Глава 9
Скоро здесь будет Хелен. Ее автомобиль в любую минуту может подъехать к дому. Я становлюсь на колени на широкий подоконник, опираюсь на одну руку и щекой прижимаюсь к стеклу, чтобы видеть даже дальний край дороги. Ее пока еще нет. Моя рука затекла, и я опускаюсь на пятки и смотрю на свои руки. Они крепко прижаты к плотной ткани, которой обтянута подушка сиденья. Прижаты? Я правильно употребила слово? Я забыла, что оно значит. В любом случае я опираюсь на сжатые кулаки, для равновесия отставив большие пальцы. Вспоминаю, что видела в таком же положении мать, когда она ждала, когда Сьюки придет из школы. Тогда мне было года четыре или пять. Я не помню, почему сестра опаздывала, но помню, что мама ждала ее. Это было тревожное ожидание.
Сейчас мною скорее владеет нетерпение, нежели тревога. Я хочу, чтобы пришла Хелен. Хочу видеть, как ее машина подъезжает к дому, хочу услышать скрежет шин. Мне от нее ничего не нужно. Только она сама. Она моя дочь. Я снова смотрю на дорогу. Ветер гнет кусты в палисаднике, ветки хлещут по столбу ворот, и от этих резких звуков я невольно вздрагиваю. Ловлю себя на том, что внимательно вглядываюсь в пространство между кустами. Мимо дома проезжает какая-то машина. Свет фар скользит по фасаду, воротам, ограде. На секунду мне кажется, что я вижу среди листвы съежившуюся человеческую фигуру, вижу руку, сжимающую хрупкие стебли, срывающую листья, вижу открытый рот – не то жующий, не то кричащий, этого я понять не могу.
Я отодвигаюсь от окна, подушка выскальзывает из-под меня, и я теряю равновесие и падаю на пол. Большой палец пронзает боль, и я слышу хруст. Взмахиваю рукой, вскрикиваю и хватаюсь второй рукой за большой палец. Крепко сжимаю его, и боль немного утихает. Я не понимаю, что делаю.
– Тише, тише, – говорю я, баюкая руку.
Хелен в детстве часто держала меня за большой палец. Она и сейчас иногда берет меня за руку, но очень редко.
Раздается звук автомобильного двигателя, и я в надежде поворачиваюсь к окну. Однако машина, не останавливаясь, проезжает мимо. Уличные фонари осветили светловолосого мужчину. Значит, фонари уже включили и я не заметила, что стало темно. Смотрю в окно и чувствую, как пусто у меня внутри. Хелен так поздно никогда не приезжает. Значит, сегодня вечером я так ее и не увижу. Или, что маловероятно, она уже приходила. Но я об этом забыла. Я смотрю на пустую улицу. Слезы превращают свет фонарей в искры. Я поднимаю руку, чтобы вытереть их, и мгновенно чувствую острую боль в пальце. Я коротко ахаю от боли, но не знаю, что с этим делать. Бросаю взгляд на телефон, но мне кажется, что тот находится бесконечно далеко от меня, слишком далеко, чтобы я могла до него дотянуться. Это ощущение усиливается. Наверное, виноват мой возраст. Именно так я всегда представляла себе старость. Помню, что такую же усталость я испытывала в то лето, когда заболела после исчезновения Сьюки.
Я не спала, и мой мозг, похоже, был разгорячен и устал, чтобы нормально работать. Однажды утром я заставила себя выйти на улицу сквозь кухонную дверь и по пути в школу поняла, что мне не дойти до конца дороги. Мне казалось, будто я прошла много миль, но на самом деле добрела лишь до ворот дома миссис Уиннерс. Я оглянулась и посмотрела на наш дом. Он как будто отодвинулся дальше обычного, как будто – как и я – собрался в дорогу. Я не знала, что мне делать, и просто какое-то время стояла неподвижно, пытаясь отдышаться.
