Глава восьмая
Меч уже занесен над головою Волынского – надо теперь верно направить удар его по шее… Остерман заявил Бирону:
– Мы, немцы, не должны в этом деле рук пачкать. Про нас и без того в Европе слухи плодят, будто мы Россию изнасиловали… Нет, – подчеркнул Остерман, – с русскими пусть сами русские и расправляются! А мир увидит чистоту и справедливость нашу…
Бирон снова падал на колени перед императрицей.
– Волынский или я! – взывал он.
Князь Куракин кликушествовал в аудиенц-каморе:
– Великая государыня, исполни предначертанье дяди своего, Петра Великого: сруби ты кочан дурацкий с корня гнилого…
Бирон напоказ перед всем городом стал укладывать свои богатства в обозы, будто собираясь отъехать на Митаву для княжения, и тогда Анна Иоанновна, напуганная разлукой с ним, указала:
«Понеже Обер-Ягермейстер Волынской дерзнул Нам, своей Самодержавной Императрице и Государыне, яко бы нам в учение (советы подавать)… такожде дерзнул в недавнем времени в самых покоях, где Его Светлость владеющий Герцог Курляндский пребывание свое имеет, неслыханные насильства производить (намек на избиение Тредиаковского)… многие другие в управлении дел Наших немалые подозрительства в непорядочных его поступках на него показаны…»
И повелела «того ради» особую Комиссию назначить!
Избрали в нее генералов: Григория Чернышева, Александра Румянцева, князя Василия Репнина, Петра Шипова и, конечно же, Андрея Ушакова. Из тайных советников выбрали Василия Новосильцева, Александра Нарышкина и Ваньку Неплюева, который еще с конгресса Немировского был злобным врагом Волынскому. Добавили в судьи князя Никиту Трубецкого, мужа Анны Даниловны, и колесо фортуны человеческой завертелось в другую сторону…
Судьи все русские! Но что с того, что они русские?
Справедливо говорил покойный Тимофей Архипыч:
«Друг друга поедом они жрут – и тем завсе сыты бывают…»
Лучше бы немцы судили – все не так обидно!
* * *
Ушаков наложил на Волынского арест домашний.
– Сидеть тихо, – повелел он. – Пылинки в дому своем не смей сдунуть. А детей и дворню я тоже под замок сажаю.
В дом вступил караул, поручик Каковинский спрашивал:
– За что, господин высокий, гнев на тебя изливают?
– А за то, братик, за что и на тебя можно гневаться. Я против немцев в правительстве русском! А ты мне ответь – разве чужих людей в доме своем возлюбил бы ты? Рассуди сам, поручик, какая жизнь при дворе стала: приманят куском да побьют хлыстом…
Ввел он Каковинского в задумчивость. Пока солдаты досками окна ему заколачивали, Волынский детей своих позвал:
– Помогайте батьке своему…
Сын с дочерьми печи растапливали. Бросали в огонь бумаги отцовские. Волынский свой «Генеральный проект о поправлении России» на листы терзал, швыряя их на прожор пламени. А сам плакал, плакал… Сколько бессонных ночей, сколько восторгов пережил, сколько помыслов породил! Желал для страны родной блага, а теперь, словно вор, утаивать должен сочиненное.
Книги из библиотеки жечь – рука на это не поднялась:
– Пусть стоят! Хотя, сам знаю, книги не нашего времени. Их раньше или позже нас иметь можно. А сейчас крамольны они…
Не удалось сжечь только бумаги из сундуков, ключ от которых у Кубанца хранился. Караул загнал Волынского в кабинет с забитыми окнами, возле дверей – часовые. С детьми министра сразу же разлучили. Просил он допускать до себя доктора Белль д’Антермони и тех нищих, которые с улицы подаяния просят. Но Ушаков велел нищих штыками от дома гнать, а врача обещал… дворцового!
Явился Рибейро Саншес.
– Что с вами? – спросил любезно, в глаза заглядывая.
В потемках комнаты трещали толстые сальные свечки.
– Душою мечусь… весь горю… Света жажду!
Рибейро Саншес сказал:
– Успокойте свое высокое достоинство. Или вы не знаете, в какой стране живете? Кто здесь меж нами безопасен?
– Волк среди волков – вот кому хорошо живется.
– Против вас, – шепнул ему Саншес, – собралась такая стая, в которой и волку не ужиться… Рецепт мой апробируют в канцелярии Тайной, я вам советую капли для успокоения натуры.
– На что мне капли ваши? Дали б сразу яду.
– Капли хорошие… бестужевские! – сказал Саншес.
При имени врага, едущего из Копенгагена, чтобы его в Кабинете заместить, Артемий Петрович вскочил в ярости:
– От капель злодея сего не будет мне успокоения… Яду!
В шестом часу утра за Волынским приехала карета. С конвоем повезли министра в Литейную часть, прямо в Итальянский дворец, что строен был Петром I для своей Екатерины. Стыли под снегом оранжереи, в лед Фонтанки вморозило от зимы корабль, стоявший в гавани Итальянской; вокруг недостроенных фонтанов краснели груды битых кирпичей, неуютно здесь было…
Волынский, увидев перед собой Комиссию, тихо удивился: в числе судей заседал и конфидент его – Василий Новосельцев; а подле него подлый Ванька Неплюев сиживал в теплой шубе. Начали судьи, как водится, с восхваления мудрости Анны Иоанновны, которая сомнению подвержена быть не может. Зачитали вслух «предику», и с голоса читавшего предисловие к процессу Волынский легко уловил знакомый штиль письма Остермана.
