Книга: Том 4. Творимая легенда
Назад: Дым и пепел
Дальше: Глава девяносто вторая

Глава восемьдесят шестая

Меж тем, по случаю праздника, в садах и на лугах под монастырем уже начиналось великое пьянство.
Бывший учитель Молин подружился с келейником викария Евпраксия. Пока Евпраксий сидел у Пелагия, его простоватый келейник показывал своему новому другу квартиру Евпраксия. Случилось так, что Евпраксий забыл дома свои золотые часы. Молин сумел-таки отвести глаза келейнику. Украл часы. И поспешил проститься. Говорил:
– Пора уходить. А то как бы твой барин не вернулся. Чужого увидит – тебя облает.
Келейник обиженно поправил:
– Владыка, а не барин. И он у нас не пес – не лает.
На дворе Молин отыскал своих. Сказал:
– Бодрилки выпить, братцы, пойдемте на лужок.
Друзья вышли из монастыря. На лужайке пили водку.
Монахов близко не было. Молин огляделся и из-под полы показал друзьям золотые часы. Послышались возгласы удивления и восторга:
– Ого!
– Вот так штука!
Завистливый восторг друзей радовал Молина. Он хвастался перед друзьями:
– У викарного слямзил! Его келейник со мной заговорился, я ему ловко глаза отвел.
Яков Полтинин грубо упрекал Молина:
– Экий ты, братец, дуботолк! А еще ученый называешься.
Молин смешливо сказал:
– Чего лаешься, балда! У монахов деньги не свои.
Яков Полтинин говорил:
– Да пойми, что сегодня этого не надо было делать. У нас большое дело на руках, а мы на такой ерунде можем влопаться.
Молин грубо хохотал и оправдывался:
– Ничего. Дурачье и бестолочь. Ничего не заметят.

 

Кража иконы была налажена в тот же вечер.
Под конец дня, когда солнце клонилось к закату, последние гости уехали. А вина осталось еще много. Монахи разошлись по своим кельям. Потом они по три, по четыре человека собирались в той, в другой келье. Была великая попойка. Монахи перепились.
В соборе с вечерни остались вор Поцелуйчиков и пятнадцатилетний мальчишка Ефим Стеблев, сбившийся с толку, но зато научившийся воровать и пить водку сын сельского учителя. Спрятались за большой образ в темном углу собора. Было тесно, неудобно и страшно. Когда послышался стук закрывающейся двери, у воров сердца захолонули. Они знали, что, кроме них, никого нет в этом громадном соборе, но все-таки смутный страх заставлял их жаться в тесном углу и разговаривать шепотом.
Когда совсем стемнело, они вышли и принялись за работу. Поцелуйчиков разбил локтем стекло чудотворной иконы. Осторожно вынули тяжелую икону из киота. Работали тихо, при слабом свете восковой свечи.
Было тихо и темно. Темнела высь безмолвного собора. Точно вздыхал кто-то в тишине, и вздохи эти были глубоки и темны.
Молин стерег снаружи. Он лег на скамейку близ собора и притворился заснувшим.
Подошел пьяный монах-сторож. Молин завел с ним беседу.
Монах пьяным голосом спрашивал:
– Отчего ты не в гостинице?
Молин отвечал:
– На вольном воздухе вольготней.
Монашек благодушно бормотал:
– Вольготней, это ты верно говоришь. Если бы кто-нибудь мне поднес!
Молин вытащил припасенную на всякий случай сороковку. Выпили. Поговорили. Монах, казалось, не собирался уходить. Темная злоба на монаха поднялась в темной душе Молина. Он грубо сказал:
– Смотри-ка, отец святой, в соборе огонек светится. Никак, воры забрались.
И сам думал:
«Увидит, – задушу руками. Сколько живу, чего со мной ни случалось, а человека еще не убил. Вот эту мразь укокошу».
Монах бормотал:
– Зенки налил, пьяница. Какой тебе там огонек! Наше место свято.
Наконец пьяный монашек ушел, бормоча что-то, икая и пошатываясь. Пусто и тихо стало на темном монастырском дворе. Молин постучался в окно собора.
Тем временем Поцелуйчиков и Стеблев взломали ящик выручки, где продавались свечи. Забрали груды монет. Напихали их себе в карманы, за пазуху. Стеблев снял с себя рубашку. Завязали рукава, затянули веревкой ворот. Вышел мешок хоть куда. Насыпали туда денег. Потом разбили стекло в окне, икону, завернутую в полотенце, выбросили на двор и сами вышли.
Так же просто, как воровали, и убежали воры. Спустились по монастырскому саду к реке, таща с собою закутанную икону. У реки в кустах была с утра припрятана лодка, в которой сидели Остров и Полтинин. Воры скрылись в ночной темноте.
Кража иконы была обнаружена только на другой день утром. Рано на рассвете сторожа-монахи отперли собор – прибрать. Подошли к иконе, – и вдруг, раньше сознательной мысли, страх ударил их свинцовыми плетьми. Бросилось в глаза отсутствие иконы, – поломанная перед нею решетка, – осколки стекол на полу, – выдвинутый ящик денежной выручки. Всюду видны были следы воров.
Было раннее, тихое утро, такое радостное и чистое, что проснувшемуся рано и вышедшему в поля от жилья далеко хотелось плакать от умиления. Низко стояло солнце, и светило оно не жарко и благостно. Росою трава была обрызгана. Переливно, многоцветно росинки смеялись. Ранний холодок был весел и свеж. Все, все в природе невинно и молодо радовалось. Только монахи были в тоске и в отчаянии. С тихими, смятенными возгласами они метались по монастырю.
В монастыре поднялся страшный переполох.
Со вчерашнего дикого перепоя у монахов, почти у всех, болели головы, было томно и тошно. То, что они услышали, разбуженные вдруг гулом и плачем, и то, что увидели они, поспешно прибежавшие в собор, было им не то сон, не то явь, не то искушение дьявольское.
Испугались, глазам не верили. Переговаривались смятенно:
– Что теперь делать?
– Беда!
– Дожили!
– Господне попущение.
До начальствующих монахов новость докатилась не сразу и пришла уже насыщенная жалкими словами и страшными подробностями. Сказали сначала отцу эконому. Потом наместнику. Наконец епископу Пелагию.
Пелагий сразу вспомнил вчерашнее предостережение Триродова. Он склонил голову и несколько минут сидел молча. Наконец он решил:
– Полиции надо сказать.
Отец эконом по телефону говорил с исправником. И слышно было, как растерялся, как испуган был исправник. Долго не хотел верить. По телефону же доложил вице-губернатору.
Вице-губернатор угрюмо закричал:
– Проспали! Теперь-то чего же зеваете? Оправляйтесь немедленно в монастырь. Да прокурору не забудьте доложить.
Исправник помчался в монастырь.
Полицейские чины, особенно старшие, были обозлены и испуганы. Ждали себе начальнических нагоняев. Из-под носу украли!
В монастыре было шумное смятение. Богомольцы весь день толпились и шумели. Словно вдруг потеряли уважение к святыне. И почти не сыпали даров и покупали мало. Монахи имели суровый и смущенный вид. Говорили сдержанно:
– Божье попущение.
– За наши грехи.
– Вернется Владычица – милостив Бог!
Духовный совет собрался и совещался долго. Епископ Пелагий был гневен. Стучал посохом в пол.
Собор оцепили солдатами и стражниками.
В городе только и разговоров было, что о краже в монастыре. Интеллигенты обсуждали с общих точек зрения. Верующие плакали и обвиняли всех, кого только можно было хоть как-нибудь связать с этим делом. Говорили:
– Не к добру!
– Проклятые!
– Последние времена.
Неверующие издевались над верующими и над монахами. Кощунственны и нестерпимо грубы были их глупые шутки. Колеблющиеся умы, наклонные к умствованиям и рассуждениям, были страшно потрясены. Злобно пьянствовали и пьяно философствовали.
В простом народе быстро и далеко разнеслась злая весть о пропаже чудотворной иконы. И впечатление от этой вести было тупое и злое. Дивились:
– Да как руки у злодеев не отсохли!
Объясняли:
– За грехи наши Бог попустил.
В отчаянии слагали легенды.
– Не украли! Сама ушла, матушка. Прогневалась на монахов.
– Потом объявится.
Полиция усердно искала икону. Всеми чувствовалось, что дело будет иметь большие последствия.

 

