Книга: Том 6. Заклинательница змей
Назад: День шестьдесят седьмой*
Дальше: Статьи, эссе, заметки

Заклинательница змей

1
Богатый фабрикант, Иван Андреевич Горелов, с дочерью выезжал на дачном пароходе, по Волге в город Сонохту, для того чтобы встретить на станции железной дороги своего брата и племянницу. Теперь вместе с ними он возвращался к себе домой, на дачу возле фарфорового и кирпичного заводов. Ехали тоже на пароходе. Павел Иванович Башаров был брат Горелова по матери. В братьях было и много сходного и много разного. Горелов был полон и жив, лет пятидесяти, Башаров сух и сдержан, лет на пять моложе. Горелов охотно занимался и заводами своими, и своим великолепно поставленным садом. Башаров предпочитал быть рантьером и держал деньги в германских банках, – русским не доверял: боялся, что в России вспыхнет революция и что деньги из банков будут конфискованы.
Стоял жаркий летний день. Братья сидели на палубе парохода, разговаривали и любовались живописными берегами Волги. Милочка, дочь Горелова, и Елизавета, дочь Башарова, разговорились очень оживленно с худенькою, тоненькою девицею в элегантном костюме и широкополой соломенной шляпе с белыми перьями.
Башаров вдруг забеспокоился.
– Что это за цаца? – спросил он брата, показывая на девицу.
Горелов всмотрелся и громко захохотал.
– Да это – Ленка, – отвечал он брату.
– Что за Ленка? – испуганно спросил Башаров.
– Из здешних, сонохотских, дочь мещанки какой-то голодраной. Четыре года тому назад она еще по улицам босиком шлендала, милостинку выпрашивала для прокормления родительницы, а потом вдруг с цирком увязалась, наездницей заделалась, – вишь, какая красавица стала. И не узнаешь.
Башаров сердито забормотал:
– Ну, это я просто не понимаю, что такое! Неужели Милочка не могла сказать Лизе! Что за компания для молодых барышень!
И он закричал тревожно:
– Лиза, Лиза!
Все три девушки быстро повернулись в сторону двух солидных господ, из которых один очень сердито смотрел на них, а другой хохотал весело и громко.
Ленка сказала тихо:
– Лизавета Павловна, ваш батюшка сердится, зачем вы со мною разговариваете. Уж вы лучше идите к ним, – мы с вами еще встретимся в другой раз, без старших.
Елизавета быстро подошла к отцу, слегка кивнувши головою Ленке, и по лицу ее не было видно, что перерыв разговора неприятен. Милочка осталась разговаривать с Ленкою. Больше слушала, – Ленка рассказывала о своих приключениях, переездах, удачах и голодовках. Обо всем, удачном и неудачном, говорила одинаково легко и весело. Но Милочке казалось, что и теперь еще не совсем обсохли на худощавых, смуглых щеках нарядной наездницы росящиеся слезинки.
Кончая рассказ, говорила Ленка:
– Вот урвалась на месяц, мать проведать, на Сонохту посмотреть. Ехала сюда, все здешнее вспомнила. Я переменилась, Сонохта все та же, ленивая да сонная. Пуховиками обложилась, пирогами объедается, распевы нищих слепцов слушает, рвани да голи по-прежнему много. По дороге так думала, – поживу недельку, пойду к Светлому озеру. Девчонкой была, ни разу там не бывала, не собраться было. Ну вот, думала, нынче пойду. А как приехала, – думаю, – что я туда пойду? Грешными глазами все одно святых стен не увижу, грешными ушами святого благовеста не услышу.
– Никто не видел Китежа, – отвечала Милочка, – никто не слышал благовеста.
Ленка поглядела во все стороны быстро и тревожно, нагнулась к самому Милочкину уху и зашептала:
– Есть один человек, – его каждый год в святой день незримая сила восхищает и посреди града Китежа ставит.
2
Жена Горелова, Любовь Николаевна, и его сын Николай ждали его и гостей на пароходной пристани; а и вся-то пристань – ломаная барка, причаленная к берегу.
– Хотела выехать вам навстречу… – начала Любовь Николаевна.
Николай, студент четвертого курса и, по наружным признакам, балбес, перебил ее, ломаясь и кривляясь:
– Да задержали наиважнейшие хозяйственные заботы.
– А тебя что задержало? – спросила Милочка.
Как часто с ним бывало, сбитый с толку ее тоном, Николай на минуту потерял свою самоуверенность и не сумел ничего ответить. Горелов, громко хохоча, сказал жене:
– А мы с Павлом не успели встретиться, как уж опять сцепились спорить, – все на ту же тему.
– Насчет помещения капиталов? – спросил Николай.
Он бывал очень догадлив, когда шла речь о деньгах.
– В самую точку попал, – отвечал отец.
Продолжая оживленно разговаривать, пересекли песчаный берег, оживленный в час прибытия парохода, но уже готовый опять погрузиться в ленивую и сонную тишину, поднялись по крутой дорожке и вошли в гореловский сад. Сад содержался слишком хорошо. По тому, как хозяин поглядывал на гостей, видно было, что он гордился и садом, и всем, что здесь есть. С дорожек и с террас сада открывался очень красивый вид на Волгу и на недалекий город. Сквозь мглистую даль золотые главы многочисленных церквей радостно и переливно блистали на солнце. Белые стены домов, раскинувшихся широко над Волгою, создавали впечатление успокоенной ясности – светлее и чище, казалось, не предстал бы взорам и сам преславный град Китеж.
Но на все это великолепие Башаров посматривал скучающими глазами. Он только что возвратился с Ривьеры, где насмотрелся всяких естественных и искусственных красот. А русский человек не может поверить, что русские пейзажи не хуже заграничных. Башаров говорил обычным своим холодным и кислым тоном:
– Что ты там, Иван, ни говори, а я с тобою согласиться никак не могу. Хоть мы с тобой, как говорится, и братья, но, видно, мы оба не в мать – ты в своего отца уродился, я – в своего, и на вещи мы с тобою смотрим совершенно различно.
– Чудак! – весело возражал Горелов, – да ведь арифметика-то одинаковая, что у тебя, что у меня, – как ты на этот счет полагаешь?
– Кто ее знает, эту твою арифметику! – с кислою усмешкою отвечал Башаров. – В твоей арифметике, кроме сложения и умножения, есть еще вычитание и деление, а в моей нет. Единица и шесть нулей.
– Однако не рублей, а марок, – вставил Николай.
– Верных, честных германских марок, – отвечал Башаров с тем странным упоением, с которым русские люди хвалят чужое.
И по его лицу было видно, как приятно ему думать, что его сокровище лежит в Берлине, и как поэтому спокойна его душа. Не надо бояться никаких случайностей русской жизни, неурядиц, забастовок, волнений.
Не один Башаров, многие русские после событий 1905 года поместили свои капиталы в германские банки. В числе их были не только типичные буржуа, но и очень интеллигентные люди. Они довольствовались небольшим процентом, который казался им зато верным. Германцы были еще более довольны, – чужие деньги, в изобилии проливаемые русскими во множестве видов на германскую почву, были очень полезны для благоустройства германских городов и для процветания германской торговли и германской промышленности. Ах, глупость работает не плоше измены!
3
Вечером в помещении фабричного клуба был любительский спектакль и потом танцы. Актерами и актрисами выступали фабричные. Не искусно играли, но с большим увлечением. Так же танцевали они, без ловкости, но с азартом. Были и почетные гости: Николай Горелов с сестрою, Елизавета Башарова и ее жених, инженер Шубников, служащий на фабриках у Горелова. Все они усердно участвовали в танцах. Николай ухаживал за красивою работницею Верою Карпуниною. Тоже усердно, но без малейшего успеха.
Конторщик Пучков, красивый молодой человек с мечтательными глазами, которым странно и неприятно противоречил слишком легкомысленный галстук, розовый с лиловыми крапинками, говорил Милочке в перерыве между двумя танцами:
– Правду ли говорят, что ваш дядюшка, господин Башаров, держит свои капиталы в берлинском государственном банке?
Милочка посмотрела на Пучкова удивлением. Спросила:
– Почему вы этим интересуетесь?
– Конечно, это – не мое дело, – говорил Пучков, – но только очень печально. Господин Башаров не один. А все эти миллионы очень пригодились бы на русской скудной экономической почве. Все у нас так неустроенно, так везде много потребностей, много, извините за выражение, незаткнутых дыр, – каждая копейка пригодилась бы. А немцы и без нас богаты.
– Вы, конечно, правы, – сказала Милочка – но что ж делать, если многие не доверяют русским банкам?
– И напрасно не доверяют, – возражал Пучков. – Если власть перейдет к пролетариату, ничьи деньги не пропадут. Рабочим чужих денег не надо. А что именно им надобно, это вы сами хорошо знаете, да и мы с вами неоднократно на эту занятную тему беседовали. Так часто, что, боюсь, надоел я вам такими разговорами.
Милочка молча улыбнулась. В это время, шурша новенькими платьицами, подошли две здешние работницы, Иглуша и Улитайка. Иглуша, хихикая, сказала:
– Барышня, хотите, загадку загадаю? Николай Иванович никак не мог угадать, и господин Шубников не мог, а вы, может быть, угадаете.
Улыбчиво-простодушно было румяное Иглушино лицо. Милочка засмеялась:
– Скажите, Иглуша.
Красивая Вера и нарядная Ленка остановились тут же. Вера пренебрежительно сказала:
– Глупости!
– А ты знаешь отгадку, так не говори, – поспешно сказала Улитайка.
Вера пожала плечами. Стояла и слушала, усмехаясь, как взрослые слушают маленьких. Иглуша говорила:
– Вот загадка: когда мать у сына живет?
Милочка уже знала этот тип загадок-каламбуров. Подумала немного и сказала:
– Мать никогда усов не наживет.
Иглуша всплеснула руками.
– Скажите пожалуйста, – угадали!
Улитайка поторопилась с другою загадкою:
– Ну, слушайте, я вам другую загадаю, – у вас на балконе ходят?
Поощренная первою удачею, Милочка эту загадку решила еще быстрее:
– У нас на бал люди ходят, а не кони.
– Вы знали раньше, раньше знали загадку! – закричали обе девушки враз.
– Глупости! – повторила Вера. – Что это за загадки! Подумал немного и разгадал. А вот, Людмила Ивановна, этакие бывают загадки, – всю голову разломит, а все ничего не придумаешь. И надобно решить, – хоть умри, да реши, – а решить-то и нельзя. А то придумаешь решение, да непременно окажется, что разгадка-то не одна, – несколько их, и одна другой хуже. Как в сказке говорится: направо пойдешь, дорогое себе потеряешь; налево пойдешь, головы не сносишь; прямо пойдешь, назад не вернешься; на месте застоишься, в соляной столб обратишься; а назад повернешь, в болоте завязнешь.
Милочка, тихо улыбаясь, сказала:
– О, Вера, как вы подробно разработали сказочный мотив!
