – ни у себя на родине, ни в Европе, – произносит Бюффон. – Вы знали его лично?
– Да, мне выпала эта счастливая возможность.
– Счастливая возможность? А что с ним случилось потом?
– Он умер. В полной безвестности.
– Очень жаль… Такие люди, как он, возвышают того, кто их слушает, и принижают того, кто ими пренебрег. И действительно, его «Астрономические и физические наблюдения»…
– Друзья, не пора ли нам перейти к ужину? – перебивает их мадам Дансени, заметив молчаливый кивок слуги.
В этот миг появляется еще одна гостья: художница Аделаида Лабиль-Жиар, ближайшая подруга хозяйки дома. Это красивая женщина с прекрасной фигурой и лицом круглым и обаятельным. При ее появлении гости устремляются в столовую, в центре гостиной к ним присоединяются супруг хозяйки и игроки. Пьеру-Жозефу Дансени под шестьдесят, у него чистый лоб и седые ненапудренные волосы. На нем фрак фисташкового цвета, черные кальсоны и немного поношенные туфли без пряжки, в которых он не стесняется появляться перед домашними и близкими друзьями. Кроткий мирный облик довершает любезная – или скорее отсутствующая – улыбка, обращенная ко всем гостям его супруги одновременно.
К группе присоединяется аббат Брингас. Заметив в гостиной Бертанваля, он подходит, чтобы его поприветствовать. Однако от адмирала, оказавшегося поблизости, не ускользает, что при виде аббата лицо философа вытягивается.
– Хочу лишь выразить вам свое почтение, – бормочет отвергнутый Брингас.
– Выразите его лучше в письменной форме, вместо того чтобы пачкать мое имя, набрасываясь на меня в анонимных брошюрках, которые вы издаете.
– Уверяю вас, мсье…
– Избавьте меня от ваших уверений! Мы в этом городе все друг друга отлично знаем.
Адмирал невольно оказывается свидетелем обмена репликами: повернувшись к аббату спиной и поклонившись мадам Дансени, Бертанваль успевает шепнуть ей в дверях столовой: «Вы, как я вижу, продолжаете принимать у себя это ничтожество».
– Он меня забавляет, – непосредственно отвечает она.
– Как знаете, мадам. Это ваш дом, дорогая сеньора… Всем нам время от времени требуется что-то необычное. При дворе королевы вечно ошивается какой-нибудь лукавый шут.
Все рассаживаются вокруг великолепного стола, сервированного севрским фарфором на восемнадцать приборов и вполне отражающего дух этого дома, где прислуживают семеро слуг и горничная, не считая поваров, кучера, пажа и швейцара на входе: сервиз, как сообщил Брингас, по слухам, обошелся в 800 000 ливров.
– Вчера на Пети-Дюнкерк я увидел мадам де Люин, – рассказывает шевалье Сен-Жильбер. – А все вы, господа, знаете, что про нее говорят… Она так толста, что ее любовники могут целовать ее всю ночь напролет, ни разу не поцеловав в одно и то же место!
Ужин чудесен, разговор затейлив и непринужден, беседа свободно струится от одной темы к другой, от смешных анекдотов мадам Шаванн и шевалье Сен-Жильбера к нападкам на политику, мораль и историю. Все проходит, к большому удовольствию библиотекаря и адмирала, в атмосфере обтекаемых высказываний, взаимной терпимости, отменного юмора, который мгновенно очаровывает любого. Собравшиеся выражают самые различные, иногда полностью противоположные мнения – так, адмирала удивляет, хотя он никоим образом не высказывает своего удивления, что старик Бюффон не выражает тех передовых идей, которых он, адмирал, от него ожидал, – однако ни разу разногласие между старыми и новыми суждениями не переходит в противостояние: это всего лишь свободный обмен мнениями, выражаемыми с предельной вежливостью. Один лишь Брингас, которому, к его большому сожалению, также приходится держать себя в руках, бросает яростные взгляды на Бертанваля с того конца стола, где он сидит рядом с парикмахером Де Вёвом, и время от времени испускает красноречивые вздохи или с раздражением вмешивается в общую болтовню; например, когда Бертанваль как ни в чем не бывало рассказывает о том, как его четыре раза подряд сажали в Бастилию, а также о распоряжении о заключении в тюрьму – или так называемом «летр де каше», специальном королевском указе, который он в шутку называет «моя переписка с королем», – Брингас, держащий в одной руке рюмку бордо, в другой – вилку с насаженным на нее куском фазана, с которого капает сок, из своего угла изрекает:
– Есть одна Бастилия, а есть и другая… Кто-то входит туда легкомысленно, зная, что скоро выйдет на свободу, потому что у него есть друзья при дворе, а кто-то погребен в ней без малейшей надежды.
– Ну, вас-то я всякий раз встречаю и встречал на свободе, – с презрительной улыбкой говорит Бертанваль.
Брингас засовывает фазанятину в рот, запивает вином и тычет опустевшей вилкой в сторону философа:
– Настанет время, и их всех выведут на чистую воду!
– Вы имеете в виду гнев Божий? – интересуется шевалье Сен-Жильбер, как всегда, улыбаясь.
– Чей-чей гнев?! Повторите, мсье. Гул эпохи, тронов и алтарей, которые зашатались и того и гляди падут, совершенно меня оглушает!
– Оставим в покое троны и алтари, дорогой мой аббат, – успокаивает его мадам Дансени, садясь между Бертанвалем и Бюффоном. – А по возможности и Бога тоже, – добавляет она, бросая гневный взгляд на Сен-Жильбера.
Брингас доедает остатки блюда.
– Повинуюсь, сеньора. Покоряюсь и повинуюсь красоте и уму, единственному спасению в этом лицемерном Вавилоне!
– Вот теперь дело другое!
Хозяйка частенько посматривает в сторону адмирала, который сидит напротив и каждый раз встречает ее взгляд с естественной учтивостью; в такие моменты чуть заметная улыбка подчеркивает очаровательные ямочки на щеках Марго Дансени. Чуть раньше, когда они направлялись в гостиную, дон Педро заметил, с какой элегантной уверенностью ступает она на высоких каблуках своих атласных туфель, которые придают движениям тела волнующее изящество. Ее платье, задрапированное на французский манер, глубоко декольтировано, грудь едва прикрыта муслином, под которым виднеется нежная белая кожа.
Адмирал невольно задерживает взор на ее декольте, однако этого оказывается достаточно, чтобы, подняв глаза, встретить ее взгляд, в котором заметна искорка любопытства или скорее удивления. Благоразумный дон Педро отводит глаза и делает глоток вина. Однако, поставив бокал на вышитую скатерть и вновь подняв глаза от тарелки, он встречает холодный недружелюбный взгляд Коэтлегона: по словам Брингаса, этот тип ухаживает за Марго Дансени, и, на его счастье, не безответно. Не обращая на него внимания, адмирал прислушивается к мадам Шаванн, которая пересказывает эпизод из своей жизни при дворе покойного Людовика Пятнадцатого: маршал де Бриссак слишком далеко зашел в своих личных дерзновениях, когда оба они, преследуя кабана во время королевской охоты в Венсенне, заблудились.
– …И тогда, решительно выставив руку между моими прелестями и его напором, я ему говорю: «А теперь представьте, мсье, что нас обнаружила ваша супруга. Или кабан выскочил»… На что маршал хладнокровно отвечает: «Признаться, дорогая мадам, я предпочитаю, чтобы на нас выскочил кабан».
Все смеются, разговор переходит на тему французских и испанских обычаев, а также сластолюбия и сластолюбцев.
– Иной раз, когда я смотрю на этот замечательный город, – признается мадам Дансени, – мне трудно поверить, что я и есть та самая воспитанная девушка из ханжеского пансиона в Фуэнтеррабиа.
– Ваш святой Георгий вырвал вас из когтей дракона, – произносит Ла Мотт, знаток Оперы.
