Книга: И эхо летит по горам
Назад: Глава шестая Февраль 1974-го
Дальше: Глава восьмая Осень 2010-го

Глава седьмая
Лето 2009-го

— Твой отец — великий человек.
Адиль поднял взгляд. Это Малалай, склонившись, прошептала ему на ухо. Пухлая женщина средних лет в фиолетовой, расшитой бисером шали на плечах, она улыбалась ему, закрыв глаза.
— Тебе повезло, мальчик.
— Я знаю, — прошептал он в ответ.
Хорошо, — ответила она одними губами.
Они стояли на ступенях перед новой городской школой для девочек — прямоугольным светло-зеленым зданием с плоской крышей и большими окнами, — а отец Адиля, его Баба-джан, прочитал краткую молитву, а за ней произнес оживленную речь. Перед ним на ослепительной полуденной жаре собралась большая толпа щурившихся ребятишек, родителей, стариков — примерно сотня местных из маленького городка Шадбага-и-Нау, Нового Шадбага.
— Афганистан — наша общая мать, — сказал отец Адиля, воздев толстый указательный палец к небесам. Солнце отразилось в его перстне с агатом. — Но она мать хворая, и она долго страдала. Так вот, это правда, что матери, чтобы выздороветь, нужны ее сыновья. Да, но ей нужны и дочери — не меньше, если не больше!
Это вызвало шумные аплодисменты, выкрики из толпы и одобрительное улюлюканье. Адиль оглядел лица в толпе. Все они завороженно смотрели на его отца. Баба-джан — черные кустистые брови, густая борода — величественно возвышался над ними, и плечи у него были почти так же широки, как и входная дверь в школу за его спиной.
Отец продолжал. Адиль поглядел в глаза Кабиру, одному из двух телохранителей Бабы-джан, стоявших невозмутимо с «Калашниковыми» в руках по обеим сторонам от отца. Адиль видел отражение толпы в темных летных очках Кабира. Кабир был малоросл, щупл, чуть ли не хрупок и носил костюмы ярких цветов — лавандового, лазурного, оранжевого, — однако Баба-джан говорил, что он — ястреб, и недооценивать его — оплошность, какую делаешь на свой страх и риск.
— И вот говорю я вам, юные дочери Афганистана, — сказал в заключение Баба-джан, раскинув длинные толстые руки в приветственном жесте. — Теперь на вас лежит почетная обязанность. Познавать, применять себя к делу, совершенствоваться в учебе, чтобы вами гордились не только ваши отцы и матери, но та мать, что одна у нас у всех. Ее будущее — в ваших руках, не в моих. Я прошу вас не думать, что эта школа — мой вам подарок. Это всего лишь здание, в котором будет размещен подлинный дар — вы. Вы. — дар, юные сестры, не только мне и общине Шадбага-и-Нау, но, что важнее всего, самой матери-Афганистану! Господь благослови вас.
Еще аплодисменты. Несколько человек закричали:
— Благослови Господь тебя, командир-сахиб!
Баба-джан, широко улыбаясь, воздел кулак. Глаза у Адиля чуть не взмокли от гордости.
Учительница Малалай вручила Бабе-джан ножницы. Толпа придвинулась, чтобы лучше было видно, и Кабир жестом оттеснил нескольких подальше, а пару человек толканул в грудь. Над толпой вскинулись руки с мобильными телефонами — заснять разрезание ленточки на видео. Баба-джан взялся за ножницы, помедлил, повернулся к Адилю, сказал:
— На, сынок, тебе почетное дело. — И вручил ножницы Адилю.
— Мне?
— Давай. — Баба-джан подмигнул.
Адиль разрезал ленточку. Разразились долгие аплодисменты. Адиль услышал, как щелкают фотоаппараты, как кричат: «Аллаху Акбар!»
Затем Баба-джан встал в дверях, а ученицы выстроились в очередь и по одной вошли в класс. Молоденькие девочки, от восьми до пятнадцати лет, все в белых платках и формах в черную и серую полоску — это Баба-джан им выдал. Адиль смотрел, как, проходя мимо, каждая застенчиво представляется Бабе-джан. Баба-джан тепло улыбался, похлопывал по головам, ободрял:
— Удачи, биби Мариам. Учись хорошенько, биби Хомайра. Будь нам гордостью, биби Ильхам.
Потом Адиль стоял рядом с отцовским «ленд-крузером», обливался потом и смотрел, как отец пожимает руки местным. Баба-джан перебирал свободной рукой четки, слушал терпеливо, чуть склоняясь вперед, хмурил лоб, кивал, уделял внимание каждому и каждой, кто подходил поблагодарить, вознести молитву, выразить почтение, а многие пользовались возможностью попросить об одолжении. Мать просила за больного ребенка — нужен хирург в Кабуле, работяга просил займа, чтоб начать мастерскую починки обуви, механик просил новый набор инструментов.
Командир-сахиб, если б вы нашли в своем сердце…
Мне больше некого просить, командир-сахиб…
Адиль никогда не слышал, чтобы кто-либо за пределами близкого семейного круга обращался к Бабе-джан иначе, нежели «командир-сахиб», хотя русские давно ушли и Баба-джан не стрелял из оружия лет десять, если не больше. У них дома все стены в гостиной были увешаны фотографиями в рамочках: Баба-джан во дни джихада. Адиль старательно запомнил каждую: вот отец опирается о борт пыльного старого джипа, вот сидит на башне обгорелого танка, позирует со своими бойцами, пулеметные ленты крест-накрест через грудь, а рядом подбитый вертолет. А еще была одна, где он, облаченный в бронежилет и разгрузку, прижимается лбом к земле пустыни. В те дни он был гораздо худее, отец Адиля, и на всех этих фотографиях ничего нет за его спиной — лишь горы и песок.
Русские дважды ранили Бабу-джан в бою. Он показывал Адилю свои ранения, одно — под левыми ребрами, он сказал, что ему оно стоило селезенки, а второе — примерно на длину большого пальца в сторону от пупа. Говорил, что ему вообще-то повезло. У него есть друзья, потерявшие ноги, руки, глаза; друзья, которым сожгло лицо. Они пережили это ради своей страны, говорил Баба-джан, и ради Господа. Это и есть джихад, говорил он. Жертвоприношение. Ты жертвуешь своими конечностями, зрением, самой жизнью — и делаешь это с радостью. Джихад также давал определенные права и привилегии, говорил отец, потому что Господь следит, чтобы те, кто больше всех пожертвовал, получили соответствующее вознаграждение.
И в этой жизни, и в следующей, — сказал Баба-джан, показывая толстым пальцем сначала вниз, потом вверх.
Глядя на эти фотографии, Адиль желал быть рядом в те захватывающие дни и сражаться в джихаде вместе с отцом. Ему нравилось представлять себя и Бабу-джан: вот они вместе стреляют по русским вертолетам, взрывают танки, пригибаются под огнем, живут в горах, ночуют в пещерах. Отец и сын, герои войны.
А еще была там большая обрамленная фотография, на которой Баба-джан улыбался рядом с президентом Карзаем, в Арге — президентском дворце в Кабуле. Этот снимок — недавний, сделан на небольшой церемонии, когда Бабе-джан вручили награду за его гуманитарную деятельность в Шадбаге-и-Нау. Эту награду Баба-джан более чем заслужил. Новая школа для девочек — всего лишь один его недавний проект. Адиль знал, что женщины в городе регулярно умирали в родах. Но теперь нет: отец открыл большую больницу, в которой трудились два врача и три акушерки, а зарплаты им он платил из своего кармана. Все люди в городе получали бесплатное медицинское обслуживание, и ни один ребенок в Шадбаге-и-Нау не оставался без прививок. Баба-джан привлек специальные бригады, которые находили воду и выкапывали колодцы по всему городу. Именно Баба-джан наконец помог подвести в Шадбаг-и-Нау постоянное электричество. Не меньше десятка предприятий открылось благодаря его займам, которые, по словам Кабира, нечасто — если вообще когда-нибудь — возвращались кредитору.
Адиль и впрямь сознавал то, что сказал учительнице. Он знал, что ему повезло быть сыном такого человека.