И, конечно, именно миссис Уиннерс нашла меня лежащей на тротуаре. Я была в сознании, но у меня было плохо с головой. Помню ощущение тротуара под моими ладонями, помню запах духов миссис Уиннерс, когда она вышла из своего дома. Помню, что этот запах показался мне приятным – словно джемпер, который надеваешь, когда тебе холодно. Миссис Уиннерс помогла мне встать и даже довела до дома. И все это время я продолжала вдыхать аромат ее духов.
После этого я несколько недель пролежала в постели, разглядывая узоры света на стенах и напрягая слух, чтобы услышать радио из гостиной. Мама на какое-то время принесла его в мою спальню, но оно мешало мне спать, а мне больше всего был нужен покой. Как я выяснила позднее, родители были обеспокоены моей болезнью. Отец боялся заходить ко мне в комнату, опасался, что я могу умереть и он не перенесет этого, особенно после того, как исчезла его старшая дочь.
Мама серьезно опасалась за мой рассудок. Она утверждала, что я все время говорю во сне, и отдельные мои слова пугали ее. Меня вовсе не удивило, что я во сне веду понятные лишь мне разговоры. В ту пору я часто бредила, и несколько раз мне казалось, что будто бы Сьюки лежит на своей старой кровати и на меня смотрит. Однажды я заметила, что за мной наблюдает Дуглас.
У меня было много странных видений. Я видела, что у сестры спутаны волосы, и у нее не было расчески, и я все время повторяла: «Я же дала тебе заколку, Сьюки, разве ты не помнишь?» И еще видела, как по всему потолку ползают сотни улиток. Один раз я заметила сумасшедшую женщину, как она, наклонившись надо мной, оскалила зубы и занесла над головой зонтик. И еще я постоянно слышала песни, глупые песни в исполнении Веры Линн, которые мне не нравились. И я подумала, что слышу, будто где-то под плинтусом скребутся мыши, а на город падают бомбы и кузина Флора меня зовет. Кроме того, рядом с моим ухом шелестели волны, хотя я не подносила к нему раковину. Потом как-то раз мне показалось, будто кто-то вошел через заднюю дверь, но когда я позвала, никто так и не откликнулся.
Я вернулась из больницы. Пришлось побывать там из-за какой-то мелочи. Что это было? В любом случае приятно вернуться домой.
– Как хорошо дома, – говорю я Хелен. – Приятно вернуться в родной дом после этой долгой канители.
– Ты провела в больнице всего лишь несколько часов, мам. Не преувеличивай, – говорит Хелен и бросает ключи от машины на кофейный столик.
– Нет, Хелен, – возражаю я. – Гораздо дольше. Несколько недель. Может, даже месяцев. Долго. Очень долго.
– Несколько часов, – повторяет она.
– Почему ты споришь? Я говорю, что приятно вернуться домой. – Я хлопаю ладонью о подлокотник кресла, и раздается глухой звук. Это из-за повязки на руке.
– Хорошо, мама, ты права, – слышу я голос Хелен. – Всегда приятно вновь оказаться дома, разве не так?
Я не понимаю, о чем она болтает. Неужели она не видит, что моя рука превратилась в гигантский белый кокон? Я даже не могу пошевелить пальцами.
– Эта повязка мне больше не нужна, – произношу я. – Думаю, что ее пора снять, тебе не кажется?
С этими словами я начинаю снимать повязку.
– Нет, нет! Мама, прошу тебя, не надо! – Хелен бросается ко мне и начинает баюкать мою руку. – Ее нужно носить до тех пор, пока не пройдет вывих. Придется еще немного потерпеть.
– Глупости, Хелен! – говорю я. – Никакой это не вывих. Мне не больно.
Я выдергиваю руку и взмахиваю ею, чтобы доказать, что со мной все в порядке.
– Пусть твоя рука и не болит, но все равно я прошу тебя не снимать повязку! Можешь ты сделать это ради меня?
Я пожимаю плечами и, чтобы не смотреть на нее, засовываю руку между собой и боком кресла.
– Спасибо, – говорит Хелен. – Приготовить тебе чай?
– И тост? – спрашиваю я. – С сыром?
– Может, попозже, мама, – говорит она и выходит из комнаты. – Сиделка сказала, что тебе нужно урезать рацион.
