В Дубровнике солнце плескалось
В Дубровнике солнце плескалось в каждой частичке неба, расплавленное золото стекало на красные черепичные крыши старого города, на белое ребро крепостной стены. Мы зачарованно смотрели на причал. Наконец-то настоящий отпуск — первый за долгое время.
Спускаемся на автомобильную палубу забрать машину. Кормовые ворота парома открылись, и в нос с силой ударила вонь моторного топлива, принесенная вместе с черным дымом. Гойко ждал нас. Белые брюки, солнцезащитные очки, загорелое лицо. Одной ногой упирается в толстый канат для швартовки кораблей — помогает машинам съезжать с парома, знаками показывает, как выровнять колеса, и одновременно болтает со стоящим рядом офицером в белой форме.
Диего высунулся из окна машины и громко свистнул, вставив в рот два пальца.
Гойко обернулся, широкая, во весь рот, улыбка обнажила кривые зубы — ни дать ни взять треснувший перезрелый арбуз. Подбежал к нам, с кошачьей ловкостью перепрыгивая через капоты впередистоящих машин. Прижал к груди голову Диего, вопя от радости. Целует, смотрит на него, снова целует. И снова орет:
— Dobro došli, Diego! Dobro došli!
Подходит к моему окну. Я пытаюсь увернуться от этого натиска, но он буквально вытаскивает меня из салона автомобиля, как щепку:
— Dobro došli и Hrvatsku, красавица!
Гойко садится за руль, и мы съезжаем на берег. А потом мы с ним бродим, обнявшись, как брат и сестра после долгой разлуки, по улочкам, бегущим к морю. Гойко выбрал для меня кепку с красно-белым флагом Хорватии. Я надела ее, посмотрелась в зеркальце: отличная кепка… я в ней выгляжу симпатичнее, моложе…
Диего от нас отстал, он фотографировал порт сверху, со старой крепостной стены. Гойко бросил на него взгляд поверх моей головы:
— Он тебя обижает?
У Гойко типичные глаза балканца — глубокие, грозные, полные векового достоинства.
— Нет… он здесь ни при чем.
Больше Гойко ни о чем меня не спрашивал.
— У нас будет время, — сказал. Повернулся и прокричал Диего: — Эй, фотограф, щелкни меня с твоей женой!
Эта фотография сохранилась… Гойко с наигранно страдальческим лицом, и я в хорватской кепке, тонкие ноги торчат из шорт. Лица у меня нет — Пьетро в детстве случайно капнул на фотографию маслом.
Мы сидим в баре маленькой гостиницы неподалеку от улицы Страдун. Над нами — навес из гибискуса, перед нами — бутылка вина и тарелка с маленькими черными оливками. Соревнуемся, кто дальше плюнет косточку. Побеждает Диего. Он всегда побеждал: откуда такая сила в этих впалых щеках!
Отчего-то Гойко заинтересовался обувью Диего. Диего со смехом бросает ему свой шлепанец. Гойко долго и с отвращением рассматривает его, потом возвращает хозяину. Наклоняется, снимает с одной ноги мокасин и, не скрывая своего ликования, показывает внутри надпись: «Dior». Мы притворно сокрушаемся:
— Где ты их украл?
Гойко закуривает, говорит, что на провокации не поддается, и предлагает выпить еще.
Солнце скрылось за навесом, море внизу темно-синее, неподвижное. Мы уже изрядно напились.
Гойко надел мокасин, подмяв ступней задник; эти туфли, наверное, были ему узки и не налезали на потную ногу. Недалеко от порта стояли два танка.
— Почему они здесь? — спросила я у Гойко.
— Это наша Armija, время от времени они проводят рекогносцировку.
Гойко уставился на море через американские солнечные очки. Уже были беспорядки в Краине, были убитые в Борово Село. Одно из четырнадцати тел было возвращено с выколотыми глазами, другое — с отрезанной рукой. Диего что-то спросил. Гойко улыбнулся:
— Ссоры между соседями, ерунда.
И с гордостью продемонстрировал нам одну штуковину — полуобнаженная фигуристая барышня с прищепкой вместо головы. Оказалось, это своеобразная «рамка» для фотографии — можно приставить к роскошному телу любую голову. Гойко порылся в карманах, вынул маленькую фотокарточку, какие обычно делают на документы, и прикрепил ее прищепкой. Я ее узнала — это была моя фотография с пропуска во Дворец спорта на время Олимпиады.
Поставил сексапильную куколку с моей головой на стол.
— Ты была рядом со мной всю зиму…
Диего с силой дал ему в бок.
Остров Корчула окаймлен виноградниками, которые начинаются сразу за изрезанной береговой линией. Маленькая гостиница, где мы поселились, напоминала венецианскую. Мы спускались через заросли кустарника по белым скалистым уступам к небольшому пляжу, который сразу стали считать своим. К обеду не возвращались. Целый день плавали в море. Я часами могла нырять. В морской воде, прозрачной как стекло, ко мне подплывали маленькие бесстрашные рыбки. Галька на берегу в течение дня постоянно меняла цвет. Камни словно двигались под лучами солнца, стараясь расположиться в известном только им порядке. Рано утром казалось, что ты идешь по бесконечному гнезду, маленькие яйца в котором вот-вот треснут. На закате галька становилась мраморной, с синими прожилками, и была похожа на спинки ползущих насекомых. Ночью белый фонарь луны высвечивал прибрежные скалы — на гальке плясали серебристые отсветы потухших углей.