Рукопожатия завершались, и тут Адиль заметил, как к отцу подходит какой-то худощавый человек. В круглых очках с тонкой оправой, с короткой седой бородой, а зубы мелкие, как головки у сгоревших спичек. За ним шел мальчик примерно тех же лет, что и Адиль. У мальчика большие пальцы на ногах торчали из симметричных дырок в кроссовках. На голове — не волосы, а натуральный колтун. Джинсы колом от грязи, а к тому же и малы ему. Футболка же, наоборот, висела почти до колен.
Между стариком и Бабой-джан возник Кабир.
— Я тебя предупреждал, ты не вовремя, — сказал он.
— Мне бы пару слов с командиром, — сказал старик.
Баба-джан взял Адиля за руку и мягко направил на заднее сиденье «ленд-крузера».
— Поехали, сынок. Мать ждет. — Он уселся рядом с Адилем, захлопнул дверцу.
Адиль смотрел через тонированное стекло, как Кабир что-то говорит старику снаружи, но отсюда ничего не слышно. После чего Кабир обошел внедорожник, уселся на водительское место, положил «Калашников» на пассажирское, включил зажигание.
— Чего он хотел? — спросил Адиль.
— Ничего важного, — ответил Кабир.
Выкатились на дорогу. Кое-какие мальчишки недолго бежали за отъезжающим «ленд-крузером». Кабир проехал по главной оживленной улице, разделявшей Шадбаг-и-Нау надвое, пробрался сквозь поток машин, часто сигналя. Все уступали дорогу. Некоторые махали. Адиль смотрел на людные тротуары по обеим сторонам, взгляд скользил по знакомым видам: туши висят на крюках в мясницких лавках, кузнецы крутят деревянные колеса, качают мехи, торговцы фруктами отгоняют мух от винограда и вишен, уличный цирюльник на плетеном стуле точит бритву. Они проехали мимо чайных, кебабных, автомастерской, мечети, а потом Кабир провел автомобиль через большую городскую площадь с синим фонтаном и девятифутовым моджахедом из черного камня в центре; моджахед смотрел на восток, голову его изящно венчал тюрбан, на плече РПГ Баба-джан лично заказал эту скульптуру умельцу в Кабуле.
К северу от главной улицы располагались жилые кварталы, в основном — узкие немощеные улочки и маленькие дома с плоскими кровлями, покрашенные в белый, желтый или синий. На некоторых крышах торчали спутниковые антенны, во многих окнах афганские флаги. Баба-джан говорил Адилю, что большинство домов и предприятий в Шадбаге-и-Нау возникли в последние пятнадцать лет или около того. В строительстве многих он участвовал. Почти все здешние жители считали его основателем Шадбага-и-Нау, и Адиль знал, что городские старейшины предлагали назвать город именем Бабы-джан, но он от такой чести отказался.
Отсюда главная дорога шла на север еще две мили, где упиралась в Шадбаг-и-Кона, Старый Шадбаг. Адиль никогда не видел, как эта деревня выглядела десятки лет назад. Когда Баба-джан перевез их с матерью из Кабула в Шадбаг, деревни почти не стало. Все дома исчезли. Единственный уцелевший след прошлого — развалины мельницы. В Шадбаге-и-Кона Кабир свернул с главной дороги влево, на широкую проселочную длиной в четверть мили, что связывала главную дорогу и огороженную толстыми двенадцатифутовыми стенами территорию, на которой проживали Адиль и его родители, — единственную постройку в Шадбаге-и-Кона, если не считать мельницы. Адиль уже видел белые стены из окна скакавшей по ухабам машины. По верху стен — кольца колючей проволоки.
Охранник в форме, постоянно находившийся на часах у парадного въезда на территорию, отдал честь и открыл ворота. Кабир провел машину внутрь периметра, по щебеночной аллее и к дому.
Трехэтажный дом был выкрашен в ярко-розовый и лазурно-зеленый. С высоченными колоннами, островерхими карнизами и сиявшими на солнце зеркальными стеклами, как у небоскребов. Парапеты, веранда в искристой мозаике, широкие балконы с витыми коваными перилами. Внутри — девять спален и семь ванных; иногда Адиль с Бабой-джан играли по дому в прятки, и в поисках отца Адиль мог бродить час или даже больше. Все столешницы в ванных и в кухне — из гранита и светло-зеленого мрамора. А недавно Баба-джан, к восторгу Адиля, заговорил о постройке бассейна в подвале.
Кабир закатил машину на полукруглую дорожку перед высокими входными дверями. Выключил двигатель.
— Ты не оставишь нас на минутку? — сказал Баба-джан.
Кабир кивнул и выбрался из машины. Адиль смотрел, как он поднимается по мраморным ступеням к дверям, звонит. Ему открыл Азмарай, второй телохранитель, — низкорослый, коренастый угрюмый парень. Они перекинулись парой слов и остались на крыльце, закурили.
— Тебе правда надо ехать? — спросил Адиль. Отец собирался утром на юг — осмотреть хлопковые поля в Гильменде и встретиться с рабочими бумагопрядильной фабрики, которую там построил. Его не будет две недели — бесконечность, казалось Адилю.
Баба-джан взглянул на него. Рядом с ним Адиль выглядел крохой — отец занимал больше половины сиденья.
— Да я б сам хотел остаться, сынок.
Адиль кивнул.
— Я сегодня гордился. Гордился тобой.
Баба-джан опустил громадную руку Адилю на колено:
— Спасибо, Адиль. Ценю. Я тебя вожу на такие события, чтоб ты знал, чтоб понимал, насколько важно тем из нас, кому повезло, — таким, как мы, — брать на себя ответственность.
— Ну хоть бы ты не уезжал все время.
— Да и я бы не хотел, сынок. И я. Но до завтра-то я не уеду. Вечером буду дома.
Адиль опять кивнул, уперся взглядом в свои руки.
— Смотри, — сказал отец мягко, — я нужен людям в этом городе, Адиль. Им нужна моя помощь — дом построить, найти работу, зарабатывать на жизнь. У Кабула свои проблемы. Кабул им не поможет. Если не я, то никто. И тогда эти люди будут страдать.
— Я понимаю, — пробормотал Адиль.
Баба-джан чуть сжал его коленку.
— Знаю, ты скучаешь по Кабулу, по друзьям. Тут трудно привыкнуть — и тебе, и твоей матери. Да и меня все время нету — езжу, встречаюсь с людьми, уйме народу потребно мое время. Но… Посмотри на меня, сынок.
Адиль встретился взглядом с Бабой-джан. Его глаза сияли добротой из-под сени кустистых бровей.
— Никто на этой земле мне так не важен, как ты, Адиль. Ты мой сын. Я с радостью отдам все это за тебя. Я жизнь свою за тебя отдам, сынок.
Адиль кивнул, глаза у него намокли. Иногда, если Баба-джан вот так говорил, Адиль чувствовал, как сердце его набрякало так сильно, что становилось тяжко дышать.
— Понимаешь?
— Да, Баба-джан.
— Веришь мне?
— Верю.
— Хорошо. Давай, поцелуй отца.
Адиль обвил руками шею Бабы-джан, отец прижал его к себе крепко, терпеливо. Адиль помнил: когда был маленький, он мог похлопать отца по плечу посреди ночи, все еще дрожа от приснившегося кошмара, и отец откидывал одеяло и пускал его к себе в постель, обнимал его, целовал в макушку, пока Адиль не переставал трястись и не засыпал.
— Может, привезу тебе что-нибудь из Гильменда, — сказал Баба-джан.
— Это не обязательно, — ответил Адиль приглушенно. У него уже было столько игрушек, что он не понимал, что с ними делать. И не было такой игрушки на земле, какая восполнила бы отцово отсутствие.

 

В тот же день Адиль сидел на лестнице и подглядывал за тем, что творилось внизу. Раздался звонок, Кабир открыл. Теперь же он стоял, опершись о дверной косяк, руки на груди, загораживал проход и разговаривал с человеком на крыльце. Это был тот самый старик, которого Адиль видел у школы, — очкастый, с зубами-спичками. Мальчик с дырками в кроссовках тоже был с ним, стоял рядом.