Вдруг Милочкин голос дрогнул. Она порывисто ущипнула Веру под подбородком, притянула ее к себе и поцеловала. И, когда Милочкины глаза были близки к Вериным, Вере показалось, что она глянула в синее озеро слез. Милочка повернулась и быстро пошла в коридор. Вера догнала ее. Крепкою рабочею рукою придержала ее за обнаженный локоть и золотозвенящим голосом спросила:
– Друг мой, солнышко, или я тебя обидела больно? Что плачешь, Милочка? О себе не плачь, обо мне тоже не надобно, не хочу.
Милочка, вытирая слезы, отвечала:
– Да уж я и не плачу. Так, вдруг в сердце укололо. Знаешь, Вера, если кожа сорвана с тела, пылинка ранит.
4
Так как у Башарова никакого практического дела не было, то он проводил жизнь, занимаясь наблюдениями и заботясь о чужих делах. С отношениями и с обстоятельствами жизни в семье Гореловых он был хорошо ознакомлен, – по крайней мере с внешней стороны, и в этот приезд очень быстро разобрался в том, что здесь случилось нового. И все новое ему не нравилось. Да и старое не пользовалось его симпатиями. Если он каждое лето приезжал к брату погостить несколько недель, то делал это просто по привычке, издавна усвоенной, по той странной привычке к туризму во что бы то ни стало, которая заставляет многих людей хорошего достатка вести кочевой образ жизни и большую часть года проводить вне того города, где находится их постоянное жилище.
Не нравилось теперь Башарову то, что здесь гостил профессор Абакумов, старый друг дома. Положим, Башаров и раньше очень часто встречался с профессором в этом доме. Но тогда постоянно с профессором бывала его жена, бойкая дама из здешних купчих. Теперь же Абакумов овдовел, и было что-то неприятное для Башарова в его гощении. Вставали в памяти старые сплетни, чудилась какая-то опасность семейному благополучию. В чем дело, Башаров догадывался, но сказать о своих догадках брату пока не решался, – не было доказательств.
Не нравилось то, что Ленка зачастила к Милочке. Не компания, – это одно. А второе, – Горелов начал засматриваться на Ленку, и дело могло принять обычный при влюбчивости Горелова оборот. Любовные приключения Горелова были бесчисленны. Они не мешали тому, что он нежно и почти благоговейно был влюблен до сих пор в свою жену. Жена была для него святынею в доме, а любовные приключения – веселыми уступками всесильному бесу плотской похоти.
Не нравилось Башарову то, что Николай часто ходил на фабрику. По-видимому, он увлекался какою-нибудь из фабричных работниц. И уже Башаров досадовал на себя, зачем не пошел на фабричный бал, – увидел бы своими глазами. Елизавета же ничего не заметила. По крайней мере, ничего не рассказывала. А расспрашивать Башаров не хотел. Он предпочитал ставить себя в такое положение, чтобы сведения сами собою текли к нему.
Не нравилось и то, что Шубников еще служил у Горелова и, очевидно, сидел очень прочно и пользовался большим доверием. Башаров надеялся, что те несколько месяцев, в течение которых его дочь не виделась с Шубниковым, а также и многие новые интересные встречи и знакомства изгладят из Елизаветиной памяти образ красивого, самоуверенного молодого инженера. Но оказалось, что надежды его были тщетны, – Елизавета и Шубников встретились так, как будто между ними уже все было решено и они только ждут удобного момента, чтобы прийти к нему с неприятным разговором. Положим, перед Шубниковым могла быть очень хорошая инженерская карьера, – малый способный, работающий и знающий, – но для Елизаветы Башаров хотел бы более блестящей партии, человека с уже готовым положением в свете, а не пробивающегося еще в свет выскочку Бог весть какого происхождения.
Не нравилось и то, что в саду ему часто встречался вместе с Милочкою молодой конторщик Пучков. Как только вечер, он уж тут как тут. Иногда и днем в свободное время забежит. Милочке его беседы, по-видимому, приятны. А Башарова все раздражало в нем, – и томный, мечтательный взгляд, и аккуратный костюмчик, и пестрый галстук, и тоненькая тросточка, и независимая манера, с которою Пучков помахивал этою тросточкою. Заговаривал с ним кое-когда Башаров, – ведь он же любил все знать верно, из первого источника, – и разговоры молодого человека ему не нравились независимостью суждений и чуть-чуть заметною ироничностью, с которою Пучков относился к его расспросам.
Однажды Башаров сказал Горелову:
– Зачем тут этот хаз лиловый ходит? Похаживает, тросточкой помахивает, с Милочкой о рабочем вопросе разговаривает, – подумаешь, – ровня!
Говорил тихо, потому что недалеко в саду, где все тогда были, стояла Милочка. Тихий голос Башарова был похож на потрескивание сухих хворостинок.
– Странное знакомство! – ворчал он. – Я бы на твоем месте не позволил.
Горелов отвечал ему так же тихо:
– Пустое! Все это пройдет, как ветром сдует. Запрещать хуже. Запретный плод слаще.
Милочка, улыбаясь, глянула в его сторону, и он заговорил еще тише, и слышалось, как будто по саду проносится с низким гудением большой, мохнатый шмель. Не слыша слов, Милочка слышала только эти гудящие звуки, догадывалась, что отец говорит о ней, знала, что он говорит о ней хорошее, и ласково улыбалась, глядя на озаренные солнцем счастливые дали.
Ах, счастливые, счастливые воды, чайки, шири, дали и небеса, голубеющие бездонно, и теплые веяния, напоенные ароматами лугов за рекою!
А Башаров потрескивал злобно:
– Вот неизбежное последствие этих слишком близких занятий фабрикою. Моя Елизавета, по крайней мере, с конторщиками не знается. А эти господа, – в шестнадцать лет уж он революционер.
5
Вечером были красивы огоньки пароходов и маяков на Волге. Горелов сидел в беседке-миловиде над крутым откосом берега. Видно было далеко, звуки доносились отовсюду ясные и проникнутые какою-то особенною свежестью и чистотою. Наверху по откосу, по дорожке к саду, шли Милочка и Пучков и разговаривали. Они говорили тихо, но Горелов слышал их последние слова. О том, что Маркс все-таки прав, а Зомбарт ошибается. Это говорил Пучков. Милочка что-то возражала.
У калитки они простились. Пучков пошел вниз. Милочка стояла и смотрела вслед ему. Горелов внимательно всмотрелся в нее. Подумал: «Уж не влюбилась ли?»
И тотчас же эта мысль отпала. Нет, так влюбленная не глядела бы, – таким хотя и сочувствующим, но все же критикующим взглядом. Горелов окликнул Милочку. Она глянула вверх, улыбнулась и вошла в миловиду. Горелов весело спросил ее:
– Просвещает?
И засмеялся. Хохотал долго и громко, так что эхо откликалось ему. Казалось, что далеко за Волгою кто-то озорной передразнивает его веселый хохот. Милочка улыбалась, молчала и краснела.
– Ты в него не влюбись, Милочка, – говорил Горелов. – Лучше в Шубникова. Дельный малый. Да нет, и в него нельзя.
– Почему нельзя? – спросила Милочка.
– В него Лизочка влюблена. Вот-то потеха будет, если вы в него сразу обе влюбитесь! Смотри, Милочка, ты из-за моего инженера не подерись с Лизочкой.
Милочка тихо отвечала:
– Папа, если мы и подеремся с Лизою, то не из-за инженера.
Горелов перестал хохотать и внимательно посмотрел на Милочку. В его глазах мелькнуло даже некоторое опасение, – как бы не напророчить! Хотя Милочка держалась очень скромно и тихо, но отец-то хорошо знал, что она вся в него и если рассердится, то себя не помнит.
– Знаю, – сказал он, – развоюешься, так только держись. Только за что тебе с Лизою ссориться?
– Я не собираюсь ссориться ни с кем, – отвечала Милочка, – но меня ужасно возмущает, как обращаются с Думкою.
Думка была молоденькая девушка, дочь сторожа при гореловской конторе. Училась на фельдшерских курсах в Петрограде. Башаровы давали Думке у себя приют, и за это она должна была исполнять обязанности горничной при Елизавете. Башаров придерживался того правила, что даром ничто не дается и что благотворительность развращает людей.
– Шалунья твоя Думка, – сказал Горелов. – Ей тоже воли давать нельзя.
– Она очень усердная, – возразила Милочка. – Сегодня утром я зашла к Лизе. Слышу, крик ужасный. Смотрю, – Думка окоченела от страха, а Лиза над нею коршуном вьется и такими словами ее ругает, что у меня в глазах потемнело, так я разозлилась. Лиза уже собралась за Думкиным отцом посылать, но я решительно потребовала, чтобы она не смела это делать.
– Надо быть, за дело? – спросил Горелов.
– Да просто ее башмаки забыла вычистить, вот и весь криминал. Обвинила в лености, в нежелании работать, в неблагодарности.
6
Каждый день на стол подавались ананасы и дыни. Ананасы у Горелова были свои, из собственной теплицы. Горелов очень ими гордился и любил угощать ими гостей. Башаров ананасы любил, кажется, не столько за вкус, сколько за то, что они дороги. Но затеи оранжерейные своего брата всегда порицал. Говорил ему:
– Волжские ананасы – это, ты меня прости, пожалуйста, просто самодурство купеческое.
Но Горелову льстило, что ананасы у него превосходные, виноград великолепный, дыни первоклассные. На выставках он всегда получал медали за произведения своей теплицы. Правда, это стоило ему дорого. Тратил он на парники и оранжереи тысяч до пятнадцати в год. Но зато кое-что и продавалось, – несколько сотен ананасов, несколько пудов винограда, земляника, клубника, дыни, арбузы, яблоки, груши, малина, барбарис, еще несколько сортов из ягодного и плодового сада и из огородов. В удачный год все это давало тысяч до пяти.
Когда Милочка первый раз познакомилась с этими цифрами, она была очень удивлена. Ведь в доме съедалось фруктов не на десять же тысяч в год! Значит, был большой убыток. Чем же он покрывается? Отец объяснил ей, что убыток покрывают его заводы. Из этого Милочка сделала тот вывод, что все эти превосходные ананасы, дыни, яблоки и виноград принадлежат рабочим. Горелов много смеялся, когда Милочка познакомила его с этим своим выводом.
– Признайся, Милочка, – говорил он, – это ты от Пучкова такой премудрости набралась?
Смех отца смутил Милочку. Она пыталась разобраться в этом вопросе при помощи книг и разговоров. Ничего утешительного не выходило, и только сердце щемило от грустной мысли, – отчего же одним так много, а другим так мало? Отец был слишком уверен в несомненности своего права, и от его уверенности все то, что он ей говорил об этом, было совсем не убедительно для нее. Ведь во всем этом для него не было никакого вопроса, не было потребности оправдать себя, а потому и не было никаких аргументов.