Гойко где-то достал автомобильную камеру. Так он и плавал, усевшись внутрь, положив локти на черную резину, читал книгу. Иногда прерывал чтение и распевал во все горло:
— Kakvo je vrijeme… Vrijeme je lijepo… sunce sija…
Лоб у него обгорел, он залеплял этот солнечный ожог клочком мокрой газеты. Устав плавать, он оставлял свой водный плацдарм и шел под палящим солнцем к дальнему ларьку, где продавали напитки. Возвращался покрытый потом, приносил для всех холодное пиво и рыбу. Диего фотографировал соленые лужи, которые казались лицами, погребальными масками античных воинов. Диего исполнился тридцать один, годы красили его. Лицо у него было худое, аскетичное и в то же время выражало чувственность. На подбородке ямочка, как у ребенка, а в глубоко посаженных глазах несвойственная его возрасту грусть. Мне было тридцать шесть, тело еще сохраняло упругость, но маленькие мимические морщинки на худом лице скрыть было невозможно — загар еще больше обозначил их. Свет в ванной комнате нашего гостиничного номера был таким ярким, что я избегала включать его. Красилась, сидя на кровати, в полумраке комнаты, глядя на себя в зеркальце компактной пудры. Ужинали мы в маленьких прибрежных ресторанах, заказывали креветки, мидии, душистый сыр из молока здешних коз, которые объедают кустарники. И конечно же, местное вино. Я заметила, что некоторые девушки, сезонные официантки, извлекающие выгоду из туристического бума, не раз и не два проходят мимо нашего столика и украдкой посматривают на Диего. Его загорелое лицо казалось вырезанным из гладкого темного дерева. В конце концов, нас всегда видели втроем, и меня вполне можно было принять за жену Гойко. Я склонялась к Диего, целовала его, чтобы отвадить этих искательниц приключений.
Где-то уже шла война… но этим летом я ничего о ней не знала, не думала. Гойко целый день плавал в своем круге из черной резины, царапал стихи и между делом продавал разный хлам. После ужина он куда-то исчезал — в поисках легких развлечений, доступных тел… однако, как я сейчас думаю, в него уже проникла война. Она была в этом жадном, безудержном стремлении взять от жизни как можно больше. Возможно, он старался для нас — хотел, чтобы его итальянские друзья вдоволь насладились морем, вином и мидиями. Урвать добычу до того, как опустится тьма. Сегодня я понимаю, что бесшабашность Гойко, его тяга к земным радостям были порождением его мрачных предчувствий.
— В Загребе все сербы стали четниками, а в Белграде все хорваты — усташами… — Гойко плевал виноградные косточки в море. — Пропаганда… телевидение… пропаганда делает историю…
Он, смеясь, рассказывал о лидерах, имена которых мы слышали впервые, как о кучке идиотов: они укладывали волосы феном и гримировались перед выступлениями на телевидении. Милошевич, как выживший из ума могильщик, возит повсюду останки святого сербского князя Лазаря, а Туджман хочет поменять меню в ресторанах и все дорожные знаки. Серьезного разговора не получалось. Гойко пожимал плечами, рисовал карикатуру: Туджман представляет другу свою жену. В облачке, вылетающем у него изо рта, написано: «ОНА НЕ СЕРБКА, НЕ ЕВРЕЙКА, НЕ ТУРЧАНКА. К СОЖАЛЕНИЮ, ОНА — ЖЕНЩИНА». Газет Гойко не покупал:
— Все они сами с собой разговаривают: пукнут — и радуются, что собственная жопа приветствует их!
Его юмор защищал нас, рядом с ним мы чувствовали себя в безопасности.
Он часто бывал на взводе, его нервозность порой меня раздражала. Этим летом Гойко был точь-в-точь как это море: когда наступал прилив, волны вздымались, разбивались о скалы. Но иногда вечерами, когда начинался отлив и вода уходила, оголяя песок, он походил на тех маленьких крабов, которые оставались на берегу и стремились забраться под камни, беззащитные, как дети.
Как-то ночью, устав от его раскатистого смеха, звучавшего слишком громко и навязчиво на пустынных улочках, которые вели нас к гостинице, я сказала ему, не подумав: «Ты просто дурак». Потом в пустом гостиничном холле он забрался в своих мокасинах «Dior» и с бокалом траварицы в руке прямо в фонтан, облицованный плиткой, как в турецкой бане, и принялся орать:
— Я дурак, это правда! Все поэты дураки, они глупы, как мухи на оконном стекле! Бьются о невидимую преграду, чтобы ухватить хоть немного неба!
В соседнем с нами номере поселилась немецкая пара с двумя ангелоподобными малышами. Мы встретили их в коридоре, возвращаясь с пляжа. Мать — молодая, но уже увядшая женщина, совершенно непривлекательная, — шла впереди меня. Ее распухшие ноги загорели пятнами и были покрыты паутинкой темных вен. Отец — в пластиковых сандалиях, с пивным пузом. Они улыбнулись нам, я улыбнулась им и их чудесным малышам.
