Глава 17
В отделение Тельма явилась без четверти семь. Она пришла бы и раньше, но Архивы открывались именно в семь, а Мэйнфорд являлся к восьми. Часа хватит, чтобы осмотреться.
Архивы располагались в подвалах Третьего управления, столь обширных, что в них без особого труда разместилось полтора десятка сопутствующих служб. Здесь пахло камнем и бетоном, ядреным мужским потом и еще мылом, самым дешевым, дегтярным, которое хранилось в подсобке и выдавалось под роспись. Здесь, несмотря на ранний час, было людно. Ночная смена заняла души, пользуясь тем, что горячая вода все же появилась. Дневная спешила переодеться. И Тельма в этой суете была лишней.
Отвлекала.
Ее не задерживали, все же серый форменный костюм делал ее отчасти своей, а нашивка-ромб предупреждала о специализации. Но на Тельму смотрели.
Жадно.
Оценивающе.
Кто-то даже свистнул вслед, кто-то попятился, спеша убраться с пути. Кто-то заговорил. Она, не расслышав вопроса, отмахнулась. Ее интересовали вовсе не душевые, хотя, конечно, это несправедливо, что открыты они исключительно для мужчин. Тельма тоже не отказалась бы принять душ за государственный счет. Но ее путь лежал дальше.
Ниже.
Мимо зеленых дверей Технического отдела, над которыми висели упреждающие таблички: «Посторонним вход воспрещен». Мимо кладовых, запечатанных парой магических замков, будто бы не было в управлении вещей ценней, нежели запасы формы и дегтярного мыла. Мимо стальных ворот, за которыми располагалось хранилище улик.
Пять ступеней.
И поворот.
Пустота.
Полумрак. Светляка над дверью следовало бы давно заменить, но, похоже, Архив был не самым популярным местом. А может, о его существовании вовсе забыли? Немудрено, если так.
Тельма постучала и, не дождавшись ответа, толкнула обшарпанную дверь, которая отворилась с протяжным скрипом. И на скрип этот донеслось:
– Кому тут, Бездна его подери, не спится?
– Мне. – Тельма переступила порог. – Можно?
– А если я скажу, что нельзя, уберешься? – с немалой надеждой поинтересовался цверг-полукровка.
– Нет.
– Тогда чего спрашиваешь?
– Приличия ради.
– Надо же, какая приличная выискалась на мою голову. Что стоишь? Заходи. И дверь прикрой, а то сыростью тянет.
В Архиве пахло пирожками. И запах этот, свежей сдобы, мясной терпкой начинки, был столь же чужд месту, что и цверг.
– Новенькая? Тельмой звать, – цверг облизал пальцы. Пирожки он не просто ел – вкушал, расстелив на столе газеты, возможно, старые и подотчетные, а поверх газет – клетчатый носовой платок, размером с небольшую скатерть. На платке стояла тарелка. А на ней уже возвышалась груда пирожков. Румяных. Свежих. С корочкой. Нашлось на столе местечко и для крохотной алхимической плиты. Пылал алым пламенем кристалл. Раскалялось дно медной джезвы, и вода в ней шла мелкой рябью. У плиты выстроилась череда разномастных банок, содержимое которых цверг изучал пристально, куда пристальней, нежели незваную гостью.
– Я. Тельмой звать, – подтвердила Тельма.
Она отметила и серебряную масленку с куском отменного сливочного масла. И блюдце с сыром, порезанным тончайшими полупрозрачными ломтиками…
…и много иных мелочей, вроде кружевного подстаканника тонкой чеканки.
А после перевела взгляд на самого цверга.
Был он молод, пожалуй, можно сказать, почти непозволительно молод, едва ли не моложе самой Тельмы. Невысок, как сие водится за цвергами, вызывающе рыжеволос – а это уже наверняка человеческая кровь сказалась, поскольку среди цвергов Тельма такой масти не встречала. Волосы его отличались завидной густотой. На макушке он собирал волосы в пышный хвост, еще два завязывал на баках, словно дразня ту, нечеловеческую родню, которая к этакой вольности отнеслась бы без должного понимания.