Ночь после кражи в монастыре близилась к концу. В равнинах уже светало, а лес был еще по-ночному темен и чуток. В доме, в котором ютились Яков Полтинин и Молин и который они называли своею дачею, – в лесной лачуге, ждали воров две бабы, любовницы Якова Полтинина и Молина, черноглазая и смуглая, похожая на монахиню Раиса и жирная, курносая и чуть-чуть рябая Анисья. Связаны они были со своими сожителями не любовью, а только пьяною похотью и участием в разных темных делах. Их сожители их презирали, держали в страхе и часто били. Обе бабы их ненавидели и не хранили верности к ним. Ненавидели и одна другую и нередко, оставшись вдвоем, дрались. Но чаще старались подводить одна другую под побои своих любовников.
Обе они были пьяные. Напились водкою со скуки, поджидая своих повелителей. И стали ссориться. Грызлись упрямо, тупо и зло.
Порою принимались они драться. Но водка разморила их, и настоящей, хорошей драки не выходило. Обменявшись несколькими звучными пощечинами, они расходились. Свирепо посматривали одна на другую, поджидая удобной минуты опять сцепиться.
Любовница Молина Анисья льнула к Острову. За это Молин уже не раз принимался ее бить. Любовница Якова Полтинина Раиса тайком сплетничала Молину на Анисью. Потому боялась ее и злилась. Боялась еще и потому, что Анисья на днях выследила свидание Раисы с одним из монахов.
Анисья говорила:
– Вот ужо про твоего Мардария все Якову Сергеичу скажу.
Раиса вскрикивала:
– Глаза выжгу!
Анисья посмеивалась и отвечала:
– Еще кто кому раньше!
Воры тихо пробирались в темном лесу. И только тихий огонек между деревьями, утешая, маячил в глазах, – тут, близко! Несли икону, завязанную в полотенце.
Когда еще подходили к дому, услышали визгливые голоса баб. Заворчали:
– Галдят наши гимназистки, как бабы на базаре.
– Ведь сказано им, чтоб тихо сидели.
– Драть их надо, мерзавок!
Сдержанный, тихий смех и грубые, жестокие шутки зашелестели среди воров.
Дошли, постучались. Тихий стук в окно заставил вздрогнуть заспоривших баб, уже собравшихся было опять подраться. Раиса пугливо спросила:
– Кто там?
Послышались из-за окна грубые голоса и смех:
– Эй, хозяйки, отворяйте ворота.
– Встречайте…
– Мы вам принесли…
Нахально, пьяно и визгливо засмеялись бабы. Они открыли дверь, и в затхлый воздух лачуги ворвались голоса пришедших. Грохот сапог, шум голосов, – точно великое множество ввалилось. А и всего-то было пятеро.
Молин раскутал полотенце, и положил икону на стол. Заблестела ее золотая риза в тусклом свете керосиновой жестяной лампы, висящей на стене, засверкали ее разноцветные камни.
Бабы дрогнули, но пересилили страх. Хохотали. Тыкали грязными пальцами в золото ризы. Тупая, глупая радость играла на лицах пьяных людей. Злые шутки их были отвратительны.
Зажгли свечи, чтобы виднее было. Ругаясь и толкаясь, воры принялись обдирать камни и золото. Смотрели на скорбный, темный от времени лик и смеялись. Пили водку и пиво. Яков Полтинин командовал:
– Бабы, печку топить, живо. Камешки нам, а икону в огонь. Топор неси, Раиса…
Грохочущий хохот покрыл его слова. Анисья возилась около большой русской печки, пьяно пошатываясь. Раиса принесла топор. Яков Полтинин поставил икону на пол и, придерживая ее левою рукою, принялся рубить ее топором.
– Твердое дерево, хорошее, – похваливал Яков Полтинин. – Ну, Ефимка, подбирай.
Ефим Стеблев подобрал куски иконы и понес их к печке. У него были испуганные и глупые глаза, а губы его пьяно и нагло ухмылялись. Скоро в печи пылало пламя. Чистые, небесно-ясные огни бегали по раздробленному святому лику. Икона пылала. Лупилась краска. Искорки перебегали.
Молин крикнул:
– Ну, ребята, делить!
Остров посмотрел на него сердито и сказал:
– Делить так делить. А впрочем, дело не к спеху. Сперва хлебной слезы можно выпить.
Молин настаивал:
– Только, чур, делить поровну.
Остров грубо захохотал и крикнул:
– Как не так! Не жирно ли будет! Скажешь, пожалуй, что и Ефимке столько же, как мне?
Ефим начал было:
– Ведь я в церкви…
Но Остров посмотрел на него так злобно, что мальчишка оробел и отошел к бабам. Раиса шептала ему:
– Ну, что, корова тебе язык отжевала, что ли?
Молин свирепел. Кричал на Острова:
– Тебе, что ли, больше! Ты что за архимандрит?
Яков Полтинин грозно сказал:
– А кто придумал? Нам с Островым три четверти пополам, а вы делите остальное.
Вор Поцелуйчиков, смирный с виду и чахлый человечек, вдруг заволновался и закричал:
– Не согласен! Всем поровну делить. В петлю-то мы за вас лезли с Ефимкой.
Осмелел и мальчишка. Стоя сзади Молина, кричал:
– Поровну делить! Подавайте мне мою долю!
Остров прикрикнул на него:
– Ты, щенок, не суйся! Ты у нас вроде как в ученье, тебе полной доли не полагается.
Спорили все злее и яростнее. Уже не сдерживали голосов и кричали во всю глотку. В споре приняли участие и женщины. Назуживали мужчин. Молин закричал:
– Не хотите делить по-братски, так и донести можно.
Все вдруг замолчали. Молин спохватился. Забормотал смущенно:
– Право, стоило бы. Только что…
Бабы завыли в один голос:
– Донесет, погубит наши головы!
Яков Полтинин крикнул:
– А, доносить! Братцы, бей его!
И он вместе с Островым бросились бить Молина. Молин отбивался; Поцелуйчиков трусливо семенил вкруг сцепившихся и тонким голосом покрикивал:
– Доносить! Да что же это, братцы! Да – за это убить мало!
Ефим жался в углу и дрожал от страха.
Анисья притащила топор и сунула его Якову Полтинину. Яков Полтинин свирепо крикнул:
– Башку снесу!
Он взмахнул топором. Удар пришелся прямо по голове Молина. Раздался мягкий хруст черепа. Молин тяжело упал на пол.
Трое воров молча отошли от окровавленного трупа. Смятение испуга пронеслось по избе. Анисья завизжала:
– Убили!
Яков Полтинин грозно крикнул на нее:
– Молчи, сволочь! Того захотела?
Раиса укоряла ее:
– Ай да баба! Сама топор сунула, а теперь воешь.
Остров и Полтинин быстро вытащили Молина из избы.
Ефим и Поцелуйчиков вырыли глубокую яму. Молина бросили в нее и зарыли. Вернулись в избу. Уже без спора поделили деньги на четыре равные части. И потом сели ужинать.
Полтинин мрачно сказал:
– Издох не пожравши. Ну, да туда и дорога. Сам виноват.
Остров посмотрел на Ефима, гнусно хихикнул и сказал:
– Боюсь, проболтается мальчишка.
Ефим похолодел от страха. Но быстро сообразил, что страх может его погубить. Развязно сказал:
– Нашли дурака! Либо вздернут, либо на каторгу пошлют. Нет, братцы, нам всем молчать надо. Вы лучше о бабах подумайте.
Взоры всех уставились на баб. Анисья заревела. Раиса презрительно улыбнулась и сказала:
– Я-то болтать не стану, а за Анисью не поручусь. Молинская лохудра.
Анисья закричала:
– Да побойся ты Бога! Не я ли на него топор принесла! Опостылел он мне, окаянный!
Полтинин выпил стакан водки и сказал невесело:
– Не скули. Убивать никого из вас не станем. Что руки марать! Не маленькие, понять можете, – денег много. Будете молчать – купчихами будете, проболтаетесь, – по миру пойдете.
Бабы успокоились. Ефим усмехался нагло, радуясь, что отвел от себя беду. Он был уверен, что воры так или иначе изведут Анисью. Ну, а Раиса уцелеет, – хитрая.
Он не знал, что в эту же ночь, под утро, четверо, сговорившись, задушат его и Анисью. Его долю отдадут Раисе. Останется сплоченная шайка – четыре надежные товарища.

Глава восемьдесят седьмая

Прошло несколько дней. Совершались в Скородоже самые обыкновенные у нас события. У Рамеева, как у деятельного члена кадетской партии, сделали обыск и при этом ничего не нашли опасного и преступного; но, как водится, захватили письма и кое-какие книги. Никого это не удивило и не взволновало особенно – дело привычное.
А вот что вызвало много толков.
Вице-губернатор и исправник возвращались из уезда вместе – ездили кого-то усмирять. Поздно вечером ехали они в город близ усадьбы Триродова. Было пустынно, темно. Леса и перелески обступали дорогу.
Вице-губернатор спросил:
– А это что там наверху огонь виден? Это уж не нас ли выслеживают?
Исправник поглядел в ту сторону, куда показывал вице-губернатор, и сказал:
– А это на башне, Ардальон Борисыч, у нашего химика Триродова.
Вице-губернатор угрюмо спрашивал:
– Какая такая башня?
Исправник объяснял:
– А как же, это у него над домом две башни построены. Очень хороший вид оттуда открывается – река, поля, город, все как на ладошке видно.
Вице-губернатору это не понравилось. Он заворчал:
– Что за башни! Точно дворец. Он там сидит, может быть, и все в подзорную трубу выслеживает. Надо запретить, – пусть снимет башни. Это против строительного устава.
Исправник тоскливо думал:
«Чего только не придумает! Опять мне придется путаться».
Вдруг из гущи невысоких кустов раздались выстрелы. Вице-губернатор диким голосом закричал:
– Чур меня, чур! Наше место свято!
И быстро сунулся вниз. Лошади помчались. Ямщик гнал во всю мочь. Было страшно, что голоса в экипаже вдруг замолкли.
Ямщик остановил своих лошадей только в городе, на площади, у полицейского управления. Оказалось, что исправник убит. Вице-губернатор, тяжело раненный, лежал без сознания, свалившись ничком с сиденья на дно коляски.
В этот вечер Триродов вышел на дорогу. Он сделал один длинную прогулку. Тоска томила его. Он быстро шел. Уже возвращаясь, вблизи своего дома он увидел экипаж. Услышал выстрелы.
Коляска промчалась перед ним. Бледное лицо ямщика пронеслось мимо Триродова. В коляске различил Триродов грузную фигуру исправника. Казалось, что он едет один.
Триродов вернулся домой, погруженный в глубокую задумчивость. Угрюмая Еликонида встретила его у ворот. Спросила:
– Что, батюшка, стреляли, никак?
Триродов отвечал:
– Стреляли, старая, – в исправника стреляли.
Убийство исправника обсуждалось в городе на все лады.

