Книга: Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты
Назад: Глава девятая
Дальше: Глава одиннадцатая

Глава десятая

Волынский взял с собою в крепость из золотых вещей только часы, табакерку, кольцо, червонец и три запонки. Из серебра с ним было – кувшин, поднос, три ложки, два ножика и солонка. Из одежды взял шубу (овчина под сукном), два тулупа, чтобы не мерзнуть в камне, штаны атласные, балахон канифасный. Повез в каземат одеяло камчатное, пуховик, три подушки и бельишко нижнее. Расположась в камере, он кашу себе сварил…
Волынский двояким перед Комиссией уже побывал. Один гордец заносчивый, еще не веривший в закат своей судьбы. Другой в ногах у судей валялся, руки палачам лобызал. Те игрушки отныне кончились. Появился третий Волынский – самый непритворный, самый подлинный, который знал, что пощады ему не будет. И вот теперь Артемий Петрович выпрямился! Этот Волынский – третий – заговорил языком уже свободным, правдивым, поспешным. Был язык его порою крамольным, иногда даже богохульствующим.
– Теперь мне самый конечный конец пришел, и оттого единой правды от себя потребую…
Детей было ему жаль! Одни останутся. Не знали ласки материнской – отнимут у них и отцовскую. Да хоть бы и так, что одни, это еще ладно. А то ведь замучают их, гляди. Анна Иоанновна считала, что дети повинны за грехи родителей своих. Вместе с деревом она и плоды губила, в землю их втаптывая…
Ушакову при свидании Волынский прямо заявил:
– Ты перестань, генерал, о долге и присягах болтать. В застенке этом, где никто нас не слышит, я ведь много могу сказать… Вот послушай: иностранцев изображают у нас, яко великих пополнителей интересов России. А на самом-то деле они вникнули в народ наш подобно гадам ядовитым. Наемщики сии платные вгоняют народ российский в оскудение и погибель… Неужели ты, русский, смолоду нищету темную познав, никогда о нуждах России не помучился? Неужто не стало тебе хоть единожды больно за народ свой страдающий? Нет, не страдал ты… не стать тебе гражданином!
И прямо в лицо инквизитору смеялся он:
– Погубить ты меня способен. Но никогда не сможешь ты слова мои до императрицы донесть. На это смелость нужна…
Ушаков притих. Нет, не смог бы он!
– А вот я, – закончил Волынский, – я умру гражданином…
И шагнул он к дыбе ногою легкой:
– Пытай… Только напрасно все это. Ну, больно станет. Орать я буду. А правду теперь и без пыток говорить стану. Одна лишь просьба у меня: убери с глаз моих Ваньку Неплюева – не могу рожи его хамской видеть! Это не он, а Остерман глядит на меня…
Так рассуждать – смерти уже не бояться!
А весна брала свое. Резво бежали воды вешние по рекам и каналам столичным, хорошо пахло… Дыхание весны сочилось и в закут камеры, где Кубанец строчил исправно: «…а еще вспамятовал и всеподданнейше доношу…» По ночам крики слышались, возня сторожей, железные грохоты засовов темничных. Начинались истязания, волокли несчастных на дыбу, на огонь…
В казематах слышали, как Волынский кричал иногда:
– У-у, татарская морда! Я ли тебя не вскормил? Не я ли тебя в люди вывел? Будь проклято доверие мое к тебе…
Он выдернул из стенки гвоздь старый, стал забивать его в вены себе. Но караульные это заметили, гвоздь отобрали. Ушаков с Неплюевым ворошили бумаги его. Тут и письма к детям из Немирова, тут и рукопись иезуита Рихтера о родословии Волынских; через Иогашку Эйхлера было вызнано, как радовался Волынский, попав в кабинет-министры: «Надобно, коли счастье к тебе идет, не только руками его хватать, но и ртом в себя заглатывать!» Ушаков с Неплюевым жестами рук и движениями ртов своих изображали при дворе, как радовался Волынский, и радость эту тоже в вину ему ставили.