Баки – это чрезвычайно важный элемент в убранстве цверга.
А вот бороду он брил – немыслимое дело. Или же попросту не росла? И подбородок, гладенький, мягонький, гляделся беззащитным.
Цверг разглядывал Тельму не менее внимательно.
И усмехнулся.
– Ну что, хорош? – Он щелкнул по кружевному воротнику, одернул черный жилет, расшитый традиционными золотыми монетами, которые указывали, что роду он принадлежит весьма знатному. – Или как?
– Или как, – отозвалась Тельма. – Мне Архив нужен.
– Поздравляю. – Он усмехнулся во все зубы, демонстрируя и золотой, этакое себе свидетельство совершеннолетия, а значит, и мастерства. Знать бы, в какой области. – Ты пришла правильно. А что именно, дитя человеческое, тебе в Архиве надобно?
– Старые дела.
– Надо же, какая неожиданность, – цверг покачал головой, затем вытер пальцы о край платка, того самого, служившего скатертью. – А я уж подумал, что ты решила навестить несчастного Гильдебрахта из любопытства или желания скрасить его одиночество беседой…
– У меня час остался. Меньше.
– Тогда иди, – цверг махнул рукой в сторону полок. – Бери, что нужно. Стол найдешь. Закончишь – поставишь на место. И будь добра, веди себя прилично. Архив все-таки… здесь память хранится.
Память хранилась в аккуратных серых папках, с виду совершенно одинаковых. Разнились лишь надписи на корешках, сделанные аккуратным же почерком. Папки стояли в шкафах. Шкафы выстроились вдоль стен. Изнутри Архив выглядел упорядоченным и огромным…
– По годам смотри, – донеслось откуда-то со стороны выхода. – На шкафах написаны. А на полках уже по алфавиту. Если не знаешь имени, то можешь в картотеке глянуть.
Цверг появился в проходе. В одной руке он держал изящную чашку, во второй – пирожок.
– Там несколько направлений классификации. По фамилии потерпевшего. По адресу. По фамилии следователя, который вел дело. По типу совершенного правонарушения…
– Спасибо.
Тельма сказала это вполне искренно.
Фамилия… какую искать? Мамину настоящую? Или ту, под которой ее знали? Адрес… Остров не относится к Третьему округу. Но и Мэйнфорд никогда не служил в округе другом, а если он вел дело, скажем, как и дело Безумного Ника, то и храниться оно должно здесь. Если не само, то хотя бы копия.
Еще бы цверг убрался.
Но нет, стоит, смотрит, если не сказать – любуется.
– В кино сходить хочешь? – поинтересовался он между делом.
– Нет.
– А в театр?
– И в театр не хочу.
– Брезгуешь? – Он облизал пальцы.
– Чем?
– Мною…
– Нет, – подумав, ответила Тельма. Она задержалась на развилке между двадцать третьим и двадцать четвертым годами. В этом прошлом папки потемнели, отсырели будто. И было их как-то слишком уж много. – Я не люблю кино. И театр.
– А что любишь? – Цверг склонил голову набок.
– Работу.
– Смешная. Я тоже люблю работу, но это еще не значит, что я должен жить исключительно работой. – Он отпил душистый кофе, запах которого дразнил Тельму. – Ладно, мешать не стану. К слову, время было шальным… очередная война… поэтому личности некоторых жертв так и не были установлены.
Тельма кивнула, давая понять, что учтет.
Двадцать второй… двадцать второй год занимал дюжину шкафов. И папок в них было несколько сотен. Некоторые – совсем тонкие, другие – пухлые, иные и вовсе толщиной с солидную книгу. Тельма провела пальцем по пыльным корешкам.
Фамилии.
И снова фамилии. Множество фамилий, которые совершенно ни о чем ей не говорили. И среди них единственная, которая и вправду волновала.
Не Деррингер.