Ах да. Я забыла. Сиделка сказала, что я набираю лишний вес. Она считает, что я забываю, когда ела в прошлый раз, и поэтому ем больше и чаще.
– Ты набираешь лишний вес, – кричит мне из холла Хелен. – Тебе нужно изменить режим питания. Нужно его разнообразить. И есть меньше хлеба.
У меня есть записка, которую оставила для меня сиделка. Вы голодны? Если нет, не делайте себе тостов. Подумать только, мне разрешают самой решать, голодна я или нет. Неудивительно, что сейчас так много разговоров о том, что в больницах пожилых людей морят голодом. Персонал якобы приказывает им не есть все время. Под текстом записки имеется список дел по дому. Внезапно я ощущаю, как что-то давит мне на грудь. Неужели я попаду в больницу? Я прислушиваюсь к тому, что делает на кухне Хелен, и слышу невинное звяканье чашек, доставаемых из буфета. Неужели она сдаст меня? Я внимательно изучаю список. Мои руки дрожат. На листке написаны несколько фамилий с какими-то пометками и много вопросительных знаков. Рядом с парой таких пометок стоит значок НеЭ. Что это означает? НеЭ. Похоже, что почерк мой, но у Хелен почерк очень похож на мой. Не слишком разборчивый. Можно сказать, каракули. Может, это СеА? Северная Англия? Неужели там находится дом престарелых, куда меня собираются отправить? Боже, именно так! Но как же тогда я увижу Хелен или Кэти, если туда перееду? Впрочем, эта пометка перечеркнута, наверное, потому, что Северная Англия – это слишком далеко. Я немного успокаиваюсь. И все же я не хочу ни в какой дом престарелых. Пока не хочу. Не так уж я и стара. Я должна сказать Хелен. Я должна позвонить ей и сказать. Когда я встаю, чтобы взять телефон, листки падают с моих колен на пол.
– Черт побери! – говорю я и опускаюсь на колени, чтобы их собрать. Моя левая рука не двигается. Она замотана белыми бинтами. Не понимаю почему, я чувствую себя отлично. Может быть, Кэти снова выступила в роли медсестры? Нет, самой мне так никогда не завязать. Тяну за кончик бинта и сматываю его. При этом на пол падает полоска пластмассы. Рука выглядит бледной и так, как будто ее кто-то жевал. Кэти слишком туго затянула повязку. Надеюсь, она не станет медсестрой. Начинаю собирать с пола бумажки. Внезапно большой палец пронзает боль. Я вскрикиваю.
В комнату вбегает Хелен.
– Что случилось? – задыхаясь от бега, спрашивает она.
– Моя рука, моя рука, – твержу я и взмахиваю рукой. Сейчас она не очень болит, и я пытаюсь согнуть палец, однако лишь одно воспоминание заставляет меня снова вскрикнуть.
– Я же сказала тебе не снимать бинт, – говорит Хелен. – Черт побери, мам! – Она крепко берет меня за запястье и снова накладывает повязку. – Что это делают на полу твои записки?
Я смотрю на бумажки у себя под ногами. На одной из них какой-то список.
– Я не хочу в дом престарелых, Хелен, – говорю я.
– Тебя никто не собирается туда отправлять, – отвечает дочь.
Я киваю, но продолжаю смотреть на лежащий на ковре список. Хелен тоже смотрит на него.
– Это твой список, – говорит она. – Для… – Она замолкает и прищуривается. – Разве ты не помнишь? Не помнишь, что ты искала?
Я вынуждена повернуть голову, чтобы хмуро посмотреть на нее, но мышцы шеи все еще напряжены. Что же такое могла я искать?
– Элизабет, – говорю я и неожиданно ощущаю, что мои конечности сделались какими-то невесомыми. Спина выпрямляется, и я улыбаюсь.
– Ну вот, готово. – Хелен заканчивает накладывать повязку, собирает бумажки, передает их мне и целует меня в макушку.
– Значит, это НеЭ, – говорю я, все еще улыбаясь, и кладу листок возле телефона. – «Нет Элизабет».
