Глава 2
– Элизабет исчезла, – произношу я. – Я говорила тебе об этом?
Я смотрю на Хелен, но она явно не желает смотреть на меня.
– Ты говорила. Что ты будешь есть?
Я сижу и разглядываю верхние строчки меню. Одному богу известно, где мы находимся. Я вижу, что это ресторан, официанты в черно-белой форме, столы с мраморными столешницами. Но что это за ресторан? У меня ужасное чувство, что я должна знать, как он называется, и мы пришли сюда по какому-то важному поводу. Не думаю, что сегодня мой день рождения, но возможно, какая-то годовщина. Может быть, смерти Патрика? Это было бы вполне в духе Хелен: помнить об этом и сделать «особым поводом». Но я понимаю – по голым деревьям на улице, – что сейчас не то время года. Патрик умер весной.
На обложке меню написано – «Итальянский Гриль». Меню – это массивный, в кожаном переплете фолиант. Хотя название ничего мне не говорит, я вожу по его буквам пальцем, и корешок соскальзывает со стола. Тогда я стягиваю меню себе на колени и читаю вслух:
– Суп-крем ореховый. Салат из помидоров с моцареллой. Грибы с чесночным соусом. Пармская ветчина с дыней…
– Спасибо, мама, – обрывает меня Хелен. – Я сама умею читать.
Ей не нравится, что я читаю вслух. Она вздыхает и закатывает глаза. Я иногда замечаю, как она делает жесты за моей спиной. Я видела в зеркале, как она строит такую гримасу, будто хочет придушить меня.
– Что ты будешь есть? – спрашивает Хелен, опуская меню, но не сводя с него глаз.
– Кабачок, фаршированный чоризо , – читаю я, не в силах остановиться. – Неужели кабачки снова вошли в моду? Я уже много лет не видела их в меню.
Мы с Элизабет подружились на почве любви к кабачкам. Более шестидесяти лет назад кто-то пытался выкопать их у нее на огороде, который тогда ей еще не принадлежал.
– Тебе не понравится чоризо, – заявляет Хелен. – Что скажешь насчет супа?
– Я ела суп вместе с Элизабет, – говорю я. При этой мысли мне почему-то становится весело. – После того, как мы закончили наши дела в «Оксфаме». Суп и сэндвичи. И разгадывали кроссворд в «Эхо». Как давно это было!
И я с тех пор не слышала о ней. Ни слова. Не могу понять, в чем дело.
– Мам, нужно делать заказ.
Возле нашего столика стоит официант с блокнотом в руке. Интересно, он давно здесь? Официант наклоняется, чтобы спросить нас, что мы будем заказывать. Я отодвигаюсь от него.
– Хелен, ты разве не слышала, что я сказала тебе об Элизабет? – говорю я. – Ты сказала бы мне, если бы слышала?.. Я хочу сказать, что она не могла никуда уехать, – добавляю я, немного подождав.
Закрыв меню, ищу взглядом, куда бы его положить. Никак не могу найти для него подходящее место – на столике его просто нет. Зато тут много блестящих штуковин. Не знаю, что это такое. Они стоят на столе рядом с банкой «Брэнстоновских пикулей», бутылочкой салатной заправки и пакетиком карамели с медовой начинкой. Эти пакетики часто открываются, и шоколадные шарики высыпаются и раскатываются по всему полу. Я всегда боюсь на них наступить.
– Если с ней что-то случилось, не думаю, что я об этом узнала бы. Ее сын вряд ли потрудился бы поставить меня в известность.
Официант выпрямляется и берет у меня из рук меню. Хелен улыбается ему и делает заказ для нас двоих, и я не знаю, что мне принесут. Официант кивает и уходит прочь, что-то на ходу записывая в блокнот. Он проходит мимо стен с потеками черной краски. Тарелки на столе тоже черные. Наверное, такая сейчас мода. Ресторан похож на лист газетной бумаги, испачканной типографской краской. В такую обычно завертывают на зиму яблоки. На ней ничего не прочтешь, кроме рекламы.
– Ничего не удается выяснить. Вот в чем беда, – говорю я, неожиданно ощущая душевный подъем. Еще бы, ведь мне удалось удержать предыдущую мысль. – Родственников в таких случаях извещают, друзей – нет. Во всяком случае, тех, кто в моем возрасте.
– Здесь когда-то был «Чопхаус», помнишь, мам? – перебивает меня Хелен.
