Глава двадцать шестая
В беспокойной голове Коноплева разживался план, который, по его расчетам, можно привести в исполнение теперь же, до утверждения задуманного общества: Савве Ивановичу хотелось устроить типографию. Работы нашлось бы, по соображениям Коноплева: мало ли в городе учреждений, которые заказывают множество фирменных бланок. Все заказы достаются типографии в губернском городе, единственной на губернию. До той типографии далеко, своя же будет под боком, вот и шанс взять в руки всю типографскую работу в городе.
Об этом рассуждали, выпивая и закусывая, в одно прекрасное утро в квартире Логина он сам, Коноплев и Шестов. Денег ни у кого из них не было, но это не останавливало: Коноплев был уверен, что все можно достать и устроить в долг; Логин соглашался, – заранее был уверен, что из этого все равно ничего не выйдет, кто-нибудь помешает, наклевещет, а пока все-таки это создает призрак жизни и деятельности; Шестов верил другим на слово по молодости и совершенному незнанию того, как дела делаются. Возник спор, очень горячий, и обострился донельзя: Коноплев рассчитывал, что типография будет печатать даром его сочинения, Логин возражал, что Коноплев обязан платить. Коноплев забегал по комнате, бестолково махал длинными руками и кричал захлебывающейся скороговоркою:
– Помилуйте, если типография моя, то зачем же я буду платить? Что мне за расчет? Да плевать я хочу на типографию тогда.
– Типография не ваша собственная, а общая, – возражал Логин.
– Да польза-то мне от нее какая? – кипятился Коноплев.
– А польза та, что дешевле, чем в чужой: часть того, что вы заплатите, вернется вам в виде прибыли.
– Да никогда я вам платить не буду: бумагу, так и быть, куплю, за шрифт, сколько сотрется, заплачу, чего еще!
– А работа?
– А работники на жалованье, это из общих средств.
– Так! А вознаграждение за затраченный вашими компаньонами капитал?
– Ну, это черт знает что такое! С вами пива не сваришь. Вы смотрите на дело с узко меркантильной точки зрения, у вас грошовая душонка!
– Савва Иванович, обращайте внимание на ваши выражения.
– Ну да, да, именно грошовая, мелкая душонка.
У вас самые буржуазные взгляды! У вас фальшивые слова: на словах одно, на деле другое!
– Одним словом, мы с вами не сойдемся, я по крайней мере.
– Я тоже, – вставил Шестов и покраснел. Коноплев посмотрел на него свирепо и презрительно.
– Эх вы, туда же! А я было считал вас порядочным человеком. Своего царя в голове нет, что ли?
– Поищите других компаньонов, – сказал Логин, – а нас от вашей ругани избавьте.
– Что, не нравится? Видно, правда глаза колет.
– Какая там правда! Вздор городите, почтеннейший.
– Вздор? Нет-с, не вздор. А если бы вы были честный и последовательный человек…
– Савва Иванович, вы становитесь невозможны… Но Коноплев продолжал кричать, неистово бегая из угла в угол:
– Да-с, вы воспользовались бы случаем применить свои идеи на практике. Если я написал, я уже сделал свое дело, а вы обязаны печатать даром, если и я участвую в типографии.
– Савва Иванович, вы не стали бы даром давать уроки?
– Это другое дело: там труд, а тут капитал. Эх вы, буржуй презренный! Теперь я понимаю ваши грязные делишки!
– Да? Какие же это делишки? – спросил Логин, делая над собою усилие быть спокойным.
– Да не ахтительные делишки, что и говорить! Верно, правду говорят, что вы самый безнравственный человек, что вы так истаскались, что вам уже надоели девки, что вы для своей забавы мальчишек заводите.
Логин побледнел, нахмурился, сурово сказал:
– Довольно!
– Постыдные, подлые дела! – продолжал кричать Коноплев.
– Молчите! – крикнул Логин, подходя к Коноплеву.
– Ну уж нет, на чужой роток не накинете платок.
– Вам не угодно ли взять свои слова назад?
– Нет-с, не угодно-с, оставьте их при себе!
– Предпочитаете вызов?
– Вызов? презрительно протянул Коноплев. – Это какой же?
– Дуэль, что ли, предпочитаете?
Коноплев захохотал. Крикнул:
– Нашли дурака! У меня жена, дети, стану я всякому проходимцу лоб подставлять.
В таком случае, вы неуязвимы, – сказал Логин, отвертываясь от него, – судиться я не стану.
По принципу будто бы? Так я вам и поверил, просто из трусости.