 

На другое утро Триродов и Елисавета сидели в беседке над рекою в рамеевском саду. Триродов рассказал Елисавете о своей вечерней встрече. Он сказал:
– Пожалуй, будут меня подозревать.
Елисаветины синие глаза потемнели. Она сказала:
– Я чувствую, что могла бы убить.
Триродов усмехнулся. Он вынул из кармана записную книжку, достал вдетый в ее корешок карандаш и на столбике беседки начертил, немного выше головы, небольшой круг. Тихо сказал:
– Да будет место, очерченное мною, кругом смерти.
Голос его звучал как заклинание великой силы. Потом, обратившись к Елисавете, сказал:
– Вице-губернатор ранен. Нажми эту очерченную мною, но незримую кнопку, и он умрет.
Елисавета решительно встала. Воскликнула:
– Пусть умрет злой!
И протянула руку. Но, когда уже палец ее был близок от очерченного места, она побледнела и рука ее упала. Тихо сказала Елисавета:
– Нет, не могу убить человека.
Триродов, улыбаясь, смотрел на нее. Он ласково взял ее руку и сказал:
– Я испугал тебя, чтобы дать тебе возможность заглянуть в свою душу. Ты не можешь убить, да и мое заклинание на этот раз бессильно. Нажимай это место сколько хочешь – на судьбе человека это не отразится. Теперь, когда ты это знаешь, попытайся еще раз.
Елисавета спросила:
– А если он умрет?
Триродов отвечал:
– Если и умрет, то не от того, что ты сделаешь.
Елисавета опять протянула руку к жуткому кругу и опять не смогла тронуть его. Покраснела и сказала:
– Нет, не прибавлю моей воли к угасанию чужой жизни. Не мне дано убивать.
На улицах города Скородожа появилось вдруг много диких, полуодетых, грубых людей, почти всегда пьяных. Прежде эти люди таились в трущобах на окраинах города. Особенно много их ютилось по краям Навьяго поля, за кладбищем. Теперь они стали смелы и дерзки и заполонили весь город. Днем бесчинствовали, ночью воровали. Иногда поколачивали гимназистов.
Буржуа, трусливый и скупой, жаловался:
– От хулиганов житья не стало.
Гимназистам разрешили ходить в партикулярном платье, чтобы хулиганы на них не нападали.
Оборванцы лезли на гулянья, на главную улицу города, в Летний сад. Приставали к буржуям кадетской наружности. Требовали денег. Говорили:
– Жрать нечего. Даже на водку нет.
Буржуям это не нравилось. Они пытались молча пройти. Оборванцы ругались. Стращали полицией. Говорили:
– Вот дадут нам три дня сроку, мы вас всех перережем, и вас, и ваших гимназистов-забастовщиков.
Кадеты, рассказывая об этом своим знакомым, восклицали:
– Можете представить!
Эсдеки злорадствовали.
Для охраны прислали в город казаков. Несколько купцов встретили их угощением: поднесли хлеб, колбасу и чай. Но буржуа и казаками был недоволен. Преступные же элементы населения, чувствуя, что не до них, пользовались обстоятельствами. Участились случаи грабежа. Часто стали насиловать женщин и девиц.
Через несколько дней после экзамена в школе Триродова он получил такую бумагу:
М. Н. П.
РУБАНСКИЙ
Учебный округ
ДИРЕКТОР Доктору химии, отставному
народных училищ коллежскому асессору
Георгию Триродову
СКОРОДОЖСКОЙ ГУБ.
19 июня 19** года.
№ 2136
г. Скородож
Его Превосходительство Господин Попечитель Рубанского Учебного Округа предложением от 12 сего июня за № 19233, последовавшим в разрешение представления моего от 2 сего июня за № 2007, уведомил меня, для надлежащего исполнения, что он считает необходимым учрежденную и содержимую Вами, Милостивый Государь, в имении Вашем при деревне Просяные Поляны Скородожского уезда школу с приютом для детей обоего пола, в виду обнаружившегося вредного направления означенной школы, закрыть и педагогический персонал оной уволить от занимаемых им должностей с 12 сего июня. Вследствие сего предлагаю Вам, Милостивый Государь, выданное Вам разрешение на открытие и содержание вышеназванной школы-приюта возвратить немедленно по получении сего в мою Канцелярию для представления его в Канцелярию Учебного Округа.
Директор Г. Дулебов
Письмоводитель Влад. Петренко
Когда Елисавета пришла в тот же день к Триродову, он показал ей эту бумагу. Она сказала:
– Надо жаловаться в министерство.
Триродов спокойно сказал:
– Из этого ничего не выйдет.
Елисавета спросила:
– Что же ты будешь делать? Ведь нельзя же так оставить!
Триродов отвечал:
– Поговорю с маркизом Телятниковым. Он на днях сюда приедет. А если он не заставит отменить это распоряжение, то придется взять детей в оранжерею и, может быть, отвезти на луну.

 

Близ города Скородожа стояло село Непогодово. Близ села находилась усадьба Кербаха. Туда похаживал иногда Остров. Нередко, когда Кербах был в городе, Остров наведывался и в село. Там было неспокойно.
В окрестностях этого села повсюду горели усадьбы землевладельцев. Поджигали крестьяне. Горели хлеб, амбары, скот. В то же время разбрасывались и приколачивались к стенам волостных и сельских правлений прокламации, иногда печатные, иногда переписанные самими крестьянами с печатных. Ходили по рукам и жадно прочитывались прокламации и брошюрки. Было немало и литературы «всамделишной», – написанной грамотеями из местных крестьян. Это было все не очень грамотно, но очень сильно, резко и гневно.
Экономия Кербаха (так он называл свое имение) лежала в самой середине земель села Непогодова. Она клином врезалась в надельную и в усадебную землю крестьян. Даже церковь была охвачена с двух сторон владениями Кербаха. В церковной ограде было двое ворот; из них одни выходили на общую дорогу; другие ворота вели на экономическую землю; они всегда были на запоре.
Сам Кербах редко бывал в этом имении. Он купил его года три назад по случаю, очень дешево. Говорили, что имение на самом деле принадлежит какому-то еврею, а Кербах – только подставное лицо. Всем в экономии заведовал управляющий Лещук, деловитый и бойкий выходец из южных губерний. Мужики часто жаловались на него Кербаху, но безуспешно.
В начале июня сгорела в имении Кербаха рига, в которой сложен был инвентарь. Через день в том же имении сгорела большая каменная конюшня. Погибло несколько лошадей. Еще дня через два одновременно сгорели две дачи. Мужики разбили винную лавку. Перепились. Было радостно, весело и драчливо. Окружили дом Кербаха. Подожгли дом. Дом сгорел дотла. Веселое и жаркое пламя радовало поджигателей. Рояль, зеркала, мебель крестьяне вытащили из усадьбы и разбили на улице.
Поджоги и убийства разливались по всей губернии. Воинской силы было недостаточно. Губернатор посылал в столицу тревожные телеграммы. Ему ответили, что отправлены войска и что наконец едет в Скородож маркиз Телятников, облеченный большою властью.

 

Маркиза Телятникова уже давно ждали в городе Скородоже с трепетным страхом. Обширная власть и те легенды, которыми окружено было знаменитое имя маркиза, заставляли сердца властителей городских замирать и сердца обывателей наполняли любопытством и ужасом.
Наконец в конце июня маркиз Телятников приехал. Его с большим торжеством встречали на пристани. Собрались все городские и губернские власти, гражданские и воинские, – все в парадных мундирах. Было много суетливости и волнения среди властей.
Маркиз Телятников водворился в губернаторском доме. Он принимал офицеров, чиновников и горожан. Делал визиты.
Все в городе подтянулось.