О чем я говорю? Не помню. О чем-то. О чем-то, о чем-то…
– Ты помнишь?
Ничего не помню.
– Ты же там познакомилась с папой, или ты забыла?
Я оглядываюсь по сторонам. За столиком возле испачканной краской стены сидят две пожилые женщины. Они внимательно разглядывают что-то лежащее перед ними.
– Элизабет исчезла, – сообщаю я.
– Когда-то это был «Чопхаус». Мы здесь пили чай.
– Ее телефон звонит и звонит…
– «Чопхаус». Помнишь? Впрочем, не важно.
Хелен снова вздыхает. В последнее время она только и делает, что вздыхает. Она не слушает меня, не воспринимает всерьез, считает, что я живу исключительно в прошлом. Я знаю, о чем она думает. Дочь уверена, что у меня съехала крыша, что с Элизабет все в порядке, она у себя дома, а я забыла о том, что недавно с ней виделась. Но это не так. Я забываю многое – я знаю это, – но еще не выжила из ума. Пока еще нет. И мне тошно, что со мной обходятся как со слабоумной. Я устала от сочувственных улыбок и снисходительного поглаживания по плечу, когда я что-то путаю. И я по горло сыта тем, что все верят Хелен и отказываются слышать то, что говорю я. Сердцебиение учащается, и я крепко стискиваю зубы. Мне так и хочется лягнуть Хелен под столом. Вместо этого я стучу ногой по ножке стола. Блестящая солонка и перечница ударяются друг о друга, графин с вином пошатнулся и грозит упасть. Хелен едва успевает его поймать.
– Мам, будь осторожна, – просит она. – Ты можешь что-нибудь разбить.
Я не отвечаю. Я по-прежнему сижу, стиснув зубы. Чувствую, что сейчас закричу в голос, но все-таки лучше что-нибудь разбить. Именно этого в данный момент мне хочется больше всего. Хватаю нож и вонзаю его в тарелку. Фарфор негромко хрустит. Хелен что-то бормочет, наверное, ругается, и кто-то бросается ко мне. Я не свожу глаз с тарелки. Она слегка треснула посредине и напоминает граммофонную пластинку. Расколотую граммофонную пластинку.
Такие пластинки я когда-то нашла в нашем огороде на заднем дворе. Они отыскались на грядках, где мы выращивали овощи. Когда я вернулась из школы, мама отправила меня помочь отцу. Прежде чем скрыться в сарае, тот вручил мне лопату, чтобы я прокопала борозду вдоль грядки фасоли. Пластинки были почти такого же цвета, что и земля, и я бы не заметила их, не наткнись я на них лопатой и не услышь незнакомый хруст. Тогда я взяла тяпку и копнула глубже, и через пару секунд увидела осколки.
Когда я поняла, что это такое, то вытащила их из земли и бросила на освещенный солнцем участок травы, чтобы они просушились. Не понимаю, как они сюда попали. Граммофон был только у нашего жильца Дугласа, и я думаю, он наверняка сказал бы, если бы у него разбились пластинки. В любом случае он не из тех людей, кто стал бы выбрасывать вещи на наш огород.
– Откуда они только тут взялись? – спросила мама, когда вышла собрать вещи для стирки и увидела меня стоящей на коленях перед обломками граммофонных пластинок. Я стерла с них грязь и принялась составлять осколки вместе. Не потому, что считала, что их можно послушать на граммофоне, а просто потому, что хотела посмотреть, что это были за пластинки. Мама вытерла с моего лица потеки грязи, оставленные моими перепачканными в земле пальцами, и сказала, что, скорее всего, это соседи забросили их через забор в наш огород.
– Я поговорю с миссис Трантер, – пообещала она. – Я не в первый раз нахожу их мусор, – она посмотрела на черные гротескные подобия дисков. – И кому только пришло в голову их разбивать?! Теперь они ни на что не годны… Послушай, Мод, сложи их на борозде, чтобы по ним сбегала вода.
– Хорошо, – согласилась я. – Просто я прежде хотела сложить их вместе.
– Зачем? Хотела выложить, чтобы по ним можно было ходить, не пачкая ног?
– А что? Так можно было?
– Не говори чушь.
Мама рассмеялась. Прижимая к бедру корзинку с бельем, она, осторожно ступая, прошла по разбитым пластинкам до самой кухонной двери. Я проводила ее взглядом. На фоне ярко-красной кирпичной стены нашего дома ее рыжие волосы показались мне не такими броскими, как обычно.