Все смотрят на Дансени, который преспокойно разделывает фазана у себя в тарелке, сидя слева от дона Эрмохенеса.
– Мне приходилось совершать и более отчаянные вещи, – с улыбкой возражает он. – Так, два года назад я уговорил мсье Бюффона оказать честь моей библиотеке, пополнив ее великолепным «Époques de la nature» с дарственной надписью автора. Вообразите господа, я не заплатил за книгу ни единого луидора – вот уж действительно подвиг!
Все снова смеются, включая пожилого натуралиста, который, по слухам, отличается скупостью. Затем пищей для разговора вновь становятся сладострастники. Слово берет некто, ранее игравший в фараона с Дансени и Коэтлегоном; одетый в штатское, с напудренным хвостом и во фраке фисташкового цвета с двойными петлицами, академикам он был представлен как мсье де Лакло, капитан артиллерии. Это еще молодой мужчина приятной наружности и с умными глазами.
– Как раз сейчас, – беззаботно начинает он, – я занимаюсь одним романом, который дописал уже до половины: основные темы – соблазн, порядочность и фигура сластолюбца, эдакого охотника без стыда и совести…
– О, его напечатают?
– Надеюсь.
– А злодеи там есть?
– Скорее злодейки. Женщины.
– Браво, отличная идея. А пикантные сцены?
– Кое-что непременно будет. Но меньше, чем в тех романах, которые вы, мадам, читаете, чтобы унять головную боль.
Повсюду виднеются довольные улыбки. Кто-то уже обмолвился – наполовину в шутку, наполовину всерьез, – что после приемов по средам мадам Дансени страдает мигренями. Всему виной излишняя чувствительность. И якобы она смягчает страдания, читая философские книги.
– Не будьте развратником, Лакло!
Тот шутливо отмахивается.
– По правде сказать, это не просто развлекательное чтиво, а поучительная история для юных и невинных. В двух словах.
– А название уже есть?
– Пока нет.
– Мне бы очень хотелось ее прочитать… А мсье Коэтлегона там, случайно, не будет среди персонажей?
Все хохочут. Упомянутый мсье склоняет голову в шутливом приветствии.
– Ему, – с напускной серьезностью добавляет Марго Дансени, – ничего не стоит преподать урок юным и невинным, если представится случай.
Возмущенный столь вольной беседой, кажущейся ему неуместной в обществе людей образованных, тем более при дамах, которые к тому же имеют бестактность в ней участвовать – одна лишь мадам Танкреди, художница, выглядит молчаливой и печальной, – дон Эрмохенес, ушам своим не веря, то и дело поворачивается к адмиралу. Его удивляет и невозмутимость мсье Дансени, который продолжает преспокойно жевать, словно ничто из происходящего вовсе его не касается; успешно и без особых усилий справляется с ролью терпеливого мужа, который вращается среди гостей, ни в чем особо не участвуя, словно приветливо распахнутая дверь библиотеки – его прибежище, удобное и доступное: бастион, где в случае необходимости всегда можно спрятаться, и никто не заметит твоего отсутствия.
Остальные, ничего такого не замечая, продолжают увлеченно беседовать о сластолюбии, его причинах и следствиях. В этот миг философ Бертанваль, который все это время оставался на обочине разговора, решает наверстать упущенное.
– То, что вредит красоте духа, благотворно влияет на красоту поэзии, – важно изрекает он.
– Речь скорее идет о сочетании горького и сладкого, – заключает Бюффон, который, несмотря на возраст, не желает оставаться в стороне.
Бертанваль хмурится, подыскивая достойный ответ.
– Или же, – подытоживает он с видом знатока, – суровости с наслаждением.
– Вы правы, – отвечает мадам Дансени, не обращая внимания, как и большинство гостей, на издевательские аплодисменты, которыми Брингас, уже в некотором подпитии, награждает из своего угла Бертанваля и Бюффона. – Добродетель не порождает ничего, кроме холодных, бесстрастных полотен… Лишь страсть и порок вдохновляют творчество художника, поэта и музыканта.
– Полностью согласен, – вторит маэстро Ла Мотт, потихоньку пожимая руку мадемуазель Терре.
– Развратники, – развивает мысль физик Муши, требуя своей порции внимания, – обычно прекрасно чувствуют себя в обществе, потому что они беззаботны, веселы, расточительны, любители всякого удовольствия.
– К тому же, чаще всего, хороши собой, – добавляет мадемуазель Терре.
– И лучше других знают человеческое сердце, – подсказывает Аделаида Лабиль-Жиар.
– Сегодня в Париже, – добродушно шутит Лакло, – всякая уважающая себя женщина обязана иметь в своем окружении хотя бы одного сластолюбца и одного геометра, как раньше в моде были пажи.
Сравнение одобрено публикой. Хитрые Муши и Де Вёв просят Коэтлегона высказать свою точку зрения. Тот, отхлебнув вина, промокает губы салфеткой и бросает быстрый взгляд на мадам Дансени; на его лице появляется сдержанная улыбка.
– Насчет геометрии я судить не берусь… Что же касается всего остального, некоторые из нас отдают предпочтение порокам, которые развлекают, а не добродетелям, которые лишь наводят тоску.
– Поясните ваши слова, Коэтлегон, – требует кто-то.
Тот смотрит по сторонам, обращая к каждому свою ледяную улыбку. Интересный типаж, заключает адмирал: профиль тонкий и в то же время мужественный, в элегантных манерах сквозит некоторая доля презрения, да еще это спокойное выражение лица, в котором чувствуются самодостаточность и равнодушие. Адмиралу рассказывали, он служил офицером в гренадерском полку Его Величества, что до известной степени объясняет его изысканное высокомерие и непомерное тщеславие.
– Давайте оставим этот разговор для другого ужина, – говорит Коэтлегон. – Сегодня вечером порок, похоже, не в чести. Маловато у него сторонников.
– Мсье, вы можете рассчитывать на мою шпагу, – смеется Лакло.
Подают десерты. Ужин удался на славу, думает дон Эрмохенес, который едва пригубил вина, однако все равно чувствует, что пара выпитых глотков ударили ему в голову, вызвав приятное расслабление. Сидя рядом с мадам де Шаванн, адмирал взирает на все происходящее со свойственной ему невозмутимостью, спокойно и любезно переговариваясь с кем-то; библиотекарь чувствует неожиданный прилив гордости: как свободно держится его приятель и спутник – человек, повидавший жизнь, познавший ценный, но жестокий опыт офицера Королевской армады; не то что он, дон Эрмохенес, который провел жизнь, портя глаза за чтением Плутарха при свете сальных свечей. «Греки полагают, что беседа – удел мудрецов, а осуждение – глупцов»… И так далее.
– А в Испании есть развратники? – обращается к академикам Аделаида Лабиль-Жиар.
– Конечно, как и повсюду, – с готовностью отзывается Брингас, однако никто не обращает на него внимания. Все смотрят на дона Эрмохенеса и адмирала. Застенчивый библиотекарь врастает в спинку кресла, кладет столовые приборы на тарелку и смотрит на товарища, предлагая ему взять всю ответственность на себя.
– Разумеется, но несколько в ином значении, – как ни в чем не бывало отвечает адмирал. – Слово «развратник» – всего лишь выражение плохого отношения к человеку, фигура речи, иначе говоря.
– Всему виной религия, – уточняет Марго Дансени.
Дон Педро смотрит на нее признательно, не моргая.
– Совершенно верно. В Испании значение этого слова мы понимаем скорее как «бабник» – с оттенком щегольства, бахвальства, народного восприятия. Стоящий под балконом и распевающий серенады с гитарой в руках на цыганский манер – вот он каков. Как правило, дело касается женщин низшего класса. Никаких тебе знатных дам…
Внезапно он умолкает, оборвав свою речь. На щеках Марго Дансени вновь появляются ямочки.