Старик сказал:
— Куда он уехал?
Кабир ответил:
— По делам. На юг.
— Я слыхал, он уезжает завтра.
Кабир пожал плечами.
— Надолго?
— На два, может, три месяца. Как знать.
— Я слышал иное.
— Так, ты испытываешь мое терпение, старик, — сказал Кабир, расплетая руки.
— Я его подожду.
— Не здесь.
— На дороге, в смысле.
Кабир нетерпеливо переступил с ноги на ногу.
— Как хочешь, — сказал он. — Но командир — занятой человек. Никто не знает, когда он вернется.
Старик кивнул и попятился, мальчик — за ним.
Кабир захлопнул дверь.
Адиль отдернул штору в гостиной и посмотрел в окно, как старик и мальчик уходят по проселку к главной дороге.
— Ты им соврал, — сказал Адиль.
— Служба у меня такая — защищать твоего отца от хапуг.
— Что ему надо вообще? Работу?
— Типа того.
Кабир уселся на диван, скинул ботинки. Глянул на Адиля, подмигнул. Кабир Адилю нравился — гораздо больше, чем Азмарай, тот был неприятный и редко с ним разговаривал. Кабир играл с Адилем в карты и приглашал смотреть вместе DVD. Кабир обожал кино. У него была коллекция, купленная на черном рынке, и он смотрел по десять-двенадцать фильмов в неделю — иранских, французских, американских и, конечно, болливудских, ему без разницы. А иногда, если мать Адиля была в другой комнате и Адиль обещал не говорить отцу, Кабир опорожнял магазин «Калашникова» и давал Адилю подержать автомат, как моджахед. Сейчас «Калашников» стоял прислоненный к стене у входной двери.
Кабир улегся на диван, закинув ноги на подлокотник. Принялся листать газету.
— Они вроде безвредные, — сказал Адиль, отпустив штору, и повернулся к Кабиру. Над кромкой газеты виднелся лоб телохранителя.
— Может, стоило позвать их на чай, — пробурчал Кабир. — Пирога им предложить.
— Не издевайся.
— Они все выглядят безвредными.
— Баба-джан им поможет?
— Наверное, — вздохнул Кабир. — Твой отец — река для своего народа. — Он опустил газету и ухмыльнулся. — Откуда это? Ну, Адиль. Месяц назад с тобой смотрели.
Адиль пожал плечами. Начал взбираться по лестнице наверх.
— «Лоренс», — сказал Кабир с дивана. — «Лоренс Аравийский». Энтони Куинн. — Когда Адиль добрался до вершины лестницы, Кабир добавил: — Они все хапуги, Адиль. Не ведись на их уловки. Они твоего отца до нитки бы раздели, дай им волю.

 

Однажды утром, через пару дней после отъезда отца в Гильменд, Адиль поднялся в родительскую спальню. Из-за двери слышалась громкая гулкая музыка. Он зашел и увидел мать в шортах и футболке перед громадным плоским телеэкраном — она повторяла движения троицы потных белокурых женщин, прыжки, приседания, растяжки, отжимания. Мать увидела его в большом зеркале на трюмо.
— Хочешь со мной? — пропыхтела она поверх музыкального грохота.
— Я просто посижу, — ответил он. Пристроился на полу и смотрел, как мать — ее звали Ария — прыгает взад-вперед по комнате.
У матери Адиля изящные руки и стопы, маленький вздернутый носик и миловидное лицо, как у актрисы из болливудских фильмов Кабира. Хрупкая, подвижная, юная — ей было всего четырнадцать, когда она вышла замуж за Бабу-джан. У Адиля была еще одна мать, постарше, и трое сводных старших братьев, но их Баба-джан поселил на востоке, в Джелалабаде, и Адиль видел их лишь раз в месяц или около того, когда Баба-джан брал его с собой к ним в гости. В отличие от матери и мачехи — те не любили друг друга, — Адиль и его сводные братья хорошо ладили между собой. В Джелалабаде они водили его в парки, на базары, в кино и на соревнования по бузкаши. Вместе резались в «Обитель зла», стреляли по зомби в «Зове долга» и всегда брали к себе в команду играть в футбол с местными. Адиль так хотел, чтобы они жили рядом.
Адиль смотрел, как мать поднимает к потолку и опускает выпрямленные ноги, лежа на спине, зажав голыми лодыжками синий пластиковый мяч.
По правде сказать, шадбагская скука убивала Адиля. За два года здесь он не завел ни единого друга. Не ездил на велосипеде в город — во всяком случае, самостоятельно: в округе участились похищения людей, хотя иногда получалось улизнуть, ненадолго, но все равно не за пределы стен. У него не было школьных товарищей, потому что Баба-джан не позволил ему посещать местную школу — «по причинам безопасности», как он говорил, — и к ним на дом каждый день ходил учитель. В основном Адиль коротал время за чтением, или пинал в одиночестве мяч, или смотрел с Кабиром фильмы, бывало — одни и те же по многу раз. Он вяло бродил по просторным высоченным коридорам их огромного дома, по громадным пустым комнатам или пялился в окно из своей спальни наверху. Он жил в особняке, но мир его сжался. Иногда ему бывало так скучно, что он готов был грызть дерево.
Он знал, что матери здесь тоже ужасно одиноко. Она пыталась заполнить дни хозяйством, утренней гимнастикой, душем, завтраком, чтением, возней в саду, а вечера — индийскими мыльными операми по телевизору. Когда Бабы-джан не было дома, а такое случалось часто, она всегда носила серые треники и кроссовки, лицо не красила, волосы стягивала в узел на затылке. Редко открывала шкатулку с украшениями, где у нее хранились кольца, ожерелья и серьги, которые Баба-джан привез ей из Дубая. Иногда она часами разговаривала с кабульскими родственниками. И лишь когда ее сестра и родители навещали их раз в два-три месяца по нескольку дней, Адиль видел ее оживленной. Она облачалась в длинное цветастое платье и туфли на высоком каблуке, наносила макияж. Глаза у нее сияли, а смех разносился по всему дому. И лишь тогда Адиль замечал проблеск того, кем она была раньше.
Когда Баба-джан уезжал, Адиль с матерью старались быть друг другу отдушиной. Вместе складывали пазлы, дулись в гольф и теннис на Адилевой игровой приставке. Но больше всего Адиль любил строить с матерью домики из зубочисток. Мать рисовала трехмерный план дома на листе бумаги — с крыльцом, остроконечной крышей, с лестницами внутри и стенками, отделяющими комнаты друг от друга. Они сначала строили фундамент, потом возводили внутренние стены и лестницы, убивали целые часы на обмазку зубочисток клеем, оставляли секции на просушку. Мать говорила что, когда была молодая, еще до свадьбы с отцом Адиля, — мечтала стать архитектором.
Они как раз возводили небоскреб, когда она рассказала Адилю историю про то, как они с Бабой-джан поженились.
Он вообще-то сделал предложение моей сестре.
Тете Наржис?
Да. Еще в Кабуле. Он ее увидел однажды на улице и все. Решил жениться. Явился к нам домой на следующий день — он и пятеро его людей. В общем, вломились к нам. Все в сапогах.
Она покачала головой и рассмеялась, будто Баба-джан так пошутил, но не так, как смеялась, если считала что-то забавным.
Видел бы ты, какие лица были у дедушки с бабушкой.
Они уселись в гостиной — Баба-джан, его люди и ее родители. Она была на кухне, заваривала всем чай, а они там разговаривали. Незадача, сказала она, — сестра ее Наржис уже была помолвлена с двоюродным братом, который жил в Амстердаме, учился на инженера. Как же они расторгнут помолвку? — спросили родители.
И тут вхожу я, несу поднос с чаем и сластями. Наливаю им чаю, ставлю еду на стол, твой отец смотрит на меня и, когда я уже собралась уходить, говорит: «Может, вы и правы, господин. Несправедливо расторгать помолвку. Но если скажете, что и эта занята, мне ничего не останется как решить, что я вам не нравлюсь». И смеется. Вот так мы и поженились.
Она взялась за тюбик с клеем.