Аргументировать любил Башаров, потому что он вообще любил поучать и наставлять. Ведь у него же в Берлине прочно был помещен миллион марок, и от этой прочности помещения капитала и от несомненности вечного получения солидной ренты он казался самому себе необычайно умным и почтенным человеком; ему казалось, что он все знает и понимает лучше всякого другого. Он говорил:
– Тебя, Милочка, удивляет, что одни богаты, а другие бедны и голодны? Но это же так просто! Одни из рода в род работают, учатся, накопляют культурные богатства, приносят пользу отечеству, оживляют местный край, а другие против всего этого могут выставить только свою физическую силу. Ты говоришь, что они тоже работают? Да, работают. Но ты учти таланты, наследственную культуру, приносимую стране пользу и многое другое.
Милочка чувствовала, что это все – только слова и что настоящая правда только в том, что все это сложилось по каким-то неизбежным причинам и что люди ничего еще не научились ставить против безмерной всемирной власти золота.
7
Велели запрячь лошадей и поехали за версту от усадьбы, в дубовый лесок на берегу, с которого открывался очень красивый вид на Волгу. Назвали это пикником, и было это предлогом для того, чтобы на вольном воздухе, в тепле и свете утреннего летнего солнца, выпить вина. Горелову еще и потому была приятна эта прогулка, что лес принадлежал ему.
На лужайке Думка и гореловская горничная хлопотали над угощениями. Николай дребезжащим баритоном пел:
Кто бы нам поднес, мы бы выпили!

Шубников подхватывал:
Рюмку водки, бочку хересу!

Башаров брюзгливо морщился и ворчал:
– Старо, старо и вовсе не интересно.
Милочка заботливо раскрывала какие-то коробки. Елизавета скоро ушла куда-то с Шубниковым. Вслед за ними ушел и Николай. Горелова с профессором Абакумовым сидели на краю обрыва и тихо разговаривали. Братья, как приехали, так уселись на ковре и принялись за вино. Горелов сказал:
– Милочка, отрежь-ка ты нам по ломтику ананаса.
– Папочка, – с удивлением сказала Милочка, – разве ты не будешь завтракать? Сейчас разведут костер, сварим…
– Это для молодежи, – перебил ее Горелов, – а я есть ничего не стану, не хочется.
– Тебе, папочка, нездоровится, – тревожно сказала Милочка и посмотрела на отца вдруг испуганными глазами.
– В самом деле, Иван, ты что-то бледен, – сказал Башаров.
Лицо его пыталось выразить участие, но выражало только досаду, что за удовольствие жить в доме, где есть больной! Горелов весело рассмеялся.
– Пустяки! Немного устал за последнее время. Надобно бы съездить куда-нибудь. Да уж вот осенью поеду. Я ведь домосед, не то что ты. Да и дела держат. Но все-таки осенью урвусь.
Милочка принесла ему на блюдечке три ломтика ананаса, засыпанные сахаром. Башаров сказал:
– Дай уж и мне. Знаю, что испорчу себе аппетит. Да уж очень они у тебя вкусны.
Горелов радостно и гордо захохотал.
– А вот Милочка моя уверяет, что ананасы-то эти моим фабричным принадлежат. Милочка, вон там, – легки на помине, – три девицы. Кажись, из моих фабричных. Да больше-то и некому, городские сюда редко захаживают. Милочка, не угостить ли их ананасами? Что скажешь?
– Кого, папочка? – сдержанно и смущенно улыбаясь, спросила Милочка.
– Да вот этих босоногих девчонок, – видишь, в моем лесу грибы собирают.
– Почему же нет, папочка? – ответила Милочка. – Чем они хуже нас? И ананасы им понравятся.
– Ну что ж, Милочка, позови их, угости ананасами, – смеющимся голосом говорил Горелов.
Но не стал ждать, пока Милочка дойдет до показавшихся вдали девушек, и закричал:
– Эй вы, красавицы, подойдите-ка сюда!
Издалека донесся звонкий, веселый девичий голос:
– А зачем?
И голос этот был такой звучный, сочный и радующий, как будто человечьим голосом пропела обрадованная птица райская Сирин.
– А вот подойдете, так узнаете, – кричал Горелов.
И он весь оживился и загорелся, и лицо его дышало одушевлением, точно этот звонкий девичий голос напоил его силою и молодостью.
– Придут, – сказал он уверенно и радостно.
Его одушевление заражало и Милочку, – она улыбалась ласково и светло. Башаров хмурился и ворчал:
– Не понимаю, к чему это. Что за балаган!
8
Скоро из-за деревьев показались три девушки. Впереди шла Вера Карпунина, за нею Иглуша и Улитайка. На всех троих были надеты светленькие, чистые юбки и блузки. Их загорелые лица были очень веселы. Голые до локтя красивые руки казались сильными, как руки олимпийских богинь или русских фабричных работниц не из голодающих. Их босые ноги ступали легко и свободно; загорелые и запыленные, – и этот дышащий здоровьем загар резко, но все-таки очень мило оттенялся светлыми тонами юбок и блузок. В руках у каждой было по корзине, из тех, с которыми в деревнях ходят за грибами, а в городах – за хлебом, если он есть в лавках, а впрочем, и тогда, когда его в лавках не бывает. Вера шла уверенно и спокойно; она держалась очень прямо, как царица сказочной страны или как прирожденная русская крестьянка, одна из тех полевых Альдонс, в которых была влюблена суровая муза Некрасова. Ее сияющие бессмертной радостью глаза смотрели прямо на Горелова и на Милочку. Иглуша и Улитайка шептались, пугливо и любопытно озирались, иногда фыркали от сдержанного смеха, отвертывались, закрывались руками или прятались одна за другую. Видно было сразу, что они пришли сюда только потому, что их привела Вера. Не будь с ними Веры, они давно убежали бы, заслышав голос Горелова.
Пока девушки подходили, Николай и Шубников вернулись. Горелов знаком руки подозвал к себе Николая и тихо рассказывал ему что-то. Потом оба они залились хохотом, и громовые раскаты отцовского хохота сливались с резким ржанием Николая.
Девушки подошли совсем близко. Смех смутил их. Иглуша и Улитайка попятились. Вера нахмурилась, строго глянула на подруг и сказала тихим, густым, золотом звенящим голосом, строгая, как раскольничья начетчица или как весталка на форуме:
– Ничего, ничего, не бойтесь, девушки, не над нами хозяева смеются. Чего жметесь? Ведь мы не сами пришли, нас позвали.
Это было сказано так строго и внушительно, как лучше не могла бы сказать и сама гордая Марфа-Посадница Новгородская. Милочка опустила глаза, как будто к лицу ее коснулось торжественное веяние кадильно пылающего огня. Но сейчас же, как бы обрадованная чем-то, подняла на Веру влюбленные глаза, и первое, что она увидала, – синие васильки в загорелой Вериной руке, на сгибе которой висела тяжелая, полная грибов корзина.
Смех затих. Пронеслось краткое мгновение молчания. Вера стояла, прямая и гордая. Потом она степенно поклонилась всем, низко склоняя голову, но сохраняя при этом все тот же гордый и свободный вид. И сказала:
– Здравствуйте, господа! Ну вот, вы звали, мы пришли.
Иглуша и Улитайка вслед за нею торопливо поклонились, сдержанно смеясь, и видно было, что Верины слова сразу приободрили их. До того осмелели, что Иглуша даже сказала:
– Кликали зачем-то, вот мы и пришли.
9
Милочка быстро подошла к Вере, поцеловалась с нею, потом пожала руки Иглуше и Улитайке. Горелов во все глаза смотрел на Веру. Тяжелое вожделение уже начинало томить его. Слегка задыхающимся голосом он сказал:
– Ты, королева, подвинься-ка поближе. Как зовут-то тебя?
Вера подошла уверенными, быстрыми шагами и остановилась перед Гореловым. Горелов опустил глаза к ее ногам. Ему казалось, что лесной мох теплел под ее голыми ногами. Стало так тихо, что слышен был гудящий звук пролетающей пчелы. Иглуша и Улитайка, робея остаться одни, сделали вслед за Верою несколько нерешительных шагов. Вера сказала:
– Я – Вера Карпунина, с вашей фабрики работница.
– Знаю, знаю, – оживленно говорил Горелов. – Это как в песне поется: «Вашей милости крестьянка, отвечала ему я». Твою мать знаю, тебя ни разу не видел. Постой, постой, вспомнил, – в школе, на выпускном экзамене ты отличалась. Красавица, красавица выросла. Поди, красивее тебя на фабрике немного сыщется.
Улитайка высунулась из-за ее плеча и крикнула:
– Ни одной не найдется!
Но сейчас же смутилась и спряталась. Горелов не сводил глаз с Веры испрашивал:
– Ты что ж там, надо быть, писариха? На чашках розы малюешь?
– Что придется: цветы, фрукты, пестрых бабочек и пчел, Божьих работниц, – говорила Вера.
Видно было, что ее работа ей нравилась, она вспоминала ее с удовольствием, и самый звук ее голоса стал певучим и ласковым. Николай подошел к ней и, пожимая ее руку, сказал отцу:
– А ты бы посмотрел, папа, как она танцует! Прелесть, как хорошо! Не хуже любой сонохотской барышни.
– Что ж не танцевать! Не старуха, – спокойно отвечала Вера.
Горелов, беспокойно и суетливо двигаясь, ужаленный тайным желанием, говорил все тем же тревожным голосом:
– Ну что ж, пришли, так будьте гостьями. Милочка, угощай их ананасами.
И, вспомнив Милочкины разговоры об его теплицах и парниках, захохотал так громко, что эхо откликалось ему, словно кто-то озорной и веселый, не то в лесу, не то за Волгою, передразнивал фабриканта. Девушки пугливо озирались. Милочка, улыбаясь, принялась резать ананас. Меж тем Горелов расспрашивал девушек, как их зовут. Мудреные имена девушек позабавили его. Он спрашивал:
– Да как же вас поп-то крестил?
Оказалось, что крещеное имя Иглуши – Глафира, Улитайка окрещена Иулианою.
10
Заметив, что Милочка нарезала ломти ананаса и посыпала их сахаром, Горелов сказал девушкам:
– Ну, милые девушки, подходите, кушайте ананасы.
Башаров сердито ворчал. Это «кормление зверей» прямо-таки возмущало и раздражало. Он согласен был сливаться с народом на национальном празднике в Париже, или плясать с дебелою баварскою крестьянкою на Терезином лугу во время октоберфеста в Мюнхене, или целовать одетую в лохмотья и пахнущую морскою солью и рыбою девушку в Таормине, или пить кислое и терпкое вино в трактирчике на пыльной площади Эрнани, испанского городишка под Сан-Себастианом, – все это было в культурной Европе и потому для него было покрыто лаком почтения. Но эти босые девчонки казались ему слишком первобытным зверьем. А если бы он знал, какие книги читает Вера и о чем и с кем она разговаривает, то его пренебрежение только осложнилось бы злобою ограниченного и реакционно настроенного рантьера.