— Вырастут и станут такими же безобразными, как родители, — смеясь, сказала я, заходя в комнату.
Диего посмотрел на меня, задетый этим язвительным замечанием. Немцы были очень скромные, никого не беспокоили, говорили тихо. На соседнем с нашим балконе сушились их купальные костюмы. Один из них, детский, с голубыми цветочками, ветром сбросило вниз. Я смотрела на этот купальник, упавший во двор, прямо на тротуар, по которому дворник тащил мешок с мусором.
Между нашей комнатой и соседней была дверь, закрытая на ключ, побеленная вместе со стеной, через нее и доносились звуки. Глубокая ночь, дети уже спят. Мать вымыла им ножки, уложила в постель. Мы всегда возвращаемся поздно, у соседей в это время тишина. Но сегодня немцы решили заняться любовью, соединить некрасивые тела, которые все-таки стремятся друг к другу. Я прислушиваюсь… характерный звук, сопровождающий сексуальную близость. К горлу подкатывает изжога. Рыбный бульон за ужином был слишком приправлен специями. Меня тошнит от этой еды, от слишком крепкого вина, от этих уродливых, неуклюжих тел, которые трутся друг о друга в соседней комнате. Сейчас мне противен секс вообще: втыкать и втыкать до самой смерти, искать и искать дырку. Я представляю себе мужчину, толстяка с огромным пузом… женщину с ее некрасивыми ногами, разведенными в стороны… Лежу и слушаю этот звук, скрип старых пружин. В конце концов, это их отпуск, их деньги. С немецкими марками очень выгодно отдыхать на хорватском побережье. Будет ли война? Может, да, а может, нет… сейчас июнь. Сезон для матерей с детьми. Сегодня ночью эти двое совокупляются. Доламывают и без того старую кровать. Они поужинали, прогулялись рука об руку по гладким булыжникам старых улочек, купили детям вертушки. Вернулись в гостиницу довольные, уложили своих херувимов спать — те сейчас посапывают, светлые локоны прилипли к потным лобикам. Наверное, прежде, чем лечь в постель, прихлопнули пару надоедливых комаров. Сразу видно — настоящая пара, знают, как доставить друг другу удовольствие, не поднимая шума. Звуки минимальные — скрип старой кровати, бурное дыхание… никаких криков, непристойностей. Я хочу встать, потому что мне жарко, потому что у меня несварение желудка, потому что Диего спит и ничего не слышит. И тут раздается вскрик — так кричит морская птица, когда бросается в воду.
Это кричит один из ребятишек. Теперь плачет навзрыд. Я слышу ласковый голос матери. Совокупление прекратилось, пузатому немцу пришлось извлечь свое орудие. Она встала с постели, чтобы успокоить ребенка своим горячим и влажным, словно у коровы, дыханием.
Значит, вот каково заниматься любовью, когда рядом спят дети. Наспех, скомкав вожделение, спешить к малышу, склониться над ним, утешая его, прогоняя его страхи. Эта немка — хорошая мать, я слышу, как она поет колыбельную. Она молода, но некрасива, выглядит гораздо старше своих лет. В ней нет ровным счетом ничего привлекательного, но ребенок любит ее, для него мать — щит из плоти, крепость любви. Для своего малыша она — прекраснейшая из женщин, он зарывается носом в тяжелый запах ее волос, ее пота — запах знакомого тела, запах материнского лона.
Светает, я стою на балконе. Сон как рукой сняло. Небо густого кобальтового цвета, воздух неподвижен и свеж.
Откуда во мне столько ненависти? Так отчетливо, так явно возникло это чувство к плачущему ребенку, к незнакомой женщине. Но главное — к себе самой, что меня утешило.
Диего взял за завтраком пончики в меду, к которым пристрастился.
— Я не хочу на море, — сказала я.
Середина отпуска — это всегда кризис, ненасытность первых дней сменяется утомлением. Диего с улыбкой ответил, что тоже немного устал и с удовольствием составит мне компанию.
— Ночью плакал соседский ребенок, я не могла уснуть.
— Давай поменяем номер.
— Да… давай.
В коридоре встречаю немку, при виде меня она краснеет, — может, ей неловко, она догадывается, что я все слышала. Спрашиваю ее на английском:
— Что случилось, отчего ребенок так кричал ночью?
Объясняет, что купальник потерялся, поэтому дочка плакала. Она и на пляже рыдала, а ночью, во сне, должно быть, вспомнила о пропаже.
— Он старый был, но ей очень нравился…
Я думаю об этом купальнике, упавшем во двор, о дворнике, который его поднял и бросил в свой огромный мусорный мешок. Я хотела крикнуть ему, чтобы он оставил купальник, я знала, что он упал с соседнего балкона. Нo не сделала этого, желчь переполняла меня. Кажется, мне было даже приятно видеть, как дворник бросает в мусор эту выцветшую тряпочку.