– Адмирал имеет в виду, что, в отличие от француженок, ни одна испанка не осмелится кокетничать с другим мужчиной в присутствии мужа.
– Нет-нет, – протестует дон Педро. – Мне никогда не пришло бы в голову…
Она чуть склоняется вперед, ставит локти на стол и пристально смотрит на него.
– Что же, по вашему мнению, привлекает женщину в развратнике – в том смысле, как мы понимаем значение этого слова во Франции?
– Их привлекает запретное, – без колебаний отвечает адмирал.
Она удивленно моргает.
– Что, простите?
– Темное, злое.
– Ну и ну. – На щеках ее вновь появляются ямочки. – Какая точная мысль. Всякий бы сказал, что вы знаете, о чем говорите.
– Ни малейшего понятия не имею, мадам.
К облегчению адмирала, в разговор снова вклинивается Брингас, которому вино развязало язык.
– Женщинам нравится эта разновидность мужчин, потому что женщины – развратницы от природы, – безапелляционно заявляет он.
– Отличная шутка, аббат, – спокойно отвечает Марго Дансени. – Что ж, in vino veritas… А вы, адмирал, согласны?
– Вы имеете в виду свойства вина?
Она улыбается медлительно, расчетливо, с едва уловимой признательностью.
– Не валяйте дурака, мсье. Я имею в виду женщин.
Краем глаза дон Педро улавливает на себе пристальный холодный взгляд Коэтлегона. Какая глупость, думает адмирал, походя, без малейшей необходимости создать себе врага.
– Я не согласен с Дидро, – произносит он наконец, – насчет того, что вам неприятны те, кто заставляет вас краснеть.
Марго Дансени хохочет – звонко, совершенно свободно. Все-таки она дьявольски хороша, меланхолично размышляет дон Педро. Однако вслух не произносит ничего и, выдержав ее взгляд несколько секунд, в конце концов опускает глаза. Молчание снова прерывает Брингас, подав голос из своего угла:
– Отлично сказано, сеньор. Развратник занимает социальную нишу, которую другие мужчины не решаются или не могут занять… Чего-то им – а лучше сказать нам – не хватает!
Он прерывает сам себя, прихлебывает вина и внезапно давится. Парик съезжает на сторону сильнее обычного, взгляд затуманивается, словно он ослеп или потерял всякий интерес к тому, что происходит вокруг.
– Но эпоха, которая вот-вот наступит, – хрипит он, – изменит и это.
– Какая такая эпоха? – тут же отзывается парикмахер Де Вёв, подмигнув остальным.
– Страшная эпоха разящего меча, великая блудница Апокалипсиса.
– А, эта, – уточняет Муши. – Пятый всадник и все такое…
– Постойте, а как же первые четверо?
Разгорается оживленный спор о мужчинах, женщинах, развратниках и сомнительном целомудрии. Перед тем как встать из-за стола, мадам Дансени чистосердечно выражает свое видение дела.
– По правде сказать, – говорит она, – светской женщине приятно знать, что есть мужчины, превосходящие остальных. Более смелые и решительные. И более честолюбивые. Такие мужчины их не разочаруют, не остановятся перед их так называемой добродетелью и всю инициативу возьмут на себя, прибегая даже к известной мере насилия, которое для женщины послужит отличной отговоркой… Я понятно выражаюсь?
– Сам Цицерон не скажет лучше, моя госпожа, – говорит Бертанваль.
– Предлагаю вернуться в гостиную и выпить кофе.
В полночь, когда часы на Сен-Рок отбивают двенадцать ударов, двое академиков, стоя рядом с церковью, ловят экипаж, чтобы отправить Брингаса домой. Аббат изрядно навеселе: шатаясь, он изрыгает проклятия в адрес мира в целом и гостей мадам Дансени в частности. Трость трижды вываливается у него из рук.
– Время настанет, вот увидите, – бормочет он заплетающимся языком. – Придет время, все будет по вере моей… – Он оглядывается, словно пытаясь запечатлеть в памяти это место. – Народный гнев – ик! – выведет вас на чистую воду…
Возле Вандомской площади они ловят фиакр, им удается выпытать у Брингаса адрес – это на левом берегу, подтверждает кучер, – и они усаживаются на потертое сиденье по обе стороны от аббата, поддерживая его справа и слева. В руках у дона Эрмохенеса парик, свалившийся с головы Брингаса. Кое-как обритая голова аббата покоится на плече адмирала.
– Гнев… – бормочет Брингас. – Народный гнев!
Они проезжают мимо фасада Оперы, которая только что закрыла свои двери и погасила огни. На дорогах все еще встречаются экипажи, ближайшие улицы по-прежнему людны. Несмотря на поздний час, город не опустел. Ветер стих, ночь безмятежна и не слишком холодна, по тротуарам движутся пешеходы в пальто и плащах; некоторых сопровождают слуги с факелами, коих специально нанимают для перемещений. Некоторые заведения все еще открыты, как, например, элегантная кофейня на углу Л’Арбре-Сек: перед крыльцом стоят экипажи, в окнах горит свет, перед дверями оживление. Париж, замечают академики, по крайней мере его центральные районы, так же безопасен ночью, как и днем. И конечно, это куда более безопасный город, чем Мадрид с его косматыми злодеями, скрывающими свои лица, темными переулками и харчевнями, где нет-нет да и сверкнет, обещая зловещую развязку, наваха. Здесь, в Париже, на каждом шагу горят фонари, тайная полиция и ее ищейки прочесывают улицы, кое-где можно встретить патруль французских гвардейцев. Все это академики обсуждают вполголоса, глядя на огни и тени, проносящиеся по ту сторону окошка, а Брингас, спящий не так крепко, как может показаться, бубнит плывущим голосом:
– Дух… Это все он… Свободный дух требует мятежа, сеньоры… Печально, что судьба подданного… ик… зависит от капризов тирана…
– Хорошо сказано, – улыбается адмирал, дружески похлопывая его по плечу.
– Ик…
Они пересекают Пон-Ройаль. В серебристом сиянии растущей луны река под ним кажется широкой черной лентой, расшитой тенями и отблесками – отражениями освещенных окон и светлыми пятнами далеких фонарей. Мост, в дневное время заполненный экипажами, сейчас пустынен. На полицейском посту их останавливает пикет. Сержант, плохо выбритый, в съехавшей набок треуголке, заглядывает к ним в окошко. За его спиной фонарь освещает масляно поблескивающие лица стражей, синие каски и сверкающие штыки. Париж, замечает адмирал, вовсе не так безмятежен, как кажется. Стоит всмотреться повнимательнее, и мурашки по коже бегут.
– У вас имеется оружие – огнестрельное, сабли, ножи?
– Имеется.
Военный рассматривает трость, которую дон Педро держит между колен.
– Трость-рапира?
– Да, для личного пользования.
Военный обращает внимание на акцент.
– Вы иностранцы?
– Да, мсье, мы испанцы.
– Отлично… Проезжайте.
На другом берегу Сены, оставив набережную позади, экипаж углубляется в хитросплетение узких и темных улиц, словно перемещаясь в другой мир. Домишки лепятся один к другому, и слабый лунный свет не в силах пробиться сквозь их удручающую тесноту. Фонари попадаются все реже, а тем, что все-таки есть, явно не хватает масла, и они горят еле-еле, а иные и вовсе теплятся слабым оранжеватым светом, едва заметным за несколько шагов. Разглядывая сумрачные окрестности, дон Эрмохенес не может не отметить, как они контрастируют с миром, лежащим по ту сторону реки: дом мадам Дансени, фонари, стоящие один за другим, – самый тусклый у входа, далее по коридору все ярче, и наконец самые яркие освещают гостиную и столовую. Сияющая паутина венецианского стекла, рассеивающая свет лампы, озаряя гостей, которые беседуют между собой с той очаровательной беззаботностью, которую парижский свет, как никто другой, умеет использовать самым благопристойным образом, даже если речь идет о делах не слишком благопристойных.