Он тебе нравился?
Она слегка пожала плечами. Если честно, я больше боялась, чем что-то еще.
Но сейчас он тебе нравится? Ты же его любишь.
Конечно, люблю, — сказала мать Адиля. — Ну и вопрос.
Ты не жалеешь, что вышла за него замуж.
Она отложила клей и помедлила пару секунд, прежде чем ответить.
Посмотри, как мы живем, Адиль, — проговорила она. — Посмотри вокруг. О чем жалеть?
Она улыбнулась и нежно потянула его за мочку.
Ну и кроме того — у меня бы в противном случае не было тебя.
Мать Адиля выключила телевизор и уселась на пол, отдуваясь, утирая полотенцем пот с шеи.
— Давай ты сегодня сам чем-нибудь займешься? — сказала она, потягиваясь. — Я сейчас в душ, потом есть. А потом собиралась позвонить твоим дедушке с бабушкой. Уже пару дней не разговаривали.
Адиль вздохнул и встал.
У себя в комнате — этажом ниже и в другом крыле — он взял футбольный мяч, натянул форму Зидана, которую Баба-джан подарил ему на последний день рождения, на двенадцать лет. Спустившись вниз, обнаружил, что Кабир заснул; газета лежала у него на животе, как одеяло. Адиль стащил банку яблочного сока из холодильника и вышел наружу.
Он прошел по гравийной дорожке к главному выходу с территории. Будка, где обычно стоял охранник, пустовала. Адиль знал режим часовых. Он осторожно открыл ворота и шагнул наружу, прикрыв за собой створку. Почти тут же ему почудилось, что по эту сторону стены дышать легче. Бывали дни, когда территория особняка слишком уж походила на тюрьму.
Он двинулся вдоль стены, оставаясь в ее широкой тени, подальше от главной дороги. Тут, на задах особняка, располагались сады Бабы-джан, которыми он очень гордился. Несколько акров длинных параллельных рядов груш, яблонь, абрикосов, вишен, фиг и мушмулы. Адиль с отцом подолгу бродили по этим садам, Баба-джан сажал его к себе на плечи, и Адиль мог сорвать пару спелых яблок. Между забором и садом была полоса пустой земли — ну или почти пустой, если не считать сарая, где садовники хранили инвентарь. А еще там был плоский пень, похоже оставшийся от громадного старого дерева, что тут когда-то росло. Баба-джан с Адилем однажды посчитали кольца, и оказалось, что дерево, наверное, видало армию Чингисхана. Отец сказал, горестно покачав головой: кто бы ни был тот, кто срубил это дерево, он попросту дурак.
День был жаркий, солнце шпарило с неба такого безупречно синего цвета, как на картинках, какие Адиль рисовал карандашами, когда был маленький. Он поставил банку с соком на пень и взялся тренировать чеканку. Его личный рекорд — шестьдесят восемь ударов без касания мячом земли. Он установил этот рекорд весной, теперь же лето было в разгаре, а он все пытался побить его. Адиль достучал до двадцати восьми, когда почувствовал, что за ним наблюдают. Это был мальчик — тот самый, что приходил со стариком, пытавшимся поговорить с Бабой-джан на церемонии открытия школы. Сейчас он сидел на корточках в тени кирпичного сарая.
— Ты что здесь делаешь? — спросил Адиль, пытаясь рявкать, как Кабир, когда тот говорил с незнакомцами.
— Сижу в теньке, — ответил мальчик. — Не сдавай меня.
— Тебе здесь быть не положено.
— Да и тебе.
— Что?
Мальчик хмыкнул.
— Неважно.
Он потянулся и встал. Адиль вгляделся, не оттопырены ли карманы у мальчика. Может, он пришел фрукты воровать. Мальчик подошел к Адилю, поддел мяч ногой, пару раз подбросил его и пяткой пнул Адилю. Адиль поймал мяч, пристроил подмышкой.
— Ваш бандит вынудил нас с отцом ждать на дороге. Никакой тени. И ни единого облака на небе.
Адиль почувствовал, что надо вступиться за Кабира.
— Никакой он не бандит.
— Ну, «калаш» свой он нам хорошенько засветил, точно тебе говорю. — Мальчик посмотрел на Адиля с ленивой насмешливой улыбкой на губах. Уронил плюху слюней к своим ногам. — А ты, я гляжу, фанат бодливого.
Адиль мгновение соображал, о чем речь.
— Нельзя судить его по одной ошибке, — сказал он. — Он был лучшим. Он был волшебником полузащиты.
— Я видал и получше.
— Да-а? И кого же?
— Марадону.
— Марадону? — переспросил Адиль, негодуя. Он уже спорил на эту тему с одним из сводных братьев в Джелалабаде. — Марадона был жулик! «Рука Бога», помнишь?
— Все жульничают и все врут.
Мальчик зевнул и собрался уходить. Примерно с Адиля ростом, может, чуть выше, и почти того же возраста, подумал Адиль. Но как-то так он ходил, что казался старше, — не спеша и с таким видом, будто все уже примелькалось и ничто не удивляло.
— Меня зовут Адиль.
— Голям.
Они пожали друг другу руки. У Голяма оказалась крепкая хватка, а ладонь сухая и мозолистая.
— А тебе сколько лет?
Голям пожал плечами:
— Тринадцать, наверное. Может, уже и четырнадцать.
— Ты, что ли, не знаешь, когда у тебя день рождения?
Голям ухмыльнулся:
— Ты-то свой наверняка знаешь. Прямо-таки отсчитываешь.
— А вот и нет, — ощетинился Адиль. — В смысле, не отсчитываю.
— Мне пора. Меня отец ждет один.
— Я думал, это твой дед.
— Неправильно думал.
— Хочешь, поиграем в штрафную? — спросил Адиль.
— В смысле, типа в пенальти?
— По пять каждому, на лучшего.
Голям опять сплюнул, прищурился на дорогу, потом на Адиля. Адиль приметил, что подбородок у Голяма для его лица маловат, а клыки растут криво, один к тому же сильно сколот и гнилой. Левая бровь рассечена пополам коротким узким шрамом. И от него пахло. Но Адиль почти два года не разговаривал и тем более не играл с мальчиком своего возраста, если не считать ежемесячных поездок в Джелалабад. Адиль приготовился к огорчению, но Голям пожал плечами и сказал:
— Фигли, а давай. Но чур я первый бью.
Ворота они соорудили из двух камней, разнесли их на восемь шагов. Голям пробил свои пять ударов. Один забил, два мимо, и еще два Адиль взял без усилий. Вратарь из Голяма вышел еще хуже. Адиль забил четыре гола, обдурив противника обманными финтами, а один удар пришелся вообще мимо ворот.
— Блядство, — сказал Голям, согнувшись и уперев ладони в колени.
— Реванш?
Адиль старался не злорадствовать, хоть и с трудом. Голям согласился, но результат вышел еще более неравный. Ему опять удался один гол, а Адиль на этот раз забил все пять.
— Ну все, надо перевести дух, — сказал Голям, вскинув руки. Доковылял до пня и уселся на него с усталым стоном.
Адиль сгреб мяч, сел рядом.
— Это вряд ли поможет, — сказал Голям, выуживая из кармана джинсов пачку сигарет. Осталась одна. Он прикурил ее с одной спички, удовлетворенно вдохнул, предложил Адилю. Адиля подмывало согласиться, лишь бы впечатлить Голяма, но он отказался, побоявшись, что Кабир или мать учуют запах.
— Мудро, — сказал Голям, откидывая голову.
Они потрепались о футболе — к приятному удивлению Адиля, Голям в нем серьезно разбирался. Обсудили любимые матчи и истории голов. Поделились пятерками самых крутых игроков: в основном они совпадали, вот только Голям включил бразильца Роналдо, а Адиль — португальца Роналдо. Неизбежно договорились до Финала-2006 и мучительного воспоминания об инциденте с боданием. Голям сказал, что смотрел весь матч в витрине магазина телевизоров, рядом с их лагерем.
— С лагерем?
— Где я вырос. В Пакистане.