А Николай находил все очень забавным и с нетерпением ждал, как девушки набросятся на дорогое лакомство. Он был уверен, что будет непомерно смешно. И так как он сам уже несколько недель ухаживал за Верою и не терял надежды поссорить ее с ее женихом, то ему, по грубости его натуры, особенно приятно было думать, что Вера не сумеет по-благовоспитанному скушать ломтик ананаса, захватит его прямо в лапы и сжует вместе с чешуйками кожицы. Глаза его смешливо горели, когда Милочка, окончив свою работу с ананасами, позвала Веру и ее подруг. Вера заметила его смешливое настроение. Она багряно покраснела и досадливо сказала:
– Затем-то вы нас сюда и позвали! Я думала, за делом каким-нибудь.
А простодушные Иглуша и Улитайка обрадовались угощению. Смущенно подталкивая одна другую, они подошли к Милочке и неловко принялись есть ананасы. Даже не ждали на этот раз, что скажет или сделает Вера, уж так заманили красивые на вид, сочные, золотистые ломтики. Но Николаю пришлось разочароваться, – при всей неловкости и при всем смущении девушек ничего смешного не было, и девушки не жевали звериным обычаем, а ели как полагается. Только уж очень торопились, от неловкости и от застенчивости. По их лицам было видно, что им нравится не столько вкус, сколько необычайность угощения. Как будто они все ждали, что вот-вот будет вкусно, и не могли дождаться.
Горелов смотрел на них и хохотал. Он был уверен, что девушки не могут оценить вкуса ананасов, который казался ему необычайно изысканным, и что им гораздо больше понравилась бы морковь или репа. Потом вдруг он обратил внимание на то, что Вера отошла в сторону и стояла, опершись на тонкий ствол белой березы. Оттого ли, что Вера сумрачно глядела, стоя вдали, оттого ли, что где-то недалеко пронеслась, каркая, ворона, Горелову стало скучно. Он сказал Вере:
– Ну, а ты, королева, что же не подходишь? Кушай, не стесняйся.
И ему стало еще скучнее, когда Вера спокойно поблагодарила и отвечала, что не любит ананасов. Он вдруг подумал, что эта гордая, величавая красавица одевается бедно и ест грубую пищу, что, может быть, и теперь от нее пахнет луком. Он знал, что все его рабочие питаются не так, как он, и одеваются не так, и что жилища их не роскошны, и все это казалось ему совершенно естественным, – грубые и простые люди, грубая и простая жизнь, одно другому соответствует, казалось ему. Он раньше не догадывался, что эти люди совсем не так грубы и просты, как ему казалось, и теперь, глядя на Веру, он только смутно чувствовал, что в надменной строгости этой босоногой красавицы есть какая-то великая правда. Захотелось доказать, что этой правды нет, захотелось сбить эту спесь. Он сурово сказал:
– Подойди-ка сюда, краля босоногая.
11
Вера спокойно и неторопливо подошла к Горелову. Когда она стала совсем близко перед ним, ему показалось, что прежняя надменность как бы покинула ее. Она улыбалась доверчиво и ласково, и от этого Горелову казалось, что его сердце теплеет. Его голова слегка закружилась.
«Эх, хороша! – подумал он. – То-то хороша она бывает, когда чему-нибудь радуется!»
Ему захотелось увидеть ее обрадованное лицо.
– Что это у тебя в корзине? – спросил он.
Вера протянула ему корзину. Там лежали крупные белые грибы. Один к одному, как на подбор. Видно было, что Вера – мастерица сбирать грибы.
– Продай, – сказал Горелов. – Сколько хочешь?
– Не продаю, – отвечала Вера, – для себя сбирала, не на продажу.
Горелов досадливо нахмурил брови. Впился в Веру неотступным взглядом. Захохотал так неожиданно, что даже Вера, несмотря на все свое самообладание, вздрогнула. Ощущение вскипающей крови, столь знакомое Горелову, опять охватило его. Так досадно стало, что есть вокруг какие-то люди и что надобно говорить спокойно с этою девушкою, нельзя сказать ей настоящие слова, – ах, настоящие слова всегда покоряют девичье сердце! – сказать, и целовать, и овладеть этим стройным и очаровательным телом. А потом, – да что об этом думать!
– Богата очень? – спросил он.
Вера, раскрасневшись, оттого что ей стало досадно на свой мгновенный испуг, сказала:
– Богата была бы, на фабрику к вам не ходила бы. Сладость не великая. А грибов не продаю, – себе хочу оставить.
Сквозь ветки деревьев на Веру упали вдруг лучи солнца. Словно кровавое наваждение озарило ее волосы, золотисто загоревшиеся на солнце. И казалось Горелову, что светло только здесь, где она стоит, а лес закутан лиловою тенью и безмолвием. Голоса около костра доносились словно откуда-то очень издалека. И все вне круга, очерченного близостью Веры, казалось незнаемым и чуждым. Горелов сказал хриплым голосом:
– В моем лесу грибы насобирала. Мой лес, мои и грибы.
Вера презрительно усмехнулась. Повела круглым, упругим плечом. Сказала негромко и спокойно:
– Ваши грибы, так и возьмите их себе.
Она нагнулась и поставила корзину у ног Горелова. Горелов бормотал смущенно:
– За труд, что собирала, заплачу. Вот, получи.
И он протянул ей серебряный рубль. Он был уверен в том, что Вера будет очень обрадована такою необычайною щедростью. Но Вера не взяла рубля. Она презрительно усмехнулась, покачала головою и сказала:
– Мало. Я свой труд дороже ценю.
– Сколько же тебе надобно? – с удивлением спросил Горелов.
Вера смотрела на него пристально и неторопливо отвечала:
– Говорят, золото – хорошие деньги.
Горелов захохотал. Крикнул:
– Дорого хочешь!
– Берите даром, – чего дешевле! – спокойно отвечала Вера.
Горелов кричал в диком восторге:
– Королева, а не работница! Вот так девица! Золота захотела! Это я понимаю! Что ж ты на мое золото купишь?
Вера пожала плечами.
– Что мне на ваше золото покупать? Что мне надобно, на то я и сама заработаю.
– Ты башмаки себе купи, вот что тебе надобно, – говорил Горелов. – Зачем без башмаков по лесу ходишь? Еще тебя, пожалуй, змея ужалит прямо в голую пятку, – умрешь в одночасье.
Вера говорила дразнящим голосом:
– Меня змея не ужалит, я слово такое знаю.
И она улыбалась так, что не понять было, шутит ли она, или сама верит тому, что говорит. Горелов смотрел на нее, все более приходя в восторг и влюбляясь. Он спросил:
– Что ж, ты заклинательница змей, что ли? Ну, ну, говори, не стесняйся.
– Так оно и есть, – спокойно отвечала Вера, – заклинательница змей. И никакая змея меня не тронет.
Горелов хохотал и кричал:
– Ай да девка! Нет, вы послушайте, что она говорит!
12
Башаров злобно вслушивался в этот разговор. Наконец он не мог терпеть долее. С перекосившимся от бешенства лицом он закричал:
– Она над тобой издевается, а ты ее слушаешь. Гони ее вон!
– Зачем гнать, мы и сами уйдем! – с пренебрежительною улыбкою отвечала Вера.
Милочка наклонилась к Башарову и что-то оживленно шептала ему. Башаров выслушал угрюмо. Потом поднялся и сказал:
– Ну, я пройдусь немного. Николай, пойдем к Волге.
Николай замялся. Ему не хотелось уходить. Но он не решался прямо сказать об этом при отце. Надобно было придумать какой-нибудь предлог, чтобы можно было остаться. В это время Горелов обратился к брату:
– Погоди, Павел, – одолжи мне золотую монету. Ты знаешь, я денег дома не держу и с собою не ношу. Дай до вечера, – вечером я возьму из конторы.
Башарову не хотелось давать деньги, – да еще целый золотой! – для этой наглой, по его мнению, работницы. Но и отказать было неловко, особенно после того, что ему наговорила на ухо про Веру Милочка. Он полез в карман за кошельком. И вдруг придумал предлог отказать в вежливой форме, – сказал, что у него нет пятирублевок, а есть только монеты по десяти рублей.
Горелов, конечно, предполагал дать Вере только пять рублей. Его купеческая расчетливость не мирилась с чрезмерными тратами. Но Вера так очаровала его, что он решился на этот раз не скупиться и потребовал у брата десятирублевую золотую монету. Башаров ворчал:
– По-моему, это уж слишком по-купечески. Широкая волжская натура, – или сарынь на кичку, или сам все готов отдать. На, на, возьми, только не забудь, пожалуйста, отдать. Я не фабрикант, у меня бешеных денег нет.
Больше всего Башарову было досадно на то, что не удалась его хитрость. Удар по самолюбию. Если бы знать, уж лучше бы сразу дал пятирублевый. А теперь уже неудобно было сказать, что есть и маленький золотой. Он сунул монету Горелову и поспешно пошел к берегу. Николай тем временем придумал предлог остаться. Он закричал вслед Башарову:
– Сейчас, дядя, я вас догоню. Мне надо узнать у этих девушек насчет кружевницы вологодской.
Николай мог бы и не трудить головы, – Башаров был так раздосадован, что и не думал о нем, а отец еще меньше теперь мог думать о ком бы то ни было, кроме Веры. Горелов отдал Вере монету и, громко хохоча, говорил:
– На, возьми, Вера, получи условленную плату за собирание грибов в моем лесу. Каждый день можешь приносить мне в дом грибы, будешь получать столько же.
Сказал и сам себе ужаснулся, – да ведь это же составит триста рублей в месяц! Ну да грибы скоро кончатся.
Вера опустила монету за ворот сорочки, испещренной солнечными личиками, оглянулась на Иглушу и Улитайку и спросила:
– А они тоже получат?
– Ну, нет! – весело говорил Горелов. – Мне одной собирательницы грибов достаточно. С ними я не сговаривался. Да и у тебя беру только потому, что ты – заклинательница змей. Смотри, чтобы у меня здесь ни одной змеи не осталось.
– Папа, – сказала Милочка, – у нас в лесу нет никаких змей.
Вера быстро глянула на нее, покраснела, опустила глаза и сказала очень тихо:
– Змеи везде есть. Около каждого рабочего жилья, около каждой фабрики – змеиное гнездо.
Милочка, заметно волнуясь, спросила:
– Как же вы их заклинаете, Вера? Ведь они все равно жалят. Не пришлось бы вам с этими змеиными гнездами начать настоящую войну.
Вера еще больше потупилась и еще тише сказала:
– Война дворцам, мир хижинам.
Горелов вдруг нахмурился и сурово сказал:
– Ну, будет зубы скалить. Девки, поели, да и айда! Прощайте, будьте здоровы!
И схватился за стакан с вином.
13
Когда девушки отошли, Николай сказал отцу:
– Да, чуть не забыл! Надо спросить Улитайку, где остановилась эта вологодская кружевница. У нее есть шарф кружевной, – одна прелесть!