Завершение вечеринки у четы Дансени также оказалось весьма приятным. Вернувшись после ужина в гостиную, гости вновь принялись за беседу. Бюффон, Муши, Лакло, Де Вёв после кофе откланялись. Бертанваль поведал мадам Дансени о новых кандидатурах в члены Французской академии – философ на дружеской ноге с д’Аламбером, постоянным секретарем этой институции, и мадам заставила его поклясться, что тот непременно представит его испанским академикам. У шевалье Сен-Жильбера иссяк запас острот. Аббат Брингас чередовал обильные возлияния с апокалипсическими пророчествами, которые собравшиеся всякий раз воспринимали с юмором. В завершение между Ла Моттом и Аделаидой Лабиль-Жиар завязалась дискуссия о таланте Бомарше, столь ярком, в сравнении с посредственностью его же собственных произведений, скверным вкусом и обилием итальянских concetti, а также предвзятым отношением к Испании, заметным в «Севильском цирюльнике».
– Вы, вероятно, не в курсе, – сообщил дон Эрмохенес, прислушавшись к спору, – что сестры мсье Бомарше жили в Мадриде, на улице Монтера, неподалеку от моего дома, и их прославленный брат иногда бывал у них… Отсюда и знакомство, пусть и поверхностное, с моей родиной.
– А чем они занимались, его сестры? – поинтересовалась мадам Дансени.
– Насколько мне известно, они были модистками.
– Модистками? Какая прелесть!
История всем пришлась по вкусу – к удовольствию и некоторой неловкости дона Эрмохенеса. Чуть позже художница Танкреди, все время сидевшая с кислым выражением лица, сыграла на клавесине пьесу Скарлатти, вызвав преувеличенно бурные аплодисменты; затем все вместе занялись модным времяпрепровождением – вырезанием силуэтов при свече, роняющей тень на стену. Только Брингас все еще выпивал сам с собой, считая происходящее нелепой и праздной забавой. Самым удачным получился силуэт мадам Дансени, который вырезал адмирал: он действительно был похож на оригинал, и все наперебой расхваливали его. Затем, пока мадемуазель Терре услаждала слух публики фрагментом «Росаиды» Дора, дон Педро уловил направленный в его сторону задумчивый взгляд мадам Дансени и ее едва заметную улыбку; ему не обязательно было поворачиваться к мсье Коэтлегону, чтобы убедиться в том, что тот, как и прежде, взирал на него со все меньшей симпатией.
В этот миг хозяин дома, присутствовавший в гостиной со своим, как обычно, доброжелательным и несколько отрешенным, почти отсутствующим видом, попросил у гостей извинения – ему пора было вернуться в библиотеку, к своим занятиям. Поднявшись с кресла, он пригласил академиков проследовать за ним и лично ознакомиться с этим его излюбленным детищем. Те отправились за хозяином с большим воодушевлением и, миновав коридор, увешанный великолепными картинами – «Вот Грез, Ватто, а здесь Фрагонар… Далее, как видите, уже знакомая вам Лабиль-Жиар… Все это приобрела моя супруга», – с вежливым равнодушием рассказывал Дансени на ходу, – оказались в просторном помещении, все четыре стены которого занимали стеллажи, заполненные книгами, в середине стоял стол, на котором располагались издания крупного формата с гравюрами и эстампами.
– Потрясающе, – бормотал дон Эрмохенес, взирая на все это великолепие разгоревшимися от алчности глазами.
Они изучали названия на роскошных позолоченных корешках при свете канделябра, который Дансени зажег с помощью некоего новейшего изобретения – особенных серных спичек, которые, если сунуть их во флакон с серной кислотой, мгновенно вспыхивали ярким лучистым светом.
– Мое убежище, – пояснил Дансени, обводя рукой помещение. – Здесь у меня собранье небольшое/Ученых книг, покой и тишина, как говаривал ваш поэт Кеведо, который столь по вкусу моей жене. Очень верные слова!
Академики с трепетом обозревали его владения. Библиотека была разделена по темам: древняя и современная философия, история, ботаника, точные науки, морские и сухопутные путешествия… Дансени доставал с полок тома и передавал их в руки гостей.
– Взгляните: ваш соотечественник, падре Фейхоо, «Всеобщее критическое обозрение» в восьми томах. Отменное издание, не правда ли? Мадридская королевская типография… Есть у меня и роскошный «Дон Кихот» Ибарры, ин-фолио, которое вы, то есть Испанская королевская академия, издали в прошлом году… Великое произведение, простите мне эти громкие слова, к тому же замечательно изданное. Превосходная вещь!
– Наша гордость, – заметил польщенный дон Эрмохенес.
– И моя тоже, ведь я как-никак счастливый обладатель этого сокровища, которым может гордиться всякая библиотека.
– Вы читаете по-испански?
– С трудом. Но прекрасная книга остается таковой всегда, независимо от языка, на котором она издана. А ваш «Дон Кихот» просто замечательный, хотя у меня имеются и другие издания, вот, взгляните… Вердуссен, напечатанный в Антверпене, а это великолепное французское издание Арманда, тысяча семьсот сорок первого года… А вас, сеньор адмирал, возможно, заинтересует вот это…
Дон Педро прочитал надписи на корешках: «Voyage de George Anson», «Voyage de La Condaminе»… Затем с большим удивлением обнаружил и переведенный двухтомник «Voyage historique de l’Amérique Méridionale» Ульоа и Хорхе Хуана.
– Успешное течение дел позволяет мне коротать свое время здесь, – сказал Дансени. – Как видите, мне есть чем наполнить свою жизнь. Точнее, то, что от нее осталось.
– Осталось, без сомнения, не так уж мало!
– Кто знает… В любом случае, отсюда я любуюсь Марго, участвую в ее жизни, а затем, когда огни гаснут, потихоньку возвращаюсь в свой мир.
Дон Педро, листавший один из томов, тепло улыбнулся.
– Вы непревзойденный библиофил.
– Вы преувеличиваете, – возразил Дансени. – Я всего лишь один из тех, кто отгородился от суеты книгами.
Адмирал поставил книгу на место и продолжил осмотр: «Lettres sur l’origine des sciences», «Tableau méthodique des minéraux»… Любуясь подобными сокровищами, невозможно было удержаться от зависти.
– Библиотека – это не просто собрание книг, это друзья, единомышленники, – произнес он, сделав несколько шагов вдоль полок. – Лекарство и утешение.
Дансени с благодарностью улыбнулся.
– Вы явно знаете, о чем говорите, мсье. Библиотека – это такое место, где всегда находишь нужную вещь в нужный момент.
– А я думаю, нечто большее… Когда испытываешь искушение слишком уж рьяно презирать себе подобных, для примирения достаточно всего лишь взглянуть на библиотеку, подобную вашей, полную высочайших памятников человеческого духа.
– Истинную правду вы говорите, мсье!
На придвижном столике лежала дюжина свежих изданий: «Journal des Sçavants», «Courier de l’Europe», «Journal Politique et Littéraire»… Дон Педро с любопытством брал их в руки одно за другим. Ни об одном из этих журналов слыхом не слыхивали в Мадриде. Все, что до них доходило, – обрывочные, тщательно профильтрованные официальной цензурой новости, публикуемые «Газетой».
– Так, значит, у вас есть все новинки? Вам удается быть в курсе новых изданий?
– Относительно, – улыбнулся Дансени. – Не все книги, как и не все люди, перешагивают порог моей библиотеки.
Он по-прежнему улыбался, показывая им свои владения, отделенные от остального мира коридором, словно все, что находится за его пределами, представлялось ему далеким и чужим. И от этого чужого мира он предпочитал держаться подальше. Когда-то очень давно, во время морского похода адмирал видел людей, которые точно так же обозревали с борта своего корабля неведомый берег.