Он рассказал Адилю, что первый раз приехал в Афганистан. До этого всю жизнь провел в Пакистане, в лагере беженцев Джалозай, там и родился. Он сказал, что Джалозай — это как целый город, здоровенный лабиринт палаток, глинобитных хижин и домов из пластика и алюминиевого сайдинга, а между ними — узкие проходы, заваленные мусором и дерьмом. Город в подбрюшье города еще больше. Он с братьями — он был старше их на три года — выросли в лагере. Жили в глинобитном домике с братьями, матерью, отцом по имени Икбал и бабушкой по отцу, Парваной. В тех самых проходах они с братьями учились ходить и говорить. Там же пошли в школу. На тех грязных улицах он гонял палкой ржавые велосипедные колеса и носился с другими детьми беженцев, пока не садилось солнце и бабушка не звала домой.
— Мне там нравилось, — сказал он. — Там у меня были друзья. Я всех знал. Все у нас было хорошо. У меня есть в Америке дядя, сводный брат отца, Абдулла. Я его никогда не видел. Но он нам слал деньги раз в несколько месяцев. Помогало. Очень.
— А почему вы уехали?
— Пришлось. Пакистанцы свернули лагерь. Сказали, что афганцы должны жить в Афганистане. И тут перестали приходить деньги от дяди. Отец сказал, что все равно придется возвращаться домой и начинать все заново, поскольку талибы перебежали на пакистанскую сторону границы. Сказал, что мы в Пакистане в гостях, пора и честь знать. Меня очень придавило. Это место, — он махнул рукой, — мне чужое. А дети из нашего лагеря, которые бывали в Афганистане? Никто и слова доброго про него не сказал.
Адилю хотелось ввернуть, что он знает, каково Голяму. Хотелось выложить, как он скучает по Кабулу, по друзьям и своим сводным братьям в Джелалабаде. Но показалось, что Голям его засмеет. И поэтому сказал так:
— Ну, тут и впрямь скучно.
Голям все равно засмеялся.
— Не думаю, что они это имели в виду, — выдал он.
Адиль смутно понял, что его поставили на место.
Голям затянулся и выпустил череду колечек. Они вместе смотрели, как они уплывают и растворяются в воздухе.
— Отец говорил нам с братьями: «Погодите… погодите, вы еще вдохнете воздух Шадбага, мальцы, попробуете его воду». Он тут родился, мой отец, тут и вырос. Он говорил: «Никогда не пили вы такой прохладной воды и такой сладкой». Он всегда нам рассказывал про Шадбаг, а то была маленькая деревня, когда он тут жил. Говорил, что тут есть сорт винограда, какой можно вырастить только в Шадбаге и больше нигде. Можно подумать, прямо рай описывал.
Адиль спросил его, где они остановились. Голям отбросил окурок, глянул в небо, зажмурившись от его яркости.
— Знаешь поле рядом с мельницей?
— Да.
Адиль ждал продолжения, но его не последовало.
— Вы живете в поле?
— Пока да, — буркнул Голям. — У нас палатка.
— У вас тут разве нет родственников?
— Нет. Они все разъехались либо умерли. Ну, то есть, у моего отца есть дядя в Кабуле. Или был. Неизвестно, жив ли. Брат моей бабушки, работал на одну богатую семью. Но похоже, Наби и бабушка не разговаривали ни разу лет пятьдесят или больше, наверное. Они практически чужие люди. Если б отцу пришлось, он бы пошел к дяде. Но он хочет сам попробовать. Это его дом.
Они еще посидели молча на пне, глядя, как листья в саду трепещут от порывов теплого ветра. Адиль думал о Голяме и его семье, как они спят в палатке, о скорпионах и змеях, что ползают вокруг в поле.
Адиль не понимал, с чего вдруг рассказал Голяму, почему они с родителями уехали сюда из Кабула. Или, вернее, не мог выбрать точную причину. Он не был уверен, захотелось ли ему развеять впечатление, что живет припеваючи лишь потому, что обитает в большом доме. Или взыграло в нем эдакое школярское стремление быть царем горы. А может, то был призыв к сочувствию. Желал ли он сократить расстояние меж ними? Неизвестно. Может, все разом. Не понимал Адиль, почему ему важно понравиться Голяму, но одно ему было смутно понятно: причина — сложнее, чем просто постоянное одиночество и желание с кем-нибудь дружить.
— Мы переехали в Шадбаг, потому что в Кабуле кто-то пытался нас убить, — сказал он. — Однажды к дому подъехал мотоцикл и водитель расстрелял дом. Его не поймали. Но, слава Господу, никто из нас не пострадал.
Он не знал, какой реакции ожидать, но его удивило, что Голям не проявил никакой. Все еще щурясь на солнце, тот произнес:
— Угу, я знаю.
— Знаешь?
— Твоему отцу достаточно в носу поковырять, чтоб все об этом знали.
Адиль смотрел, как Голям смял пустую сигаретную пачку в шарик и запихнул ее в карман джинсов.
— У него и впрямь есть враги, у отца твоего, — вздохнул Голям.
Адиль знал об этом. Баба-джан объяснял ему, что некоторые люди из тех, кто воевал с ним бок о бок против русских в 1980-х, обрели власть и развратились. Сбились с пути, сказал он. А поскольку он отказывался участвовать в их преступных планах, они постоянно пытались его убрать, замарать его имя, распространяя о нем лживые, вредные слухи. Потому-то Баба-джан всегда старался оградить Адиля от такого — не позволял в доме газет, например, и не желал, чтоб Адиль смотрел новости по телевизору или лазил в интернет.
Голям склонился к нему:
— Я слыхал, он видный земледелец.
Адиль пожал плечами.
— Сам видишь. Тут всего несколько акров садов. Ну и еще хлопковые поля в Гильменде, кажется, — для фабрики.
Голям вгляделся Адилю в глаза, и улыбка медленно расползлась у него по лицу, обнажив гнилой клык.
— Хлопок. Ну ты и фрукт. Не знаю прямо, что и сказать.
Адиль не понял. Встал, отбил мяч о землю.
— Можешь сказать «Реванш!».
— Реванш!
— Айда.
— Спорим, на этот раз ты и одного не забьешь.
Теперь пришла очередь Адилю ухмыляться.
— На что?
— Это просто. На Зидана.
— А если выиграю, то есть когда выиграю?
— Я бы на твоем месте, — сказал Голям, — о такой невероятности не беспокоился.
Поединок прошел гениально. Голям кидался и влево, и вправо — и поймал все Адилевы броски. Стаскивая майку, Адиль почувствовал, какую глупость допустил, позволив обмануть себя на вещь, которая была по-честному его, может, самая ценная его собственность. Отдал. С тревогой почувствовал жжение слез и постарался их задавить.
Голяму, правда, хватило тактичности не напяливать ее прямо в присутствии Адиля. Он собрался уходить, улыбнулся через плечо.
— Отец-то твой, он же не на три месяца уезжает, верно?
— Я ее завтра у тебя отыграю, — ответил Адиль. — Майку.
— Я подумаю.
Голям зашагал к главной дороге. На полпути остановился, выудил из кармана смятую пачку сигарет и запустил ее через стену Адилева имения.

 

Каждый день почти всю неделю после утренних уроков Адиль брал мяч и уходил с территории. Первые пару раз ему удалось подгадать свои вылазки под расписание обхода охранников. Но на третий раз часовой поймал его и выйти не дал. Адиль сходил в дом и вернулся с айподом и часами. С тех пор охранник втихаря впускал и выпускал Адиля при условии, что дальше сада он не пойдет. А Кабир с матерью и не замечали его отлучек на час-другой. Таково преимущество жизни в большом доме.
Адиль играл один за задней стеной, рядом со старым пнем, каждый день надеясь увидеть, как вразвалочку идет к нему Голям. Он приглядывал за проселком, пролегавшим между главной дорогой и их территорией, пока чеканил, пока сидел на пне и смотрел, как боевой самолет прочерчивает небо, пока уныло швырял камешки в никуда. Чуть погодя забирал мяч и топал обратно в дом.
И вот однажды явился Голям — с бумажным пакетом.
— Ты где был?
— Работал, — ответил Голям.