У меня ушло не так много времени для того, чтобы соединить обломки, и мне было радостно заниматься этим в лучах зимнего солнца под воркование голубей. Это было все равно что складывать фрагменты разрезной картинки, за исключением того, что, когда я завершила работу, нескольких кусочков до полноты все равно не хватило. Однако теперь я смогла прочитать надписи на этикетках. «Вирджиния». «Мы втроем». «Не думай, что я твоя».
Я снова присела на корточки. Это были любимые песни моей сестры, те, которые она всегда просила Дугласа поставить на граммофон. И вот они здесь, разбитые и зарытые в землю среди подгнивших луковиц и корневищ ревеня. Не могу взять в толк, кто это сделал и почему. Я собрала их вместе и бросила в выкопанную борозду, а когда вернулась в дом, то увидела стоящего возле окна нашего жильца. На мгновение мне показалось, что он смотрит на меня, но затем из темноты живой изгороди вниз сорвалась стайка птиц. Я повернулась и успела заметить женскую фигуру, торопливо зашагавшую прочь.
Доедаю мороженое. Оно вкусное и холодное, но я не могу понять, какой в нем наполнитель. Судя по цвету, скорее всего, клубника.
Хелен надевает пальто.
– Через полчаса мне нужно забрать Кэти, – сообщает она.
А я хочу в уборную. Интересно, где здесь дамская комната? Пытаюсь вспомнить, была ли я раньше в этом ресторане. Он напоминает мне старый добрый «Чопхаус», в котором мы когда-то встречались с Патриком. Это был недорогой ресторан, там не водилось экзотической кухни или белых скатертей, но обстановка была красивая и кормили там вкусно.
Я обычно ждала за столиком возле окна. За стеклом проходил Патрик – волосы растрепаны, лицо раскраснелось от холода. Как только он замечал меня, то сразу начинал улыбаться. Теперь мне уже больше никто так не улыбается.
– Тебе нужно в уборную, мам? – спрашивает Хелен, подавая мне пальто.
– Нет, пожалуй, не нужно.
– Хорошо. Тогда идем.
Она не очень довольна мной. Наверное, я сделала что-то не так. Неужели доставила ей неприятности? Может, сказала что-то такое официанту? Я не люблю спрашивать. Как-то раз я выдала одной женщине, что у нее лошадиные зубы. Я помню, как Хелен рассказывала мне об этом случае, но не помню, когда это произошло.
– Мы едем домой?
– Да, мама.
Пока мы были в ресторане, солнце зашло и небо сделалось чернильного оттенка, но я сквозь ветровое стекло машины все еще вижу дорожные указатели и вслух читаю то, что на них написано. «Уступите дорогу». «Перекресток». «Сбросьте скорость». Хелен сжимает руль так крепко, что у нее побелели костяшки пальцев. Она не разговаривает со мной. Я ерзаю на сиденье, неожиданно поняв, что у меня полный мочевой пузырь и мне жутко хочется в уборную.
– Мы едем домой?
Хелен вздыхает. Это значит, что я уже задавала этот вопрос. Когда мы сворачиваем на мою улицу, я понимаю, насколько сильно мне нужна уборная. Больше я не вытерплю.
– Высади меня здесь, – прошу я Хелен и вцепляюсь в ручку дверцы.
– Не глупи, мы сейчас будем дома.
Однако я распахиваю дверцу, и Хелен резко тормозит.
– Что ты, черт побери, делаешь?! – кричит она.
Я выскакиваю из машины и бегу по дороге.
– Мама! – зовет меня Хелен, но я не оборачиваюсь.
Согнувшись едва ли не пополам, бегу к дому. Каждые несколько секунд приходится отчаянно сжимать мышцы. Мочевой пузырь того и гляди лопнет. Второпях расстегиваю пальто. Возле двери останавливаюсь и переминаюсь с ноги на ногу, пытаясь вставить ключ в замочную скважину. Что-то мешает сделать мне это правильно.
– О, нет, нет! – восклицаю я.
Наконец чувствую, что попала, и поворачиваю ключ. Я буквально влетаю внутрь и кидаю на пол сумочку. Держась за перила, устремляюсь наверх по лестнице и скидываю с себя пальто. Врываюсь в ванную комнату. Но уже поздно. Я так и не смогла сдержаться. Стягиваю с себя брюки, но снять остальное не успеваю. Сажусь на унитаз и чувствую, что мочусь через трусы. Через несколько секунд принимаю позу мыслителя – подбородок на ладонях, локти упираются в колени, мокрые брюки лежат на полу вокруг щиколоток. Затем медленно и неуклюже скидываю с ног обувь, снимаю брюки и бросаю их в ванну.