Хелен встает.
– Пойду заварю чай, – сообщает она.
– А тосты будут?
Тосты были едва ли не единственным, что мама разрешала мне есть в то лето. Я была больна, и мне обычно давали жиденький супчик и один сухой тост. Иногда я ела рисовую кашу. А в тот вечер, когда она принесла мне баранью отбивную, я уже шла на поправку.
– Не знаю, заслужила ли ты это угощение, – сказала она, поставив мне на колени поднос. – Ты ведь на завтрак ешь только хлеб с джемом.
– Но ведь я ела на завтрак кашу, – ответила я, чувствуя, как от запаха мяса во рту у меня собирается слюна. – Ты сама мне ее давала.
– Да, но как только я пошла в бакалею, ты тайком юркнула вниз за хлебом и джемом, и половина булки куда-то исчезла.
– Мам, это не я…
– Мод, моя дорогая, ты можешь брать все, что хочешь, я рада, что к тебе вернулся аппетит, но мне приходится рассчитывать питание точно по нашим продуктовым карточкам и поэтому…
– Мама, послушай, – я стою на своем, – я не брала хлеб. Это не я.
– Странно. Но твой отец тоже его не брал. Неужели ты думаешь, что это Дуглас берет еду? Но это не в его духе.
Конечно, вряд ли это он, но другого объяснения нет.
– Мне кажется, что он мог вернуться домой, сделать сэндвич и взять его с собой утром на работу, – высказываю я предположение.
– Я приготовила ему хороший завтрак, – возразила мама с оскорбленным видом. – Я никогда не отпускаю его или твоего папу на работу без завтрака.
Я пожала плечами.
– Может быть, он взял его для кого-то другого.
– Ты хочешь сказать, что он кого-то подкармливает?
– В доме кто-то был, – говорю я, держась за перила. Почему мне никто не верит?
– Я верю тебе, мама, – отвечает Хелен. – Но это всего лишь социальный работник, новый социальный работник, только и всего. Она не грабитель. Нет смысла вызывать полицию. Забудь об этом.
Хелен отходит в сторону, и я вижу, как она протирает тряпкой плинтус. Ее размеренные движения напоминают спортивную гимнастику. В детстве мы тоже должны быть делать такие упражнения – например, наклоны, чтобы талия оставалась стройной. Нам всегда показывали, как где-нибудь на стадионе женщины одновременно выполняют эти наклоны. При этом они улыбаются. Лично мне было не до улыбок. Хелен идет протирать плинтус в гостиной, и я отправляюсь вслед за ней.
– Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Улыбаемся, девушки!
– О чем ты?.. Это было крайне неприятно. Одному богу известно, что она подумала. Ты ведь фактически обвинила ее. Сказала всем, будто тебя обворовывают. Что тебя обворовывает социальный работник, – добавляет она, и я непонимающе смотрю на нее.
– А что бы ты сделала, если бы пришла к завтраку и увидела в кухне постороннего человека?
– При чем здесь посторонний человек? Она социальный работник.
– Да, да, так она и сказала. Но откуда мне было знать, что она говорит правду? Да она могла быть кем угодно.
Хелен выпрямляется, опускает руки и выходит из комнаты. Это, видимо, должно что-то означать. Я на цыпочках следую за дочерью по ковру, стараясь двигаться осторожно, чтобы не поскользнуться.
– Я даже в собственной постели не чувствую себя в безопасности, – говорю я, хотя уже не помню, в чем именно состоит опасность. Наверняка это не опасность перевернуться и упасть с кровати. – Хелен, скажи, где безопаснее всего выращивать кабачки?
Она не отвечает, и когда я вхожу в холл, вижу, что там никого нет.
– Куда ты ушла? – спрашиваю я. – Почему ты все время от меня прячешься?
– Я не прячусь, – отвечает Хелен, выходя из столовой. – Я пытаюсь стереть со стен землю. Она у тебя повсюду. Снова ты натащила в дом грязи. Не знаю, откуда ты ухитряешься ее приносить.