– Иной раз мне кажется, – добавил Дансени мгновение спустя, – что Европа позволила завоевать себя дикарям из лесов и с равнин Америки. Понимаете, что я имею в виду?
– Отлично понимаю.
Они уже стояли возле дона Эрмохенеса. Тот слушал их рассеянно, сосредоточенно осматривая стеллажи с книгами по философии и литературоведению. Дело в том, объяснил Дансени, что во Франции издают слишком много книг. Чтение вошло в моду. Любой голодный аббат, любой военный со скудным жалованьем, любая скучающая старая дева берутся за написание книг, и книгоиздатели покупают результат их труда, как бы плох он ни был, потому что и для него рано или поздно найдется свой читатель; и вот отпечатанные книжонки в угоду моде или ради чьего-то праздного времяпрепровождения гуляют там и сям. Как следствие, появилась целая шайка историографов, компиляторов, поэтов, газетчиков, романистов и других относительно человекоподобных существ, которые возомнили себя Вольтерами и мадам Риккобони в одном лице. Иными словами, все принялись философствовать и зарабатывать тем самым деньги. К большому несчастью, разумеется, для бедной философии.
Он остановился с книгой в руках – замечательно изданный Ксенофонт на греческом и латыни, – склонив голову и будто бы размышляя над собственными словами.
– Да, – заключил он в конце концов. – Вы понимаете, что я хочу сказать… Вы же книжные люди.
Они уже были возле полок, на которых стояли двадцать восемь томов крупного формата, переплетенных в кожу коричневого цвета с золотым тиснением на корешках. При виде собрания обоих академиков внезапно охватил трепет.
– Это она? – воскликнул дон Эрмохенес.
– Да, – улыбнулся Дансени.
– А потрогать можно?
– Пожалуйста.
Действительно, это была она, они увидели ее впервые: «Еncyclopédie, ou dictionnare raisonné des sciences, des arts et des métiers». Отличного качества бумага, широкие поля и замечательное тиснение в реальности выглядели даже роскошнее, чем они себе представляли.
– Удивительная вещь. Вы читали вступительную статью? Ее написал д’Аламбер, и она важна для понимания ее значения в целом.
Дон Эрмохенес взял первый из тяжелых томов и отнес его на стол, стоявший в центре помещения. Там он с величайшей осторожностью надел очки и взволнованно прочитал вслух:
Мы узнаем природу не по туманным и вольным гипотезам, а благодаря тщательному изучению ее явлений, сравнению одного с другим, искусству обобщения, применимому везде, где это позволительно, когда большое число явлений сведены в итоге к одному-единственному, которое рассматривается как основной принцип…
Он не смог продолжать. Голос у него задрожал, он посмотрел на дона Педро, и тот заметил, что глаза у библиотекаря покраснели и увлажнились от счастья.
– Это она, сеньор адмирал!
– Да, – кивнул адмирал, улыбаясь и кладя руку на плечо друга. – Наконец-то она перед нами.
Дансени следил за ними с любопытством.
– Даже во Франции, – произнес он, – кое-кто смотрит на эту вещь как на невразумительную компиляцию, полную парадоксов и ошибок; другие же в ней видят – точнее, мы видим – редчайшее сокровище.
Адмирал согласно кивнул.
– Такого же мнения придерживается Испанская академия. По ее поручению мы и прибыли в Париж.
– Да-да, конечно. Я слышал от этого Брингаса, что вы собираетесь раздобыть экземпляр «Энциклопедии».
– Все правильно. Причем в первом издании – таком, как это.
– Найти первое издание очень сложно. Боюсь, имеется слишком много переизданий и копий… – Дансени подумал секунду, посмотрел вокруг себя и пожал плечами, любезный и невозмутимый. – К сожалению, с моим экземпляром я расстаться не могу. Быть может, мсье Бертанваль, у которого много самых разнообразных знакомых, поможет раздобыть вам другой такой же. Могу дать вам адреса книготорговцев, которым я доверяю; и все же оригинальная версия в полном собрании…
Он умолк, чтобы позволить академикам спокойно полистать некоторые тома и полюбоваться гравюрами в приложении.
– Мне бы очень хотелось побывать в Мадридской академии, – меланхолично произнес Дансени.
– Когда вам угодно, мсье. Вас ждет теплый прием, – проговорил дон Эрмохенес. – Но боюсь, мы вас разочаруем. Это очень скромное заведение, и возможностей у нас не так уж много.
Дансени сжал губы, что выглядело очень по-французски.
– Сомневаюсь, господа, что это когда-нибудь произойдет. Я имею в виду путешествия… Мне, честно сказать, попросту лень. Я путешествую благодаря книгам, и мне вполне хватает.
Он помог им водрузить тяжелые тома «Энциклопедии» обратно на полку.
– Быть может, Академия в Мадриде в самом деле скромная, – добавил он, – однако я уверен, что это серьезное заведение: вы выпускаете словари, орфографические и грамматические справочники, удобные в пользовании… Ваша Академия отличается от нашей, французской. С тех пор как Ришелье основал нашу Академию, она всегда была средоточием амбиций, корысти и тщеславия… Французские академики величают сами себя «бессмертными», и этим все сказано.
– Да что вы говорите! Но ведь господа Бертанваль и Бюффон – такие приятные люди, – возразил дон Эрмохенес.
– Безусловно. Следует прибавить к ним д’Аламбера и некоторых других академиков их же круга. С другой стороны, Марго умеет смягчать даже самые крутые нравы… Никто, кроме нее, не способен так виртуозно соединять кислое со сладким, легкое с тяжелым.
– Восхитительная женщина, – кивнул адмирал.
– Пожалуй. – Дансени на секунду задумался. – Именно так.
Они уже собирались покинуть библиотеку, когда дон Эрмохенес приметил книгу Бертанваля – «De l’état de la philosophie en Europe» – и остановился ее полистать. Вероятно, всему виной его несовершенный французский, но последние слова Дансени показались ему излишним кокетством.
– Во Франции сложился своего рода литературный деспотизм, который открывает двери Академии лишь для тех, кто ему угоден, – говорит Дансени, словно прочитав его мысли. – Мало кто из представителей низших слоев общества может воспользоваться трудами наших академиков.
Он взял книгу из рук дона Эрмохенеса и, едва заметно улыбнувшись, вернул ее на полку.
– Среди вас, испанских академиков, – добавил он, – ценятся не столько отдельные имена, сколько общий труд. Плод коллективной просветительской деятельности на благо отечества, что очень важно. Это касается и американских владений.
Он подошел к канделябру и задул свечи. Теперь библиотеку освещала только лампа, зажженная в коридоре.
– Что ж, неплохой способ, – промолвил адмирал, – ужиться с такой прелестной супругой, как мадам Дансени.
Хозяин дома остановился так внезапно, что все вздрогнули: никто не ожидал подобной порывистости движений от столь неспешного человека. В неверном полусвете он казался еще более рассеянным и отсутствующим. Дон Педро не мог разглядеть его лицо, но был уверен, что Дансени смотрит на него.
– Лучший из всех, что мне известны. Эти двери не впускают ничего лишнего. Вы меня понимаете?
– Отлично, мсье.
Кажется, Дансени все еще сомневался.
– Между прочим, у нее тоже есть своя библиотека, – добавляет он наконец. – Несколько в ином стиле.
– Рю-де-Пуатвен! – кричит кучер с облучка.
Фиакр останавливается у единственного в окрестностях фонаря, стоящего на углу одной из улиц – темной, кривой и убогой. Ее мостовая представляет собой сплошную топь из-за грязной воды, которую выплескивают из соседних домов. Пахнет азотистой солью и серой, думает адмирал, с отвращением вдыхая воздух. Чуть живой огонек фонаря не отгоняет, а, наоборот, сгущает тени. Вдалеке бесформенной глыбой мрака угадывается обветшалая средневековая башня.
– Где же ваш дом, дорогой друг?
– Там… Где-то там.