В доме сумрачно – у меня не было времени зажечь свет, – поэтому я сижу в темноте. По моим щекам катятся слезы.
Нужно все делать систематично, пытаться все записывать. Элизабет куда-то пропала, и я должна что-то сделать, чтобы выяснить, что с ней случилось, но в голове у меня путаница. Я не помню, когда видела ее в последний раз или что мне удалось о ней узнать. Я звонила ей, но мне никто не ответил. Значит, я не видела ее. Ее не было здесь, а меня не было там. Что же делать дальше? Мне думается, что необходимо съездить к ней домой. Попытаться все выяснить. И записать для памяти то, что узнаю. Необходимо положить в сумочку несколько ручек. Все нужно делать систематично. Эту мысль я тоже записываю.
Прежде чем шагнуть за порог, трижды проверяю сумочку, смотрю, положила ли я в нее ключи. После этого прохожу по тропинке. Бледные лучи солнца освещают лужайку. Запах сосновой хвои поднимает мне настроение. Похоже, я несколько дней не была на свежем воздухе. Что-то случилось, и Хелен теперь суетится. Но я не могу ничего понять, и от этого у меня бывают приступы головокружения.
Я тепло одета. На мне замшевое полупальто, а под ним вязаный пуловер и шерстяное платье, но я все равно мерзну. Прохожу мимо «Кэрроуз» и вижу свое отражение в витрине. Спина сгорблена, я похожа на миссис Тигги-Мигл без «шпилек» . На ходу проверяю ручки в сумочке и бумагу в карманах. Быстрая проверка каждые несколько шагов. Самое важное – всё-всё записывать. На какое-то мгновение я забываю, что нужно записать, но сам путь, по которому я иду, напоминает мне об этом. Прохожу мимо последних сборных домов, которые были выкрашены владельцем в тошнотворный желто-зеленый цвет. (Элизабет смеется над этим уродством и говорит, что если бы нашла керамическую копию такого дома, то она бы точно стоила целое состояние.) Затем иду мимо заднего двора отеля, где дорога скользкая и грязная. (Элизабет утверждает, что сюда выплескивают заварку из чайников, остающуюся после завтрака.) Далее прохожу под красивой акацией, протянувшей наружу ветви из палисадника, усеянного улитками. (Элизабет каждый год подстригает ветки, но улитки все равно падают.)
Дом Элизабет белый. В нем окна с двойными стеклами. Тюлевые занавески на них как будто говорят, что это дом пенсионерки, хотя я вряд ли смею ее критиковать, потому что тоже пенсионерка. Дом был построен сразу после войны, и эта часть улицы, где стоят новые дома, и стена сада не перестраивались. Первый владелец залил по верху стены цементом цветные камешки, и никто никогда их не убирал. Элизабет и в голову не пришло бы сбивать эти камни. В детстве мне очень хотелось узнать про эти дома. Особенно про эту стену с камешками.
Нажимаю на дверной звонок. «Звук его эхом отдается в пустом доме». Не помню, откуда эта цитата, но ведь это чистая правда, звонок действительно эхом отдается в доме, верно? И не важно, пустой он или нет. Я жду, а сама при этом глубоко засовываю руку в один из заполненных землей бочонков, что стоит возле крыльца. Обычно они полны цветов, но сейчас в них не видно ни единого стебелька. Должно быть, в этом году Элизабет забыла высадить сюда луковицы. Быстро вытаскиваю руку из земли. Не могу понять, что она там делала. Что я там искала – луковицы или что-то другое?
Смотрю на дверь и думаю, сколько же времени уже жду. Пять минут? Десять? Смотрю на часы, но не могу вспомнить. Время теперь для меня как резина. Снова звоню в звонок. Тщательно фиксирую время звонка на листочке бумаги, затем смотрю на секундную стрелку. Через пять минут делаю запись: «Элизабет дома нет. Собираюсь уходить». Может быть, она уехала отдыхать, как кто-то предположил? Или погостить к сыну? Но в таком случае я бы это записала, я уверена. У меня есть старые записи подобного рода. Эти крошечные обрывки новостей, которые можно обсудить, а также непосредственно сведения для меня. «Знаешь, Элизабет уехала на юг Франции…» Так я могла бы сказать Хелен. Или – «Элизабет уехала погостить к сыну». Такое я могла бы сказать Карле. Сведения такого рода очень для меня ценны. Например, раньше Хелен задерживалась на тридцать секунд дольше, чтобы выслушать, что я скажу.