Глава восемьдесят восьмая

Его светлость, член Государственного совета, сенатор, почетный опекун, генерал-адъютант, генерал от кавалерии, маркиз Эраст Эрастович Телятников был очень старый и очень влиятельный человек. Недавно ему исполнилось сто шестьдесят лет. Он прослужил отечеству и престолу более ста пятидесяти лет и все еще не помышлял об удалении от дел.
Маркиз Телятников был красивый, видный старик с осанкою и приемами старого вельможи. Для своих весьма преклонных лет он превосходно сохранился и казался лет на сто моложе. Каждый день он ел болгарскую простоквашу и выпивал в неделю по две склянки пелевского спермина. Но если всмотреться в него хорошенько, то легко было увидеть, что очень многое в нем искусно подделано.
Правый глаз его блестел как фарфоровый. Зубы все были необычайно белы и ровны. Парик пригнан был великолепно, и превосходно расчесан. Морщины на лице были очень искусно растянуты, и кожа притягивалась пружинками, скрытыми под париком. Этот способ растягивания морщин маркиз Телятников узнал лет семьдесят тому назад от военного министра графа Чернышева. Поэтому до сих пор маркиз сохранял благодарную память об этом государственном деятеле.
Для стройности стана маркиз носил корсет. Походка у него была деревянная. При каждом шаге был слышен отчетливый стук каблуками. Движения маркиза были точны и отчетливы, точно каждый жест выделывался машиною.
Маркиз Телятников родился в 1745 году. Ему было только семь лет, когда его, по обычаю того времени, записали рядовым в Семеновский полк. Первый офицерский чин он получил в 1762 году.
В 1782 году он был произведен в генерал-майоры. Чин генерал-лейтенанта маркиз Телятников получил в 1790 году и в генерал-аншефы был произведен в 1797 году. Сенатором маркиз был с 1793 года, а в 1812 году он был назначен членом Государственного совета.
Министром он был несколько раз и занимал почти все министерские посты. Он отлично справлялся и с финансами, и с путями сообщений, и с народным просвещением, и с военным ведомством, и с ведомством иностранных дел; был не самым плохим министром юстиции и превосходным министром внутренних дел. Чего-чего другого, а уж энергии-то, потребной для этого высокого поста, и непоколебимого бесстрашия было у него хоть отбавляй.
Носимый им титул маркиза был капризом императрицы Екатерины Второй. Эраст Телятников был флигель-адъютантом императрицы и ее фаворитом. Хотя фавор его продолжался только семь недель, но и после того милый маркиз не утратил расположения великой государыни. Когда праздновался пятидесятилетний юбилей его состояния в генеральских чинах, маркиз Телятников получил титул светлости. Но он не пожелал именоваться князем, – остался маркизом из благоговения к памяти великой императрицы.
Среди крестьян, бывших крепостных маркиза Телятникова, сложилось о нем немало диковинных сказаний. Эти сказания распространились далеко. Например, говорили, что маркиз давно уже умер, и даже был похоронен, но вышел из могилы, – земля его не приняла, потому что много на нем смертных грехов. Слух этот пошел, должно быть, оттого, что маркиз Телятников время от времени погружался в глубокий сон, подобный смерти.
Так как, по остроумному выражению одного из лиц очень влиятельных, на Россию надвигалась пугачевщина, то маркиз Телятников, как видевший настоящего Пугачева, был облечен громадными, хотя и не очень определенными полномочиями, и послан в те места, которые казались особенно опасными.
Маркиз Телятников приехал в город Скородож, между прочим, и за тем, чтобы повидать Триродова и поговорить с ним по секрету о новых способах сохранения жизни. Маркиз Телятников думал, что у Триродова есть жизненный эликсир. Поэтому в первый же день велел пригласить к нему Триродова на завтрак.
Триродов посетил маркиза Телятникова. В это время маркиз был очень занят: он просматривал бумаги и, чтобы не заснуть над ними, сосал конфекты, привозимые ему ежедневно из Харькова от Пока. Поэтому он принял Триродова несколько рассеянно, поговорил с ним несколько минут, принимая его то за губернатора, то за прокурора, то за испанского посла, и наконец отпустил, не сказавши, зачем Триродов ему понадобился. Но через два дня, к общему удивлению, маркиз отдал Триродову визит.
На этот раз маркиз Телятников был очень внимателен и благосклонен к Триродову. С большим удовольствием обозрел его дом и любовался видами с высокой башни. Они долго разговаривали. Оказалось, что маркиз знавал многих предков Триродова. В долгом разговоре перебрали всю родословную. Вспоминая прадеда Триродова, маркиз Телятников с видимым удовольствием говорил:
– Я и сам – вольтерианец.
Но сейчас же, вспомнив, что дед Триродова был женат на своей крепостной, маркиз с неодобрением говорил другое:
– Белая и черная кость очень между собою различны.
Триродов сказал:
– Простому народу плохо жилось в дни вашей молодости, ваша светлость.
Маркиз строго спросил:
– А теперь ему хорошо жить?
– И теперь плохо, – сказал Триродов, – а тогда было еще хуже.
Маркиз Телятников возразил:
– Где плохо, а где и хорошо. Умный помещик видел в крестьянине рабочую силу и заботился об его благосостоянии.
Триродов сказал:
– Было среди помещиков много жестоких деспотов и насильников. Страшно читать о их зверствах.
– Да, – согласился маркиз, – были звери. А теперь их нет? Вот эти дамочки свирепые, что одна другую кислотою обливают, глаза друг дружке выжигают, маски свои уродуют, – это не звери? Девку на конюшне выдрать или сопернице навек лицо обезобразить – что слаще?
Триродов сказал:
– Да ведь за это теперь и судят.
Маркиз сделал презрительную гримасу.
– Какой это суд! – сказал он. – Оправдывают. Да и в старые годы не одни помещики – и из крестьян были живодеры. Приказчики, бурмистры, старосты больше утесняли мужика, чем господа природные. А теперь кто жесточе всех бьет? Кто детей да жен смертным боем колотит? Погромы кто устраивает? Кто конокрадов до смерти заколачивает? Мужики. Насильников, правда, надо было раньше обуздать. Но и народ рано освободили, и глупо. Без опеки оставили. Разорились все.
Маркиз Телятников подумал и вдруг заявил:
– Кормить голодающих – безнравственно.
Триродов спросил с удивлением:
– Почему, ваша светлость?
Маркиз сказал:
– Кормильцы-то эти одною рукой кормят, другою прокламации раздают. Я это строго-настрого запрещу, все эти фармазонские столовые.
Триродов возражал. Маркиз не слушал, – задумался о чем-то. Тогда Триродов заговорил о своем. Сказал:
– Чиновники здешние меня преследуют.
– Чиновники? Я их презираю, – сказал маркиз Телятников.
Триродов рассказал маркизу Телятникову о том, как администрация решила закрыть его школу и приют. Маркиз выслушал и спросил:
– А детей куда?
Триродов пожал плечами и сказал:
– Не знаю.
Маркиз лаконически промолвил:
– Спрошу.
Триродов спросил:
– Может быть, ваша светлость, найдете возможным сказать, чтобы мне разрешили опять открыть эту школу?
Маркиз Телятников, не задумываясь, сказал так же коротко:
– Скажу.
И вставил кстати свое любимое выражение:
– В России все можно. Надо только все доделывать до конца. Я и от своих подчиненных так требую. Не доделает – покараю, переделает – сильно защищу.
Потом маркиз заговорил о жизненном эликсире. Он говорил:
– Умирать не хочется. Я бы еще пожил. Старость – лучшее время жизни. Живи себе да живи.
Триродов обещал изготовить снадобье для продления жизни. Но сказал:
– Должен предупредить, что я не могу поручиться за последствия.
Маркиз полюбопытствовал:
– А какие могут быть последствия?
Триродов не успел найти достаточно приятной формы для ответа, как уже маркиз догадался. Он лукаво подмигнул Триродову и сказал:
– Прожив с мое, можно и рискнуть. Двух смертей, говорят, не бывает, а одной не миновать.

 

В тот же день маркиз Телятников вызвал к себе директора народных училищ Дулебова. Спросил его:
– За что вы закрыли школу Триродова?
Дулебов начал было рассказывать. Маркиз не дослушал. Закричал:
– Голышом ходят? И отлично – фанаберий меньше. Теперь всякая мразь на себя нацепит столько, сколько сам со всеми потрохами не стоит.
После недолгого разговора Дулебов вышел от маркиза Телятникова взволнованный и сердитый. Пришлось ему исполнить требование маркиза и написать попечителю учебного округа. Но уже на другое утро пришла от попечителя телеграмма: по желанию маркиза попечитель разрешал вновь открыть школу Триродова.
Милостивое расположение маркиза Телятникова к Триродову вызвало много толков в городе, и весьма подняло престиж Триродова.
В честь маркиза Телятникова Триродов устроил у себя большой бал-маскарад. Он разослал приглашения всем в городе, кто считался принадлежащим к обществу. Срок назначен был для Скородожа довольно поздний – одиннадцать часов вечера.
Стемнело. Взошла луна. Стали сходиться и съезжаться. Все приглашенные пришли, – всем любопытно было увидеть, что таится за высокими стенами триродовской усадьбы.
Приглашенные не знали, что крепки запоры этой усадьбы и что они увидят только то, что хозяин захочет им показать. Да и хозяин не знал, что пускать их все же не следовало. Пусти в дом чужих – и разрушат дом, камня на камне не оставят. Сперва придут – посмотрят, потом придут – разрушат.
Прежде всех приехали из дома Рамеевых – отец, Елисавета и Елена, Петр и Миша Матовы и мисс Гаррисон. Все они были в одинаковых красных домино и в черных полумасках.
Потом стали собираться костюмированные гости из города. Лица у всех были закрыты масками. Все молча под звуки музыки ходили по комнатам, и почему-то всем было жутко.
После других, около полуночи, появились новые гости, еще более молчаливые, холодные и покойные. Но совсем не печальные. Только очень углубленные сами в себя были они. Это были мертвые. Живые не узнавали их. Жизнь живых в этом городе мало чем отличалась от горения трупов.
Выходцы из кладбища входили в потайную дверь. Они смешивались с другими гостями. Жители Скородожа осматривали каждого из них, принимая их за своих и стараясь угадать, кто это.
Одна Елисавета сразу поняла, кто эти гости. Почуяла запах ладана и тления.
Елисавета подошла к Триродову. Он понял, что ей страшно. Она спросила:
– Кто они, эти?
Триродов спокойно сказал:
– Ты знаешь сама.
Елисавета спросила с укором:
– Зачем ты их позвал?
Триродов сказал:
– Чем эти хуже тех, пришедших из города?
– Но зачем, зачем?
– Я созвал живых, – сказал Триродов, – и они мертвы; и мертвых позвал я, – и они живы не менее живых. И сильнее живых. В наши дни только мертвые владычествуют. Кто хочет узнать живых, должен призвать мертвых.
Елена ничего странного не замечала. После первых минут неловкости ей стало весело. Она танцевала охотно со всеми, кто ее приглашал, с живыми и с мертвыми кавалерами. И те, и другие были одинаково неостроумны.
Петр уныло ходил по залам и жаловался на духоту и на безвкусие костюмов. Встретив двух учителей, Бодеева и Воронка, он принялся ожесточенно спорить с ними, доказывая, что народ хочет не реформ, а душевного очищения.
Две покойные барышни чинно сидели рядышком на стульях и ритмично помахивали кружевными веерами. Елисавета подошла к этим барышням. Спросила:
– Что нарушило ваш покой? Зачем вы сюда пришли?
Они враз ответили:
– Нас позвали.
– Зачем же вы приняли приглашение?
– Нас послали.
– Отчего же вы не танцуете?
– Еще нас не пригласили.
Жербенев, длинный, прямой и важный, заметив, что барышни сидят и не танцуют, подошел к ним и танцевал сперва с одною, потом с другою.
Гремела музыка. Сплетались и расплетались цепи танцующих. Живые разговаривали между собою мертвыми словами, обменивались мертвыми мыслями и делали то, что свойственно мертвецам. Живые были похожи на мертвых, и слова их звучали так же мертво:
– Мне все равно!
– Наплевать!
– Не мое дело.
– У меня белая кость.
– У меня черная, да крепче твоей.
Высокий человек в черном домино откинул с головы капюшон и снял маску – ему стало жарко. Елисавета увидела мрачное, худое лицо с горящими глазами; узнала врача Тумарина, искусного терапевта, большого любителя играть на скрипке. Елисавета подошла к мрачному врачу и спросила:
– Ведь вы, доктор, кажется, живете на одном дворе с полковницею Пилипонкиною?
Густым басом ответил Тумарин:
– Да, уж соседство! Шельма!
– А что? – спросила Елисавета.
Тумарин говорил:
– Пьет, подлая, как сапожник.
Елисавета пожалела вдову Пилипонкину:
– Бедная!
– Тварь! – сказал Тумарин. – Напьется, и ну своих мальчишек розгами драть. Мерзавка!
– А вы не заступитесь? – спросила Елисавета.
Ее мрачный собеседник угрюмо ответил:
– А мне какое дело!
Елисавета с удивлением сказала:
– Ну, как же какое дело! Разве вам не жаль мальчиков?
Тумарин сердито крикнул:
– Мое дело – сторона. Я – не доносчик!
И он поспешно отошел от Елисаветы. Почтовый чиновник, стоявший рядом с Елисаветою, подмигнул на него и сказал:
– Ему некогда – все новые лекарства вычитывает.
Елисавета посмотрела на него внимательно, – живой, знакомый. Он говорил:
– Теперь везде новости, публика реформ требует. И у нас новости – ящики-то почтовые уже не зеленые, а желтые будут.
Жена Триродова первая пришла. Она не прятала своего лица под маскою, как другие, и была она милая и светлая. Как легкий воздух небытия легка была ее белая одежда.
Елисавета узнала ее. Они говорили долго.
А другие мертвые были так же страшны, как и живые. И так же порою были странны и жутки их встречи. Вспыхивала порою меж ними старая вражда, – но уже бессильная. И любовь, утешая, зажигалась порой, – но бессильна была и любовь.
Мертвые разговаривали в тон живым. Между живыми и мертвыми не было отчуждения. Понимали друг друга и сочувствовали. Большая успокоенность, пристроенность и довольство мертвых вызывали зависть живых.
– У меня место покойное.
– А вот я все не могу устроиться.
Молодой купец Водя Леев выискивал из замаскированных тех, которые казались ему незнакомыми и молодыми, но приличными и любящими выпить. Он объяснял им свои достоинства и усердно упрашивал молодых покойников:
– Сделайте мне визит, убедительно вас прошу. Мой адрес – Косынкин тупик, собственный дом Владимира Епифановича Леева.
Водя Леев любил принимать гостей.
Маркиз Телятников узнал многих своих давно покойных друзей. Для них он пел старые романсы. Старческий голос его был еще силен и довольно приятен. Триродов несколько раз уговаривал его поберечь свое здоровье. Но маркиз, радуясь встрече с друзьями, восклицал:
– Я на сто лет помолодел!
Высокий старик в черном балахоне, из-под которого виднелись сапоги со шпорами, и в бархатной черной полумаске, подошел к Глафире Павловне Конопацкой. Спросил ее:
– Ну, что, Глафира, как поживаешь? Все по-прежнему мила? Все по-прежнему порхаешь?
Глафира Павловна вздрогнула от какого-то жуткого чувства. Вслушалась в слова своего собеседника. Сказала:
– Что-то знакомый голос. Точь-в-точь мой покойничек муж.
Покойный генерал Конопацкий ответил:
– Это я и есть.
Глафира Павловна принужденно засмеялась. Хлопнула покойника веером по плечу. Воскликнула с приемами стареющей шалуньи:
– Ха-ха! Шутник! Да разве вы его знали?
Надежда Вещезерова, проходя мимо, сняла маску и сказала:
– Да это он сам и есть.
Конопацкая сердито проворчала:
– Дерзкая девчонка.
Посреди маскарада Триродов куда-то исчез. Все изменилось. Все стало призрачно, и тускло, и бездушно. И свет свеч словно поблек. Музыка звучала глухо, и танцующие двигались медленно. Елисавете стало страшно.
Рассказы мертвых развлекли ее.
Мертвый рассказывал историю своей болезни.
– И тогда я умер, – сказал он.
Вокруг смеялись.
Конец маскарада был очень странен и напугал многих.
Маркиз Телятников собирался петь тридцать третий раз. Триродов подошел к нему и сказал настойчиво:
– Ваша светлость, вам положительно вредно так утомляться.
Маркиз зашипел от злости.
– Я должен спеть для очаровательной графини по крайней мере еще один романс.
Графиня, когда-то очаровательная, кокетливо улыбалась. Ее поблекшее лицо было все еще мило, и покрытые морщинками руки двигались томно и грациозно, колебля белый веер. От ее обаятельных взоров маркиз таял.
Он дребезжащим голосом запел романс, – и вдруг погиб маркиз, рассыпался. Куча серого песка, шурша, осыпалась на том месте, где за минуту до того стоял маркиз. Это было так неожиданно, что не все далее успели испугаться. Иные подумали, что это – чей-то ловкий фокус, – и засмеялись.
Новый исправник быстро сообразил, что произошло событие исключительной важности. Он свирепо закричал:
– Что за беспорядок! Что это у вас делается, господин Триродов? Потрудитесь немедленно же прекратить это безобразие.
– Маркиз рассыпался, – говорил кто-то.
– Протокол! – раздался чей-то крик.
Триродов сказал спокойно:
– Маркиз умер естественною смертью. Конечно, это очень прискорбно, но в почтенном возрасте маркиза вполне естественно. Я предупреждал маркиза, что ему вредно так утомляться.
Исправник смотрел на него свирепо и кричал:
– Это вы называете естественною смертью? Но мы разберем, чем вы его разорвали. Не извольте думать, что вы один химик. И кроме вас химики и физики найдутся и ученые метафизики и алхимики. Эксперты сумеют добраться до первопричины всех причин, не извольте вам беспокоиться.
Появилась вдруг целая толпа полицейских. Составили протокол.
Гости быстро разошлись. Только мертвые не уходили. Их час покоя еще не настал. Они толпились по углам и шушукались шелестинными голосами. И, наблюдая за ними, осталось несколько шпионов. Думали, что эти запоздавшие злоумышляют и что надобно выследить их, узнать их адресы. Но на этот раз шпионы были одурачены, – последние гости сумели уйти незаметно.

