Книга: Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты
Назад: Глава одиннадцатая
Дальше: Глава тринадцатая

Глава двенадцатая

Каждый вечер, устав после трудов праведных, два Ивановича, русаки природные (Ушаков с Неплюевым), императрицу в свои дела кровавые посвящали. Перед самодержицей курили палачи фимиам застеночный, и Анна Иоанновна смрадом этим дышала, аки духами парижскими… Видано ль дело! Сколь лет отцарствовала, сколь вредных голов отсекла, а – гляди-ка – новые выросли. Да и где? Перед самым престолом. Почти возле ног ее…
– Выходит, Остерман-то и прав, что предостерегал меня от Волынского. А князь Черкасский, даром что черепаха, а тоже… за моей же спиной хулил герцога! Я ему ныне доверия не оказываю. Пущай уж Остерман один в Кабинете Россией правит…
Доложили ей Ивановичи, что – страшно сказать! – в составе судебной Комиссии тоже конфиденты Волынского сыскались. Василий Новосильцев во многих грехах замечен, а князь Никита Трубецкой, что женат на известной Анне Даниловне, даже Липсия читывал, бесстыдник эдакий. Новосильцева велено в Тайную канцелярию тащить и допрашивать. А князя Никиту императрица к себе на чашку чая звала и за этого самого Липсия в морду его сама же лупила.
– Легчайше отделался, – говорили в аудиенц-каморе, слыша через двери, как бренчат чайные чашечки, как потчуют за столом генерал-прокурора империи Российской…
В середине июня, когда погоды жаркие были, Ушаков с Неплюевым решили дело Волынского приканчивать. Главные виновники выявлены – и хватит того, а то ведь Ушаков по опыту знал, что можно без конца людишек таскать, каждый свое городит, дело растет, архивы пухнут, так можно и до смерти не управиться.
– Ну их! – сказал Ушаков. – Давай, Иван Иваныч, объявим государыне, что и без того вин разных за всеми хватает…
Поехали они на лошадях в Петергоф, возле деревни Мартышкиной разморило их жарою, они в море, исподнего не снимая, купались. Свеженькие, как огурчики с грядки, предстали перед императрицей. Вогнали ее в скуку, обвинительный акт перед нею выложив.
– Сколько же здесь листов будет? Неужто читать мне все?
– Шестьдесят восемь листиков. Это экстрактно!
Экстракт носил торжественное название:
«ИЗОБРАЖЕНИЕ О ГОСУДАРСТВЕННЫХ БЕЗБОЖНЫХ ТЯЖКИХ ПРЕСТУПЛЕНИЯХ И ЗЛОДЕЙСТВЕННЫХ ВОРОВСКИХ ЗАМЫСЛАХ АРТЕМЬЯ ВОЛЫНСКОГО И СООБЩНИКОВ ЕГО ГРАФА ПЛАТОНА МУСИНА-ПУШКИНА, ФЕДОРА СОЙМОНОВА, АНДРЕЯ ХРУЩОВА, ПЕТРА ЕРОПКИНА, ИВАНА ЭЙХЛЕРА, ТАКОЖ О ИВАНЕ СУДЕ, КОТОРЫЕ ПО СЛЕДСТВИЮ НЕ ТОЛЬКО ОБЛИЧЕНЫ, НО И САМИ ВИНИЛИСЬ».
За окнами дворца искрило в глазах от воды прохладной. В кущах тенистых, пронизанных солнцем, птицы свиристели. Сливаясь с шумом водопадов, звучала в покоях царских игривая музыка Франческо Арайя. В соседнем зале камер-лакеи накрывали стол к ужину, оттуда звенело серебро, слышались бодрые, здоровые голоса.
– Истреблять зло надобно, – задумалась Анна Иоанновна над экстрактом. – Без Генерального собрания, чаю, не обойтись нам.
– Вестимо, – кивнул Ушаков.
– Премудро, – поддакнул Неплюев.
– А потому и велю созвать его, – повелела императрица.
Остерман такого созыва страшно боялся. Генеральное собрание обязано состоять из всех чинов первых рангов в империи. Значит, и он там должен быть…
– Марфутченок! – позвал Остерман жену. – Твой Яган опять помирает. Зови врачей, да скорее мне фиников сушеных… натрусь я, вроде желтуха у меня случилась… Ой, и тут кольнуло!
Из постели он рассылал указания всем немцам первых рангов, чтобы из дома не выходили. Ибо судить русских предстоит. Вот пусть русские их и судят себе на здоровье. А мы, добропорядочные германцы, судить русских не станем…
Русские персоны первых рангов отказаться от суда не осмелились. Только один смельчак нашелся – Александр Львович Нарышкин, который решил по стопам Остермана следовать. Тоже обильно натерся финиками, вроде бы желчь разлилась, и стал орать на весь дом:
– Помираю… Дохтура мне, дохтура…
* * *
Генеральное собрание Российской великой империи!
Вот ему и выносить приговор генеральный…
Были здесь русские сенаторы, были здесь русские генералы.
Всего 25 персон высших трех рангов!