По правде говоря, у нас троих были причины для грусти, поэтому мы и старались изо всех сил выглядеть веселыми. Природа, проникая в нас, возвращала нас к самим себе. Дни бежали своим чередом, морская вода лечила мое тело, соленый ветер восстанавливал силы. Я обгорела, меняла кожу, как змея. Диего теперь мало купался, говорил, что соленая вода разъедает глаза. Он предпочитал прибрежные скалы. Я плелась за ним, надев хорватскую кепку. Под палящим солнцем, босые, мы забирались на самые вершины. Я слышала дыхание Диего, смотрела, как ловко, по-звериному, он карабкается по камням. В расщелинах жили морские чайки, мы видели их гнезда. Внезапно они отрывались от земли, планировали вниз и летели прямо над морской гладью, высматривая добычу. Диего ловил объективом фотоаппарата тот самый миг, когда рыба появляется на поверхности воды, а птица погружает клюв, чтобы схватить добычу. Вздох моря — хищная птица, рискующая жизнью, бросает вызов чуждой стихии. Потом, в небе, серебристая вспышка… Жизнь птицы, смерть рыбы. Одно мгновение.
Диего держит меня за руку; день сегодня яркий, солнечный. Кажется, все вокруг покрыто лаком — сверкающая копия реальности. Острова буквально лежат на воде.
— Я хотел бы жить здесь… Когда-нибудь мы все бросим и вернемся сюда.
Сегодня вдалеке видна Италия. За кромкой островов темнеет линия горизонта.
— Это так близко от нас…
Гойко подглядывает за мной… я чувствую, как по мне скользит его взгляд, скрытый за темными стеклами очков. Подолгу молчу, повторяю одно и то же движение — набираю горсть песка и медленно, как в песочных часах, высыпаю.
Они появляются около двух, когда жара становится нестерпимой. Местные мальчишки выскакивают из зарослей, как молодые кабанчики, и бросаются к морю. На худых фигурках — заношенные, изъеденные морской солью плавки.
Один из них, самый маленький, иногда отстает от группы, идет к нам, останавливается, присаживается на корточки и сидит, слегка покачиваясь, будто большое яйцо.
Скорее всего, он хочет денег, как те ребята, которые ныряют в порту, когда приходят паромы из Дубровника. Сколько ему лет? Семь, максимум восемь. Его вьющиеся волосы, спутанные от соли, напоминают козий мех. Мне кажется, что сегодня он подошел к нам ближе обычного. Смотрит на нас большими, как две блестящие черные пуговицы, глазами. Я засыпаю, просыпаюсь. Ребенок все еще тут. Мои ноги слегка разведены в стороны… он смотрит на треугольник бикини, на припухлость лобка. Я сдвигаю ноги, поправляю купальник. И откуда он здесь взялся?
Теперь он стоит по пояс в воде, замер, смотрит на волны вокруг себя. Не понимаю, что он делает. Вдруг он резким движением погружает руку в море, пытается схватить рыбу. Диего идет к скалам. Ребенок поднимает взгляд от воды.
Остальные мальчишки окружили Диего, рассматривают фотоаппарат. Их слишком много, они толкаются, тянут руки. «Будь осторожен, — сказала я Диего, — того и гляди стащат твой фотоаппарат или бросят объектив на песок, просто так, шутки ради». Но Диего не боится, хотя как минимум двое в этой компании — достаточно взрослые, коренастые парни, с хорошо обозначенной мускулатурой. У одного из них на лице красное пятно, как от соуса, у другого — у единственного из всей компании есть ласты, черно-желтые, — точно такие были у одного французского туриста, он долго искал их перед отъездом. Парень не плавает, но и не снимает ласты — смешно ходит в них по камням, как пингвин.
Диего фотографирует у скал группу этих ребят, я вижу, как они позируют и дурачатся. Тот маленький, кажется, сам по себе, никто на него не обращает внимания. Он все еще в воде, неподвижный, как столб. Все остальные собрались вокруг Диего. Я вижу, как он присел на песок — Христос, окруженный кучкой жалких апостолов… Снял объектив, что-то объясняет, не знаю, правда, на каком языке. Фотоаппарат болтается теперь на шее у парня с красным пятном, он фотографирует. Диего смеется.
Возвращается ко мне. На загорелом лице играет улыбка. Убирает фотоаппарат в кожаный чехол.
— Они меня не отпускали.
— Снял что-то интересное?
— Не знаю.
Он никогда не знает, хорошие ли получатся снимки. Один интересный кадр, всего один, стоит рулонов изведенной пленки. Когда он снимает, он видит все наоборот: то, что кажется ему шедевром, потом оказывается хламом. Красота возникает неожиданно, как всегда в этом мире.
Вечером следующего дня ребенок снова на прежнем месте. Диего загорает под лучами заходящего солнца. Он любит такое солнце, потому что оно красное, потому что оно кроткое, как и все, что вот-вот угаснет. Диего снял солнечные очки, чудесный вечерний свет ласкает его лицо. Он бесшумно, как змея, подползает к чехлу, достает фотоаппарат и наводит объектив.
Ребенок сидит в своей обычной позе, как яйцо. Я не заметила, когда он появился, еще недавно его не было. Он появился вместе с этим угасающим светом, выскочил из кустов, как заблудившийся ягненок. Диего подползает к нему, подтягивается на локтях. Теперь ребенок стоит в море, занят своим делом. Пытается поймать рыбу голыми руками, ладошка в воде, словно клюв голодной птицы. Диего щелкает затвором фотоаппарата… всего одно мгновение. Мальчик схватил рыбу, в то самое мгновение он ее и схватил. Я вижу эту фотографию: мальчик-чайка и рыба, парящая в воздухе, в лучах заходящего солнца. Может быть, этот снимок и есть неожиданная красота.