– Эка ненасытность-то! – говорила Анна Иоанновна…
Клеймо герба Московского, которое Волынский велел на своем родословии начертать, жгло императрицу каленым железом. Чернокнижия страшилась она… Господи, спаси нас и помилуй от философий разных.
– Шуточное ли дело! – гневалась она. – Ему, вишь ты, система моя не по нраву пришлась. Передайте Кубанцу от моего имени, что я прощу его, ежели он еще что вспомянет… более важное!
* * *
Почти всех конфидентов уже арестовали, но Соймонов еще оставался на свободе, занимал пост обер-прокурора. Вот уж никогда не думал адмирал, что столь сильна окажется княгиня Анна Даниловна… Нажала баба на Миниха, и фельдмаршал подсадил мужа ее, князя Никиту Трубецкого, на пост генерал-прокурора. Когда это случилось, Федор Иваныч понял, что не жилец он на белом свете, скоро его возьмут…
Рано утром Соймонова разбудила плачущая жена:
– Вставай, батька мой. За тобою пришли…
Арестовывали семеновцы под командой Вельяминова. Федор Иванович наскоро перецеловал детей, жену крепко обнял на пороге в разлуку вечную, и в «Тайную канцелярию онаго Соймонова означенной Вельяминов же привез, которой у него, Вельяминова же, и принят и отдан под крепкий караул…». Сразу – на истязание!
Первые листы допросов Соймонов подписывал рукою твердой, почерком крупным, под каждым абзацем оставлял он свой нерушимый подпис. Но пытка скоро исказила естество человека, замелькали неряшливые кляксы пером. Дрожащие после дыбы руки уже не могли управлять почерком… Ему зачитывали письма жены, отобранные при обыске. Слала она ему их в отлучке, упоминала Хрущова да Еропкина, а между дел домашних встречались слова любовные от «сердечно любящей, вашей покорной и верной жены». Слезы заливали лицо адмирала, обожженное ветрами морей многих.
– Чтите только дело, – просил у палачей. – Не мучьте меня словами любви моей! Все это прошлое… сладкое прошлое!
Он признался в «дружбе фамилиарной» с Волынским, как признали это и другие конфиденты министра. Пытки были усилены.
С пытки Еропкин ложно показал, что Волынский желал переворот устроить, чтобы самому на престоле русском воссесть, оттого он и велел на «древе» начертать герб Московский.
С пытки Хрущов ложно подтвердил: «Волынский хотел на Руси царем стать, а меня с дыбы поскорей снимайте, ибо терпежу от боли уже не стало».
С пытки же и Соймонов ложно винился в том, что не донес ранее; когда и какими средствами Волынский хотел восстание начинать – от этого адмирал отговорился незнанием…
Позже всех взяли президента Коммерц-коллегии. Когда первый раз обожгли Мусина-Пушкина палачи плетьми, он закричал:
– Кричишь, граф Платон? – спросил Неплюев. – А чего ранее, когда надо было доносить, ты тихим был… Почто не донес?
– Не доносил, ибо это подло, а Мусины-Пушкины в доводчиках никогда не бывали…
С пытки и Волынский признал за собой многие вины. Подтвердил, что хотел Бирона с Остерманом жизни лишить. Анну Иоанновну в монастырь заточить, семейство Брауншвейгское из России вышибить и многих иноземцев еще хотел погубить за вредность. Но никакие мучения не исторгли из Волынского признания, что он желал быть царем на Руси… Его часто о цесаревне спрашивали:
– А какую участь вы Елизавете Петровне готовили?
Они престол ей готовили; Елизавета, в разумении конфидентов, была последним шансом, чтобы вывести Россию из тупика… Упаси бог выдать ее.
Корчась от боли, Волынский показал фальшиво:
– Я не любил ее… ветрена и модница гульливая. Хотел я ее вместе с императрицей под монастырь подвести!
Он ее спас, но себя уже не спасет. Терзали его:
– Скажи, что хотел сам на престоле сиживать.
– Неправда сие, – отвечал Волынский.