И он поспешно пошел за девушками. Отец хмуро смотрел за ним. Потом сказал подошедшему в это время Шубникову:
– На Улитайку это он так, зря. Это он за Верой увязался. Ну да она его отошьет. А он у меня без этого не может. Хлебом не корми, а девку дай. Скучно ему здесь, на Волге.
Меж тем Николай догнал девушек, и пошел рядом с Верою, и тихо сказал ей:
– Вера, мне надо поговорить с вами кое о чем.
Вера молча взглянула на него. В ее слишком спокойных в ту минуту глазах не видно было даже удивления. Николай торопливо шептал:
– Только здесь неудобно. Знаете что, Вера, – приходите сегодня в рощу к ручью.
– Что я там забыла? – спокойно и презрительно сказала Вера.
Голос ее прозвучал более звонко, чем бы хотелось теперь Николаю. Он торопливо оглянулся назад. И в ту же минуту послышался голос отца:
– Николай!
Вера остановилась, повернулась к Николаю и все тем же спокойным и звонким голосом, словно продолжая разговор, сказала:
– И передайте, пожалуйста, Людмиле Ивановне, что вологодская кружевница остановилась у нас на поселке, в доме у Любимовых. Дня три еще проживет здесь и поедет дальше, куда ей надобно. Ну, прощайте.
И так уверенно пошла прочь от Николая, что тому и в голову не пришло идти за нею. Он смущенно повернул назад. Громкий отцов хохот встретил его:
– Что, брат, отшила тебя краля-то наша?
Николай пожал плечами.
– Я об ней и не думал, – говорил он, не совсем успешно стараясь скрыть смущение. – Узнал адрес кружевницы, только и всего.
Милочка подошла к нему с тарелочкою, на которой лежали его любимые налимьи печенки из только что открытой сибирской плотниковской жестянки консервов. Милочкина ласковость была Николаю досаднее, чем отцов хохот, потому что она была очевидным утешением за неудачу с Верою. Притом же на эту ласковость нельзя было ответить иначе, как такою же ласковою благодарностью, и выходило, что приходится благодарить не столько за обычную любезность хозяйки, сколько за особую ласку утешительницы. Значит, приходилось смиренно, хотя и без слов, признать свое поражение.
14
Меж тем девушки, отойдя немного, опять запели. Начинала Вера:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны
Выплывают расписные
Атамановы челны.

Когда вышли из рощи и высоким берегом приближались к фабричному поселку, Вера вытащила золотую монету, положила ее на раскрытую ладонь и смотрела на нее смеющимися глазами. Иглуша и Улитайка смеялись, и в глазах у них таилась простодушная зависть. Иглуша спросила:
– Ну что, опять ему грибы понесешь? Уж больно щедро он тебе платит.
Вера вздохнула, улыбнулась. Подкидывая золотой на ладони, она сказала:
– Что носить! Все равно этих денег домой не понесешь.
– А почему не понесешь? – спросила Иглуша.
– Мой Глеб узнает, голову мне оторвет, – отвечала Вера.
– Что ж, в землю зароешь? – спросила Улитайка.
Вера ничего не ответила. Иглуша и Улитайка смеялись. Вера закрыла глаза. Милый ее как живой стал перед нею в темном мире замкнутых глаз, озаренный светом любовного внимания и влюбленной памяти, – тонкий, высокий, с острым блеском пронзительных глаз, с насмешливою улыбкою на упрямых губах, чернобровый, худощавый, смуглолицый, с торчащими во все стороны вихрами непослушных волос.
– Шершавенький мой! – тихонько шепнула она, улыбаясь, и на лице ее было умиленное выражение, похожее на молитвенное.
Постояла с минутку, всматриваясь в милый образ. Голова слегка закружилась. Вере показалось, что она начинает падать на спину. Она вдруг встрепенулась, точно ожила, даже вздрогнула слегка, лицо ее приняло стремительное выражение, глаза стали внешне зоркими и обратились на синеющую недалеко внизу за узкою полосою песка Волгу. Вера порывисто схватила золотой маленький диск тремя пальцами правой руки, словно хотела перекреститься золотою иконкою, широко размахнулась и швырнула монету в реку.
Иглуша и Улитайка громко завизжали от ужаса, жалости, зависти и от пламенно опалившего их восторга.
15
Горелов говорил Шубникову:
– Слышали, Андрей Федорович, как эта краля, заклинательница-то змей, тут объясняться изволила? Змеиное гнездо, – ловко пущено? а? Про кого это она, как вы думаете? Война, – как это она говорила-то?
– Война дворцам, мир хижинам, – со сдержанною улыбкою подсказал Шубников.
– Что же это обозначать должно? – спросил Горелов.
– Должно быть, – отвечал Шубников, – сознательные товарищи пролетарии научили девочку, а она повторяет, уже не столь сознательно. Ведь не от писарих все это идет, что у нас назревает.
И, понизив голос, Шубников стал рассказывать Горелову, – уже не в первый раз, – что на фабрике неспокойно. Шубникову казалось, что теперь Горелов, после того как он услышал дерзкие слова фабричной работницы, отнесется к его сообщению с большим вниманием, чем прежде. Но Горелов выслушал его, как и всегда, со снисходительною и самоуверенною улыбкою.
Горелов был очень высокого мнения о своем умении обращаться с людьми вообще и в особенности со своими рабочими и в то же время очень невысокого мнения вообще о людях и в особенности о своих рабочих. Он думал, что они никогда и ничем не будут довольны, но что с ними, при известном уменье, всегда можно поладить, – кое-кому немного прибавить (причем надобно знать, как увеличить расценки, чтобы с наименьшими затратами заткнуть наиболее крикливые глотки), кое-кого подкупить, выдвинувши на хороший оклад и давши особое положение. Поэтому в контору он не брал посторонних, а выдвигал из рабочих. Теперешний управляющий, почтенный грузный человек с почтенною сивобоярскою окладистою бородою, служил у него с мальчиков, когда-то сапоги ему чистил, подвигался понемногу по службе, достиг высокого и уважаемого положения, – теперь уже и сам Горелов называл его Василием Ермилычем, – поворовывал осторожно, – и Горелов это знал, – но хозяину и фабрике был предан по-собачьи.
И многих таких знал Горелов, взятых им из фабричной среды. Все они, как только выбьются из черной работы, так сейчас усваивают все мелкобуржуазные городские признаки, – воротничок крахмальный, тросточка, – и на бывшего своего товарища рабочего начинают смотреть свысока. Таких было немало, и Горелов думал, что все такие. Он не замечал, да и не хотел замечать, что такие только и выдвигались вверх, подбираясь своеобразно один к одному, – а что типичные рабочие через этот подловатый грохот не просеивались.
Теперь Горелов даже невнимательнее обычного выслушал Шубникова. И всегда-то он принимал инженера не совсем всерьез, – держал его больше для шика, чем по необходимости, и о делах предпочитал совещаться с Василием Ермиловичем. Только чтобы оправдать перед самим собою расходы на крупное жалованье инженера, придумал строить кирпичный завод с дорогими машинами, выписанными из Англии вместе с англичанином-инструктором. Притом же теперь какая-то посторонняя мысль занимала Горелова, и на все жалобы и тревожные рассказы Шубникова он ответил небрежно:
– Пустое. Не впервой. Обойдется. Прибавлю писарихам по копейке, и будет.
– Дело не в писарихах, – начал было Шубников.
Но Горелов перебил его и заговорил совсем о другом, – об одном из тех обстоятельств, о которых он с Шубниковым разговаривал гораздо охотнее, чем о делах фабричных. Он зашептал:
– Погодите, Андрей Федорович, об этом поговорим после, а теперь вы должны помочь мне в другом.
16
Горелов отвел Шубникова в сторону, подальше от остальных. Шубников сразу догадался, в чем дело. И точно, – Горелов заговорил с ним о Вере Карпуниной. Он говорил доверчиво:
– Как увидел я эту красавицу босоногую, – сердце захолонуло. Поверите ли, – взяла она меня сразу. Взгляд-то у нее какой! Как королева смотрит. К такой и подступиться страшно. Вот ведь и в бедности какие крали вырастают!
Шубникову было досадно, что Горелов так мало внимания уделил его сообщениям. С досады он не мог удержаться от искушения хоть чем-нибудь омрачить в уме Горелова впечатление, произведенное Верою, и он сказал язвительно:
– Золотой, однако, взяла!
И сразу же спохватился, что это не в его интересах. Но Горелов на его слова только рукою махнул.
– Что золотой!
И, сторожко озираясь по сторонам, принялся упрашивать Шубникова, чтобы он убедил Веру прийти в маленький домик над устьем ручья, впадающего в Волгу. Этот домик стоял в самом дальнем и уединенном месте гореловского парка, за особою оградою, среди таких разросшихся кустов и к нему вели такие запутанные дорожки, что мало кто и знал о существовании этого приюта любви. Если кто из гостей и забредет туда случайно, то высокий забор заставит думать, что здесь уже конец сада. Калитка же в этот приют была совсем закрыта кустами.
Шубников уже не раз исполнял поручения Горелова, служа ему посредником в делах любви. Скромность и деловитость Шубникова при этих авантюрах в глазах Горелова были самыми ценными свойствами молодого инженера. Самое знакомство Горелова с Шубниковым состоялось в гостиной одной полудоступной дамы; благосклонностью этой дамы пользовался Шубников как раз в то время, когда в нее влюбился Горелов. Скромный молодой человек оказал Горелову очень ценную услугу, – вовремя и весьма тактично не только устранился, но и сделал это совершенно безвозмездно, однако так, что Горелову стала известна его уступчивость. Слов между уступившим и воспользовавшимся потрачено было немного, и наградою молодому человеку было место с очень крупным окладом и с очень небольшим кругом обязанностей.
17
Шубников видел, что Вера уж очень яро зажгла сердце Горелова. Не мог даже фабрикант потерпеть до дому и уже в лесу заговорил с Шубниковым на эту щекотливую тему, рискуя тем, что его может подслушать не в меру любопытный Николай. Горелов говорил:
– Обещайте ей все, чего она захочет, ничего не пожалею, все отдам, только не томите, не тяните времени, приведите ее ко мне в павильон сегодня же ночью. Вся она золотая, глаза как угли горящие, – вспомнить не могу без дрожи, забыть не сумею.
Он шептал эти слова бормочущим, захлебывающимся голосом, словно в бреду. Грузно навалился на плечо Шубникову, и инженер чувствовал жар и трепет тучного тела и обжигающее его ухо горячее, прерывистое дыхание. Шубников понимал, что привести Веру в павильон – очень трудное, может быть, и совсем невозможное дело. Да и настроение среди рабочих в эти дни было совсем не таково, чтобы с легким сердцем пускаться в такие опасные и неверные приключения. Проще всего было бы отказаться. Но Шубников имел свои причины дорожить хорошими отношениями со всеми в этом доме. Надобно было хоть выиграть время, а пока можно будет, если с Верою, как и следовало ожидать, ничего не выйдет, подыскать для Горелова более податливую красавицу. Одна уже была на примете – Ленка. И потому Шубников говорил неопределенным тоном:
– Так скоро не ручаюсь, Иван Андреевич. Сами видели, девица с норовом. Не сразу придумаешь, чем ее можно взять. Конечно, я для вас постараюсь.