Всего миг — и рыба снова нырнула в глубину, а мальчик убежал. Солнце зашло, небо стало матовым, однотонным, казалось, что солнца на нем не было никогда.
Я вижу, как Диего падает навзничь, тяжело дышит, сжимая свою «Лейку», и думаю, что иногда спускается ангел, который сожалеет о нас, о том, что уплывает из рук и не остается в глазах.
Настанет день, когда Гойко, глядя на эту фотографию, скажет: «Теперь я знаю, что такое искусство… — И, переведя на меня затуманенный, проникнутый пониманием взгляд, добавит: — Это Бог, который тоскует по людям».
Гойко вот уже несколько дней где-то пропадает, спускается к морю только к вечеру. Вечно у него какие-то отговорки: то дела в старом городе, то голова болит от солнца, то стихи приходят на ум. Наверное, устал от нас. Наверное, ему с нами скучно. Его мокасины от «Dior» окончательно превратились в стоптанные тапки; заметно почерневшие белые брюки спереди поблескивают масляными пятнами. Отпуск подходит к концу.
Постепенно мы возвращаемся к обычной жизни. Диего звонит из гостиницы в Рим, разговаривает с Дуччо — на следующей неделе нужно сделать два фоторепортажа. Я начинаю укладывать чемодан. Гойко ни с того ни с сего спрашивает:
— Почему у вас до сих пор нет детей?
Ветер приносит мелодию скрипки. Гойко встает и уходит туда, откуда она звучит. Возвращается, напевая. Походка у него шаткая — пропустил пару стаканов в компании друзей — студентов музыкального училища из Сараева. Группа музыкантов разместилась у самой кромки воды, в бывшей казарме егерей, большом, полуразвалившемся доме, окруженном темной, как скалы, каменной стеной.
Когда меняется ветер, оттуда, из старого дома, доносятся звуки настраиваемых инструментов. Готовятся к концерту, как сказал нам Гойко.
Этот ребенок, он искал нас — будто почувствовал, что мы скоро уезжаем. Он появляется в шумной ватаге мальчишек, как обычно, дичится, рассматривает нас издалека.
Поднялся ветер. Около двух мы с Диего идем к палатке, где можно перекусить под навесом. Берем огурцы, сыр.
Ромка навеса хлопает на ветру, навес раскачивается. Ветер усилился, высокие крепкие волны разбиваются о берег.
Мы возвращаемся за вещами: ветер унес пляжные полотна на скалы. Хорватская кепка тоже слетела. Спешим в гостиницу.
Этот крик мы могли бы и не услышать — шум ветра был таким сильным, будто бежало стадо бизонов. Ветер нес белый песок, кружил его по тропинкам. Еще немного, и мы поднимемся в город, вот-вот покажутся дома, кусты диких гераней, желтая стена рыбного рынка. Еще несколько шагов, и мы никогда не услышим этот крик: «Анте! Анте!»
Там, внизу, мальчишки мечутся у темной кромки моря, выкрикивая это имя. Одно мгновение — и Диего устремляется к ним, босой, катится вниз по камням, выбирает кратчайший путь, прыгает по скалистым уступам. Я вижу, как его пятки мелькают на берегу. Не останавливаясь, он бросает на гальку рюкзак и фотоаппарат:
— Подожди!
Но куда там, когда я добегаю до пляжа, голова Диего, маленькая, не больше птичьей, подпрыгивает на волнах далеко в море. Мальчишки, молчаливые и растерянные, сбились вокруг меня, как овечки. Я тоже молчу. Где же самый маленький, тот, что вечно сидит, обняв колени, и раскачивается на пятках? Ищу его глазами и знаю, что не найду.
Хватаю черно-желтые ласты, которые мне велики, прыгаю в воду, пытаюсь вслед за Диего преодолеть плотную стену прибоя… но волна с силой отбрасывает меня назад. Я нахлебалась воды и, кажется, тону. Мне приходит в голову, что с самого начала этого странного отпуска каждый из нас троих, по очереди, хотел умереть.
Мокрая, несчастная, всматриваюсь в даль, пытаясь различить в волнах голову Диего. Время идет. Время остановилось. Мальчишки вокруг меня приуныли, в глазах тревога. Кажется, я увидела, как голова Диего поднялась еще раз на гребень волны и вновь погрузилась в море. Я подумала о птицах, которые кружат над водой, рискуют жизнью, чтобы выхватить рыбу.
Подбежали музыканты из серого дома. Парень с красным пятном на лице поднял тревогу, на берегу собрались люди. Гойко тоже здесь, ширинка расстегнута, рубаха нараспашку. Наверняка затащил в койку очередную музыкантшу — от этих девиц пахнет соленой килькой и дешевой косметикой. Волосы у него всклокочены, а лицо мрачное, как у драматического актера.
Он обводит взглядом берег, скалы… вижу, как он лезет по уступам, скрывается за скалой. Вскоре появляется снова, мокрый и усталый, как матрос с потерпевшего кораблекрушение судна. Рядом — Диего, он держит ребенка, рука у мальчика безжизненно свесилась. Он идет с этим маленьким живым трофеем. Я бегу к ним.