Глава восемьдесят девятая

В европейских газетах появился длинный ряд насмешливых заметок и статей о кандидатуре Георгия Триродова на престол Соединенных Островов. Парижские фельетонисты со свойственным им легким и бойким пустословием пустили в ход несколько почти забавных острот о Георгии Триродове, годных на то, чтобы их повторяли на бульварах.
Потом появился целый ряд карикатур на Триродова. Рисунок Леандра перепечатали во многих газетах. Об этом рисунке было много разговоров. Триродов был изображен похоже, но очень уродливо: тощий вырожденец, с голою головою, со впалыми щеками, с криво торчащим на носу пенсне. Этот рисунок был для Триродова недурною рекламою, – европейская цивилизация уже приучила людей думать, что ценно только забавное и смешное и что все серьезное скучно и ненужно.
В венском юмористическом журнальчике изображен был Триродов, стоящий перед письменным столом редактора русской газеты. У Триродова было красное пьяное лицо. На нем были высокие смазные сапоги, красная кумачовая рубаха и высокая мерлушковая шапка. Редактор смотрел на Триродова с величайшим удивлением. Под рисунком был, напечатан диалог:
Редактор. – Какой вы желаете получить гонорар за ваши стихи?
Поэт. – По короне за строчку.
У немцев из этого выходил каламбур.
Триродов сделался очень популярен. Имя его повторялось так же часто, как имя осужденной недавно женщины, которая подговорила своего нового любовника убить своего бывшего любовника.
На всю Европу поднялся неистовый гам. Выступление Триродова стало очередным скандалом дня, как в ресторанах бывает дежурное блюдо по сезону. В маленьких театриках и в кабачках распевались песенки о Триродове и ставились фарсы, где фигурировал Триродов, иногда один, а иногда и вместе с нашумевшим незадолго до того императором Сахары. Сравнивали и находили, что Триродов интереснее и забавнее.
В газетных листках тема о Триродове стала каждодневною.
Три парижские драматурга проворно написали глупый, но смешной фарс о Триродове; этот фарс шел ежедневно два года подряд и обогатил авторов. Немецкий популярный композитор написал оперетку, где главным действующим лицом был Триродов.
По странному капризу надменного чувства, жителям государства Соединенных Островов не понравились насмешки над человеком, пожелавшим занять их престол. Эти насмешки даже оскорбили многих.
Социалистическая газета умеренного толка «Труды и Дни» приняла вызов европейской печати. Редактор этой газеты был возмущен наглостью европейских журналистов. Он поместил большую, горячую статью за Георгия Триродова. «Труды и Дни» писали:
«Понимают ли европейские журналисты, люди пера, люди личного труда, над чем и над кем они смеются? Над тем, что один из их цеха, один из работников печати, один из служителей царственной мысли и державной мечты выступил притязать на королевский престол? В таком случае, не вправе ли мы сказать, что эти странные люди смеются сами над собою? Не слышится ли в их насмешках общего их признания в том, что мы все, не происходящие от венчанных глав, составляем низшую, худшую породу людей?»
По этому поводу газета припоминала анекдот о камергере. Некий камергер, услышав рассказ о любовной связи принцессы с дворянином, сказал:
– Я не могу этому поверить. Это было бы противоестественно.
– Почему? – спросили его.
– Потому, – отвечал камергер, – что для принцессы это то же, что для нас скотоложство.
«Вы, буржуа и аристократы, – говорилось дальше в этой статье, – хотите подать свои голоса за принца Танкреда, честолюбивого авантюриста, готового вовлечь нашу страну во все жестокие бедствия войны. Это – ваше дело и ваше несомненное право. Но уж если надо, чтобы еще некоторое время наши Острова носили титул королевства и чтобы некоторые бумаги подписывал человек, именуемый королем, то мы предпочтем выбрать на эту высокую должность Георгия Триродова, литератора, человека без державных предков, такого же, как и каждый из нас».
Этою статьею редакция «Трудов и Дней» первая начала агитацию за Георгия Триродова.
В центральном комитете социалистов был долгий разговор о Триродове. Ввиду привычки значительной части народа к монархическим идеям, возник вопрос, не будет ли для социал-демократии избрание Георгия Триродова меньшим из зол. Социал-демократы начали серьезно обсуждать свое отношение к кандидатуре Георгия Триродова. Они решили наконец завязать личные сношения с Триродовым.
В журнале Филиппа Меччио появилось несколько писем Триродова в ответ на запросы нескольких пальмских общественных деятелей. Крупная буржуазия увидела в Триродове своего врага. Европейская демократия начинала ему сочувствовать. Мечтательные дамы и барышни им заинтересовались.
В продаже появились портреты Георгия Триродова. Потом стали продаваться медальоны с его портретом. На разных языках печатались переводы его книг. Это еще более привлекло к нему внимание читающей части публики – молодежи и дам.
Агитация за Триродова разгоралась. Буржуазная же пресса жестоко обрушивалась на Триродова и на его защитников.
Первый министр ни разу не высказал своего мнения о кандидатуре Триродова. Его настойчиво, но напрасно спрашивали об этом. Когда Виктор Лорена находил, что необходимо ответить, он отвечал многословно, но неопределенно. Он говорил:
– Обязанность главы правительства во время междуцарствия вполне ясна. Он перестает быть только министром, он в себе олицетворяет внепартийного блюстителя конституции. Народ изберет себе короля. Перед народным избранием мы все преклонимся, потому что это будет свободное изъявление народной воли. Каждый из нас подаст свой голос. Мы же, стоящие у власти, не дадим повода сказать, что произвели давление на совесть и на волю избирателей.
Своей жене Виктор Лорена говорил:
– Георгий Триродов для нас выгоднее, чем принц Танкред, потому что у Танкреда сильные связи, а у Георгия Триродова одни только фантазии. Как я и предполагал с самого начала, за Триродовым никто не стоит. Даже и не понимаю, как могла у многих возникнуть мысль, что его кто-то поддерживает. Люди, которых кто-нибудь выдвигает, не станут сами писать письма о своем желании быть выбранными. Никого за ним нет, и весь смысл его появления в том, чтобы сбить с места принца Танкреда. А затем мы его преспокойно уберем, этого русского поэта.