Он рассказал Адилю, как они с отцом нанялись на несколько дней кирпичи лепить. Голяму досталось месить раствор. Он таскал кадки с водой, мешки со строительной смесью и песком тяжелее его самого. Объяснил Адилю, как месить раствор в тачке, перекладывая лопатой смесь в воду, перемешивая, добавляя еще воды, потом песка, пока не получится пластичная консистенция, какая не крошится. После чего он волок тачку к каменщикам и спешил делать следующую порцию. Показал Адилю волдыри на ладонях.
— Ух ты, — сказал Адиль — как дурак, он сам это понимал, но не смог выдумать другого ответа. Работать руками — если это вообще считается — ему пришлось всего раз: года три назад он помог садовнику посадить несколько саженцев яблони на заднем дворе их дома в Кабуле.
— У меня для тебя сюрприз, — сказал Голям. Залез в пакет и кинул Адилю зидановскую майку.
— Не понял, — сказал Адиль с удивлением и осторожным восторгом.
— Я тут смотрю, один пацан в городе ходит в ней, — сказал Голям, поманив у Адиля мяч пальцами. Адиль передал мяч, и Голям принялся его подбрасывать, а сам продолжил рассказывать: — Представляешь? Я такой подхожу к нему и говорю: «Эй, это ж моего другана майка». Он такой зырк на меня. Короче, пошли выйдем. Под конец он умолял меня, чтоб я майку забрал! — Он поймал мяч в полете, сплюнул и улыбнулся Адилю. — Ну ладно, может, я ему ее загнал за пару дней до того.
— Так не пойдет. Если продал, майка его.
— Так что, она тебе не нужна теперь? После всего, что я пережил, лишь бы ее тебе вернуть? Знаешь ли, мы с ним не в одни ворота играли. Мне тоже досталось несколько приличных тумаков.
— И все-таки… — пробормотал Адиль.
— Ну и да, я ж тебя обдурил, и мне было совестно. Зато теперь майка у тебя. А у меня вот что… — Он указал себе на ноги, и Адиль увидел новенькие сине-белые кроссовки.
— Он как, тот пацан? — спросил Адиль.
— Жить будет. Ну так что, будем разговоры разговаривать или сыграем?
— А отец с тобой?
— Сегодня — нет. Он в суде в Кабуле. Давай, пошли.
Они поиграли, погоняли мяч туда-сюда. Потом пошли прогуляться, и Адиль нарушил обещание охраннику — забрели в сад. Поели мушмулы с дерева и выпили холодной «фанты» из банок, Адиль тайком стащил их в кухне.
Вскоре они уже встречались почти каждый день. Играли в мяч, гонялись друг за дружкой вдоль параллельных рядов деревьев. Болтали о спорте и фильмах, а когда не о чем было говорить, смотрели на Шадбаг-и-Нау, на пологие холмы в отдалении и на смутную цепочку гор еще дальше, и так тоже было хорошо.
Каждый день Адиль просыпался с желанием увидеть, как Голям пробирается по тропе, услышать его громкий уверенный голос. Он часто отвлекался на утренних занятиях, был рассеян и все думал, во что они будут сегодня играть, какие истории друг другу расскажут. Он боялся потерять Голяма. Боялся, что отец Голяма Икбал не найдет здесь постоянной работы и Голям уедет в другой город, в другую часть страны, и Адиль пытался приготовиться к такой возможности, закалить себя к возможному прощанью.
Как-то раз, когда они сидели на пне, Голям сказал:
— Ты был с девочкой, Адиль?
— В смысле…
— Да, в смысле.
У Адиля уши залило жаром. Он на миг подумал, не соврать ли, но знал, что Голям сразу его вычислит. Пробормотал:
— А ты?
Голям закурил сигарету, предложил Адилю. На сей раз Адиль согласился, предварительно глянув через плечо, не смотрит ли охранник из-за угла, не собрался ли Кабир наружу. Затянулся — и его тут же пробило долгим кашлем. Голям хмыкнул и заколотил его по спине.
— Так что, ты — да? — просипел Адиль, роняя слезы.
— Друган мой в лагере, — сказал Голям конспиративным шепотом, — постарше меня, сводил в публичный дом в Пешаваре.
Рассказал всю историю. Маленькая грязная комнатка. Оранжевые занавески, стены в трещинах, на потолке — голая лампочка, по полу носятся крысы. Слышно, как рикши гоняют по улице, топочут взад-вперед, тарахтят машины. Девушка на матрасе, доедает бирьяни, жует, смотрит на него без всякого выражения. Как он разглядел, даже при таком тусклом свете, что у нее милое лицо и что она едва ли старше его самого. Как она сгребла остатки риса сложенным кусочком наана, отпихнула тарелку, легла, вытерла пальцы о штаны и сдернула их.
Адиль пораженно, завороженно слушал. Никогда у него не было такого друга. Голям знал о мире больше, чем сводные братья Адиля, а те на несколько лет его старше. А его кабульские друзья? Они все были детьми технократов, чиновников и министров. У всех жизни — вариации на тему Адилевой. Проблески своего бытья, которыми Голям поделился с Адилем, говорили о существовании, исполненном бед, непредсказуемости, тягот, — но и приключений, о жизни, удаленной от Адиля на вселенные, хотя разворачивалась она буквально в одном плевке от него. Слушая истории Голяма, Адиль понял, насколько безнадежно уныло его существование.
— И что, ты это сделал? — спросил Адиль. — Ну то есть, засунул в нее это?
— Нет. Мы выпили чаю и обсудили Руми. А ты как думаешь?
Адиль вспыхнул.
— И как оно?
Но Голям уже сменил тему. Так у них часто складывались разговоры: Голям выбирал, о чем говорить, начинал со смаком рассказывать, увлекал Адиля, а потом терял интерес и бросал и историю, и Адиля без концовки.
На этот раз, вместо того чтобы дорассказать, Голям выдал:
— Бабушка говорит, что ее муж, мой дед Сабур, рассказал ей как-то историю про вот это дерево. Задолго до того как его срубил, конечно, когда они оба еще были детьми. А история такая: если есть у тебя желание, нужно встать на колени перед деревом и прошептать его. И если дерево согласится его исполнить, уронит в точности десять листьев тебе на голову.
— Никогда не слыхал такого, — сказал Адиль.
— Ты бы не стал, верно?
И тут до Адиля дошло, что именно говорит Голям.
— Погоди. Твой дед срубил наше дерево?
Голям обратил на него взгляд.
— Ваше дерево? Оно не ваше.
Адиль сморгнул:
— В каком смысле?
Голям вперился Адилю в лицо еще пристальнее. Адиль впервые не смог углядеть в лице друга ни привычной оживленности, ни фирменной ухмылки, ни беззаботного лукавства. Лицо его изменилось — стало сдержанным, поразительно взрослым.
— Это моей семьи дерево. И земля эта была у моей семьи. Нашей — испокон веку. Твой отец построил особняк на нашей земле. Пока мы были в Пакистане во время войны. — Он указал на сад: — Здесь когда-то были дома. Но твой отец снес их бульдозером, сровнял с землей. И дом, где мой отец родился и вырос, он тоже снес.
Адиль сморгнул.
— Он объявил нашу землю своей и построил на ней вот это. — Голям ощерился и ткнул большим пальцем себе за спину, в забор.
Чувствуя, что его слегка подташнивает и тяжко стукает сердце, Адиль сказал:
— Я думал, мы друзья. Зачем ты мне говоришь эти ужасные враки?
— Помнишь, как я тебя надул и забрал у тебя майку? — спросил Голям, и краска прилила к его щекам. — Ты чуть не заревел. Не отрицай, я видел. По майке. Майку пожалел. Представь, как моей семье было, — мы приехали из Пакистана, вылезли из автобуса и вот это нашли у нас на земле. А твой бандит в фиолетовом пиджаке выгнал нас с нашей собственной земли.
— Мой отец — не вор! — выпалил Адиль. — Спроси любого в Шадбаге-и-Нау, спроси, что он сделал для этого города.