Держась рукой за стену, аббат шумно опорожняет мочевой пузырь.
– Здесь обитают, – говорит он, покуда журчащая струя падает в темноту, – справедливые, но опустошенные люди… Гениальные мизантропы… Алхимики мысли и пера…
– Встречаются места и похуже, – возражает дон Эрмохенес, зябко поеживаясь.
– Вряд ли, сеньор… Но когда-нибудь придет день…
Попросив кучера подождать, академики подхватывают аббата с двух сторон. Портал, куда они заходят, представляет собой небольшой двор со множеством повозок, наполовину заваленный кирпичом и брусом, рядом располагается переплетная мастерская, закрытая в этот поздний час; свет фонаря освещает лишь вывеску, висящую над витриной: «Antoine et fils, relieurs».
– Не утруждайте себя, господа… Поверьте, я и сам доберусь.
– Ничего страшного, не беспокойтесь.
Дон Педро и дон Эрмохенес помогают Брингасу подняться по темным деревянным ступенькам, которые скрипят под ногами, и кажется, что они вот-вот развалятся, и, поднявшись на последний этаж, отпирают дверь в мансарду. Обшарив стену у входа, адмирал находит огниво и кремень, чтобы зажечь свечу, чей свет до смерти пугает брызнувших в разные стороны рыжих тараканов. В доме холодно. Две комнаты с нищей обстановкой, умывальный таз, стол с остатками черствого хлеба, прикрытыми салфеткой, кровать с тюфяком, погасшая плита, платяной шкаф и столик с письменным набором и полудюжиной книг и брошюр. Остальные книги лежат на полу, большая часть их засалена и зачитана донельзя. Пахнет человечьим телом и затхлостью, прогорклым хлебом, голодом, одиночеством, нищетой. Тем не менее книги разложены аккуратно, а в бельевой корзине, придвинутой к кровати, виднеется проглаженное белое белье, две рубашки и пара чулок, заштопанных и зачиненных, но тем не менее безупречно чистых.
– Оставьте меня… Я же сказал, справлюсь сам.
Брингас падает на скрипящую под его тяжестью кровать, глаза его закрыты. Пока дон Эрмохенес вешает парик на латунный шар в изголовье кровати, снимает с аббата ботинки и накрывает его одеялом, адмирал осматривает комнату и читает названия некоторых книг: «Le gazetier cuirassé», «La chandelle d’Arras», «Histoire philosophique et politique des établissements des européens dans les deux Indes»… Кое-какие параграфы в книгах подчеркнуты чернилами. Книги навалены вперемешку, без каких-либо определенных предпочтений, от распутных книжонок до трудов по философии и теологии, от Райналя и Аретино до Монтескье, включая Гельвеция, Дидро и Руссо. А на стене, над всей этой разношерстой библиотекой, красуются три цветных эстампа, образуя единую портретную композицию: Вольтер, Екатерина Вторая и Фридрих Великий. Всем троим Брингас пририсовал усы, рога и другие несвойственные им при жизни черты.
– Он спит, – шепчет дон Эрмохенес.
Это понятно, говорит про себя адмирал.
Аббат храпит так, что сотрясаются стены.
– Тогда идемте отсюда.
Прежде чем погасить свет, дон Педро замечает листок с текстом, который лежит на столе и явно написан рукой самого Брингаса. Брезгливость мешает адмиралу прикоснуться к нему, однако любопытство берет верх: он склоняется над столом, держа в руке свечу, и видит перед собой строки, выведенные тонкими прерывистыми буквами, острыми, как кинжалы:
Вдохновенный автор, умеющий обращаться с пером, способен оказать великую услугу освобождению народов, используя публику, посещающую театры, рассуждая с доходчивым и искусным красноречием, приводя в пример персонажей, ловко заимствованных из Истории, дабы выразить то, что даже самый отчаянный патриот не способен или не отваживается высказать в лицо монарху, фавориту или власть предержащему. Вот почему театр является важнейшим источником народного счастья и главной образовательной школой, которая однажды превратится в острейшее оружие в руках отважных людей, бесконечно мужественных и одаренных.
– Это его сочинение? – интересуется дон Эрмохенес.
– Похоже на то.
Академики собираются покинуть дом аббата.
– И как он пишет?
– Очень неплохо. Складывается впечатление, что наш аббат вовсе не такой бессмысленный чудак, каким притворяется.
В дверях, прежде чем погасить свечу и выйти вон, адмирал бросает последний взгляд на неподвижное тело, смутно темнеющее среди теней, падающих на постель. Храп Брингаса сотрясает воздух. Вино чужое, зато нищета своя. Достойный отдых славного вояки.
Часом позже на улице Вивьен, заломив крыло своей андалузской шляпы, Паскуаль Рапосо наблюдает за тем, как гаснет свет в окнах академиков в гостинице «Кур-де-Франс». Затем бросает сигарету, топчет ее каблуком сапога и, завернувшись в шинель, неторопливо удаляется. По правде сказать, сегодняшняя слежка не так уж необходима; все и так схвачено: полицейский Мило и его агенты постоянно сообщают Рапосо, чем именно адмирал и академик в данный момент занимаются в городе. Но иногда – так было в предыдущие ночи – бывший кавалерист заранее знает, что не сумеет уснуть: проведет несколько часов без сна, мучимый изжогой и болью в желудке, бесцельно слоняясь по комнате или покуривая в окошко. Вот почему он не торопится улечься под простыни, пока сон не заявит о себе более решительно, чтобы не встретить рассвет в изнуряющей бессоннице, от которой в голове все путается, во рту пересыхает, а глаза наливаются кровью.
Даже воспоминание о Генриетте Барбу, дочке хозяина пансиона, не в силах отвлечь его от тягостных мыслей. В это время, прикидывает Рапосо, малышка могла бы пробраться к нему в комнату, босиком, чтобы не шуметь, в ночной рубашке и с зажженной свечой в руке, готовая улечься с ним в постель, – эта мысль вызывает у него внезапную яростную эрекцию. Не далее как сегодня вечером он получил щедрый аванс, обнаружив ее стоящей на коленях с ведром и тряпкой в руках: она мыла лестницу, между ними завязалась небольшая потасовка, и она пообещала завершить ее должным образом при первой же удобной возможности. Однако даже это не может сейчас воодушевить Рапосо. Еще слишком рано; если не для него самого – хотя лишения тяжелой жизни постепенно сказываются на его самочувствии, и утомление, не имеющее ничего общего с сонливостью, с каждым днем наступает все раньше, – то однозначно для его желудка, беспокойной головы и призраков, которые к нему являются или же он сам их порождает. И вот, не торопясь, Рапосо направляется туда, где, как он знает, его приятель Мило имеет обыкновение завершать дежурство: в один из кабаков, которых целое множество раскинулось вокруг Ле-Алль, сердца парижских рынков.
Уже час ночи. На плохо освещенных улицах заметно некоторое оживление, возрастающее по мере того, как Рапосо приближается к злачному месту. В этот час каждую ночь четыре или пять тысяч крестьян прибывают в центр города верхом на мулах и в повозках, преодолевая расстояние в несколько лиг от своего дома, чтобы доставить в столицу зелень, бобы, фрукты, рыбу, яйца: все, что утром поступит на рынки, чтобы насытить бездонное чрево города. Вот почему этот район на правом берегу ночью выглядит оживленнее, чем днем. Телеги и животные перегораживают улицы. На Гренель, более освещенной в сравнении с остальными, открыто несколько харчевен; а в тесных переулках, погруженных в тень, смутно виднеются силуэты женщин, которые подстерегают пешеходов, призывно щелкая им вслед языком.
– Паскуаль, старый хрен! Как я рад тебя видеть!
На самом деле Мило употребил не «старый хрен», а более мягкое французское выражение. Ругательства и проклятия на языке Мольера всегда казались Рапосо слишком вялыми и не приносящими облегчения. Разве можно было сравнить их со звонким и смачным испанским матом, с помощью которого не слишком обремененному приличиями испанцу удается иногда хорошенько отвести душу? Вольно переводя привычные слова, Рапосо потихоньку приспосабливает неудачный язык для своих нужд.