Даже в этом ей отказали. Тельма тронула папку.
Пустота. Ни тени эмоций. И было бы странно ожидать иного. Кто бы ни ставил эту папку на полку, для него Элиза Деррингер была чужим человеком.
– Вот и я… – тихо сказала Тельма. – Ты уже заждалась, наверное…
Нелепо разговаривать с бумагами.
И смешно надеяться, что среди бумаг этих отыщется хоть что-то, способное скомпрометировать Гаррета. Но Тельме нужно знать, если не как все было на самом деле, то хотя бы как это представили.
Она прижала папку к груди.
Мелькнула безумная мысль вынести, сунуть под рубашку, прикрыть пиджаком, но Тельма ее отбросила. Архив, конечно, не хранилище улик, но и здесь стоят сторожки, а вылететь с работы за попытку украсть старое дело – это совсем не то, что ей сейчас нужно.
Она устроилась с папкой у стены. Стол был старым, но чистым, пыли и то не наблюдалось. Светильник зажегся с первого щелчка, и яркий, стало быть, или заряжали недавно, или пользовались мало.
Тельма выложила блокнот.
Ручку.
Пару острых карандашей.
Точилку.
И дальше откладывать неизбежное стало невозможно.
Она столько раз представляла, как доберется до этой папки. Откроет… и… и на этом мечты обрывались, потому что здравый смысл, которого в Тельме резко прибыло в первый год выживания, подсказывал, что не стоит ждать ни истины, ни великих открытий. А надежда… надежда, которая, как водится, жила до последнего, нашептывала, что именно эта папка станет первым гвоздем в гробу Гаррета.
Тельма провела ладонью по шершавой поверхности, стирая ту малую пыль, с которой не справлялись амулеты-очистители. Поднесла ладонь к носу. Понюхала. Бумага и чернила. И да, пыль, куда без нее. Но ни духов, ни крови. И это хороший признак? Или наоборот?
Хватит.
Она открыла папку.
Зажмурилась и так просидела долго, показалось – вечность, но на деле вряд ли больше нескольких минут. Зато дыхание выровнялось, и сердце успокоилось.
Надо отнестись к этому как к задаче.
Логической.
Головоломке, вроде тех, до которых охоча была директриса… Она и в Тельме видела не человека, а очередную головоломку, разгадать которую не получалось. И это директрису злило неимоверно. А Тельма… Тельма веселилась.
Странно, что ее веселила чужая злость. Это же ненормально?
Она брала в руки лист за листом, просматривая бегло.
Перечень документов, которым надлежало быть в папке. Первичный протокол осмотра… время вызова… анонимный звонок? Забавно. Приезд бригады… список людей, находившихся в доме… и ни слова, почему дело передали Третьему округу. И естественно, никакого упоминания о Гаррете… а ведь он был там! Был! Тельма помнит!
Она нашла собственное имя.
Усмехнулась.
Оказывается, ее тоже допрашивали, но безуспешно. Шок с ней приключился. Истерика. И потребовалась госпитализация. Надо же… ее, оказывается, отправляли в госпиталь Пылающего сердца. Недешевое заведение, только… почему-то Тельма не помнит, чтобы вообще переступала его порог.
Показания горничной.
Некая Алисия Бертеран, урожденная Вильчевски, эмигрантка…
Алисия… кто такая Алисия?
Элис! Конечно, теперь Тельма вспомнила эту девицу, вечно хмурую, недовольную. У нее было такое выражение лица, будто все зубы разом болели. Ее приняли в дом незадолго до маминой смерти. Месяц? Или около того… старая Гертруда попросилась на покой и привела вместо себя племянницу. Да, мама говорила, что иначе в жизни не наняла бы подобную особу…
Вспоминалось легко.
И тот разговор, с Луизой, кажется… кому еще сетовать на недовольную прислугу? И сама Луиза, и Алисия, которая ходила вразвалку, медленно…
…и примеряла мамину шубу, которую ей велено было отправить в холодильник, к иным мехам. Тельма случайно увидела ее, Алисию, в шубе и перед зеркалом. Надо было рассказать маме, тогда, быть может, она бы выставила дрянь…
Тельма перечитала лист дважды.