– Уж это мое дело, а только…
– А напрасно. Я бы вас на суде разделал, в лоск положил бы. Понимаю я теперь отлично, что и общество ваше – только обольщение одно, а цель тоже какая-нибудь подлая. Черт вас знает, да вы, может быть, бунт затеваете! Прав, видно, Мотовилов, что называет вас анархистом. Только не выгорит ваше общество, не беспокойтесь, пожалуйста, мы с Мотовиловым откроем глаза кому следует.
Наконец Коноплев изнемог от своей скороговорки и приостановился. Логин воспользовался передышкою. Сказал:
– А теперь прошу вас избавить меня от вашего присутствия.
– Не беспокойтесь, уйду, и нога моя больше у вас не будет. Я вам не такая овца, как Егор Платоныч, которого вы совсем обошли.
А Егор Платоныч сгорал от неловкости. Краснея, забился в угол комнаты и глядел оттуда обиженными глазами на Коноплева. А тот кричал все громче, брызжа бешеною слюною:
Но на прощанье я вам выскажу всю правду-матку. Вы уж меня больше не обольстите, сахар медович! Я вам отпою.
– Нет, уж увольте.
Нет, уж я не смолчу. Да чего уж, коли ваши соседи даже говорят, ведь уж им-то можно знать. Да вас из гимназии гнать собираются!
– Послушайте, если вы не оставите моей квартиры, я сам уйду.
– Нет, шалишь, никуда вы от меня не уйдете! Да я за вами по улице пойду, на перекрестках вас расписывать буду, что вы за человек. У вас болячки везде, у вас нос скоро провалится. Туда же еще к честным девицам липнете, свидания им в беседке назначаете!
Логин подошел к двери – Коноплев загородил дорогу.
– Вы заманиваете к себе гимназистов и развращаете! Дрожа от бешенства, сдерживаемого с трудом, Логин попытался отстранить Коноплева рукою, – говорить не мог, стискивал зубы: чувствовал, что вместо слов вопль ярости вырвался бы из груди, – но Коноплев схватил его за рукав и сыпал гнусные слова.
– Да что, вас бить, что ли, надо? – сквозь зубы тихо сказал Логин.
Сумрачно всматривался в лицо Коноплева – оно все трепетало злобными судорогами и нахально склонялось к Логину: Коноплев был ростом выше, но держался сутуловато, а в горячем споре имел привычку подставлять лицо собеседнику. Он заревел благим матом:
– Что? Бить? Меня? Вы? Да я вас в порошок разотру. Злобное чувство, как волна, разорвавшая плотину, разлилось в груди Логина, – и в то же мгновение почувствовал он необычайное облегчение, почти радость, – чувство стремительное, неодолимое. Что-то тяжелое, захваченное рукою, подняло с неожиданною силою эту руку и толкало его самого вперед, где сквозь розовый туман белело злое лицо с испуганно забегавшими глазами.
Шестов крикнул что-то и бросился вперед к Логину. Тяжелый мягкий стул упал у стены с резким треском разбитого дерева, и пружины его сиденья встревоженно и коротко загудели. Коноплев, ошеломленный ударом по спине, с растерянным и жалким лицом отодвигал дрожащими руками преддиванный стол. Логин отбросил ногою кресло с другой стороны стола; Коноплев опять увидел перед собою лицо Логина, багровое, с надувшимися на лбу венами, окончательно струсил, опустился на пол и юркнул под диван. Закричал оттуда глухо и пыльно:
– Караул! Убили!
Логин опомнился. Подошел к Шестову. Сказал:
– Какие безобразия способен выделывать человек! Вы его уберите. Скажите, чтоб вылез.
Старался улыбнуться. Но чувствовал, что дрожит как в лихорадке и готов разрыдаться. Торопливо вышел.
Шестов скоро поднялся к нему наверх. Сказал:
– Я пока посижу, пусть уходит, а то всю дорогу ругаться будет.
Скоро Логин увидел из окна, как Коноплев шел тою особенною, виновато-стыдливою походкою, какою ходят только что побитые люди.
– Вот какое здесь общество! – печально рассуждал Шестов. – Клеветы, сплетни!
– То-то вот клеветы, – сказал Логин, – а знаете пословицу: без огня дыма не бывает?
– Как же это так? – удивленно спросил Шестов.
– А так, что мы сами виноваты. Действуем, точно в пустоте живем. Или как тот черт, который стриг свинью: визгу много, а шерсти нет. А вокруг нас люди, со своими пороками и слабостями. Они хотят жить по-своему для себя; они правы. И мы правы, пока делаем для себя. А чуть ступим хоть шаг в область чужой души, берем на себя заботу о других, тут уж нечего на стену лезть, когда слышим критику.