– Как же неправда, – кричал Неплюев, – ежели конфиденты сие уже исправно подтвердили?
– Вы пытали их, – отвечал Волынский. – А с пытки человек любой оговор утвердить согласен.
Ушаков вмешался в допрос:
– Тебя мы тоже пытаем… так утверди и ты!
– Безмозглы вы все! – орал Волынский с огня. – Уже если я вознесся до желания царем быть, так на што мне сдались все эти вольности демократии? Дети малые и те понимать должны, что власть монаршая всегда враждебна республиканской…
– Все равно – сознавайся! – требовали от него.
– А я не дурак, как вы, чтобы сознаваться в том, чего быть не может…
Он обрел крепость. Раньше возносился честолюбием – сейчас возносил себя гражданским мужеством. Мечи с поля Куликова бряцали перед ним в битве яростной – ко славе зовущие!
Майские ветры задували в горны пытошные…
Прощай, последняя весна жизни!
* * *
Шесть фаготов в последний раз исполнили «Свинский концерт» талантливого капельмейстера Пепуша. Фаготы столь удачно воспроизвели свинское хрюканье, что кайзерзольдат на миг развеселился. Но скоро смерть встала у его изголовья, и прусский король Фридрид Вильгельм I призвал к себе крон-принца Фридриха.
– Фриц, – сказал он ему, – я ведь знаю, что ты после меня все в Пруссии перевернешь на свой лад. Но я прошу… не ломай королевства сразу после смерти моей. Дай остыть праху моему. Я оставляю тебе твердые финансы и мощную армию, которая станет творить чудеса… Только не залезай со своими гренадерами в ту страшную берлогу, где лежит русский медведь.
Фриц взошел на престол Пруссии под именем Фридриха II, а в верноподданном потомстве он утвердится с титулом Великого. Когда старого короля не стало, придворные кинулись писать письма во Францию, чтобы французы скорее приезжали в Берлин, где сейчас ожидается веселая, порхающая жизнь… Фридрих II сказал на это:
– Пруссии предстоит очень трудная, боевая жизнь. Шуткам пришел конец, а сорить деньгами на балерин я не стану. Готовьтесь к испытаниям… А сейчас постройте потсдамских великанов!
Под теплым весенним дождем стояли на плацу великаны. Это были русские парни, запроданные в Пруссию Петром I и подаренные Анною Иоанновной… Фридрих вышел на плац.
– Здорово, длинные ребята! – заверещал он тонким голосом, взмахнув над шляпою тростью. – Знаете ли вы, что старый король умер, когда в Берлине осталось хлеба только на два дня? Сладкой жизни я вам не обещаю, и вы можете вернуться домой… Кто желает покинуть Пруссию – вперед… арш!
Потсдамские великаны грохнули ботфортами в плац.
Шаг. Шаг. Шаг. Замерли. Тишина.
Все, как один, пожелали на родину – в Россию…
Фридрих прослезился:
– Я вас не держу…
Потсдамские великаны (в основном – вологодцы и ярославцы) разулись и пошли домой, беседуя по дороге с детьми и женами по-немецки. От границы русской Анна Иоанновна приказала затолкать их всех обратно – за рубеж прусский:
– Они же проданы и дарены. Как их взять мне обратно?..
Фон Браккель с тем и навестил молодого короля.
– Чепуха! – ответил Фриц, посматривая с умом на посла. – И пусть Россия не стесняется забрать своих длинных парней. Кстати, прошу передать правительству Анны Иоанновны, что я союз с великой соседкой Россией почитаю наиглавнейшим союзом для Прусского королевства… Я уже послал комплименты приязни своему послу в Петербурге – барону Мардефельду!..
В один из дней Манштейн покинул дом фельдмаршала Миниха, где отдежурил сутки, как адъютант его, и отправился к себе. Был тихий теплый вечер в Петербурге, начинались белые ночи, можно уже не зажигать свечей… Дома Манштейн отцепил шпагу, бросил ее в угол; натужась, стаскивал с ног скрипящие ботфорты.
Легкая тень человека в черной одежде возникла у окна.