Бисерный почерк. Буковка к буковке, и каждая аккуратна, выверена. Таким почерком писать бы любовные послания… пусть бы и писала.
Ложь.
Все ложь.
…постоянная депрессия…
…усугублялась выпивкой…
Мама позволяла себе бокал вина за обедом. И пьяной, по-настоящему пьяной Тельма никогда ее не видела.
…ссора с агентом…
…слезы…
Мама не плакала. Нет. Она была счастлива. Она получила кольцо и предложение, и думала, что теперь ее жизнь изменится.
Как она могла так ошибаться?
…за завтраком Элиза упомянула, что ждет одного гостя, которого было велено пустить с черного хода…
…да, Алисия хорошо запомнила его. Но описание дала размытое. А вот чтеца, чтобы образ снять, не приглашали.
Зачем, когда все ясно?
На бумагах сохранился не след – призрак его, старые, слежавшиеся эмоции. Немного страха. Капля злости. И глубочайшее удовлетворение, будто все произошло именно так, как должно было быть.
Гость явился в четверть третьего. Алисия точно запомнила время, и ушел спустя час. Элиза потребовала виски. Она явно пребывала в расстроенных чувствах. И когда Алисия поинтересовалась, нужно ли хозяйке что-либо, то Элиза попросила ее не беспокоить.
Твою ж мать…
Тельма отложила лист и потерла глаза, заодно заставляя себя успокоиться.
Девке заплатили и заплатили немало. И гонорар она отработала сполна. Но почему не допросили других? Кухарку? Дворецкого? И вторую горничную… как же ее звали? Мария… Марианна… как-то так, но она в доме работала давно, гораздо больше Алисии. А ее показаний и нет. Зато имеются от няньки. Подробные такие показания.
И вновь ни слова правды.
Выпивка.
Кутежи… снова выпивка. Глубокая депрессия. Заброшенный ребенок, лишенный материнской ласки… ссора с агентом. Приказ не выпускать девочку из комнаты, который нянька не посмела нарушить.
Показания агента.
Сволочь.
Мистер Найтли был прав, когда говорил, что пахнет от него гнильцой, только раньше, наверное, этот запах не слишком пробивался, если мама не почуяла. Она ведь верила Тедди, которого тоже рекомендовали. Кто и когда? Тельме не узнать.
…контракт с синематографом. Жесткие условия.
…постоянные нервные срывы. Таблетки, которые он, Теодор, должен был доставать, чтобы великая Элиза могла работать.
…усугубление состояния… роман с неизвестным…
Как же, неизвестным. Тедди случалось встречаться с Гарретом, наверное, тогда они и почуяли друг в друге родственные души.
…нежданная беременность, которая грозила поломать все планы. А разрыв контракта повлек бы не только неустойку. Нет, об Элизином характере давно пошли нехорошие слухи, и с ней уже не хотели работать. Синематограф – был тем шансом, который Элиза не должна была упустить.
А она забеременела.
…и Тедди пригрозил, что уйдет.
Тогда она, наверное, и решилась.
Тварь, какая же он тварь… но почему? Мама мало платила? Или же Гаррет пообещал заплатить больше? Тельма выяснит, всенепременно выяснит.
…протокол допроса некоего Лаферта Лайма, целителя второй категории. Не протокол даже – чистосердечное признание.
…нервный почерк. Буквы то клонятся к строке, будто кланяясь, то расправляются, расползаются. И в этом Тельме видится отражение чужих переживаний. Она продирается сквозь дебри слов, отголоски эмоций, среди которых превалирует обреченность.
Тоска глухая. Раскаяние.
Почему?
Он мог бы не признаваться… отрицать… и показаний Алисии было бы недостаточно, чтобы привлечь его к суду. Но он сознался во всем.