Собрались они за столом воедино – все рабы, но рабы не простые, а вельми знатные, сами рабами владеющие. Перед ними лежали 68 страниц экстракта обвинительного.
Стали они судить-рядить над ним. Но каждый из 25 боялся первым о казни объявить. И все невольно косились на князя Алексея Черкасского – что он скажет? Ему бы и начинать слово милостивое, ибо по первой жене своей он приходился зятем Волынскому, а жена конфидента, графиня Мусина-Пушкина, была Черкасскому родная племянница… 25 человек смотрели теперь на князя и ждали, что он родную кровь проливать не станет. Отрыпнется от дела, не посмеет изрекать приговора сурового. Черкасский понимал, чего от него ждут…
– Плачу я, – сказал (действительно плача). – Тужусь сильно… Уж очень больно мне, как подумаю, что два сородича моих злодеями оказались. Я мыслю, что для облегчения чувств моих родственных Волынскому и Мусину-Пушкину языки надобно отрезать!
Тут и все другие облегчение почуяли – второму судить уже не столь страшно. Василий Иванович Стрешнев, камергер и сенатор, который Остерману шурином приходился, заговорил:
– Ой, как верно! Главный затейщик проектов Волынский немало болтал языком своим. И оттого полагаю, что язык ему более не надобен… Я за то, что князь Алексей Михайлович сказал.
– Справедливо! – заметил Ванька Неплюев. – А детей Волынского, кои порождены в преступности, заточить следует. Дочерей постричь навечно в монастырях сибирских, а сына до возраста пятнадцати лет заточить в темницу худую, а когда ему пятнадцать годков исполнится, из тюрьмы пожизненно в солдаты выпустить…
– Мудрейше ты советуешь, Иван Иваныч! – похвалил его полицмейстер Петербурга – Иван Унковский в чине бригадирском.
Контр-адмирал Захар Мишуков, мужик здоровенный, побелел лицом и хлопнулся на паркеты в обмороке.
– Ничего, – сказал Никита Трубецкой, – с кем не бывает? Мы его водичкой брызнем и оживим… Кто еще говорить желает?
Захотел поделиться мудростью тайный советник Наумов.
– Казнь легка, коли башку рубить, – сказал он. – А надо чтобы перед смертью человек еще помучился… подумал!
Квашнин-Самарин отвечал на это:
– Полностью согласуюсь во мненье сем важнейшем.
На что Неплюев тут вопросил:
– А почто забыли у нас людишек на кол сажать? Мы тут все свои, русские… чужих середь нас нету… будем же откровенны!
– Про кол мы забыли, – огорчился Иван Унковский. – А ведь раньше обожали человека голой задницей на кол посадить. Иные, как помню, по трое дни на колу вертелись, пока им кол все кишки не прорывал, вылезая кончиком своим из горла наружу.
– Эта мука замечательная, – одобрил бригадира князь Черкасский с высоты своего величия. – Только, господа, не надо забывать, что кончик кола татары всегда бараньим салом смазывают.
Рыжий генерал Петр Шипов был мужик здоровый. Лицо его вдруг стало ярко-алым, как бурак спелый. И грохнулся он со стула – полег рядом с контр-адмиралом Мишуковым.
Второй не выдержал. Но суд продолжался.
– Ныне уж больно лето жаркое, – печалился Неплюев. – Чтобы Волынский сомлел на колу не сразу, можно его водой иногда поливать холодной. Тогда не сразу помрет, а вину восчувствует…
Итак, с Волынским все стало ясно. О нем договорились.
Сажать его на кол, прежде язык отрезав.
Генеральное собрание уточняло вопрос об языке:
– Вырезать язык ему или вырвать клещами?
– А как мучительней? – спрашивал Чернышев.
Мнения тут разошлись, а на пол грохнулся еще один генерал – Степан Игнатьев, тоже персона важная. Разбирались далее без него. Одни стояли на том, что язык надо резать, другие крепко держались на выдергивании его клещами…
Судили долго, и наконец генерал-прокурор империи Никита Трубецкой зачитал «генеральное» решение об остальных:
Хрущова, Соймонова, Еропкина и Мусина-Пушкина – четвертовать через топор, после чего уже рубить им головы.
Иогашку Эйхлера сочли сильно виновным, яко допущенного по чину кабинет-секретаря к делам тайным, а посему было решено – Иогашку колесовать, а затем тоже отсекать ему голову.
Жан (или Иван) де ла Суда был с кроткою милосердностью осужден к отделению головы от тела безо всякого мучительства.
Дочерей и сына Волынского, которые надеялись (?!) занять престол российский, сослать, куда Макар телят не гонял…
Никита Трубецкой закончил:
– А имущество и имения осужденных, как движимые, так и недвижимые, конфисковать в пользу государыни нашей матушки…
Генеральное собрание, долг исполнив, расходилось.
Более крепкие на приговоры сенаторы вели под руки некоторых генералов, которых шатало. Многие, домой вернувшись, после суда этого еще очень долго болели… Никита Трубецкой сразу к императрице поспешил, стал клянчить для себя дом графа Мусина-Пушкина на Мойке, который славился богатством (в нем мебель стояла редкостная, а по комнатам заморские попугаи летали).