– Кто здесь? – вскрикнул Манштейн, потянувшись к шпаге.
Человек придвинулся ближе – тихий, как привидение.
– Вы очень забывчивы, сударь, – сказал он Манштейну с упреком. – Потсдам ждет от вас шпионских донесений.
– Назовитесь мне!
– Не обязательно. Меня прислал король, который, будучи еще кронпринцем, направил вас сюда, в Россию, чтобы вы стали шпионом прусским. Все эти годы мы следили за вашими успехами. Что ж, вы достигли многого на русской службе. Вас знают при дворе, вы награждены, обласканы от Миниха. Но… королю нужны сведения о России… немедленно!
Манштейн застыл с ботфортом в руке.
– Я думал, – он сказал, – что сейчас, когда столь близок к смерти император венский, вниманье молодого короля Пруссии устремлено к Силезии, чтобы делить «Австрийское наследство».
– Россия также привлекает вниманье молодого короля. Итак, беритесь за перо. Передавать донесения вы станете барону Мардефельду, который найдет способ переправить их в Берлин…
Мардефельд сообщал Фридриху II о деле Волынского в России. Он утверждал, что могущество Бирона мнимое: оно держится лишь на тонкой волосинке жизни и здоровья императрицы, «которая не оставит его никогда, так как связана с ним самыми сильными клятвами…». Молодой король отвечал послу в Петербург:
«И тем не менее, лишь один умный и деловой человек, который бы сумел воспользоваться расположением умов в России, мог бы произвести неожиданную революцию…»
Такой человек уже был, и он работал…
Боясь перлюстрации, маркиз Шетарди лишь вскользь упомянул в депешах о деле Волынского; сознательно пропускал в своих письмах имя Елизаветы, чтобы не вызывать лишних подозрений. Зато посол Франции выказывал немалое презрение к знати вельможной.
«Знатные лишь по имени, – сообщал он кардиналу Флери, —в действительности же они рабы, и так свыклись с рабством, что большая часть их уже не ощущает своего низкого положения…»
* * *
Затрещали блоки, и Волынского подтянули выше. Так высоко еще не висел он. По обнаженному телу скользил обильно нехороший пот, едучий пот страдания…
– Дочь уберите от меня! – просил он. – На что ребенку, дитяти моему, ужасы звериные показываете?
Внизу, под ним, истязали дочь его старшую.
– Все сказал! – кричал Волынский. – Да, я был опасен для государыни! Да, замышлял убийство сволочей наезжих… Чего еще знать от меня хотите? Нет, не желал на троне сидеть…
Ванька Неплюев мытарил под ним Аннушку Волынскую:
– Говори, подлая, какие ты отцовы бумаги жгла?
– Не знаю… ой, дяденька, больно мне!
Раздался грохот. В блоках старых прогорели тросы, которые суставы растягивали. С высоты дыбы рухнул Волынский в черную пропасть застенка. Полетели прочь с лавки инструменты пытошные, все в крови и ржавчине… И палачи увидели, что рука Волынского выбита из предплечья. Искалечен он!
Артемий Петрович очнулся и увидел, что дочку увели.
– Кто же так пытает? – простонал он, обратясь к Ушакову. – Ты же мне руку поломал… правую!!! Ломай теперь и левую, кат. Чем я тебе протоколы подписывать стану?
Более он ничего не подписал. Вешать его на одной руке было нельзя, но Ушаков и тут извернулся.
– Ноги-то целы, – сказал. – Вешай за ноги!
Опять завизжали старые блоки, вздымая его на дыбу. Вниз головой повис Волынский над смрадом пытошным…
– Выползок из гузна Остерманова, – шипел он сверху на Неплюева, – мне отсель плевать в тебя очень удобно…
Страшная матерная брань лилась с высоты. Иван Неплюев выстоял под ней, как под ливнем грязной блевотины. Он очень надеялся на повышение по службе… Получит его «усердник»!
…Палачи вырезали мясо из-под ногтей Волынского.
Назад: Глава девятая
Дальше: Глава одиннадцатая