Диего с трудом переводит дыхание, но улыбается мне. Их отнесло течением в небольшую бухту за скалой, там они смогли выбраться. Анте весь синий — Диего трет ему спину, Гойко вливает в рот несколько капель водки. Мальчишки окружили товарища плотным кольцом, смотрят, как он дрожит, как зубы выбивают чечетку, смотрят на руки, сморщенные от воды, и фиолетовые губы. Смотрят и смеются. Смотрят, как на невиданную рыбу, запутавшуюся в сетях. Анте приходит в себя, выплевывает морскую воду, вскакивает на ноги и убегает, исчезает в зарослях кустарника.
Мальчишки крутят у виска, объясняют нам, что этот сопляк странный, немного не в себе…
Возвращаемся в гостиницу. Сегодня вечером зябко. Ветер стих, но воздух все еще холодный. Падаем на постель, обнявшись, так и не смыв с себя морскую соль.
Анте больше не приходит на пляж. Ребята говорят нам, что мать его наказала — выпорола веревкой, какой обычно привязывает на ночь коз в хлеву. Море спокойно и прозрачно, как стекло. Парень с пятном на лице шлепает по воде в черно-желтых ластах, украденных у французского туриста. Диего лежит на животе, смотрит на скалы, на заросли кустарника. Он скучает по мальчишке, черт побери… ищет его глазами. А вот и Анте — выглядывает из-за кустов, наблюдает, но боится выйти из зарослей. Ребята кидают в него камни, кричат, что видели его, дразнятся.
Диего встает, уходит, повесив на шею фотоаппарат. Хочет посмотреть на гнезда чаек, не вылупились ли птенцы, сделать последние снимки перед отъездом.
Вскоре и я иду следом, обдирая ноги о колючие кусты. Спешу, чтобы не потерять его из виду. Он идет быстро, как будто хочет кого-то догнать. Проходит мимо дома музыкантов, их инструменты лежат под большой шелковицей, которая, кажется, дремлет, утомленная жарой и тяжестью своей кроны. Я замедляю шаг, вижу в окне Гойко — глаза у него закрыты, рука лежит на голой спине какой-то женщины. А потом я вижу их, Диего и Анте. Мальчик не убегает, Диего фотографирует его.
Поднимаюсь до самой вершины. Там, на краю отвесной скалы, где заросли становятся реже, стоит дом, сложенный из камня. На крыльце сидит женщина, очень худая, на ее усталом лице выделяются светлые, глубоко посаженные глаза, неподвижные, как у слепой. Она смотрит на Диего и как будто кланяется ему. Я вижу, как он заходит в дом.
Вечером мы сидим на балконе, пьем белое сухое вино из поселка Лумбарда, закусывая сыром, — надоело ужинать в ресторанах.
— Этот мальчик… — говорю я Диего, — он чем-то похож на тебя. Может быть, его ноги… его привычка убегать…
На следующий день я купила две футболки и кроссовки для Анте, иду наверх, к его матери. У ее груди, дряблой, как вымя больной коровы, висит еще один малыш. Женщина жестами дает мне понять, что ребенок нездоров, не может глотать. Я возвращаюсь с полным пакетом еды для них, оставляю под пустой пивной бутылкой все деньги, что были у меня в кармане. Женщина безрадостно улыбается — нехороший оскал, как у бездомных собак, которые рычат на того, кто их кормит. Она не говорит по-итальянски, но понимает. Она беженка из Краины, вернулась сюда, потому что здесь родилась, здесь есть эта лачуга, здесь живет ее мать. Эту старуху, одетую во все черное, мы часто встречали, когда лазили по скалам, — она пасет коз, у нее угрюмый вид, от нее пахнет спиртным.
Сегодня Диего ведет Анте за руку. Мать разрешила ему пойти с нами на пляж.
— Спасибо болшой, — сказал мальчик, когда мать отвесила ему подзатыльник прямо при нас, чтобы он заговорил.
Так мы впервые услышали его голос. Хриплый клекот морской птицы.
Теперь он с нами. Эти немногие оставшиеся дни он проведет с нами. Диего берет его за руку, вешает ему на шею фотоаппарат. В обед я покупаю кальмаров на тоненьких палочках, мы едим их прямо на пляже. Анте голоден. Теперь он болтает без умолку… его голос дрожит, взлетает вверх, дыхание прерывается. Мы не понимаем и половины из того, что он говорит, но очевидно, что он счастлив. Когда он смеется, его жалкое худое личико преображается, в глазах светится благодарность. Теперь он учит Диего ловить рыбу голыми руками — стоят вдвоем, как мачты, большая и маленькая. Да, они чем-то похожи, я отметила это, когда впервые увидела, как Анте сидит на корточках, обхватив колени, замкнувшись в собственную скорлупу, будто яйцо.
Когда мы вели мальчика домой, встретили Гойко. Мы идем мимо шелковицы, мимо казармы егерей, музыканты репетируют, звучат в унисон флейта и виола. Гойко представляет нам свою сезонную пассию:
— Это Ана.
Черные волосы, подстриженные по моде, лесенкой, обрамляют круглое лицо. Кожа такая белая, что сразу понятно — эта девушка не любит бывать на солнце.