– Какая же это критика – клевета, сплетня!
– А вы бы хотели, чтоб у нас даже и клеветы и сплетен не было? – угрюмо спросил Логин. – Как-никак, все же это общественное мнение, первые ступени общественного самосознания.
– Хороши ступени!
– Что делать: все хорошее произошло из очень скверных, на наш взгляд, явлений.
Шестов ушел. Горькие чувства томили Логина. Порывами вспыхивал гнев, и тогда из-за озлобленного лица Коноплева опять вставала грузная фигура Мотовилова.
Наконец мысли остановились на Анне. К душе приникло успокоение. Образ Анны искрился, переливался тонкими улыбками, доверчивыми взорами. Но Логин не решался идти к ней сегодня с сумерками и стыдом разбросанных мыслей.
Нелепая клевета вспоминалась часто, как злое наваждение, – и вызывала жестокое желание мучить кого-нибудь слабого и наслаждаться муками. Логину казалось иногда, что вот сейчас встанет, спустится вниз и прибьет Леньку, так, без причины. Но сурово тушил это желание, – и тогда Аннины глаза улыбались ему.
Поздно вечером сидел у постели мальчика и смотрел на него странно-внимательными глазами. Смуглое лицо, приоткрытый сонным дыханием рот с губами суховато-малинового цвета, и тени над слабыми выпуклостями закрытых глаз, и вихрастые коротенькие волосенки над выпуклым лбом, полуобращенным кверху, между тем как одно ухо и часть затылка тонули в смятых складках подушки, все это казалось запретно-красивым. Из-под расстегнутого ворота виднелся шнурок креста, как прикрепление печати, которую надо сломать, чтобы завладеть чем-то, что-то смять и изуродовать. Логин думал:
«Это – клевета. Она возмутила меня. А чего тут было возмущаться? Если это наслаждение, то во имя чего я отвергну его законность? Во имя религии? Но у меня нет религии, а у них вместо религии лицемерие. Во имя чистоты? Но моя чистота давно потонула в грязных лужах, а чистота ребенка тонет неудержимо в – таких же лужах; раньше, позже погибнет она, – не все ли равно! Во имя внешнего закона? Но насколько он для меня внешний, настолько для меня он необязателен, а они, другие, клеветники и распространители клевет, для них самих закон – это то, что можно нарушать, лишь бы никто не узнал. Во имя гигиены? Но я сомневаюсь, что этот порок сократит количество моей жизни, да и во всяком случае пикантным опытом только расширятся ее пределы. Вот ребенка мне не хотелось бы подвергать болезням.
Самое главное – придется иметь его перед глазами, придется прятаться, и он будет осуждать, – и все это унизительно.
И он сделался бы циничен, груб, ленив, грязен. Это было бы противно. Его бледность и худоба внушала бы жалость – и омерзение в то же время! Но они… если бы они смели, это их не остановило бы!
Да, здоровое тело нужно ему, – если он будет жить. Но нужна ли ему жизнь? Что ждет его в жизни?
Я думаю, что жизнь – зло, а сам живу, не зная зачем, по инерции. Но если жизнь – зло, то почему непозволительно отнимать ее у других?
Ведь если бы он пролежал там, в лесу, еще несколько часов, он все равно умер бы.
И если бы мне пришлось выбирать между удовлетворением моего желания и жизнью этого ребенка, то во имя чего я должен был бы предпочесть сохранение чужой жизни пользованию хотя бы одною минутой реального наслаждения?
Да и невозможно смотреть на человека без вожделения. Каждый смотрит на своего „ближнего“, вожделея, – и это неизбежно: мы – хищники, мы обожаем борьбу, нам приятно кого-нибудь мучить. Потому-то мы все так ненавидим стариков, – нам нечего отымать от них!»
Приподнял одеяло: худенькое, маленькое тело мальчика показалось жалким. Кроткое чувство, внезапно поднявшееся, стало между ним и знойным желанием. Отошел от постели. Кроткие Аннины глаза ласково глянули на него.
А потом опять тучи набежали на сознание, опять дикие мечты зароились. И долгие часы томился, как на люльке качаясь между искушением и жалостью к ребенку. Усталость и сон победили искушение, и он заснул с кроткими думами, и Аннины глаза опять улыбнулись ему.
Утром Логин спал долго. Леня тихонько подошел к постели и подумал:
«Надо разбудить».