Хелен оттирает тряпкой нижнюю часть стены и переходит к лестнице. Она упруго шагает по ступенькам вверх, и мне видны ее пятки. Я медленно следую за ней, стараясь ставить ноги так же, как и она. Как это удобно – идти за кем-то следом! Ты видишь ступеньки и можешь спокойно ставить на них ноги, потому что до тебя это уже сделал другой человек. Я смотрю в оба и все же упускаю момент, когда Хелен останавливается, и натыкаюсь плечом на ее бедро.
– Мама, может, ты перестанешь ходить за мной по пятам? – говорит она. – Оставайся в кухне, я через минуту вернусь.
Я возвращаюсь обратно и выглядываю сквозь окно в сад.
На лужайке сидит кошка. Я пытаюсь открыть для нее заднюю дверь, но дверная ручка не поворачивается.
– Ты оставила меня на произвол судьбы, – сообщаю я, когда Хелен возвращается на кухню. – С этими хлипкими замками в дом может зайти кто угодно, а эта дверь сделана из бакелита, и от нее никакого толку.
– Деревянная дверь давно сгнила. Какой от нее был толк?
– И я хочу, чтобы с наружной двери сняли эту штуку. К ней подходит любой ключ.
– Неправда, если у тебя есть код, дверь никто не откроет.
– Кто-то переписал код и отдал его грабителям. У меня есть запись, вот, посмотри. – Я беру сумочку, расстегиваю «молнию» на карманах, но у меня это получается неловко, потому что на моей левой руке повязка. Поэтому я действую правой. В отделениях сумочки оказывается много бумажных носовых платков, сморщенных, как опавшие листья, и обтрепавшихся по краям.
– Скажи, как социальный работник сможет войти в дом, если мы уберем наружный код для ключа? Кроме того, мама, это твоя старая сумочка. Что ты там ищешь? В ней ты ничего не найдешь.
Она права, единственная бумажка в сумочке – это старый конверт. На нем адрес Элизабет. Неужели я обещала отправить ей письмо? Должно быть, я забыла. Надеюсь, это не было чем-то важным. Переворачиваю конверт и пытаюсь вспомнить. Клейкой лентой к ней прилеплена записка. «От дома Элизабет». Ниже приписано: «Где Элизабет? Где Элизабет?»
Я печально смотрю на конверт. Неужели кто-то отправил ей это письмо, думая, что она по-прежнему дома? Наверное, я должна отправить его ей. Но куда? А если это улика?
Засовываю палец за уголок конверта. Мне почему-то очень хочется яблок. Мне кажется, будто я чувствую запах корицы. Хрустящая бумага начинает рваться на линии сгиба. Шевелю пальцем, чем окончательно привожу конверт в негодность. Но я могу аккуратно открыть письмо. Я клоками рву клапан конверта. Внутри оказывается узкая полоска бумаги. Извещение из библиотеки о необходимости сдать книгу. Библиотечный автобус несколько недель пытался забрать эту книгу. Она просрочена на много месяцев. Штраф – десять фунтов.
Забавно, что я открыла письмо только сейчас. Почта – это имущество. Вскрытие писем подобно взлому и незаконному проникновению в жилище. Мой отец-почтальон всегда придерживался этого правила.
Как-то раз он едва не поймал меня с поличным, когда я вскрыла письмо Дугласа.
Надпись на конверте – «Мистеру Д. Джекобсу» – была сделана почерком Сьюки. Именно это заставило меня схватить его с кухонного стола. Мама всегда оставляет здесь кучу всяких бумажек. Сюда же складывается и почта для Дугласа. Я никогда ничего не получала, разве что иногда открытку от дяди Тревора или письмо от Флоры, но мне все равно нравилось рассматривать стопку конвертов. При этом я пыталась угадать, от кого пришли письма. У Розы, маминой сестры, почерк красивый, но небрежный. У дяди Тревора все буквы сливаются, и он часто ставит кляксы. Флора сушит каждое слово промокашкой, так что я могу себе представить, что ее руки сплошь покрыты чернильными пятнами. Почерк Сьюки я узнала сразу, он у нее особый. Она не отправляла нам писем. Было бы смешно, если бы она это делала, живя на расстоянии десяти улиц от нас. Как я сейчас вспоминаю, однажды мы все-таки получили от нее открытку, это было во время ее медового месяца, и это было только один раз.