Горелов посмотрел на него подозрительно:
– Да ты уж сам в нее не втюрился ли?
Но тотчас же вдруг вспомнил, что Шубников усердно ухаживает за Елизаветою и что испытанная осторожность молодого инженера не позволит ему завести любовные похождения в те дни, когда здесь гостит его будущая невеста. Вспомнил и то, что Шубников в такого рода делах уже доказал свою готовность не становиться на его дороге. Правда, Вера ни в какое сравнение ни с кем не могла идти. Но все же Горелов насчет Шубникова успокоился.
Однако Вера так его взволновала, что он даже почувствовал себя ослабевшим. Вернулся к остальным, потребовал себе плед, подушку, выпил подряд два стакана кианти, которое показалось ему кислым, но приятным чрезвычайно, лег и задремал. В полудремоте пролежал он часа два, пока другие завтракали и потом веселились как умели, – сквозь дремоту, как сквозь густые, плотные занавеси опочивальни, слышал смех, шум споров, возню и беготню молодежи, звон гитары и пение, – слышал иногда сквозь эту дрему гудение пчелы и во все это время чувствовал в себе ласковую теплоту и мужественную силу, ту таинственную и необъяснимую животворящую силу, которая возникает в темных глубинах, и восходит, внезапная и нежданная, и торжествует над слабостью и над временем.
18
Пением забавлял общество Шубников, а гитара звенела в проворных Думкиных руках. Думка бренчала, сидя на мху, Шубников принимал оперные позы и пел во весь голос:
На земле весь род людской
Чтит один кумир священный.
Это – идол золотой.
Он царит над всей вселенной.

Шубников пел, конечно, главным образом для того, чтобы очаровать Елизавету. Но по его лицу было видно, что его пение очень нравится ему самому. Он был чрезвычайно высокого мнения о своем голосе и о своем умении петь, да и вообще о себе. Он был уверен, что без него всем было бы скучно. Когда Милочка не без скрытой насмешки называла его «душа общества», он принимал это как вполне заслуженное им наименование. Ему казалось, что он поет, как Шаляпин. На сцену же он не поступал потому, что в душе презирал всякое искусство, – что роднило его с большинством людей, получивших специальное техническое образование, – и он был уверен, что сделает себе хорошую карьеру своими познаниями.
Елизавета слушала внимательно и любовалась певцом. Шубников это видел и чувствовал. Он пел все громче, все увереннее делал жесты и все патетичнее потрясал черною бородкою, – козлообразною. И в самом деле, голос у него был довольно приятный и сильный. Однако от Шаляпина он отличался, между прочим, и тем, что часто фальшивил. Притом же, – странное дело, – голос его почему-то звучал как голос совсем некультурного человека, так что самый звук голоса выдавал, что ни словесный смысл, ни музыкальный не доходили до его сознания.
Во время его пения Николай полулежал на ковре, погруженный в неприятные размышления. Больше всего ему было досадно, что отец увидел сегодня Веру и что она произвела на него такое очевидно сильное впечатление. Надобно было решительно подействовать на Веру, чтобы помешать ее сближению с отцом.
Николай наследовал от отца его отношение к женщинам. Они, по мнению отца и сына, делились на два разряда: одни, женщины приличного круга, в общем порядочные; соблазнять девушек этого круга не следует, чтобы не навлечь на себя весьма крупных неприятностей; за замужними ухаживать стоило, хотя по большей части было трудно и рискованно; во всяком случае, необходимо устраивать так, чтобы это ухаживание, принося наибольшую сумму приятностей, никогда не принимало слишком серьезных и обязывающих форм. Все остальные женщины казались отцу и сыну более или менее доступными; только не каждая стоила того, чтобы на нее тратить такое количество денег и такие старания, которые могли бы сломить ее упорство. Поэтому ни старший Горелов, ни Николай не сомневались в том, что и Веру можно покорить. Горелов готов был отдать на это много денег. Николай денег мог дать гораздо меньше, но он же зато был молод и считал себя красавцем.
Но неприятно было то, что у Николая в это время денег не было. Не считать же деньгами случайно завалявшуюся в кошельке мелочь, какие-нибудь рублей пятнадцать-двадцать. Ждать до двадцатого числа, когда в конторе Николаю выдадут положенные ему в месяц пятьсот рублей, оказывалось теперь опасно, – отец ждать не станет и предпримет поход на Веру теперь же. Притом же этих пятисот рублей Николаю никогда не хватало, – он скучал, если приходилось сидеть дома, и умел находить своим деньгам многие приюты. Надобно было действовать решительно. Да и сознание новой и сильной преграды между ним и Верою, – ее фабричный милый не казался ему сильным соперником, – разожгло вдруг его страсть. Уже ему казалось, что он и дня не может прожить без обладания Верою. Чисто животная сторона этой его страсти рисовала ему чудовищные картины его счастья с побежденною гордячкою, с этою темно-рыжею, большеглазою красавицею.
Но где же взять денег? Взять в конторе вперед нечего и думать; контора могла затянуть платеж, но никогда ни копейки не давала раньше срока. Отец ни за что не даст. Обратиться к матери? Но она недавно дала довольно крупную сумму, дала после длинного и весьма неприятного разговора, причем предупредила, что дает последний раз. Правда, эти предупреждения о последнем разе уже не в первый раз слушал Николай от матери. Но все же теперь прошло времени так мало, что опять просить у нее денег бесполезно.
Николай решил посоветоваться с Шубниковым. Правда, он знал, что у Шубникова лишних денег нет. А если и есть, не даст. Но он – малый изворотливый и догадливый. Поможет если не делом, так советом, как не раз помогал раньше, выручая в разных неприятных обстоятельствах.
19
Но как ни торопился Николай, все же разговор с Шубниковым он отложил до возвращения домой. Приятели уселись в комнате Николая у открытого широкого окна с дивным видом на Волгу. Стало немного пасмурно; небо ожемчужилось сплошным облачным налетом; воздух был тих, чист и влажен; Волга и весь простор за нею и перед нею удивительно тлели прозрачным паром; ветер налетал на серебристую листву двух старых бальзамических тополей, и они показывали то бледную, то темно-зеленую сторону своих широких, яйцевидно-ланцетных листьев. И все было как игра и музыка стихий в саду блаженных теней, и вся эта дивная гармония была устроена белокрылыми сероглазыми ангелами северного лета словно нарочно для того, чтобы в это сладостное очарование вливались гнусные слова двух тупоглазых и тупоголовых мерзавцев.
Николай жаловался на отца, не стесняясь выражениями; как бедные студенты, ищущие уроков, не стесняются расстоянием, так и для Николая не было достаточно далеких слов. Он говорил:
– Жидомор противоестественный! Прямо извергом становится, когда о деньгах заговорит. Даже в лице меняется. Угораздило же меня иметь отцом такого черта! Воображает, что пятьсот рублей в месяц – колоссальный капиталище! Идиотство!
Почти так же нестеснительно он жаловался и на мать.
– И откуда у этих баб такие дурацкие мысли? Она, изволите ли видеть, охраняет мою нравственность и потому не дает денег. Черт знает, что за ерунда! И непоследовательность самая кислая, бабья. С отцом, по крайней мере, дело ясно: вперед знаешь, что не даст. Хоть времени на разговоры не теряешь. А мамахен иногда и расскочится на какую-нибудь паршивую сотняжку, – но если бы вы видели, с какими это делается причитаниями и гримасами! Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Охраняет мою нравственность! Мою! Да что я – маленький, что ли? Не знаю сам, что мне вредно и что мне полезно?
И наконец Николай прямо сказал:
– Голубчик, Андрей Федорович, посоветуйте, как мне быть. Где достать денег?
– Если бы я имел столько же, сколько вы получаете из конторы… – начал было Шубников.
Но Николай нетерпеливо перебил его:
– Знаю, знаю, – вы полстолька предоставили бы мне. Все это я знаю и весьма ценю, как и прочие ваши качества и бесценные услуги. Но теперь, теперь, в настоящих обстоятельствах, что делать?
20
По самоуверенному лицу и по самодовольной улыбке Шубникова Николай видел, что у молодого инженера есть совершенно верный план получения денег. Но Шубников не торопился излагать свои настоящие соображения. И даже как будто потерял часть своей самоуверенности, когда Николай, истощившись в упреках, замолчал и с ожиданием стал смотреть на Шубникова.
Не оказать услуги человеку, который может пригодиться, не входило в правила Шубникова. Он начал перебирать разные возможности, но после краткого обсуждения каждая из них превращалась в очевидную невозможность.
Просить у Башарова – значило давать пищу его чрезмерному любопытству и развязывать его язык в гораздо большей степени, чем откроется его кошелек. Да и даст он разве только какую-нибудь малость, рублей тридцать-сорок.
У Милочки деньги бывали только после двадцатого, дня два-три, не больше, а затем испарялись. Когда самой Милочке нужна была какая-нибудь небольшая сумма, она брала до двадцатого у старого, почтенного лакея Якова Степановича. Тратить свои деньги Милочка уходила в фабричный поселок или ехала в город Сонохту; в обоих этих местах она участвовала в очень различных учреждениях воспитательных и воспомогательных.
Елизавета щедро тратила деньги на свои наряды. На все остальное она была чудовищно скупа. Иногда Николай дразнил ее:
– Лиза, дай мне в долг пятьдесят рублей до двадцатого.
И каждый раз Елизавета вздрагивала, лицо ее принимало вдруг испуганное и жадное выражение, она вся сторожко подбиралась и говорила трясущимися губами:
– Николай, что ты выдумал! Откуда у меня могут быть деньги? Я же ведь у отца живу, я – не курсистка, не телефонистка, чтобы давать деньги. И, наконец, это даже неделикатно с твоей стороны требовать у меня денег. Когда же и где же ты видел, чтобы барышни давали деньги в долг? Ты с ума сошел!
Потом она шла к отцу и с выражением крайнего ужаса в глазах, становившихся стеклянно-блестящими, жаловалась, чуть не плача:
– Можешь себе представить, папа, Николай просил у меня денег в долг! Пристал с ножом к горлу, – подай ему пятьдесят рублей! Так настаивал, что я прямо-таки начала бояться.
Башаров объяснял ей многословно, что это происходит от плохого воспитания, и при первой же встрече с братом передавал ему эту неприятную новость. Говорил со скрипучею злостью в голосе:
– Хотя ваша Сонохта на Париж ни с какой стороны не похожа, но Николай таки ухитрился просвистаться. У моей Лизаветы денег просил. Да так настойчиво, что она даже испугалась. Это мне нравится! Скоро он будет возить твои ананасы потихоньку в Москву на продажу. Да, может быть, уж и возит.