Гойко недоуменно смотрит на мальчика, не понимает, зачем мы таскаем его с собой. Он знает, что это сын той женщины, живущей наверху, которая слегка не в себе.
Однажды вечером я ответила Гойко на его вопрос. Мы сидели на широких ступенях какой-то церкви, озаренных закатным солнцем. Диего побежал в турагентство — мы решили продлить отпуск еще на несколько дней. Клиент в Риме недоволен, Дуччо орал как ненормальный. Мы перестали ему звонить.
— Я бесплодна, Гойко. Мы не можем иметь детей.
Он не знал, что ответить. Обычно слова у него находятся, но сейчас он смотрит в сторону и мнет нос большим пальцем. Достает из кармана скомканный листок, читает свои стихи:
…И жизнь смеется над нами,
как беззубая старая шлюха,
когда мы вгоняем ее вслепую,
мечтая о цветущей, как лилия, жопе… —
Тупо, неподвижно смотрит куда-то:
— Мы — поколение неудачников, Джемма.
Он хлопает меня по спине, крепко обнимает. Я держу его руку, разглядываю ногти, слишком маленькие для таких толстых пальцев.
— Мы привязались к этому ребенку.
Словно плотину прорвало — я рыдаю у него на плече.
— Помоги мне… поговори с его матерью, найди адвоката из местных, найди кого-нибудь… Вдруг получится усыновить его… оформить опеку… мы можем заплатить его матери…
Возвращается Диего, ему удалось поменять билеты, на лице улыбка. Видит мое зареванное лицо. Поднимаюсь со ступенек:
— Я все ему рассказала.
Мы обнимаемся, втроем, на этой белой площади перед церковью.
Гойко отправился поговорить с матерью Анте, прихватив с собой бутылку грушевой ракии. Они сидели во дворе, окруженные стойким запахом козьего дерьма. Мать оскалилась, как обычно. Сказала, что сама думала об этом.
— А ты что ей ответил?
В тот день мы взяли напрокат лодку, отправились на остров Млет. Плыли через соленое озеро к монастырю бенедиктинцев. Анте был с нами. Диего посадил его себе на плечи, — казалось, отец и сын. Мы с Гойко шли позади.
— Я сказал ей правду, что у тебя не может быть детей, что вы займетесь ребенком, дадите ему образование…
— Ты сказал, что мы можем дать ей денег?
Он нагнул голову, почесал рыжеватую шевелюру:
— Хочешь купить его?
— Я хочу сделать все, что в моих силах.
Смотрит на меня внимательно, ловит мой жадный, нетерпеливый взгляд:
— Бедняки тоже имеют право оставлять своих детей при себе.
— Эта женщина плохая мать, она не любит ребенка, бьет.
Я подбежала к Анте, задрала футболку, чтобы показать засохшие струпья.
Гойко покачал головой:
— Это Богу решать.
Тогда я сказала, что он проклятый хорватский ханжа, и послала его ко всем чертям.
Мы поднимались в гору на следующий день и еще через день. Женщина улыбалась нам, принимала подарки, пожимала плечами.
— Отэц… — говорила она, то есть все решает отец.
Начались бесконечные телефонные переговоры, мы звонили из гостиницы. Ее мужа, который остался в Краине, никогда не было дома, отвечали какие-то родственники. Анте поднимался в наш номер, валялся с нами на кровати. Я учила его итальянским словам, мыла его под душем.
На площади у старой дамбы установили детский автодром, весь вечер мы катались там, смеялись от души, сталкиваясь на маленьких машинках. Когда Диего врезался в машину Анте, мальчик кричал: «Круто!» — как кричал бы любой генуэзский парнишка.
В тот вечер, когда мы прощались, он плакал.
На следующий день нам удалось застать по телефону его отца. Мать позвала Гойко в телефонную кабину. Я смотрела на него через стекло, он как-то обмяк, потом говорил, молчал, снова что-то долго говорил.
Вышел он обессиленный. В кабину зашел Анте — отец хотел поговорить с ним.
Мальчик не произнес ни слова, только один раз кивнул. Когда он вышел, лицо у него изменилось, стало шире, как мне показалось. Большие ясные глаза смотрели на нас.
— Moram ići za осет, — сказал он хрипло.
— Я должен ехать к отцу, — перевел нам Гойко.
В сентябре Анте должен вернуться к отцу, в Краину. Отец служил в отрядах хорватской территориальной обороны. Он не отказывался от своего ребенка, ругал мать последними словами. Чем оставлять мальчишку с этой мерзавкой, он лучше возьмет его с собой воевать.
Анте попрощался, не проронив ни слезинки. Протянул нам маленькую шершавую ладонь.
— Это и есть твой Бог, который решает? — спросила я Гойко.
Я побросала в чемодан наши тряпки, мы растянулись на кровати — завтра в этом номере поселятся новые жильцы, здесь будет их запах, не наш. Отправляемся прогуляться по маленьким улочкам в центре, идем в сторону гавани. Гойко сидит в ресторане, где его друзья-музыканты играют симфонию Гайдна, выстроившись на бревенчатом помосте.
— Хорватская музыка очень сильно повлияла на творчество Гайдна… — шепнул мне Гойко.
«Плевать я хотела на это», — думаю я.