Поэтому я знаю, что на этот раз ничего не забуду. Элизабет исчезла. Но покамест все, что я установила, все, что доказала, – это что в данную минуту ее нет дома.
Пока я стояла у ворот, мне в голову пришла одна мысль, и я оборачиваюсь, чтобы посмотреть в окно. Прижав нос к холодному стеклу и приставив к вискам ладони, заглядываю внутрь сквозь тюлевые занавески. Они придают комнате призрачный вид, но я в состоянии разглядеть пустые кресла и пухлые взбитые подушки. Книги аккуратно расставлены по полкам, а коллекция майолики выстроена в ряд на каминной полке. «Как знать, – говорит Элизабет, посмеявшись над моей реакцией на уродливый, весь в прожилках, глиняный лист, или омерзительную рыбью чешую, или иное ее «сокровище», – вдруг в один прекрасный день какая-нибудь из них будет стоить целое состояние». Она, конечно, не слишком хорошо видит эти вещи, лишь расплывчатые пятна красок, но ей нравится прикасаться к ним, нравятся тактильные ощущения. Рельефные изображения насекомых и животных. Можно провести пальцем по их контурам в тех местах, где те выступают на поверхности. Глазурь почти такая же гладкая, как лягушачья кожа, и скользкая, как угорь. Элизабет живет в надежде найти какую-нибудь настоящую редкость. И обещание денег – единственная причина, почему сын разрешает хранить эти вещицы. Иначе они без лишнего слова оказались бы в мусорном ведре.
Достаю толстую шариковую ручку и ярко-желтый листок бумаги. «Очень аккуратно», – пишу я. Элизабет дома нет, свет выключен. Начинаю пятиться назад и попадаю ногой в клумбу. Нога оставляет в земле хорошо различимый отпечаток ботинка. Как хорошо, что я не замыслила ничего преступного. Осторожно обхожу клумбу и направляюсь к боковой стене дома. Заглядываю в окно кухни. Здесь нет занавесок, и поэтому я отлично вижу сияющую мойку и девственно чистую поверхность деревянной столешницы. «Еды в кухне нет», – записываю я. Ни хлеба, ни яблок. Нет свежевымытой посуды. Это немного, но уже что-то.
Возвращаюсь домой через парк. Дождя нет, так что я с удовольствием дышу свежим воздухом. Приятно хрустит под ногами подмерзшая трава. Где-то по другую сторону эстрады для оркестра находится склон, похожий на воронку метеорита, где полно цветов и скамеек. Это работа Хелен. Это был один из ее первых больших заказов, и, хотя в моей голове не отложилось мелких подробностей строительства, мне запомнилось, что для этого прошлось вывезти отсюда много тонн земли. Получилась своего рода ловушка для солнца. И теперь там растут даже тропические цветы. Хелен всегда умела ухаживать за растениями. И она точно знает, в каком месте лучше всего посадить кабачки. Нужно будет обязательно спросить ее об этом, когда я увижу ее в следующий раз.
Я хожу мимо эстрады вот уже семьдесят с лишним лет. Когда-то здесь ходили мы с сестрой, когда отправлялись в кино. В годы войны на этом месте исполняли музыку, чтобы поднять людям настроение. Повсюду расставляли шезлонги, и в них рассаживались мужчины в форме цвета хаки, и на фоне свежей сочной травы эта форма казалась грязным пятном. Сьюки всегда останавливалась – послушать музыку, которую играл оркестр, и улыбнуться солдатам. У нее всегда оказывались среди них пара-тройка приятелей, знакомых по танцам в павильоне. Я же металась взад и вперед между ней и воротами, сгорая от желания поскорее попасть в город. Мне тогда очень хотелось увидеть фильм. Вот бы мне сейчас бегать так, как тогда… Увы, боюсь, что не получится.