– Надо бы выпить, – отзывается Рапосо.
– Лучшего места не найти, дружище. – Полицейский указывает тростью на дверь какого-то заведения. – Тебе чего больше хочется, красного или белого?
– Не будь идиотом, – фамильярничает Рапосо. – Сейчас время агуардиенте.
Он знает, что крепкое спиртное только усилит боль в желудке, однако ему все равно. На своем казарменном французском он употребил слово emproseuries: по сравнению со жгучим испанским аналогом – «агуардиенте», пресное французское словцо кажется почти бесцветным – Laisse tomber avec tes emproseuries, говорит он. Мило хохочет, затем ведет его внутрь кабака, откуда крепко пахнет табачным дымом и немытым телом. Заметив вошедшего полицейского, хозяин поспешно освобождает один из столов в углу, придвигает два табурета, и они усаживаются.
– Водку желаете? – спрашивает хозяин, не сообразив, что такое агуардиенте.
– Какая, к черту, водка, – ухмыляется Рапосо, снимая шинель и шляпу. – Огненную воду, да поскорее. Eau-qui-brûle, или как у вас тут говорят. И перцу туда всыпьте побольше!
– Ты потом что собираешься делать, приятель, – спать или трахаться? – хохочет Мило.
– Будущее покажет.
– Значит, ходишь по пятам за своими птенчиками? Я же сказал тебе, что это совершенно излишне. Мои люди все взяли на себя.
– Иногда лучше проверять самому.
– О, профессиональная гордость?
– Я называю это предосторожностью. От излишней предосторожности пока еще никто не умирал.
Им приносят бутылку агуардиенте и два стакана. Рапосо осторожно нюхает напиток, затем пробует на вкус и остается весьма доволен. От сочетания крепости со жгучим перцем на глаза наворачиваются слезы. Рапосо слегка полощет рот, затем проглатывает. Ему не больно.
– По моим сведениям, – рассказывает Мило, – они так и не нашли эту свою «Энциклопедию». В Лувре есть один торговец, некто Кюнье, который пообещал им помочь; однако я постараюсь убедить его, чтобы он этого не делал…
– В любом случае, – возражает Рапосо, – как бы мы ни старались испортить им все дело, нельзя исключать того, что в конце концов они ее найдут. На этот случай у меня имеются кое-какие соображения.
– Например?
– Им понадобятся деньги, чтобы оплатить покупку; а деньги кто-нибудь возьмет да и украдет. Город кишит ворьем!
Мило проводит ладонью по лысине и подмигивает Рапосо:
– Верно, приятель. Так оно и есть.
– Если же они все равно добудут книги, им понадобится перевезти их через границу. А книг много, целая куча. Несколько больших тяжелых свертков… Путь неблизкий, все что угодно может произойти.
– Точно: все что угодно!
– И по дороге может возникнуть тысяча непредвиденных ситуаций.
– Разумеется. Если позволишь, дам тебе совет полицейского: самое лучше средство – донос.
– Что за донос? На запрещенные книги?
– Нет. В наше время на «Энциклопедию» всем, по большому счету, наплевать. Даже у министра полиции есть свой экземпляр. Тут понадобится что-то похлеще.
Пьяный торговец рыбой, от которого крепко несет его ремеслом, случайно спотыкается о сидящего Рапосо. Тот яростно пихает его, и торговец сердито чертыхается. Мило хочет вмешаться и тянет руку к своей витой трости, но одного этого движения уже достаточно. Пару секунд они смотрят друг на друга, затем торговец втягивает голову в плечи и убирается вон. Опытным глазом Мило замечает нечто увесистое в кармане своего приятеля.
– Все еще носишь с собой двуствольный пистолет?
Рапосо пожимает плечами:
– Случается.
– Знаешь ведь, что у нас в городе это запрещено.
– Да, – равнодушно отвечает Рапосо. – Это я знаю.
Они пьют молча, искоса поглядывая на посетителей, которые курят, болтают друг с другом, попивают вино.
– Или вот еще что, – произносит наконец Рапосо. – Мои птички могут вляпаться в какую-нибудь историю с этим аббатом, который повсюду за ними таскается… Как тебе такой вариант?
– Тоже неплохо, – кивает Мило.
– На некоторое время это их задержит. И позволит конфисковать книги, бумаги и прочее барахло.
– А что это может быть за история?
Рапосо задумчиво хмурится. Затем делает глоток агуардиенте.
– Шпионаж, – отвечает он. – В пользу иностранной державы.
Мгновение Мило взвешивает все «за» и «против» новой версии.
– А знаешь, – улыбается он, – это, между прочим, отличная мысль!
– Мне тоже так кажется. Одна неувязка: Франция и Испания – союзники.
– Ну и что? Донесем на них как на английских шпионов, и дело сделано.
Рапосо снова задумывается.
– Поможешь мне?
– О чем речь! Это как раз по моей части, приятель. Для начала займемся ложными свидетельствами – в счет, как говорится, твоего аванса.
Они чокаются. Рапосо что-то напряженно подсчитывает в голове: время, возможности, деньги. Все сильные и слабые стороны этого варианта. Мысль о том, что почтенных академиков обвинят в шпионаже, вызывает на его лице коварную ухмылку.
– Сколько времени уйдет на это дело? – спрашивает он.
Мило неопределенно разводит руками.
– Все зависит от того, как быстро они будут действовать. И от заинтересованности, которую проявит ваше посольство.
– Они члены Испанской академии. Уважаемые люди… У них рекомендательные письма от графа де Аранды.
– В таком случае придется разыграть эту партию подальше отсюда… Представь себе: в придорожной деревушке пойманы двое английских шпионов! Вот жители-то удивятся… Комиссар сообщит мэру, или, наоборот, мэр запросит инструкции у Парижа, затем следствие, допрос… А багаж тем временем конфискован или вообще куда-то уплыл…
– Книги могут попасть в руки какому-нибудь негодяю, который их присвоит или испортит, – заключает Рапосо, уловив мысль Мило.
– Вот и договорились, приятель.
– Тебе это кажется правдоподобным?
– Вполне. Война с Англией нам сейчас очень на руку… А можно еще этой вашей, как ее, огненной воды?
Они подзывают хозяина. Тот приносит второй графин, и они снова выпивают. Желудок Рапосо по-прежнему не подает никаких сигналов. Рапосо достает из кармана часы и сверяет время. Все еще рано, убеждается он, чтобы лечь и спокойно уснуть. К тому же кабак они выбрали не из худших, Мило – славный малый, да и питье ничего себе, и худо от него вроде бы не делается.
– Как давно ты оставил армейскую службу? – спрашивает полицейский, с любопытством поглядывая на Рапосо.
– Восемнадцать лет назад.
– А где сражался последний раз?
– В Португалии, с англичанами.
Мило кривит рот.
– А почему бросил это дело?.. Слишком тяжела жизнь кавалериста?
– Жизнь как жизнь, не хуже любой другой.
Рапосо внезапно мрачнеет, и Мило обращает на это внимание.
– Извини… Наверно, тебе неприятно говорить об этом.
– Да ладно. Могу говорить, могу не говорить.
Рапосо откидывается назад, прислоняется к стене. Смотрит на стакан с агуардиенте и делает глоток. Внутри чувствуется жжение. Но пока совсем слабое.
– Слышал что-нибудь об ущелье Ла-Гуардия? – спрашивает Рапосо.
– Не слышал ни разу в жизни об этом чертовом ущелье.
– Это в окрестностях Лиссабона… Англичане и португальцы хорошо обороняли свои позиции. Мы здорово вымотались, понесли большие потери, а нас к тому же вытеснили на открытое место – в полном снаряжении, беззащитных. И вражеская артиллерия тем временем палила в нас почем зря…
– Много народу полегло? – интересуется Мило.