Шорохи пробудившегося дня долетали до Логина и разбудили в нем неясное сознание. Приснилось пустынное, печальное место. Гора; пещера у подошвы; вход в пещеру мрачно зияет, приосенен хмурыми соснами. В груди утомленного путника жажда неизведанного счастья. Нечем утолить ее, – источник из-под голых скал, вместо воды, – мутная кровь, горькие слезы. Кто-то сказал:
– Засни, пока не разбудит тебя беззакатное счастье людей.
И увидел Логин, как он в изношенной и пыльной одежде вошел в пещеру и лег головою на обомшалом камне. Сон, тяжелый, долгий, долгий. Сквозь сон слышал иногда дикое завывание бури, шумное падение сосны, – иногда беззаботное щебетание птицы. Сердце страстно замирало и жаждало воли и жизни. Разгоняло по телу горячую кровь, и она шумела в ушах, и шептала знойно, торопливо:
– Пора вставать, пора!
Приоткрывал тяжелые ресницы. Унылые сосны печально покачивали вершинами и глухо говорили:
– Рано!
Опять смыкались ресницы, сердце опять замирало и трепетно билось. Проносились века, долгие, как бессонная ночь.
И вот повеяло ароматом беззаботного детства, серебристо зазвенели в лесу белые вешние ландыши, шаловливый луч восходящего солнца звучно засмеялся и заиграл на утомленной сном груди, золотыми огнями вспыхнули песенки неназванных птичек, и кристальным лепетом зажурчал проясневший родник:
– Пора вставать!
Леня постоял с минуту, потрогал Логина за плечо и сказал:
– Василий Маркович, пора вставать!
Логин открыл глаза. В комнате было светло, весело. Леня улыбался. Лицо его было свежо тою особенною утреннею детскою свежестью, которой не увидишь ни на чьем лице днем или вечером. Логин потянулся, зевнул и заложил руки под голову.
– А, ты уж встал?
Леня похлопывал ладонями по краю кушетки. Говорил:
– Самовар поставлен.
– Ну ладно, я сейчас тоже встану, – лениво сказал Логин.
Леня подобрал руки в рукава рубахи, потоптался у постели и побежал вниз. Ступеньки лестницы слегка поскрипывали под его босыми ногами.
Логин поднялся и сел на постели. Голова слегка закружилась. Опять опустился на подушки. Накрыл глаза и всматривался в темные фигурки, которые быстро вертелись, образовывали целый калейдоскоп лиц, смеющихся и уродливых. Потом круговорот замедлился, выделилось румяное, белое лицо, плотная, широкая фигура, и она делалась все ярче, все живее. Наконец перед сомкнутыми глазами отчетливо нарисовался улыбающийся мальчик, крепкий, высокий, гораздо более объемистый, чем Ленька; он был обведен синими чертами. Логин открыл глаза – тот же образ стоял одно мгновение, еще более отчетливый, только бледный, потом быстро начал тускнеть и расплываться и через полминуты исчез.
Утром Леня был оживлен и весел. Он с раскрасневшимся лицом внезапно начал рассказывать, как убежал в прошлом году из богадельни, как его нашли в Летнем саду в кустах, вернули в богадельню и наказали. Логин привлек к себе мальчика и обнял его. Леня доверчиво рассказывал, как было больно и стыдно. В воображении Логина встала картина истязаний – обнаженное маленькое, худенькое тело, и удары, и багровые полосы, и кровь. Эта картина не казалась отвратительною и влекла жестокое желание осуществить ее снова, под своими руками услышать крики испуга и боли.
Заговорил суровым, но срывающимся голосом:
– Послушай-ка, Ленька, ты зачем у меня вчера книги с этажерки посронял? И все там вверх дном поставил.
Ленька поднял глаза, открытые и чистые. В их широких просветах мелькнуло выражение привычного испуга. Он виновато улыбнулся и шепнул тихонько:
– Я нечаянно.
Тоненькие пальцы его задрожали на колене Логина. Логин понял смысл придирки и безобразие своих мыслей. Жалость тронула его сердце. Губы его сложились в такую же виноватую улыбку, как у Леньки. Он смущенно и ласково сказал:
– Ну ладно, это не беда. А что, не пора ли тебе идти? В этот день в городском училище был экзамен, и Леня надеялся выдержать его.
За обедом Логин спрашивал Леню:
– Ну что, брат, как дела? Срезался?
– Нет, выдержал, – сказал Ленька, но как-то без всякого удовольствия.
Помолчал немного, начал:
– А только…
И остановился и пытливо посмотрел на Логина.