Он вспомнил, как Баба-джан принимал людей у городской мечети, присев на землю с чашкой чая, с четками на руке. Как люди торжественно подходили к нему, и очередь их тянулась от его подушки до главного входа, — мужчины с грязными руками, беззубые старухи, молодые вдовы с детьми, и все они нуждались в чем-то, все ждали своей очереди попросить о чем-нибудь: о помощи, о работе, о маленьком займе на починку крыши, на дренажную канаву или на молочную смесь. Отец кивал, слушал с бесконечным терпением, будто каждый человек важен ему был, как член семьи.
— Да-а? А с чего тогда у моего отца есть документы на эту землю? — сказал Голям. — Которые он отдал судье.
— Я уверен, если твой отец поговорит с Бабой…
— Твой Баба не будет с ним разговаривать. Он не признается в том, что сделал. Он проезжает мимо, будто мы бродячие псы.
— Вы не псы, — сказал Адиль. Трудно было выдерживать ровный тон. — Вы хапуги. Правильно Кабир сказал. Я и сам бы мог догадаться.
Голям встал, сделал пару шагов, остановился.
— Так вот знай, — сказал он. — Я против тебя ничего не имею. Ты просто глупый маленький мальчик. Но когда Баба в следующий раз соберется в Гильменд, попроси его взять тебя с собой на эту его фабрику. Посмотришь, что он там выращивает. Хочешь подскажу? Не хлопок.

 

В тот же вечер перед ужином Адиль лежал в ванне с горячей мыльной водой. До него доносились звуки из телевизора на первом этаже — Кабир смотрел старый фильм про пиратов. Злость, какая была в нем весь день, вымылась из Адиля, и теперь ему казалось, что он слишком грубо обошелся с Голямом. Баба-джан как-то сказал ему: Как бы ты ни старался, бедные все равно иногда говорят о богатых дурно. Они так делают в основном потому, что разочарованы в своей жизни. Ничего не попишешь. Это даже естественно. И мы не должны их винить, Адиль, — сказал он.
Адиль не был слишком уж наивным, чтоб не понимать: мир по сути — несправедлив, достаточно выглянуть из окна спальни. Но он представлял, что людей вроде Голяма знание этой правды никак не утешало. Может, людям вроде Голяма нужны виноватые, из плоти и крови, кого удобно считать источником их тягот, кого можно проклинать, обвинять, на кого злиться. Может, Баба-джан был прав, сказав, что правильная реакция — понимать, воздерживаться от суждений. Или даже отвечать добротой. Глядя, как мыльные пузыри всплывают на поверхность и лопаются, Адиль думал о построенных отцом школах и больницах и о том, что есть в городе люди, распускающие о нем жуткие слухи.
Когда он вытирался, к нему заглянула мать:
— Идешь ужинать?
— Я не хочу есть, — сказал он.
— О. — Она вошла внутрь, сняла с вешалки полотенце. — Давай. Сядь. Я тебе вытру голову.
— Я и сам могу, — сказал Адиль.
Пожал плечами. Она положила руку ему на плечо, взглянула так, будто ожидала, что он потрется щекой о ее ладонь. Не потерся.
— Мама, ты видела фабрику Бабы-джан?
Он заметил, что мать чуть помешкала с ответом.
— Конечно, — сказала она. — Да и ты.
— Не на фотографиях. Живьем. Ты там была?
— С чего бы? — ответила мать, склонив голову в зеркале. — В Гильменде опасно. Твой отец никогда не позволил бы, чтоб нам с тобой навредили.
Адиль кивнул.
Внизу стреляли пушки, пираты орали, идя в бой.
Голям появился вновь через три дня. Быстро подошел к Адилю и замер.
— Я рад, что ты пришел, — сказал Адиль. — У меня для тебя кое-что есть.
Он поднял с пня куртку, которую носил с собой со дня их размолвки. Из шоколадно-коричневой кожи, с мягкой каракулевой подкладкой и капюшоном, который можно отстегивать и пристегивать. Протянул ее Голяму:
— Я всего несколько раз надевал. Она мне велика. А тебе должна быть впору.
Голям не шелохнулся.
— Мы вчера съездили в Кабул на автобусе, были в суде, — сказал он без выражения. — Угадай, что нам сказал судья? Что у него плохие новости. Сказал, что у них случилось происшествие. Маленький пожар. Документы моего отца на собственность сгорели. Нету их. Уничтожены.
Адиль медленно опустил руку с курткой.
— Он нам это рассказывает — дескать, ничем не может помочь, раз бумаг больше нет, — а у самого на руке знаешь что? Новенькие золотые часы, которых на нем не было, когда отец его последний раз видел.
Адель сморгнул.
Голям перевел взгляд на куртку. Жесткий, безжалостный, укоризненный взгляд. Пристыдить получилось. Адиль весь сжался. Почудилось, что куртка прямо у него в руках из миротворческого подношения превращается во взятку.
Голям развернулся и поспешил назад, к дороге, — быстрым, бойким шагом.

 

Вечером того же дня вернулся Баба-джан и устроил в доме праздник. Адиль сидел рядом с отцом во главе стола — вернее, скатерти, что постелили к ужину на полу. Баба-джан иногда предпочитал сидеть на земле и есть руками, особенно если встречался с друзьями давних лет джихада. Вспоминаю наши пещерные дни, — шутил он. Женщины ели за настоящим столом в гостиной, ложками и вилками, во главе — мать Адиля. Адиль слышал, как их болтовня эхом отскакивает от мраморных стен. Одна, женщина с толстыми бедрами и длинными волосами, покрашенными в рыжий, была помолвлена с одним из друзей Бабы-джан. В тот же вечер она показала матери Адиля снимки на цифровом фотоаппарате — из магазина свадебных товаров, когда они ездили в Дубай.
За чаем после ужина Баба-джан рассказал историю о том, как его взвод атаковал из засады советскую автоколонну и не пропустил ее в долину с севера. Все внимательно слушали.
— И вот когда они вошли в зону обстрела, — сказал Баба-джан, рассеянно поглаживая Адиля по волосам, — мы открыли огонь. Головную машину подбили, а потом еще несколько джипов. Думал, они сдадут назад или попытаются пробиться. Но эти сукины дети остановились, повылезали из машин и давай стрелять по нам. Представляете?
Гости забормотали. Закачались головы. Адиль знал, что не меньше половины людей в комнате — бывшие моджахеды.
— Мы их превосходили числом, может, три к одному, но они были тяжеловооружены, и вскоре уже они атаковали нас! Наши позиции в садах. Все разбежались. Мы с тем парнем, Мохаммедом или как его, драпали вместе. По винограднику, но не такому, со столбами и проволокой, а который по земле стелется. Пули летят, а мы спасаемся, и вдруг оба спотыкаемся и падаем. Через секунду я уже на ногах и бегу, а Мохаммеда или как его там — нет как нет. Поворачиваюсь, ору: «Вставай, задница ослиная!»
Баба-джан умолк для пущего драматизма. Прижал кулак ко рту, чтоб не рассмеяться.
— И тут он выскакивает и давай бежать. И — вы подумайте только! — этот чокнутый сукин сын тащит две полные руки винограда! По грозди в каждой!
Раздался смех. Адиль тоже смеялся. Отец потрепал его по спине, прижал к себе. Кто-то начал рассказывать другую историю, а Баба-джан потянулся к сигарете, что лежала рядом с его тарелкой. Но прикурить не удалось: где-то в доме внезапно разбилось стекло.
Женщины в гостиной завопили. Что-то металлическое — может, вилка или нож для масла — лязгнуло по мрамору. Мужчины вскочили на ноги. В комнату вбежали Азмарай и Кабир с пистолетами наготове.
— Это от входа, — сказал Кабир. Вслед за его словами разбилось еще одно стекло.
— Подождите тут, командир-сахиб, мы посмотрим, — сказал Азмарай.
— Черта с два, — рявкнул Баба-джан, срываясь с места. — Я под своей крышей не прячусь.
Он направился к прихожей, а за ним Адиль, Азмарай, Кабир и все остальные гости-мужчины. По дороге Адиль видел, как Кабир подобрал металлический прут, которым зимой они мешали угли в печи. Адиль видел, как мать побежала с ними, лицо бледное, вытянутое. Когда они добрались до прихожей, в окно влетел камень, пол засыпало осколками. Рыжая женщина, которая невеста, завопила. Снаружи кто-то орал.