Письмо Дугласу пришло примерно через неделю после того, как мы в последний раз видели мою сестру, за неделю до того, как родители всерьез обеспокоились ее отсутствием. Я удивилась, что никто не обратил внимания на ее почерк, и когда после обеда Дуглас не забрал это письмо и, так и не взяв его, отправился в кино, меня разобрало жуткое любопытство.
Я тушила яблоки на завтрак и, чтобы пощупать письмо, была вынуждена бросить ложку на стол. Похоже, внутри был лишь сложенный пополам или даже вчетверо листок бумаги. Я снова взяла ложку и принялась помешивать яблоки. Держа во второй руке конверт, посмотрела его на свет, но так ничего и не увидела. И все потому, что он был плотно заклеен для прочности полосками клейкой бумаги. «Бумага – оружие на войне. Экономь каждый листок». Я хорошо помнила этот лозунг, хотя война закончилась и оружие для нее больше не требовалось. Я собралась бросить письмо обратно на стол, но по какой-то причине повернулась к кастрюле с яблоками и, не думая, поднесла уголок конверта к струйке пара. Яблоки на огне запекались, издавая пряный аромат, а я стояла неподвижно, глядя, как под действием пара бумага сморщивается от влаги. Мое лицо было мокрым, оттого что я стояла у плиты. Скоро потной стала и моя рука, в которой я держала письмо. Край у клапана конверта начал понемногу отходить, и я мизинцем отодрала его еще дальше. Через минуту клапан приоткрылся наполовину. И вот в эту минуту в кухню вошел отец.
Я не слышала его шаги на лестнице. Испугавшись, я бросила письмо в кастрюлю и вновь принялась помешивать яблоки. Отец открыл дверь и что-то бросил в мусорное ведро. Приток холодного воздуха заставил меня съежиться. Отец снял со стула мамину шаль и набросил ее мне на плечи.
– Наверное, уже можно снимать с плиты, – заметил он, похлопав по рукоятке кастрюли.
Я тупо кивнула, моля бога, чтобы он только не заглянул внутрь. Немного постояв, отец вернулся в гостиную; я же, облегченно вздохнув, на ватных ногах прислонилась к плите и ложкой вытащила письмо. Оно превратилось в ком мокрой бумаги, так что открыть конверт, не повредив само послание, вряд ли удастся. Расправив его, я положила конверт между двух газетных листов и сунула на верхнюю полку духовки. Мне оставалось лишь надеяться, что чернила не слишком растеклись на тушеные яблоки и завтра утром никто ничего не заметит.
Дуглас вернулся домой, когда я мыла кастрюлю. Мама зашла в кухню пожелать спокойной ночи и спросила его, как прошел вечер. Рассказывая о фильме, который он только что видел, Дуглас был, как всегда, уклончив.
– Ну, это был такой фильм, где… э-э-э… все одеты как на бал. Ничего особенного.
– Он, случаем, называется не «Жестокая леди»? – поинтересовалась я и даже повернулась к нему, чтобы проследить за его реакцией. С моих рук капало мыло.
– Да, да, верно.
– Так его ведь больше не крутят в кинотеатрах.
Не вынимая рук из карманов, он недоуменно посмотрел на меня.
– Тогда, значит, это был другой фильм. Наверное, я ошибся.
Его обиженная поза заставила меня вспомнить самый первый раз, когда он смутился, потому что я застукала его на прозвищах. Мне даже слегка стыдно стало. Вода капала с моих рук на тапочки. Почему я всегда так жестоко обходилась с Дугласом? Вряд ли я делала это сознательно. Тогда я чуть не проговорилась ему про письмо, но вовремя решила, что если признаюсь, что пыталась прочитать то, что было адресовано ему, то еще больше испорчу Дугласу настроение.