Горелов весело хохотал. Говорил:
– Да, уж Лиза и мне пожаловалась. Я спрашивал Николая, он говорит, что это – просто шутка, что он только хотел подразнить Лизу.
– Чисто волжская шутка, – ворчал Башаров. – Моя дочь к таким странным шуткам не приучена.
А Лиза жаловалась и Любови Николаевне, и Милочке, и Шубникову, и степенному Якову Степановичу, и легкомысленной Думке, забывая на этот раз все ее прегрешения и говоря с нею, как с наперсницею или субреткою из французской комедии. Вечером она старательно прятала все свои деньги, колечки, броши, браслеты в самые неожиданные места, обходила свои и отцовы комнаты, по нескольку раз пробовала, задвинуты ли задвижки окон, на местах ли шпингалеты у дверей. На ночь она замыкалась на ключ. Долго не ложилась спать. Спала тревожно. Легкомысленная Думка пугала ее ходьбою, шепотами и стуками. Елизавета вскакивала и поднимала шум на весь дом.
Очевидно, что замысел занять деньги у Елизаветы никуда не годился.
Шубников предложил подставить Горелову Ленку, – может быть, ею Горелов увлечется и забудет Веру. Горелов уже не раз видел Ленку, она ему понравилась, но явилась Вера, и память о Ленке погасла. Если Ленка захочет, то, может быть, она и сможет опять так очаровать Горелова, что он забудет Веру. Но на этом пути два сомнения, два риска: захочет ли Ленка? и если захочет, удастся ли ей? И потом, как это устроить? Сюда привезти ее неудобно. Устроить так, чтобы Горелов поехал в город сегодня или завтра, трудно. Все-таки Шубников обещал устроить встречу Горелова с Ленкою.
Но как же быть с Верою? Где же теперь достать денег, чтобы не упустить момент?
21
Наконец Шубников решился приступить к главному. Опустивши глаза и слегка как будто бы смутившись, он сказал:
– За неимением денег могу дать только еще один совет. Приналягте на вашу нежную родительницу.
Николай досадливо крякнул и махнул рукою. Шубников продолжал:
– Одна только минута терпения, и вы увидите, что это совсем не такой ненадежный путь, как это нам с вами сначала показалось. В данный момент, – вы понимаете?
Шубников подмигнул Николаю и состроил такое мефистофельское лицо, что на губах Николая сама собою выдавилась необыкновенно поганая улыбка. Шубников говорил:
– Настроения, сердце смягчено, старый друг близко, ну, словом, перспективочки есть. Стоит только не стесняться кое-какими предрассудками и рассматривать людей и события не с точки зрения родственных отношений, а брать людей, как они есть в природе.
И он запел щекочущим фальцетом:
Старый муж, грозный муж,
Не боюсь я тебя.

Николай смотрел на него внимательно и задумчиво и подсвистывал. Шубников продолжал мефистофелевским тоном:
– С тех пор как легкомысленная супруга профессора Абакумова почила, выражаясь поэтически, последним сном, профессор почувствовал необычайный прилив жизненной энергии. Вы, конечно, заметили, как ему нравится теперь эта живописная дача на Волге. Профессор – тонкий ценитель истинной красоты.
Николай задумчиво спросил:
– Вы думаете, мой отец ревнив? Он сам так часто изменял матери, что не имеет никакого права ревновать ее.
– Ну, знаете ли, – отвечал Шубников, – это – резон несостоятельный. Мало ли что изменял! Чем чаще изменял, тем она для него все дороже, – верная жена, любящая, кротко все прощающая. Тем более знаете, как об этих обстоятельствах народная мудрость выражается? Муж блудит из дому, жена блудит в дом. Если появится на свет лишний наследничек гореловских капиталов, так ведь доли-то поменьше будут, а? не правда ли?
Шубников, осмелевши окончательно, цинично захохотал. Николай нахмурился.
22
– Это действительно неприятно, – сказал он. – Впрочем, нет худа без добра. Вы мне даете перспективочки. Следует приналечь, выжать что можно, а потом принять меры предупреждения и пресечения.
– Вот именно! – одобрил Шубников.
Тусклые обыкновенно глаза Николая разгорались. Почти видно было, как прыгают в них пепельно-красные чертенята злобы и алчности. По лицу его пробегали судороги низких страстей, и казалось, что челюсти его вытягиваются и что изо рта, вдруг опененного яростью, того и гляди высунутся волчьи клыки.
Радуясь быстрому успеху своих внушений, Шубников, посмеиваясь, метался по комнате. Недавняя неловкость еще не совсем оставила его и была в его манерах, в нервных смешках, в бессмысленных гримасах, в нелепых ужимках и подергиваниях, какая-то отвратительная смесь смущения и радости, неловкости и механической развязности. Когда он отошел в угол комнаты, между окном в сад и стеною, и, вихляясь омерзительно, принялся подпрыгивать и приплясывать, остро, быстро, но все же неловко подкидывая колени, он вдруг стал похож на одетую обезьяну.
Он смотрел на что-то в саду и жестами звал Николая. Николай подошел и захохотал. И теперь они оба стали похожи друг на друга, и оба они были как пара кривляющихся горилл. Люди, – настоящие люди, – которые шли по дорожке сада мимо этой боковой стороны дома, не видели их, – не догадались посмотреть вверх, да, пожалуй, и не разглядели бы со свету того, что копошилось в паутинно-сером, мглистом полусвете высокого мезонина.
– А! Момент настал! Момент настал! – зашептал Николай и побежал радостною, но все же трусливою, шакальею трусцою из комнаты.
Шубников вышел вслед за ним, но на площадке лестницы остановился, поглядел недолго за сбегающим проворно с лестницы Николаем, усмехнулся злорадно и потом отправился в свою комнату, здесь же, в мезонине, недалеко от помещения Николая.
23
Любовь Николаевна любила быть в своем саду, когда в нем не было шумно и людно. Тогда так мечтательны становились его тенистые уюты, так просветлен и разнежен являлся ее глазам весь сад, и порядок его, при людях казавшийся слишком преднамеренным и резким, без их буйного веселья радостен был, как совершенное воплощение предустановленной гармонии. Казалось тогда ей, что она прошла длинную-длинную дорогу и стоит перед незримою дверью. И как будто бы иногда приоткрывается эта дверь, и является иной мир, чудесно сливающийся с этим зримым миром дневного скучного бывания. Шире становятся тогда широкие просторы, и яснее ясные дали, и зеленее зеленые долины, и милая, родная Волга жемчужно-мглистою дымкою навлекает на себя очарование вечно текущей реки блаженного рая, реки, где вода живая струится в счастливой долине, упоенной вольным и легким воздухом безмерного пространства.
Подойдет к крутому обрыву, смотрит в сторону города. Золотыми звездами в голубой мгле воздуха мерцают святые главы далеких церквей, и за зеленью милых садов серебром светятся белые стены, – не град ли Китеж перед нею? Тихий звон по воде донесется, – и забьется, забьется сердце, сладко томясь и тоскуя. Взять бы котомку, идти бы дорогой без конца и без края, бездомною странницею. Жалко мужа, такого сильного, но и такого слабого, жалко бабьею жалостью, не любовью. Не о нем, не о нем болит сердце. Дом, дети, – ах, что это все! Дети выросли, Николай отошел от нее далеко и пугает ее своею чуждою, слишком чуждою ей натурою. Милочка ей милее, да Милочка и сама бы охотно оставила дом, променяла бы душные стены на вольные просторы.
Но внимательна душа ищущая и окрыленная. Помнит первый миг сладкой влюбленности и друга милого не забыла. Давно простила ему его неожиданную измену. Вышла замуж, детей вырастила, а все эти годы одна была милая дума, один для души приют, – дума о милом.
И вот ее старый друг опять с нею. Он овдовел, он свободен, – она все в том же душном, но привычном плену. И быть ей вместе с ним где-нибудь в саду благоуханном тихом и мирном, в уютном доме, где покой и счастие, невозможно. Она – в плену.
И что же ей делать? Молиться, как молилась. Но что же ей делать? Любить, как любила. Не гасить огня любви, огонь любви перед иконою поставить свечою, затепленною утешно, перед иконою Скоропослушницы.
Чистая Богородица, успокой меня! Милый Бог, маленький Христосик на руках у Матери, утешь меня! Дева Голубица, у ног Твоих пролью слезы мои! Очисти мою душу, восхити меня в горний мир!
24
Станет иногда Любовь Николаевна перед зеркалом, смотрит на свое отражение. Ни одного седого волоска, ни одной морщинки. Правда, она вышла замуж очень молодою, – но все же ведь у нее взрослые дети!
Прислушается к своему голосу, – он еще молодо-звучен. Поднимет глаза на своего друга, – и былое оживает в памяти.
Профессор Абакумов немного старше ее. Но, когда они вместе, кажется иногда, что он так же молод, как и она, и что время не имеет и над ним власти.
Он носит на рукаве креп, потому что недавно умерла его жена. Его густые, волнистые волосы слегка тронуты проседью. Голос его, ясный и отчетливый, с очень уверенными интонациями, звучит совсем молодо. Во всем его обращении сказывается привычка к бесспорному влиянию на людей. Недаром он так долго пробыл профессором и всегда был любим и уважаем и слушателями, и товарищами.
Но вот целая полоса жизни легла между ними. И теперь Любовь Николаевна так часто вспоминала его покойную жену. Она была из богатого купеческого рода, из Сонохты. Любовь Николаевна была с нею хорошо знакома, почти дружна, и отношения их никогда не прерывались и не портились.
Так странно было, вспоминая Тамару Дмитриевну Абакумову, думать о ней как о покойнице. Она была такая живая, такая веселая, так радовалась земной легкой жизни! В памяти вставало лицо покойницы в гробу, – все то же веселое, легкомысленное лицо, и только черные брови были слегка приподняты, и словно отблеск удивления лежал на ее застывшей улыбке.
Четверть века тому назад молодой приват-доцент Абакумов встретился зимою в Москве с Любовью Николаевною. Они полюбили друг друга. Летом он приехал в Сонохту. Увидел Тамару, – и внезапно влюбился в нее. Так же внезапно повенчался с нею. И почти тотчас же, так же внезапно понял, что не любит ее. Угар внезапного очарования рассеялся быстро, он понял, что в его сердце одна только любовь, его первая, милая. Но Любовь его, успевшая поплакать немало, вышла за богатого фабриканта Горелова.
Тамара не замечала перемены в своем муже, в его отношениях к ней. Она так поспешно и жадно жила, что ей некогда было всматриваться в тонкости душевных переходов. Она была уверена в том, что муж любит ее, и сама ему никогда не изменяла. Она любила его так доверчиво и страстно, что у него никогда не хватило бы решимости сказать ей:
– Тамара, я тебя не люблю. Я люблю не тебя.