 

Из заграничных газет и из телеграмм «собственных корреспондентов» в русские газеты узнали и в России о том, что Триродов выступил кандидатом на свободный престол Соединенных Островов. Печать в России говорила о затее Триродова с диким глумлением. Русские газеты и журналы, казалось, старались в брани и в насмешках над Триродовым превзойти заграничные органы печати. Разница была только в том, что за границей старались придумать насмешки поостроумнее, в России же просто истощали богатые запасы бранных выражений. Как всегда о литераторах в России и теперь Триродова поносили так, как не поносили бы его, если бы он совершил десятки гнуснейших преступлений.
Общество в России осуждало эту кандидатуру Триродова с тупым недоумением и со злостью. С насмешкою и с презрением говорили:
– С чего это он выдумал?
– С какой это стороны он похож на короля?
– Он командовать ротою не сумеет, – какой же он король?
– Разве он женат на принцессе?
– Он воображает, что быть королем легче, чем читать лекции и писать стихи.
– И почему же именно он вдруг выскочил?
– Самолюбие дурацкое в нем заговорило.
– Это он привык над своими ребятами командовать, думает – самое простое дело сидеть да распоряжаться.
– Просто рекламу себе захотел сделать. Видит, что никто не читает его чепушистых стихов, – дай, думает, я выкину штуку, чтобы все на меня обратили внимание.
Люди уж очень завистливые говорили:
– Этак и всякий может.
– Особенно у кого генеральский чин.
– Или большие деньги.
– Или сильная протекция.
– А я чем хуже?
Очаровательная Иеремия Загогулина говорила мужу:
– Дурак, зеваешь. Тебя все знают, а его никто. А теперь его все будут знать, а ты сидишь, молчишь, ничего не делаешь. Хоть бы в албанские короли попытался или к малисорам в воеводы. Ездил же Гучков к бурам! А у тебя и борода чернее, и сюртук сидит лучше, и лицо преступное, и глаза порочные, и все это пропадает даром.
Узнали, конечно, и в Скородоже о том, что Георгий Сергеевич Триродов заявил притязания на королевскую корону. Одни тупо дивились, другие смеялись, третьи сердились. Многие почему-то ужасались дерзости Триродова.

 

Почтовый чиновник Канский, принимавший заказное письмо Триродова к Виктору Лорена, несколько недель ходил сам не свой. Он был уверен, что его и его жену выгонят со службы. Товарищи смотрели на него с суровым презрением. Начальник почтовой конторы, очень добрый человек, думал о нем с грустью, покачивал головою и шептал:
– Жаль, жаль! Хороший чиновник, исполнительный. Жена, дети! Что поделаешь! От сумы да от тюрьмы никто не отрекайся.
Бойкая почтовая барышня, сидевшая у продажи марок, в нарядной блузке, причесанная модно, с быстрыми глазками и со звонким тонким голоском, прозвала горемыку королевским почтмейстером. Кличка принялась, и бедняга не смел обижаться. Скоро уже и в городе все знали королевского почтмейстера.
Жена королевского почтмейстера, телеграфиста, плакала с раннего утра до поздней ночи, даже и на дежурствах. Лицо у нее распухло от слез, и нос на всю жизнь остался красным. Она говорила мужу:
– Пропала твоя головушка из-за этого аспида. И меня, и детей пустишь по миру. Ох, горе мое горькое! Да и на людей-то я не глядела бы! И зачем я с тобою детей наплодила! И для чего я за тебя замуж выходила! Лучше бы мне и на свет не рожаться!
Дети королевского почтмейстера, девочка и мальчик, сначала были по-прежнему беспечны и шаловливы. Их мать пришла от этого в ужас:
– В доме такое горе, а вы в гулючки играете! Да хорошие бы дети на вашем месте, видя, как отец с матерью убиваются, никогда бы не усмехнулися. Да хорошие бы дети слезами обливалися, а мои-то ироды злосчастные!
И она нещадно колотила и девчонку, и мальчишку. Детишки притихли. Они живо похудели, стали дикими и взъерошенными. На дворе они жались в сторону от других детей, да и на двор их выпускали редко. Дома они сидели на стульях рядышком, молча, вытаращив ошалелые глазенки, вытянув вперед ножонки. Стоптанные башмачки порою сваливались на пол с их исхудалых ножонок. Мать глядела на них и плакала.
Не вытерпев всего этого горя, королевский почтмейстер задумал утопиться. С мужеством отчаяния решился он перед смертью просить у начальства какой-нибудь милости для жены и для детей. Он пошел к начальнику почтово-телеграфного округа и повинился в своем поступке.
Моложавый, веселый господин в форменном сюртуке с коваными погонами, на которых красовалось по две крупные звездочки из блесток, выслушав рассказ королевского почтмейстера, долго смеялся. Он сказал:
– Какой вы наивный, господин Канский! За это вам ничего не может быть. Вы так же мало ответственны за это, как почтовый ящик, в который опускают письма. Идите с миром и ничего не бойтесь.
В тот вечер в доме королевского почтмейстера было великое ликование. Позвали гостей, сделали ужин, до утра играли в карты. Пришел сам начальник почтово-телеграфной конторы. Над королевским почтмейстером дружелюбно подшучивали. Сам же он до того осмелел, что когда изобретательница его титула позвала его зачем-то:
– Эй, вы, королевский почтмейстер!
То он ответил ей:
– А ты – почтовая стрекоза.
И все очень много смеялись этому, и с того вечера бойкая барышня стала именоваться почтовою стрекозою, на что она и не сердилась.