– Достаточно, чтобы проклясть и господа Бога, и родную мать.
– Понятно.
Рапосо роняет слово за словом – неохотно, неторопливо. Его голос звучит тускло, или, быть может, безразлично.
– Так прошло часа два, – продолжает он после короткой паузы. – А потом нам дали приказ к наступлению… Граната избавила нашего командующего эскадроном от всех его званий и полномочий, и командование принял лейтенант, немолодой уже мужик, сержант… Как вы тут их называете?
– Ancien? Vétéran?… Ты имеешь в виду звание?
– Ладно, пусть будет сержант… По службе так и не продвинулся, усы седые, лицо усталое… Тогда он с нами вместе расхлебывал это дерьмо – на коне, впереди подразделения. Слушая наши вопли и проклятия – все, до последнего вздоха.
Рапосо умолкает, потирая желудок. На некоторое время он замирает, глядя в пустоту, словно перед его глазами разворачиваются те далекие события, о которых он рассказывает. Когда он снова поворачивается к Мило, на его лице написано замешательство или сомнение. Можно подумать, он удивлен, обнаружив себя здесь, рядом с Мило, среди табачного дыма и гула кабака.
– Ну и вот, – продолжает он. – Прибыл кавалергард с приказом. Лейтенант вытащил саблю, крикнул «в атаку!» И велел нам ехать за собой. Мы поплелись кое-как, отпустив поводья. А когда он закричал «Рысью!», мы вообще остановились. Потом началось наступление, но никто из нашего подразделения бровью не повел. Мы стояли неподвижно, бросив поводья, пока наш лейтенант мчался галопом с саблей наголо прямиком на ущелье… Он знал, что никто за ним не пошел, но все равно скакал впереди, пока не скрылся из виду. Даже головы не повернул в нашу сторону… За ним последовал только молодой корнет, лет пятнадцати, не больше, трубя в горн. А потом – только облачко пыли от копыт двух коней да этот дурацкий звук горна все дальше, пока совсем не пропал…
– И все? – спросил полицейский, секунду помолчав.
Рапосо спокойно кивнул, но ответил не сразу. Желудок у него разболелся уже не на шутку.
– Все, – произнес он наконец. – Больше мы их не видели. Эскадрон был распущен, сержантов расстреляли, а остальных сослали на четыре года на каторгу в Сеуту.
– Господи помилуй. – Мило разинул рот от удивления. – Я этого не знал, приятель.
Рапосо поднялся на ноги.
– Теперь знаешь.
Чуть позже Паскуаль Рапосо бредет по улице де-ла-Шоссетри. Фонарное масло, предназначенное для общественных нужд, к этому времени, видимо, уже иссякло, и искусственный свет потускнел до едва заметного оранжевого пятнышка вокруг фитиля, который дымит за стеклом фонаря, висящего на кронштейне. Рапосо бредет, едва заметно пошатываясь, укутанный в свою шинель, надвинув на глаза шляпу, – бывший кавалерист пробирается в тени ночных улиц, как преступник. Над ним в вышине колышется ночь, делая причудливые тени еще более зловещими и таинственными. Агуардиенте и недавний разговор оживили в его голове забытые образы, пробуждая воспоминания, которые сейчас ему совсем не на пользу. Одно из них особенно тягостно: усталое лицо, серые усы лейтенанта, чье имя он уже не вспомнит, того, который восемнадцать лет назад помчался в ущелье Ла-Гуардия, ведя за собой одного-единственного корнета.
Надо заметить, отнюдь не угрызения совести гложут душу Рапосо. Для него это было бы слишком. Так же, как и большая часть человеческих существ, натуры, подобные ему, без труда находят оправдания для любого своего поступка, как бы груб и низок он ни был; и редко встретишь того, кто тащит за собой больше призраков, чем готов вытерпеть. В эту ночь его призрак представляет собой печальное воспоминание: неприятное свидетельство того, что время уходит и расстояние, отделяющее нас от прошлого, непреодолимо. А может, все дело в упущенных возможностях. Вспоминая лицо офицера, когда тот выхватил саблю из ножен и крикнул «За мной!», зная, что его приказ никто не выполнит, затем вонзил шпоры в конские бока и даже не обернулся, Рапосо печалится о том, кем сам он мог бы в другое время стать, но не стал, а вовсе не мучается угрызениями совести. Он печалится о себе самом. О человеке, которого в нем больше нет, которым он перестал быть в тот момент, когда отпустил поводья, остановившись, как все остальные, перед пыльным португальским ущельем. Это тоска об утраченной юности, о том, что ушло навсегда. О тех, кто прошел мимо, а он и не заметил, хотя, быть может, именно они помогли бы ему уснуть в такой час, как этот.
В темноте возникает неясный силуэт. Кто-то щелкает языком, отчего рука Рапосо тянется за пазуху, в карман камзола, нащупывая пистолет. Проститутка выходит из темноты в скудный кружок бледного света, распространяемого фонарем, горящим за спиной Рапосо. На ней корсаж в белую и красную полоску, черты лица едва различимы, впрочем, сложена она явно неплохо.
– Не хотите ли приятно провести вечерок, мсье, – говорит она с профессиональной развязностью.
– Где ты предполагаешь его проводить? – спрашивает Рапосо.
– Есть одно местечко тут неподалеку: пять франков – мне, шесть сольдо – за постель с простынями… Как вам такие расценки?
– Сегодня вряд ли: я спешу.
Женщина кивает в сторону темного переулка. Выглядит она усталой.
– Хочешь, давай прямо здесь.
Рапосо размышляет, потирая рукой больной желудок. Заработать сифилис в качестве парижского сувенира не входит в его планы.
– А чехлы у тебя есть?
– Чего?
– Защитные чехлы. Презервативы… Овечья кишка, не знаешь, что ли?
– Закончились.
– Ясно…
Шлюха подходит ближе. Она без шляпы, и сейчас Рапосо может рассмотреть ее чуть лучше. От нее пахнет смесью пота, вина и резких дешевых духов. Мужчинами, которые были с ней этой ночью.
– Можете войти сзади, если вам так больше нравится.
– Был бы чехол, а так мне все равно – что спереди, что сзади.
– А если ртом?
Рапосо колеблется. Ему любопытно. Учитывая, что испанские шлюхи подобными вещами не занимаются – они, как и прочие испанки, большие любительницы месс и четок, а исповедники такое запрещают, – предложение звучит заманчиво. Однако в последний момент он качает головой.
– Ничего не нужно.
– Ладно, давай за три франка.
– Сказал же, нет.
Удаляясь, он слышит, как женщина вполголоса чертыхается. «Salaud de merde», — несется ему вслед. Или ему лишь кажется, что он слышит именно эти слова. В любом случае интонация женщины сделала бы понятным любой язык. Отойдя подальше, Рапосо расстегивает шинель и с наслаждением облегчает мочевой пузырь, пуская обильную струю на груду битого кирпича в темном и узком закутке, чьи тени еще контрастнее при свете ущербной луны, которая в этот миг высунулась из-за крыш, позволяя разглядеть горы мусора. В тот миг, когда Рапосо уже застегивает штаны, прямо перед ним сверкают красные, налитые злобой глазки следящей за ним крысы. Размером крыса едва ли не с кошку: замерла неподвижно, смотрит пристально, сжалась в комочек, чтобы ее не заметили. Рапосо тоже ее рассматривает несколько секунд, затем наклоняется и нащупывает рукой обломок кирпича. Должно быть, крыса угадывает его намерение: она издает пронзительный визг, полный ненависти и отчаяния, которые лишь забавляют жестокого человека, уже занесшего руку с зажатым в ней кирпичом. Крыса, загнанная в угол, среди зловонного мусора. Вот как выглядит наш мир, думает Рапосо, швыряя в нее кирпич.