– Что только? – спросил Логин.
– По-разному спрашивали, – ответил Ленька.
– Как же это по-разному?
– А так. Егор Платоныч всех одинаково, а другие по-разному.
– Ну, кто ж другие?
– Кто? Почетный смотритель был, отец Андрей, Галактион Васильевич. Богатых – полегче да ласково, а бедных – погрубее.
– Сочиняешь ты, Ленька, как я вижу.
– Ну вот, с чего мне сочинять, других спросите. У нас богатым дивья отвечать, стоит, молчит, в зуб толкнуть не знает, а ему отец Андрей или Галактион Васильевич все и расскажут. А как бедный мальчик запнется, сейчас его Галактион Васильевич обругает: мерзавый мальчишка, говорит, шалишь только, – а у самого глаза как гвоздики станут. А смотритель тоже говорит: гнать, говорит, – таких негодяев надо, – из милости, говорит, тебя только и держат! Так и награды будут давать.
– Какую ты чепуху говоришь, Ленька! Ну, сам посуди, с чего им так поступать?
– С чего: кто гуся, кто-что…
– Ну, уж это…
– Да они сами говорят, богатенькие-то, хвастают:
«Мы и не учась перейдем, нам что!..» А у нас на экзамене барышни были сегодня, – учительницы из прогимназии. Ну, при них легче было. И меня при них спросили.
– Потому-то ты только и ответил?
Ну да, я и так бы… Вот видишь, знать надо, – никто тебя не обидит.
– А все-таки зачем же – такие несправедливости? – запальчиво заговорил Леня. – И как не обидят? Они – такие слова придумают… Вот одного у нас спросили сегодня: «Что такое – дикие?» Это в книге о дикарях читали. Ну, а он и не знает сказать, что такое – дикие. Вот батюшка и говорит: «Ну, как ты не знаешь, что такое – дикие, – да вот твой отец дикий!» А у него отец – деревенский. Это он нарочно, чтоб барышень насмешить. Тем забавно, а мальчику обидно, – потом заплакал, как его отпустили. Зачем так? Ведь это неправда! Дикие Богу не молятся, ходят голые, земли не пашут, падаль пожирают. И всегда-то наш батюшка любит так издивляться.
– Издеваться.
– Вот, издеваться, – протянул мальчик.
– Ну что ж, – спросил Логин, – вам, конечно, жалко, что Алексея Иваныча у вас на экзаменах не было.
– А вот и не жалко. Он самый жестокий. У него и на уроках наплачешься. Я у него на уроках семьдесят два раза на коленях стоял, – да все больше на голые колени ставит.
– Вот ты как много шалил, – нехорошо, брат!
– Да, кабы за шалости, а то все больше так здорово живешь.
Как ни дико было то, что говорил Ленька, Логин верил и имел на то основания: дурною славою в нашем городе пользовалось здешнее городское училище. Да и в гимназии, где служил Логин, совершались несправедливости, хотя в формах гораздо более мягких, почти незаметных для гимназистов. Учителя в гимназии не гнались так отчаянно за взяткою, как в городском училище, – дорожили больше приятным знакомством. Было также во многих желание угодить директору, а потому и отношения учителя к тому или другому гимназисту сообразовались с отношениями директора. Замечалось у иных стремление доказать малосостоятельным родителям, что напрасно они пихают своих сыновей в гимназию.
Когда стало темнеть и Логин был один наверху, неясное волнение снова овладело им. Пригрезившийся утром мальчик стоял перед ним, едва он закрывал глаза. Читая, Логин часто бросал книгу, чтобы закрыть глаза и увидеть мальчика. Нестерпимо дразнил его мальчишка румяною, назойливою улыбкою. Казалось, что теперь он румянее и телеснее, чем был раньше, – как будто, рея над Логиным, набирался сил и крови. Когда Логин, погасив свечу и закрываясь одеялом, опустил голову на подушку, – губы мальчика дрогнули, зашевелились, он заговорил что-то быстро, но невнятно, сделался вдруг особенно живым и, все более приближаясь к Логину, начал падать куда-то набок, быстрее, быстрее, опрокинулся и исчез. Логин заснул.
Утром, в лучах солнца, пыльных и задорных, опять засветились рыжеватые волосы мальчика, опять пригрезилась его улыбка и слова, невнятные, но звонкие, и дольше вчерашнего стоял он перед открытыми гладами Логина и медленно таял.
Чтоб избавиться от нечистого обаяния, Логин старался представить Анну, и его опять потянуло увидеть и услышать ее.