Глава девяностая

Знакомые Триродова, со свойственною жителям Скородожа грубою откровенностью, подсмеивались над Триродовым прямо в глаза. Говорили ему со злыми усмешечками:
– Королем будете, так меня министром назначьте.
– А меня смотрителем дворца.
– А мне дайте какую-нибудь тепленькую должность, где можно руки погреть.
Триродов холодно улыбался и спокойно отшучивался.
Друзья Триродова были смущены этою кандидатурою и всячески старались отговорить его.
Много разговоров на эту тему пришлось Триродову вести с Рамеевым.
Кирша говорил отцу:
– Когда тебя выберут королем, ты все здешнее оставишь? Как же так?
Триродов улыбался и говорил:
– Разве ты, Кирша, не знаешь, что у человека на земле нет и не может быть прочного дома?
Елисавета говорила Елене:
– Не жду я добра от этой его затеи.
Елена советовала:
– А ты его отговори.
Елисавета печально говорила:
– Теперь уже поздно.
Но мечты о счастливой природе Островов, как дальнее милое воспоминание, все чаще и чаще соблазняли ее. Малый рассудок ее тщетно боролся с великим разумом, голосом непреклонной судьбы.
Русские власти долго не могли решить, как следует отнестись к кандидатуре Триродова. Пока стали наводить справки. Началась длинная переписка, – секретная, конечно. Завязалась и дипломатическая переписка. Тогда решили, что надо попытаться прекратить скандал в самом начале.
К Триродову командировали для объяснений скородожского вице-губернатора, который к тому времени оправился от ран. Он был на очень хорошем счету, и его не назначали еще пока губернатором только потому, что, считая его выдающимся администратором, не хотели совать на первую открывшуюся вакансию.
Вице-губернатор боялся ехать мимо тех кустов, из которых в него стреляли. Поэтому он отправился к Триродову по реке, в моторной лодке, окруженный вооруженными полицейскими.
И вот, Ардальон Борисович сидел в гостиной Триродова и смотрел на Триродова с тупою важностью. Золотая оправа его очков блестела, щеки были румяны, как прежде, и только на голове кое-где видны были белые волоски. Он важно спрашивал:
– На каком основании вы изволили выставить вашу кандидатуру на королевский престол?
Триродову было скучно и досадно вести этот совершенно ненужный разговор. Хотелось поскорее кончить его. Резко и холодно он спросил:
– А вам-то что, Ардальон Борисович?
– Надо было испросить надлежащее разрешение, – сказал вице-губернатор.
Он говорил это с такою забавною серьезностью, что Триродов невольно улыбнулся. Он возразил:
– Нет, Ардальон Борисович, в этом не было никакой надобности.
Вице-губернатор важно и тупо говорил:
– Как же это вы говорите, что нет надобности! Это вы вздор говорите. Спрашивать разрешение всегда и на все надобно. Всякий станет делать, что захочет, так никакого порядка не будет. Вы вводите правительства в затруднение.
– Не вижу, какое тут затруднение для правительства, – возразил Триродов.
– Международный вопрос, – сказал вице-губернатор.
На его угрюмом лице отразился какой-то странный страх. Он говорил важно и уныло:
– Вы тут петли путаете, а там распутывать приходится. Вы не знаете политики, думаете, что все пустячки. Так нельзя. И без вас забот много. Публика волнуется. Адвокаты разные партии придумывают, нелегальные, тоже без разрешения хотят. Революционеры заставляют рабочих бастовать, а не то, говорят, мы ваши семьи вырежем. Рабочие и не хотят, да бастуют. Крестьянам тоже все земли мало. Да еще все в короли захотят, так нам житья не будет.
Триродов молчал и рассеянно глядел в окно. Вице-губернатор, помолчав немного, сердито сказал:
– Мы объявим, что вы действуете на свой страх.
Триродов холодно возразил:
– Это – ваше дело. Притом же это будет согласно с истиною. Вам сразу же поверят.
Вице-губернатор говорил угрюмо:
– В случае чего, вы не рассчитывайте на нас. Правительство вас не поддержит. Заварили кашу, сами и расхлебывайте.
Триродов холодно возразил:
– Я не прошу и не ищу ничьей поддержки.
– Вы должны понимать, – говорил вице-губернатор, – что вы не имеете никакого права. Это – дело государственное.
Триродов сказал с улыбкою:
– Государственное, это верно, – да только не нашего государства. Имею я право или нет, – уж в этом разберется население Соединенных Островов. Если окажется надобность, так дипломаты и юристы разберутся в том, что мне и другим следует сделать.
Вице-губернатор угрюмо сказал:
– Мы от вас отберем подписку, что вы обязуетесь прекратить эту вашу агитацию.
Триродов посмотрел на него с удивлением. Сказал улыбаясь:
– Как же это вы отберете? Я вам не дам такой подписки.
– Вы обязаны дать.
– Да не дам.
– Ну, так мы вас вышлем из России.
Триродов возразил:
– Это мне ничуть не помешает.
Вице-губернатор встал. Сказал очень сердито:
– Ну, прощайте. Я вам сказал, что надо. Будете упорствовать, вам же хуже будет.
Триродов весело засмеялся. Сказал:
– Как, Ардальон Борисович, вы уже кончили? Это и все? За тем вас ко мне и посылали?
Вице-губернатор спросил:
– А что же еще?
Триродов говорил:
– Вашею целью было убедить меня отказаться от этой кандидатуры, не так ли? Убедить, не правда ли? Но я ведь не слышал от вас ни одного аргумента убедительного. А может быть, я бы и согласился бы с вами, если бы вы сумели меня убедить. Ведь вы – бывший педагог, стало быть, должны владеть искусством убеждения. Попробуйте.
И Триродов опять засмеялся. Вице-губернатор сердито закричал:
– Вы не имеете права надо мною смеяться! С вами говорит не какой-нибудь щелкопер, а скородожский вице-губернатор, действительный статский советник Передонов! Я вам дело говорю, а на аргументы мне наплевать. За мною не аргументы, а высокий авторитет власти, – непреложный авторитет.
Лицо Триродова опечалилось. Он тихо сказал:
– Авторитет власти должен иметь разумные основания. Власть, не умеющая себя оправдывать, не должна существовать.
Вице-губернатор покраснел от злости. Он рычал свирепо:
– Разумных оснований захотели? Власть опирается на силу – вы это слышали? О волевых импульсах слышали? Кузькину мать знаете? Власть – этим все сказано. Нет, серьезно вам говорю, бросьте эту вашу затею. А пока имею честь кланяться. Мне разводить аргументы некогда, я не химик и не ботаник.
Вице-губернатор торопливо сунул руку Триродову и быстро вышел.
Наконец влиятельные члены демократического кружка, группирующегося вокруг редакции «Труды и Дни», решительно высказались за то, чтобы кандидатура Георгия Триродова была поставлена. Этим они увлекли и других. Многие повторяли слова доктора Эдмонда Негри:
– Как в древности поэты требовали себе лаврового венца, так этот смелый человек потребовал себе короны.
Некоторые из социал-демократов выразили принципиальное согласие не противиться этой кандидатуре. Другие говорили, что надобно ознакомиться с Триродовым более обстоятельно.
И скоро уже осталось только две партии. Аристократия, аграрии, капиталисты, крупная буржуазия стояли за принца Танкреда. Все демократические партии решили поддерживать кандидатуру Георгия Триродова. Здесь думали, что несменяемый король обойдется народу не дороже президента республики, а так как за ним не будет стоять партия, из среды которой выходит президент, то его власть будет совершенно призрачна, и все его значение сведется к представительству и к подписыванию бумаг.
В некоторых местностях возникла мысль выбрать королем Филиппо Меччио. При его популярности он, по всей вероятности, был бы избран.
Афра уговаривала Филиппа Меччио согласиться. Но он решительно отказался. Он говорил:
– Мое прошлое меня обязывает. Пусть надевает на себя корону этот русский поэт, для которого мечта краше убеждений. Дело моей жизни – работать над уничтожением в человечестве самой воли к власти.
Афра сказала:
– Но ведь того же хочет и этот русский, если верить его письмам.
Филиппо Меччио воскликнул:
– Византийское лукавство! Я не хочу, чтобы меня могли упрекнуть в этом.
Популярность Георгия Триродова возрастала неожиданно быстро.
Скоро Виктор Лорена стал догадываться, что его расчеты, связанные с кандидатурою Георгия Триродова, оказались ошибочными. Он говорил жене, досадливо морщась:
– Кажется, я выпустил беса себе на беду, – на беду нам всем, кому дороги священные принципы свободы, равенства и братства. Оппозиция, боюсь, перехитрила меня. Они не боятся короля, у которого нет никаких корней в стране, и рассчитывают вертеть им, как хотят. Отказавшись же от республики и выставивши со своей стороны кандидата в короли, они думают уловить в свои сети все это колеблющееся большинство, для, которого и Танкред, и республика одинаково неприятны, но которое голосовало бы, волей-неволей, за Танкреда. Боюсь, что с этим коварным планом будет нам много возни и неприятных хлопот.
И уже Виктор Лорена стал раскаиваться в том, что не бросил тогда под стол первого письма от Георгия Триродова.
Принц Танкред, подобно многим, сначала потешался над внезапною кандидатурою Георгия Триродова. Он думал, что это – глупая выходка, не имеющая никаких шансов на успех, и что Виктор Лорена опубликовал письмо Триродова напрасно. Он говорил своим друзьям:
– Возбуждать смех по поводу избрания в короли бестактно. Это дискредитирует монархическую идею. Виктор Лорена – сущий мещанин, и, при всех своих достоинствах, кое-чего не способен понять.
Но мало-помалу принца Танкреда начала беспокоить агитация за Триродова. Скоро уже самое имя Георгия Триродова приводило его в раздражение.
Наконец, после одного шумного митинга в Пальме, на котором была принята резолюция за Георгия Триродова, принц Танкред посетил Виктора Лорена. Видно было, что принц сильно раздражен. Он осыпал Виктора Лорена упреками. Говорил сердито:
– Вы придумали какого-то выскочку. Совершенно не понимаю, для чего! Я нахожу это бесцельное возбуждение умов совершенно неуместным.
Виктор Лорена холодно ответил:
– Ваше высочество, вы ко мне несправедливы. Я никогда ни полслова не слышал об этом Георгии Триродове. Для меня он и до сих пор такой же таинственный незнакомец, как и для всей Европы.
Виктору Лорена было досадно. Он находил, что принц Танкред чрезмерно надеется на свое избрание. Кроме того, Виктору Лорена не нравилась та организация интриг и шпионства, которою окружил себя принц Танкред.
Кандидатура Триродова, самовольно поставленная им, все более не нравилась и в столице. Министерство боялось осложнений с другими державами из-за Триродова. Министр иностранных дел был озабочен тем, что думают министры других государств. Он послал им письма, где очень красноречиво объяснял, что правительство совершенно не причастно к этой авантюре.
Появилось и правительственное сообщение в том же смысле.

Глава девяносто первая

Центральный комитет пальмской социал-демократической партии вошел в переписку с Триродовым. Началась эта переписка тем, что обратились к Триродову с письменным запросом. Письмо было составлено сообща с синдикалистами. Редакция его вызвала большие споры, но наконец сошлись.
Вслед за тем письма Триродова по разным вопросам стали появляться в «Трудах и Днях». Триродов определенно высказывался за социализацию земли, жилищ и орудий производства; говорил о тех реформах, которые, по его мнению, должны быть произведены в первую очередь.
Шансы на избрание Георгия Триродова становились все серьезнее. Печать переменила тон. Уже богатые буржуа переставали давать деньги на агитацию за принца Танкреда.
Буржуазия давно уже возмущалась любовными похождениями Танкреда. И даже не этими похождениями, а их огласкою. Лицемерные буржуа, больше всего дорожившие внешними приличиями, находили, что безнравственность принца особенно сказывается в его нежелании окружить полною тайною свои похождения. Они думали и говорили так:
– В своей частной жизни делай, что хочешь. Но если тайны личной жизни делать достоянием улицы, то это уже скандал и оскорбление добрых нравов. И, кроме того, это показывает, что нисколько не дорожат нашим мнением.
Значительная часть буржуазии стала склоняться к мысли избрать королем Георгия Триродова. В этой среде стали думать, что иностранец, незнакомый с местными делами и отношениями, не будет влиятелен и что его правление будет ничем не отличаться от республики.
Провозгласить республику не хотелось осторожным буржуа, – монархические привычки были еще сильны в обществе и в народе, и республика была бы, пожалуй, непрочною формою правления. Но уж если надо из двух зол выбирать меньшее, то Георгий Триродов казался безопаснее, чем властный, честолюбивый и влиятельный принц Танкред. Планы же Георгия Триродова казались тем более безопасны и неосуществимы, чем они были радикальнее.
Под влиянием таких соображений усилились разговоры о любовных похождениях принца Танкреда. Прежде буржуазия поощряла распространение в народе листков и брошюрок с восхвалениями принца Танкреда. Теперь из той же среды пролились в села и в города памфлеты против принца с описаниями его любовных авантюр. И в народе заговорили о безнравственности принца Танкреда. Дурному охотно верят, даже и тогда, если это правда (хотя охотнее люди верят лжи).
Стал изменяться и тон европейской печати.
В Пальме и в других городах назначены были митинги для обсуждения кандидатуры Георгия Триродова. Произносились речи за Триродова и против него. Наконец официально была поставлена кандидатура Георгия Триродова комитетом пальмских граждан.
Принц Танкред был в бешенстве. Грозил Виктору Лорена, что уедет из Пальмы, и пусть выбирают, кого хотят. Виктор Лорена пожимал плечами и говорил:
– Что же я могу сделать! Все равно, этот кандидат не имеет никаких шансов, и державы его не признают.
Филиппо Меччио от социалистов и Эдмондо Негри от синдикалистов, каждый с двумя товарищами, поехали к Триродову.
Россия произвела на них сильное и смешанное впечатление. После Парижа Петербург казался великолепным и просторным, но все же глухим захолустьем, населенным грубыми мужиками и бабами.