…обращение пациентки с требованием прервать нежелательную беременность.
…попытки отговорить – операция незаконна, а на подобном сроке и небезопасна для матери.
…ее настойчивость. Угрозы даже…
…деньги.
…согласие.
Он был хорошим целителем, но обстоятельства сложились так, что именно в тот момент он испытывал некоторые затруднения финансового свойства. И потому согласился. Он искренне раскаивается, надеясь, что суд учтет явку с повинной…
Явку с повинной.
То есть он пришел сам? Зачем? По портрету, составленному Алисией, искать его могли долго, если не сказать – вечность. В Нью-Арке целителей тысячи, а уж тех, кто без лицензии работает, и вовсе десятки тысяч, а тут вдруг… словно нарочно, чтобы в этом треклятом деле не осталось недомолвок.
Почему?
Совесть замучила?
Но операция вряд ли была первой. Даже если допустить мысль, что мама сама захотела бы избавиться от ребенка… безумную эту мысль, она бы не пошла к первому, чье имя встретилось бы в телефонной книге. Его должны были бы рекомендовать и именно как специалиста, способного помочь в этой деликатной проблеме.
А значит, за аборт он брался не в первый раз.
Раньше пациентки выживали?
Или в другом дело… что с ним стало? В папке больше ни слова о Лаферте Лайме. И газеты о нем не упоминали. А если бы был суд, разбирательство… громкое дело, которое не обошли бы вниманием. Нет, в газетах писали о скоропостижной кончине, не ударяясь в подробности.
Вспомнился вдруг Джаннер.
Подсказать?
Направить?
Нет, такой союзник опасен самой Тельме, да и пока не произошло ничего, с чем бы она сама не справилась.
– Эй, новенькая. – Отвратительно бодрый голос цверга вывел из задумчивости. – Ты говорила, что у тебя час, но тут торчишь два, если не три… не мое, конечно, дело, но я вот подумал, вдруг да у девушки и вправду дела? А часы сломались.
Твою ж!
Ей казалось, что она только-только за папку взялась, а уже половина десятого.
Мэйнфорд наверняка явился.
– Спасибо. – Тельма закрыла папку и мысленно повторила имя. Она запишет его, но позже, когда останется одна. Уж больно внимательно наблюдает за нею цверг.
– Да не за что. Приходи, а то тут тоска смертная, словом перемолвится не с кем. А ты и вправду театр не любишь?
– И вправду.
Она отнесла папку, хотя расставание с ней претило.
– Почему? – Цверг не собирался отступать. Впрочем, это было не в цвергской упрямой природе.
– Воспоминания детства. Дурные.
И почти не соврала.
– Тогда да… знаешь, зря ты это дело вытащила.
– Какое?
Цверг усмехнулся и нежно, трепетно даже, погладил шкаф:
– Слышала, что говорят о цвергах? Каждую монету в лицо знают… и это правда. Мой отец служит в Казначействе. Он помнит все купюры, которые когда-либо проходили через его руки… у него даже есть своего рода хобби. Собирает старые. Те, что по второму или третьему кругу возвращаются. Это свойство крови. Мне, конечно, до него далеко, но я знаю в лицо каждую треклятую папку… и не только в лицо. Я же сам их расставлял. Классифицировал. Думал…
Его взгляд затуманился.
– Отец говорит, что деньги способны многое рассказать, главное, уметь их слушать. Он на досуге записывает забавные истории, которые якобы услышал. А может, и вправду услышал? Я же только чую, что стоит за бумагами… эти врут.
– И ты…
– А кто я такой? Всего-навсего архивариус. Кому какое дело до моего чутья?
Это было сказано с насмешкой.
– А если дело есть?
– Тебе?
– Да.
– Свой интерес?
Отрицать очевидное было глупо.
– Да.
– Загляни завтра… или послезавтра… как-нибудь загляни, а я поищу… глядишь, и найдется что-нибудь…
– Спасибо.
– А театр ты зря не любишь.