— Как они прорвались мимо охранников? — спросил кто-то за спиной у Адиля.
— Командир-сахиб, нет! — рявкнул Кабир. Но отец Адиля уже открыл входную дверь.
Свет дня уже поблек, но стояло лето, и небеса все еще сияли бледно-желтым. Вдалеке Адиль увидел кучки огней — люди Шадбага-и-Нау и их семьи садились ужинать. Холмы, раскинувшиеся до горизонта, потемнели, и скоро уж ночь заполнит собой все пустоты. Но пока темнота еще не наступила и не смогла укрыть старика, стоявшего внизу у крыльца, и Адиль видел, что у него в обеих руках по камню.
— Отведи его наверх, — сказал Баба-джан матери Адиля. — Быстро!
Мать взяла Адиля за плечи и повела по лестнице наверх, потом через прихожую и в их с Бабой-джан спальню. Она закрыла дверь, задернула шторы и включила телевизор. Подтолкнула Адиля к кровати, села с ним рядом. На экране два араба в длинных куртах и тюбетейках возились с монстр-траком.
— Что они с тем стариком сделают? — спросил Адиль. Его трясло. — Мама, что они с ним сделают?
Он взглянул на мать, увидел, как по ее лицу пробежала тень, и вдруг понял, тут же: что бы сейчас ни вымолвил ее рот, ничему нельзя верить.
— Он поговорит с ним, — ответила она, и голос ее дрогнул. — Договорится. Вот что твой отец делает. Он договаривается с людьми.
Адиль покачал головой. Теперь он плакал, всхлипывал.
— Что он сделает, мама? Что он сделает с этим стариком?
Мать все повторяла одно и то же: все будет хорошо, все обойдется, никто никого не обидит. Но чем больше она это повторяла, тем больше он плакал, пока не умаялся и не заснул у нее на коленях.

 

Бывший полевой командир избегает покушения.
Адиль прочитал статью у отца в кабинете, за его компьютером. Статья описывала атаку как «зверскую», а нападавшего — как бывшего беженца, «подозреваемого в связях с талибами». Посреди статьи цитировали отца Адиля — он выразил страх за безопасность своей семьи. Особенно моего маленького невинного сына, — сказал он. В статье имя нападавшего никак не значилось, равно как и не было сведений о том, что с ним произошло.
Адиль выключил компьютер. Ему не полагалось им пользоваться, и он нарушал границы, заходя к отцу в кабинет. Еще месяц назад он бы и не решился. Он вернулся к себе в комнату, лег на кровать и стал кидать старым теннисным мячиком в стену. Бум! Бум! Бум! Вскоре мать просунула голову в дверь и попросила, а потом и велела ему прекратить, но он не послушался. Она сколько-то постояла в дверях, после чего исчезла.
Бум! Бум! Бум!
С виду ничего не изменилось. Судя по ежедневному распорядку, Адиль вернулся к прежнему ритму жизни. Подъем как обычно, умывание, завтрак с родителями, уроки с учителем. Потом обедал, а вечерами валялся, смотрел кино с Кабиром или резался в видеоигры.
Но все стало другим. Голям, может, и приоткрыл ему дверцу, но именно Баба-джан толкнул Адиля в нее. Спящие шестеренки у Адиля в голове пришли в движение. Адиль чувствовал, будто за одну ночь обрел новое обостренное чутье, — оно позволяло ему воспринимать гораздо больше, чем раньше, такое, что было у него перед носом все эти годы. Он увидел, к примеру, как его мать носит в себе тайны. Стоило посмотреть на нее, и они чуть ли не проступали у нее на лице. Он видел, как она старательно прячет от него все, что знает, все, что она держала под замком, взаперти, под неусыпной охраной — как их самих в этом громадном доме. Он впервые увидел дом отца как уродство, оскорбление, памятник несправедливости — таким он был для всех остальных. Он увидел в стремлении людей угодить его отцу унижение, понял, что страх — подлинная суть их уважения и почитания. Он думал, что Голям гордился бы им и его озарениями. Впервые Адиль осознал более масштабные силы, что всегда управляли его жизнью.
Осознал, насколько невозможно противоположные истины могут уживаться в одном человеке. Не только в его отце, или матери, или Кабире.
Но и в нем самом.
Это открытие в некотором смысле поразило Адиля сильнее всего. От прозрений: чем, как ему теперь было известно, занимался его отец сначала во имя джихада, потом ради того, что он называл справедливым воздаянием за жертву, — голова у Адиля шла кругом. Во всяком случае, поначалу. Не один день после того вечера, когда камни прилетели им в окна, у Адиля всякий раз, когда отец входил в комнату, сводило нутро. Стоило заслышать, как отец лает в трубку мобильника или напевает в ванной, у Адиля корежило спину, а во рту все болезненно пересыхало. Отец целовал его на ночь, а Адилю инстинктивно хотелось отшатнуться. Его преследовали кошмары. Ему снилось, как стоит он у края сада, смотрит на возню за деревьями, металлический прут, поблескивая, ходит вверх-вниз, слышит, как лупит металл по плоти и костям. Он просыпался от этих снов с воем, застрявшим в груди. Непредсказуемо накатывали припадки слез.
И все же.
И все же.
Происходило кое-что еще. Новое осознание не поблекло у него в уме, но постепенно обзавелось компанией. Еще один — противоположный — поток сознания потек сквозь него, он не вытеснял первый, а требовал себе пространства рядом. Адиль чувствовал, как просыпается другая, более тревожащая часть его самого. Та часть его, что со временем, постепенно, почти неосязаемо примет это новое самоопределение, которое сейчас кололось, как мокрый шерстяной свитер. Адиль знал, что в конце концов он, как и его мать прежде, согласится с ходом вещей. Адиль поначалу сердился на нее, а сейчас научился прощать. Может, она приняла все это из страха перед мужем. Или как взятку за роскошную жизнь, которую вела. В основном, подозревал Адиль, потому же, почему это сделает он: ей пришлось. А каков выбор? Адиль не мог сбежать от своей жизни — так же как Голям не мог сбежать от своей. Люди учатся уживаться с самым невообразимым. И ему предстоит. Такова его жизнь. Такова его мать. Таков его отец. И таков он, хоть не всегда понимал это.
Адиль знал, что никогда уже не будет любить отца как прежде, когда счастливо засыпал, свернувшись в бухте его толстых рук. Теперь это стало немыслимым. И он научится любить его заново, хотя все теперь будет иначе — сложнее, запутаннее. Адиль почти чувствовал, как выпрыгивает из детства. Вскоре он приземлится взрослым. И, когда это произойдет, обратно уже не вернешься, ибо взрослость похожа на то, что отец говорил о героях войны: если им стал, им и умрешь.
Лежа ночью в постели, Адиль думал, как однажды — может, завтра, а может, послезавтра, а может, на следующей неделе — он выйдет из дома и доберется до поля за мельницей, где, по словам Голяма, его семья жила в палатке. Он думал, что никого в том поле не увидит. Он встанет у дороги, представит Голяма, его мать, его братьев и бабушку — семью, что идет вразброд, таща перевязанные веревкой пожитки, по пыльным обочинам проселков, ищет место, где бы осесть. Голям теперь глава семьи. Ему придется работать. Юность свою он потратит, расчищая каналы, копая канавы, лепя кирпичи, собирая урожаи с полей. Постепенно превратится в сутулого мужчину с продубленным лицом, каких Адиль видал за плугами.
Адиль думал, как постоит он в поле, глядя на холмы и горы, нависающие над Новым Шадбагом. И тогда, думал он, достанет из кармана то, что нашел однажды, бродя по саду, — левую половинку очков, линза в паутине трещин, дужка в запекшейся крови. Бросит этот обломок очков в канаву. Адиль подозревал: когда он развернется и отправится к дому, сильнее всех чувств в нем будет облегчение.
Назад: Глава шестая Февраль 1974-го
Дальше: Глава восьмая Осень 2010-го