Ана, подружка Гойко, единственная ни на чем не играет — она переворачивает ноты виолончелисту, старичку с длинной бородой, загибающейся кверху, как язык. Ветер развевает у музыкантов одежду, волосы… музыка льется над морем, и на какое-то мгновение кажется, что она может утешить нас. К тому же мы были немного навеселе — выпили последнюю бутылку вина из Лумбарды, и пусть все катится к чертовой матери. В какой-то момент мне стало плохо, не помню, что я тогда сказала. Диего положил руку мне на плечо, я сбросила ее: «Дай мне выговориться».
В концерте объявлен перерыв. Ана подсела за наш столик и, подперев кулаком лицо, принялась рассматривать меня, как пейзаж за окном. Я не могла оторвать взгляда от ее ярко-красных ногтей. Не знаю почему, может, спьяну, может, из-за тошноты, я начала рассказывать ей о своих мучениях. В Риме я никогда и ни с кем об этом не говорила, а сейчас изливала душу совершенно незнакомому человеку. Может, все дело в ногтях, покрытых красным лаком… они плыли ко мне, как золотые рыбки. Ана закурила. На плохом итальянском произнесла:
— Можешь искать какую-то женщину.
И, выпуская кольца дыма, она рассказала мне про свою знакомую-австрийку, у которой не было матки, но был ресторан в Белграде, и эта женщина позаимствовала на время утробу одной жительницы Косова.
Я смотрела на губы Аны, на ее маленький точеный рот, ярко-красный, как и ногти, на ее круглое, без скул, лицо. Кто она, добрая фея или злая ведьма? Я отошла к утесу — меня вырвало прямо на камни.
На следующий день рано утром мы стояли у дебаркадера — солнечные очки, чистые футболки. Обычные туристы, которые возвращаются из отпуска. Мы приехали слишком рано, расположились в баре, взяли апельсиновый сок. Анте не показывался. Мы ждали его, хоть и боялись себе в этом признаться. Беспокойно озирались по сторонам, было ощущение, что мальчик притаился за одной из этих розовых стен и наблюдает за нами. До самой последней минуты мы стояли на берегу. Прибежал Гойко, мы услышали стук его мокасин, превратившихся в шлепанцы. Это было странное прощание. И странными были стихи, которые он посвятил нам.
Хватит ли белой нитки рассвета,
чтобы отделить нас от ночи?
Увидимся ли еще?
Мы поднялись на паром. Стоим, облокотившись на белые поручни. Анте появился на причале, когда корабль уже отплывал. Мы видим, как он идет по берегу, но останавливается, потому что дальше — море, а он не умеет плавать. Он был чуть выше, чем железные битенги. Изо всех сил махал нам рукой. Эта рука так и стоит у меня перед глазами маленькой черной точкой.
Когда он совсем скрылся из виду, мы вошли внутрь. Особый корабельный запах — запах влажного пола и машинного топлива, морской соли, въевшейся в обшивку. Работал телевизор, на экране мелькали какие-то полоски, вместо звука — невнятный шум.
— Я в туалет, — сказал Диего.
Я нашла его за подвешенной спасательной шлюпкой, он сидел, обхватив колени, и покачивался на пятках, будто большое яйцо. Я глядела на море и представляла, как беру Диего за руку и мы прыгаем вниз, туда, за белый гребень волны. Кто знает, может быть, под всей этой толщей воды есть другая жизнь. «Рыбы, — подумала я, — мы просто рыбы… наши жабры качают воздух, как мехи… а потом прилетает чайка, хватает нас, но перед тем, как съесть, подбрасывает нас в небо, и мы летим… может быть, это и есть любовь».
Какой-то гул раскалывает тишину. Инстинктивно пригибаю голову, закрываю уши руками. Это военные самолеты летят довольно низко над морем… Летят прямо к парому на бреющем полете, почти задевая волны. На мгновение мне показалось, что они целятся в нас. На палубе появляются моряки, у них землистый цвет лица. Самолеты поднялись в воздух с военной базы в Дубровнике, одновременно с ними взлетели эскадрильи из Сплита, Риеки и Пулы. Мы узнали об этом позднее, когда заработал телевизор перед барной стойкой. Диего развалился в кресле: одна нога заброшена на спинку кресла спереди, на носу — солнечные очки. Туристы, в шлепанцах, с сумками на поясе и чашками кофе в руках, окружают телевизор, изображение на экране то появляется, то снова пропадает. Собрались все матросы, даже капитан уставился на экран, пьет пиво прямо из бутылки.
— И кто же, интересно, ведет наш корабль? — спрашиваю у Диего.
Он улыбнулся, притянул меня к себе.
Разговариваем по-английски с норвежским репортером. Он снимал танки федеральной армии, размещенные вдоль границы, а потом, конечно же, использовал командировку, чтобы съездить на острова. У этого норвежца был на затылке овечий хвостик из светлых волос, репортер то и дело подмигивал, очень быстро говорил. Он был скептик, пессимист. Брал интервью у Милошевича, который несколько раз повторил, что «каждый кусочек земли, где есть хоть одна сербская могила, это Сербия…».
— В Хорватии полным-полно сербских могил… — ворчал норвежец.
Военные самолеты улетели. Диего смотрел на море сквозь стекло, грязное от соленых брызг. Солнечный луч скользил по его лицу.