 

Летом Триродов и Елисавета венчались в церкви около села Просяные Поляны. Их венчал священник Закрасин.
Он говорил не то грустно, не то радостно:
– Последнюю свадьбу венчаю.
Ему приходилось «снять сан», – епископ Пелагий объявил ему, что чаша его долготерпения истощилась.
Когда уже собирались выходить из церкви, началась гроза. Триродов и Елисавета остановились в дверях храма и смотрели на великолепную картину стремительной грозы. Глядя при беглом фиолетовом озарении молний на побледневшее лицо Елисаветы, Триродов сказал:
– Гроза предвещает нам бурное будущее.
Елисавета сказала:
– Голосами бурь говорит тот, кто не любит безмятежного счастия, кто не хочет его для людей.
В это время послышалось быстро приближающееся, мокрое по лужам дребезжание колес, и из-за поворота дороги показалась бричка. Возница, безусый испуганный паренек в желтой куртке и блестящей от дождя шапке, нещадно хлестал пару своих мохнатых лошадок. В повозке сидел, подпрыгивая и сгибаясь под большим черным зонтиком, священник. С зонтика лились, отгибаясь по ветру назад, серебристо-серые струи воды.
За бричкою так же бешено неслась телега, из которой торчали во все стороны мокрые бороды, бурые руки и смазные сапоги. Слышались, разрываемые ветром, сердитые крики.
Бричка остановилась у паперти. Священник проворно выскочил и взбегал по ступеням, как-то вприсядку отряхиваясь. Лицо его было бледно от страха.
Это был здешний священник, отец Матвей Часословский. Он бормотал, здороваясь с Триродовым:
– Темнота народная. Еле душу спас.
Подкатила и телега. Мужики, слегка подвыпившие, вывалились из нее, шлепнувшись прямо в лужу. Они смотрели с досадою и с недоумением на отца Матвея и ругали то отца Матвея, то свою лошадь, которая тяжело водила мокрыми боками. Один из мужиков, весь серый, говорил:
– Ну, счастлив ты, батя! Здорово бы мы тебя взлупили. На-кось, что вздумал, – под нового царя подписывать захотел!
Отец Матвей говорил дрожащим голосом:
– Неразумные! Я вам верноподданнический адрес давал подписать, государю.
Мужики смеялись. Их оратор говорил:
– Брешешь, батя. Мужик сер, да разум у него не волк съел. Ты с господами заодно. Хотел подписать нас под нового царя, который нам земли не даст.
Отец Матвей уговаривал их:
– Братцы, да вы в бумагу посмотрите, чье имя там.
Мужики смеялись.
– Бумага твоя нам ни к чему, мы ее разорвали, а ты нас не обманешь.
Отец Матвей держался за церковную дверь. Старый мужик сказал:
– Ну, мы тебя попугали довольно, а трогать тебя не будем. В поле не догнали, твое счастье, а в церкви не тронем. Иди, служи нам молебен.
Шум, поднятый около имени Триродова, заставил обвинительную власть обратить на Триродова особенное внимание. Прокурор окружного суда с ожесточением говорил:
– В короли захотел, – а вот мы его в тюрьму сначала посадим.
Благосклонность маркиза Телятникова смутила его; но когда маркиз рассыпался, над головою Триродова опять стали собираться тучи. Прежде всего началось дело из-за самовольного разрытия могилы. В то же время возникли против Триродова и другие обвинения. Следователь Кропин стал подозревать Триродова в убийстве исправника, и не сомневался, что он виновен и в разрушении маркиза Телятникова. В этих подозрениях укрепляли его показания Острова.
Судебный следователь Кропин был худой, маленький, черный, с лохматыми волосами. Он сильно заикался. Может быть, оттого он был такой злой. У него были злые глаза, маленькие и острые. Он любил выпить, и пил только водку. Остальные вина он находил для себя слишком крепкими.
Кропин с наслаждением подбирал улики против Триродова. Так как не Триродов убил исправника, то и улики были вздорные. Но Кропину казалось, что их совокупность составит нерасторжимую цепь.
Кропин с величайшим удовольствием немедленно взял бы Триродова под стражу, но прокурор сказал ему:
– Ввиду всех этих обстоятельств необходимо соблюдать крайнюю осторожность.
Кропин пригласил Острова к себе во время своего завтрака. Сам много пил водки, и Острова напоил, – чтобы выведать сведения о прежней жизни Триродова.
Остров уверял:
– Господин Триродов химию досконально знают. Сделать из человека горсточку пепла им нечего не составляет.
Но как Триродов это делает и кого уже он испепелил, этого Остров не мог сказать. Очень хотелось ему рассказать про Матова, да боялся сам запутаться.
Случилось так, что свидетелями против Триродова были и другие святотатцы.
Утром в начале августа Триродов принимал депутацию из Пальмы – социал-демократы и синдикалисты. Они приехали еще с вечера и по заранее посланному Триродовым приглашению остановились в его доме.
Вот наконец мечта становилась к осуществлению! Жуткий восторг томил Триродова. Какая радость – приводить свои фантазии в исполнение!
Был любезный и весёлый разговор, конечно, по-французски. Французская речь живо напоминала Триродову дни его жизни в Париже, – жизни милой, как все прошлое.
Триродов и его гости взаимно выпытывали друг друга. После долгого разговора Триродов и его гости обменялись наконец формальными обязательствами. Филиппо Меччио и его спутники дали Триродову от имени своих партий обязательство голосовать за него.
Впечатления Триродова от этих людей, кроме Филиппа Меччио, однако, не были приятны. Они не понравились ему своею излишнею живостью, своими преувеличенными жестами. Он думал, что в них нет способности управлять государством, что из них разве только один Филиппо Меччио может быть министром. За их жестами и риторикою не чувствовалось той спокойной и холодной твердости, которая отличает австралийских министров из рабочих. Правда, из его гостей никто и не был настоящим рабочим.
Сам Филиппо Меччио показался Триродову более оратором, чем практическим деятелем, более критиком, чем созидателем. Триродов думал, что во главе правительства он может стоять только в переходные эпохи.
Впечатления гостей были смутны и неопределенны. Триродова они нашли слишком сдержанным и надменным человеком.
Филиппо Меччио говорил о Триродове своим спутникам:
– Он импонирует, но его глаза обличают пресыщенную душу, мечтательный и анализирующий ум. Едва ли он годен и склонен для практической деятельности. Но, может быть, тем и лучше. Это будет носитель призрачной власти с уже умерщвленною волею к владычеству.
Елисавета очаровала гостей. Кирша не обнаруживал никаких странностей, вел себя, как всякий средний ребенок его лет, и показался гостям умным и милым мальчиком.
Пальмские гости уехали вечером.

 

Ночью Елисавета сидела у Триродова. Читали. Поговорили. Замолчали. Елисавета спросила:
– Ты ждешь чего-то?
Его лицо не умело скрывать. Оно не изменяло выражения каждую секунду, но точно отражало общую окраску его души. Триродов знал о том, что у него нынче будет обыск. С брезгливою миною сказал он Елисавете:
– Сейчас ко мне придут полицейские, обыскивать.
– Ты об этом знаешь? – спросила Елисавета.
– Да, – сказал Триродов. – Я это знаю каким-то странным способом. Мои тихие дети все знают. Они невинны, не живут, и потому знают. Глаза их не смотрят, но все видят, и уши их не слушают, но все слышат. Безрадостные и беспечальные, они сохранили всю свою душу, и они совершенны, как создания высокого искусства. Через них я узнаю то, что должно совершиться, и это дает мне большую уверенность и спокойствие.
Елисавета сказала заботливо:
– Надобно кое-что убрать. Я тебе помогу.
Триродов равнодушно возразил:
– Не стоит. Будь спокойна.
Елисавета настаивала:
– Но все же лучше принять какие-нибудь меры.
Триродов решительно сказал:
– Они ничего не найдут. Они даже и тебя не увидят. Да я и не допущу обыска.
И сказал тихо:
– В дом моей мечты никто не войдет. И ты – мечта моя, моя Елисавета. Глупые зовут тебя Веточкою, веткою, для мудрого ты – таинственная роза.
Скоро послышались звонки и суетня: пришли незваные, новый исправник и жандармский полковник. Триродов спустился к ним вниз, в зал.
Жандармский полковник сказал:
– Проведите нас в ваш кабинет.
– Пожалуйста, – сказал Триродов. – Идите сюда.
Но Триродов отвел своих гостей далеко от кабинета.
Комната, куда он привел полицейских, была очень похожа на его кабинет. Но мрачная, как темница.
Искали везде. Исправник, переведенный сюда из дальнего уезда и еще сохранивший всю свою захолустную грубоватость, стукнул сгибом сухого пальца в замкнутую дверь и сказал:
– А тут что? Отоприте-ка.
Триродов вынул из кармана маленький зеленый шарик и уронил его на пол. Странным синеватым дымом наполнилась комната. Триродов исчез. Запахло горько и сладко. Казалось полицейским, что пахнет кровью и что сладко ее сосать.
Они стали на четвереньки. Онемели. Им казалось, что они обратились в громадных клопов. Они быстро побежали на руках и на ногах вниз по лестнице, по двору, по дороге. Во мраке чутьем различая дорогу, быстро бежали по дороге в город гигантские клопы в мундирах.
Светало, когда они бежали по улицам. Ранние прохожие в ужасе сторонились от них.
Прибежали на свои квартиры. Были пыльные, изодранные. Долго спали. Проспавшись, не могли вспомнить, где были, и что с ними было, и куда они растеряли свои казенные бумаги, и что им теперь надобно делать.
Назад: Дым и пепел
Дальше: Глава девяносто вторая