На лестнице, что ведет из парка, я останавливаюсь, чтобы оглянуться. Небо потемнело. Посреди травы на коленях торчит какая-то фигура. Мальчишка, стоя на эстраде, зовет кого-то, и его голос заставляет меня поторопиться, бегом броситься в сторону улицы. На третьей ступеньке лежит блестящий камешек. Я поскальзываюсь. Тщетно пытаюсь ухватиться за поручни. Мои ногти царапают кирпичную стену. Сумочка раскачивается, утягивая меня за собой. Я тяжело падаю на бок. Боль в руке заставляет меня крепко стиснуть зубы. Чувствую, что кровь, как бешеная, вспенилась в жилах, и мне кажется, что она будто не знает или забыла, куда ей нужно. Ловлю себя на том, что смотрю по сторонам, широко раскрыв глаза. Слезы постепенно высыхают.
Шок медленно ослабевает, но я слишком слаба, чтобы сразу подняться. Поэтому перекатываюсь на другой бок и минуту собираюсь с силами. Вижу ржавую нижнюю часть перил, а под ржавчиной – старую, грязную краску. В морщинках моей ладони собралась грязь; правда, я не могу понять, откуда она взялась. Острые ребра ступеней больно впиваются мне в спину. Я все-таки упала. Эти ступеньки всегда внушали мне беспокойство. Я не ударилась головой, зато изрядно приложилась боком и локтем, и завтра на моем теле точно будут синяки. Я чувствую, как они наливаются под кожей, оставляя на ней следы, похожие на сок черной смородины. Помню, с каким удовольствием в детстве я рассматривала на себе синяки. Черные и синие, формой напоминавшие облака. Я всегда обнаруживала их на бедрах, поскольку именно этой частью тела натыкалась на мебель, или фиолетовые пятна на ногтях, если вдруг прищемляла пальцы. Однажды моя подружка Одри, дурачась, чуть не свалилась с обрыва Ист-Клифф, и у меня после этого долго оставалась на груди темная полоса, – в том месте, где я прижималась к перилам, когда вцепилась ей в руку. А после этого у меня снова появились синяки, но их оставила мне та сумасшедшая, что гналась за мной до самого дома.
Меня отправили в бакалею, и я увидела ее возле прилавка. Я попросила банку консервированных персиков и порцию кулинарного жира по маминой продуктовой карточке, а сумасшедшая пробормотала что-то невнятное, обращаясь к хозяину магазина. Я стояла в стороне, глядя на высокий потолок бакалеи, пока мои покупки взвешивали и упаковывали. В нос мне бил сильный запах анисового семени, и мне почему-то показалось, что он исходит от сумасшедшей женщины, хотя, скорее всего, это пахли банки с лакрицей – те, что стояли на подоконнике. Я расплатилась и, прижимая покупки к груди, вышла. Здесь я остановилась, ожидая, когда мимо проедет трамвай. В следующую секунду кто-то больно ударил меня по плечу. Сердце едва не выскочило из груди. Из горла вырвался сдавленный свист.
Это была она. Она увязалась за мной следом и ударила меня зонтиком. Она всегда носила с собой зонт, старый, потрепанный черный зонт, наполовину раскрытый, отчего он напоминал раненую птицу. Эта женщина обычно останавливала автобусы, встав посреди дороги и размахивая этим самым зонтиком. Стоило автобусу притормозить, как она задирала платье и выставляла напоказ панталоны. Говорили, что она ведет себя так потому, что ее дочь насмерть сбил автобус. Это было еще до войны.
Наконец, последний трамвайный вагон скрылся из вида, и тут – бац! – новый удар. Я пустилась наутек. Она бросилась вслед за мной. Я прибавила ходу и уронила банку с консервированными персиками. Охваченная паникой, я ускорила бег, а она не отставала, крича что-то неразборчивое.
Я ввалилась в кухонную дверь, позвала маму, и та выскочила на улицу, чтобы отогнать сумасшедшую и подобрать банку с персиками.
– Я всегда тебе говорила: не смотри на нее, не заговаривай с ней и держись от этой сумасшедшей подальше, – сказала мама, когда вернулась домой.
В ответ я лишь пробормотала, что так и делаю, но она все равно меня преследует.
– Знаешь, мне кажется, что она просто не любит, когда ей попадаются девочки, – ответила мама, выглядывая в окно, чтобы убедиться, что сумасшедшая ушла. – И все потому, что ее дочку сбил автобус.
После этого случая у меня на плече примерно с неделю оставался синяк. Темное пятно на белой коже. Синяк был такого же цвета, что и зонтик сумасшедшей. Как будто зонтик оставил на мне частичку себя, вроде пера из сломанного птичьего крыла.