Что бы она тогда сказала? Что бы сделала? Абакумов даже не мог понять, была ли она ревнива. Может быть, да. И даже не то что ревнива, а уж очень неожиданна во всех своих поступках, ни добрая, ни злая, взбалмошная, непоследовательная, избалованная своим богатством, женщина с душою ребенка. Может быть, она способна была бы облить соперницу серною кислотою. Может быть, себя убила бы. А может быть, утешилась бы в потоках слез и горьких жалоб.
Но она не знала, что муж, лаская ее, любил другую. Она была слишком простая натура, очень жизненная и веселая, и не умела анализировать. Правда, в своих денежных делах она была очень умна, тонка и даже хитра. Она отлично вела свою фабрику, хотя занималась этим урывками, кое-когда. Ее нельзя было обмануть в этих денежных делах. Но Абакумов не считал ее поэтому особенно умною. Он думал, что ведь это все такие примитивные, почти зоологические отношения, – звериное хищничество и звериная осторожность.
25
Может быть, в последний год своей жизни она стала о чем-то догадываться. Она стала временами очень раздражительна. Говорила иногда Абакумову:
– Ты – ученый, а я – дура. Я тебе не пара, сама теперь вижу.
Раньше никогда этого не бывало. А в этот год довольно часто срывались у нее такие словечки. Говорила не раз:
– Как я молода была, так для тебя хорошее меня на свете не было, а теперь ты меня на любую смазливую курсисточку променять готов.
Может быть, это было оттого, что уже начиналась болезнь, которая свела Тамару Дмитриевну в могилу. Как бы то ни было, Абакумов чувствовал к ней большую жалость. Приходилось успокаивать жену. Тяжелое притворство было ему самому ненавистно. Тем более что он не знал, любит ли она его по-настоящему, так как, чувствовал он, любила его Любовь. Иногда казалось ему, что в любви Тамары было очень много от чувства собственницы, и сказывалось, что в этой любви много душевной пустоты, которую Тамаре надобно было чем-нибудь наполнить. Чувствовалось как бы одержание демоном, жаждущим плотской страсти и вошедшим в тело Тамары, чтобы насладиться утехами земной страстной жизни, такой телесной и завидной поэтому для бесплодного и унылого злого духа.
Теперь нередко, когда Любовь Николаевна разговаривала с Абакумовым о последних месяцах его семейной с Тамарою жизни, ей жутко вспоминалось одно ее тогдашнее впечатление. Незадолго до того, как Тамаре захворать, – может быть, даже накануне, – она была у Гореловых, здесь на даче, – это было прошлым летом. Случилось, что две женщины остались наедине в саду, на площадке над крутым обрывом. Любовь Николаевна сидела на скамейке, а Тамара Дмитриевна подошла к балюстраде и смотрела на реку. Она притихла на минуту и казалась вдруг непривычно бледною и грустною. Любовь Николаевна смотрела на нее с необычайным волнением и подумала вдруг, Бог весть почему: «Она скоро умрет».
Ей стало страшно. Она поспешно встала, подошла к Тамаре, хотела спросить:
– Вам нехорошо?
Но Тамара вдруг встрепенулась, словно сбросила с себя какую-то тяжесть, и опять весело болтала и смеялась, и щеки ее опять зарумянились.
26
Так вот странно жили эти четыре человека, соединившиеся по ошибке, прожили почти четверть века, и только двое из них ошибку эту знали. Не так бы им следовало соединиться, и тогда все было бы счастливо иначе в их жизни. Горелов и Тамара были бы во всем созвучны друг другу, и в их деловых наклонностях, и в их неугасающей жажде чувственных наслаждений, веселой, шумной жизни. У обоих – элементарные натуры и вульгарные вкусы, удобно и полно удовлетворяемые большими деньгами, везде встречающие себе ответ. Ах, шампанское везде и всегда опьяняет одинаково, и наряды радуют, и роскоши завидует простодушная толпа, и кабаки везде все те же, и везде много людей для всяческих услуг.
Абакумов и Любовь Николаевна, конечно, были созданы друг для друга. Она была бы ему верною, терпеливою спутницею его не всегда легкого пути. Его занятия не были бы ей так чужды, и все тонкие движения ее души нашли бы в нем сочувственный отклик.
Но жили они все это время все четверо странно раздробленною жизнью. У Горелова – фабрика, кутежи, любовницы. У Любови Николаевны – дети, хозяйство, книги, музыка, театр, беседы с художниками и с поэтами, благотворительность. У Абакумова – кафедра, наука, общественная деятельность. У Тамары Дмитриевны – светская жизнь, болтовня в своей и в чужих гостиных, неопасный флирт с неопасными кавалерами, заграничные поездки. У каждого свое. Случалось, что встречались супруги, – одна чета, как и другая, – только за обедом. Были очень нежны друг с другом, – одна чета, как и другая, – и не замечали, что живут вместе по ошибке.
Может быть, и дети у них были бы иными, если бы злой враг рода человеческого не перепутал нарочно кольца их судьбы, похищенные им у задремавших ангелов, которые в небесах обручали их души. Смущенные ангелы пытались потом поправить дело, и только одному Николаю враг успел вконец испакостить душу. Милочка и дети Абакумовых, – сын и две дочери, – были очень хорошие, искренние люди. Влияние врага сказалось, однако, в том, что на Милочку находили иногда припадки бешеной вспыльчивости, после которых у нее тяжело болела голова; дети же Абакумовых были очень нервные и неустойчивые. Мать обращалась с ними, как с красивыми и милыми куклами, отцу же они доставляли много тяжелой заботы, и ему зачастую страшно было думать о том, что сделает с ними взбалмошная русская жизнь.
27
Как часто в эти дни, и сегодня Абакумов и Любовь Николаевна ходили в саду вдвоем и беседовали. Был шестой час в начале, солнце еще было высоко. Стоял теплый, почти жаркий день. Но аллеи сада, тихие и тенистые, давали отдых от знойных лучей, и было в них свежо, душисто, зелено и молодо, когда Абакумов и Любовь Николаевна были там вдвоем. Абакумов говорил, – Бог весть в который раз:
– Вы знаете, все эти годы, долгие годы, я любил только вас.
Любовь Николаевна смотрела прямо перед собою, как бы ничего не видя. Глаза ее были наполнены слезами. Тихо-тихо, точно боясь, что от быстрого движения и от громкого голоса прольются эти слезы, непрошеные, ненужные, она сказала:
– Однако женою вашею была она, а не я.
И этими легко и прозрачно прозвучавшими словами точно пожаловалась кому-то на беспощадность злой судьбы! Показалась такою жалкою, слабою и несчастною, что Абакумову невольно захотелось оправдать себя или, может быть, утешить ее нежным упреком. Ласково сжимая ее руку, тихо, как и она, он сказал:
– Друг мой, не хочу вас упрекать, но и вы не замедлили ответить мне тем же.
– Да, и я не осталась ждать, – с горькою улыбкою отвечала Любовь Николаевна. – Да и чего ждать? Кого? Того, кто обо мне так скоро позабыл? Какая у меня могла быть надежда? Я была тогда так одинока, так несчастна! А он, Иван Андреевич, он был тогда так влюблен в меня, так ласков со мною, смотрел на меня так, точно не мог жить без меня, и так везде, всегда настигал меня своею преданностью и любовью! У меня не было сил отказать ему! Что ж! Он – простой, милый, искренний человек. Он и до сих пор меня любит, как в первые годы.
Голубые, по-молодому блестящие, глаза Абакумова ревниво зажглись. Он сказал досадливо:
– Однако он изменяет вам на каждом шагу.
Как всякая женщина, Любовь Николаевна сразу почувствовала яд ревности в звуке голоса ее милого, и, как всякую женщину, ревность любимого обрадовала и утешила ее. Она сказала спокойно:
– Ах, Боже мой, я это знаю! Это – порывы страстной натуры, и только. Ничего серьезного в этих его увлечениях не бывает. Чем больше он изменяет мне, тем я для него милее и чище. Я для него – святыня в доме.
И, поддаваясь женскому неглубокому, но неодолимому желанию усилить еще немного яд зажегшейся в сердце милого ревности, она говорила, ласково хваля Горелова:
– Он со мною так нежен, так ласков, так всегда кроток!
Сумрачно хмуря брови, Абакумов спросил:
– Но ведь вы его не любите?
– Он любит меня! – отвечала Любовь Николаевна.
И опять слезы послышались в ее голосе. Абакумов заглянул в ее наполнившиеся слезами глаза и страстно воскликнул:
– Милая моя! Любовь моя! Ведь вы любите меня!
28
И уже не могла больше, заплакала. И, словно обрадованная и освобожденная, омывшая все свое горе в слезных потоках, она говорила, плача:
– Люблю, всю жизнь любила. Вы это знаете.
Абакумов говорил настойчиво:
– Вы должны уйти со мною! Теперь, когда я стал свободен, уйдите со мною, умоляю вас, Люба моя милая!
И, плача, говорила Любовь Николаевна:
– Друг мой, вы знаете, я не свободна. У меня взрослые дети. Как я погляжу им в глаза? Подумайте, друг мой! Сердце мое разрывается. Отчего вы не позвали меня раньше?
– Я знаю, – говорил Абакумов, – моя вина пред вами так велика! Я боялся позвать вас. Это было малодушие с моей стороны, недостаток практической воли, свойственный такому книжному и кабинетному человеку, как я. И я не решался подвергнуть вас мщению ревнивой, взбалмошной женщины. Она была такая экспансивная! Она была бы на все способна!
Любовь Николаевна улыбнулась сквозь слезы.
– Что бы она могла мне сделать? – спросила она. – Что ж, она бы выжгла мне глаза серною кислотою? Но я и слепая любила бы вас так же!
– Милая моя! – говорил Абакумов, – любовь моя, зачем ненужные страдания!
По его лицу пробежало краткое содрогание боли и ужаса. Его воображение, всегда слишком живое и потому всегда чрезмерно пугливое, поставило пред ним образ обезображенной красоты. Он почувствовал, что это испытание для него было бы чрезмерно тягостным. Трагическая маска в квартире профессора – это было бы сочетание слишком нелепое и потрясающее. Эстетика обычной жизни не мирилась бы с этим вечным присутствием воплощенного ужаса и созданного из красоты злобою безобразия.
– Друг мой, – отвечала Любовь Николаевна, – все наши страдания не бесцельны. Одно только нам надобно в жизни, – знать, чего мы хотим, поставить себе неизменную цель и только к ней идти. Всем остальным нужно пренебречь, – тогда и самые страдания оправданы.
– Вы еще так молоды! – говорил Абакумов. – Зачем отказываться от счастия? Позднее счастие, но тем более сладкое. Любовь моя, Любовь моя милая!
Любовь Николаевна плакала, коротко и сладостно вздыхая и тихонько вскрикивая при каждом вздохе, – тихо и протяжно:
– Ах! Ах! Ах!
И казалось, что ее вздохи и нежные ее вопли нескончаемы. Абакумов обнял и целовал ее, повторяя настойчиво, тихо и нежно:
– Любовь моя! Милая! Любовь моя! Милая!
Назад: День шестьдесят седьмой*
Дальше: Статьи, эссе, заметки