– Бери! – разрешила Анна Иоанновна. – Только, чур, огороды и оранжереи Мусина-Пушкина, где даже персики созревают, я для своей особы забираю…
Немецкая партия при дворе эту битву выиграла! Она победила, предводимая Остерманом и Бироном, не оставив на месте преступления своих отпечатков пальцев… Русские были судимы русскими!
– Не надо им хлеба… – говорил Тимофей Архипыч, мудрец народный, игравший под юродивого.
* * *
Два дня шел дележ имущества осужденных. Налетели во дворец, как вороны на падаль, Менгдены, Бреверны, Минихи и братья герцога – генералы Бироны. Каждого не обидь – дай! Императрица давала. А всех крепостных, оставшихся без хозяев, с имен осужденных на свое имя переписывала. От одного только Волынского ей 1800 душ досталось… Опять она разбогатела!
Бирон во дворце Петергофа придворным показывал приговор и спрашивал:
– Вот вы, русские! Немцев я бы и спрашивать о том не стал. Но вы-то скажите – разве несправедливо рассудили в собрании?
Вельможи толстобрюхие отвечали герцогу, что более справедливых приговоров отродясь еще на Руси не бывало. Анне Иоанновне следовало теперь на приговор апробацию наложить. Она перо в чернила окунула и заговорила басом – гневным, рокочущим:
– Да я же не зверь лютый! За кого они меня принимают? Нешто же я, вдова слабая, женщина православная, смогу такое злодеяние утвердить? Едино детей Волынского миловать не стану, а всех остальных прощаю, яко добрая, примерная христианка…
И приговор жестокий она сделала мягчайшим:
1) Волынского на кол не сажать, а язык вырезать и оттяпать топором руку лишь правую, после чего рубить голову;
2) Хрущову и Еропкину – головы топором отсечь;
3) Мусину-Пушкину – весь язык не отрезать, а отрезать лишь кончик его, а потом Мусина сослать в Соловецкий монастырь, где и томить до смерти в подземелье без света;
4) Соймонова – бить кнутами нещадно, после чего выслать в сибирские рудники на каторгу вечную, где бы он тачку возил;
5) Эйхлера – тако же поступить с ним, кнутом избив, и отправить его в Жиганское зимовье на подводах ямских;
6) де ла Суду – не кнутом бить, а плетью…
На Сытном рынке столицы застучали топоры плотников. Начали возводить «амбон» для экзекуции, иначе говоря – эшафот. Солнце светило ярко, жара истомляла петербуржцев, по Неве плавали барские гондолы под веслами и лодки чухонские под парусами. На синий простор глядя, стояла в воротах Летнего сада беломраморная Венус пречистая – олицетворение красоты женской, и часовые с ружьями стерегли ее, чтобы никто из прохожих не осквернил ее чистого тела… Казнь была назначена на 27 июня!
Это был день памяти святого Сампсония-странноприимца, который, будучи патрицием римским, познал искусство врачевания, дабы помогать страждущему человечеству. Сампсоний роздал нищим богатства свои, а на остатки состояния выстроил больницу бесплатную для путешествующих странников.
Это был день, когда 30 лет назад грянула Полтавская битва, столь целительна для России и чудотворна, когда побежал вспять швед гордый, а Карл XII спасался в плавнях на берегах днепровских…
Лучшего дня для казни не нашли!
* * *
Послам иностранным откуда-то стало известно, что Волынский решил с эшафота обратиться с речью к народу на площади… Дипломаты просили у царицы высочайшей аудиенции.
Анне Иоанновне они сказали:
– Мы не знаем, за что осужден Волынский и его конфиденты. Слухи ходили по столице разные, но в приговоре упомянуто, как вина главная, подавание Волынским записок вашему величеству. В записках этих Волынский указывал на обилие льстецов возле престола вашего и засилие проходимцев. В воле вашей, конечно, судить министра своего даже за такой пустяк, но…
Анна Иоанновна с нарочитым молчанием слушала дипломатов. Говорили ей послы иноземные, что отрезание языка Волынскому будет встречено в Европе с большим неодобрением.
– Мы все хорошо знали Волынского министром деятельным. Изменником он не был отечеству, и нам, аккредитованным при дворе вашего величества, стыдно даже отписывать ко дворам своим, что человеку, столь почтенному ранее, варварски язык отрежут…
Анна Иоанновна уста свои наконец разомкнула:
– Мнением дворов иностранных я дорожу вполне. И обещаю вам, что процедура эта, для Волынского весьма неудобная, произведена над ним не будет… Язык резать ему мы не станем!
Послы откланялись. Был зван Ушаков.
– Язык Волынскому отрежь! – приказала Анна Иоанновна. – Но так отрежь, чтобы никто об этом и догадаться не смог бы!
– Матушка, да как же не догадаться?
– Ты не спорь со мною, а делай, как я тебе велю…
Назад: Глава одиннадцатая
Дальше: Глава тринадцатая