В его сознании вязко осели подхалимские слова:
«…понеже, – писал Остерман, —весь свет с праведным прославлением признает дарованное от всемогущего бога ея величеству высочайшее достоинство и просвещенный разум, мудрость Анны Иоанновны и ея проницательность, то предерзостные рассуждения Волынского весьма неприличны и оскорбительны!»
Именем божием на Руси всегда престол заслоняли.
Тут Ванька Неплюев как с цепи сорвался и – полез.
– Отвечай нам, – кричал он министру, – что ты противу Остермана имеешь и почто угождать ему не желал?
Волынский сел, но ему сказали, чтобы он встал.
– Ладно. Постою. А против Остермана я и правда что зло имею. Он только себя почитает способным для управления государством и других никого не подпущает. А когда я по чину кабинет-министра дела делал, то Остерман по городу ползал и всюду сказывал, что Волынский ему Россию испортит…
Ушаков улыбнулся хитренько:
– Скажи, Петрович, отчего ты рабу своему Кубанцу возвещал о материях непристойных, до государыни нашей касающихся?
Новосельцев, кажется, подмигнул. Или показалось?
Волынский долго молчал. Ответил Ушакову с горечью:
– Любил я его… гаденыша!
Ушаков, премного довольный, засмеялся. Волынский тут сразу ощутил, что великий инквизитор знает многое. И от этого он малость заробел, но гордости не потерял. Подбородок холеный с ямочкой задирал перед судьями, взирая на генералов свысока.
Чернышев в бумажку фискальную глянул:
– Однажды Кубанец тебя спрашивал: «Что-де изволите сидеть печальны?» На что ты отвечал ему так: «Сижу-де я и смотрю-де я на систему нашу… Ой, система, система! Подохнем все с этою системой нашей!» Вот ты теперь и скажи Комиссии: какая такая система не по вкусу тебе пришлась и на што ты ее охаивал?
Ушаков вопрос генеральский дополнил:
– После же лая на систему монаршу ты Кубанцу хвалил системы, где власть венценосцев республиканством ограничена.
Волынский дерзко расхохотался в ответ:
– Я демократии не добытчик! А вы, коли назвались в судьи, так не все ловите, что поверху воды плавает…
От иных же вопросов Артемий Петрович даже отмахивался:
– Не желаю говорить! О том государыня от меня ведает…
А коли судьи настырничали, он вообще замолкал.
Никита Трубецкой из-за стола тоже на него потявкивал.
– Отчего, – спрашивал, – ты считал, что страна наша, благоденствуя при Анне Иоанновне, в поправлении через твои проекты нуждается? Ведь ежели все хорошо, тогда к чему же исправлять?
Волынский отвечал князю Трубецкому:
– Спроси о том у Анны Даниловны своей, даже она ведает, что не все хорошо у нас, как это тебе сейчас приснилось…
– А зачем ты спалил проект свой? – спросил Ушаков.
Вопрос дельный. Волынский отговорился:
– Стало быть, уже не нужен он более…
Держался он молодцом, чести ни разу не уронил. Голову нес высоко. А судьи его спрашивали:
– Твое ли дело государыню в записках поучать?
– Ежели она герцога и Остермана слушает, – отвечал Волынский, – то я не дурее их себя считаю…
Ванька Неплюев, греясь в шубе, руками всплескивал:
– Страшно слушать мне слова твои бесстыдные!
– Истинно говорю! – давал ответ Волынский. – А тебе, холопу, видать, и правда что страшно честные слова выслушивать…
Генерал Чернышев завел речь об избиении Тредиаковского в покоях его курляндской светлости:
– На што ты герцога этим актом унизил?
Унижение же поэта в вину ему не ставили…
– Чую, – отвечал Волынский, – что пятьсот рублей и битва моя с Тредиаковским только претекстом служат для иных обвинений. И вы, судьи, сами знаете, что собрались здесь меня погубить… В паденье моем вы все легки рассуждать. А ведь я еще не забыл – помню, как вчера вы передо мною на задних лапках бегали!
– Ох, и боек же ты! – прищурился Ушаков.
Артемий Петрович по довольству его ощутил, что инквизитор карты свои еще не раскрыл. Пока что игра идет вслепую. Сесть Волынскому так и не позволили. Не доспал. Не завтракал. В полдень судьи удалились ради обеда, но его с собой не позвали. Допрос затянулся до двух часов дня. Покидая под конвоем дворец Итальянский, Волынский, не унывая, судьям рукой помахал:
– Вы это дело со мной кончайте уж поскорее!
На что суровейше ему отвечал Румянцев:
– Мы сами заседанию своему время избирать станем. Дома ты явись в скромность, а завтрева лишнего нам тут не плоди. Ответа ждем генерального и без плутований лукавых.
– Затаил ты злобу на Остермана, – добавил Неплюев.
– Плывет он каналами темными, – крикнул ему Волынский. – Без закрытия дверей Остерман даже с женою не общается.
На что ему угрожали судьи:
– Гляди! О таких делах, каково Остерман с женою общается, судить не пристало, и о том будет нами свыше доложено…
А пока Волынский в Комиссии пребывал, в доме его учинен был погром полный. Все книги забрали в Тайную канцелярию, увезли на возах. Бумаги из сундуков до последнего клочка выгребли…
* * *
Вечером Ушаков предстал перед императрицей:
– Матушка! Смотри, что мы нашли в дому Волынского…
Анна Иоанновна глянула и схватилась за сердце:
– Ах он… супостат такой! Пригрела я змия…
Десять лет прошло с той поры, как она в Кремле московском кондиции разодрала. Одним решительным жестом добыла тогда для себя власть самодержавную. Теперь же Ушаков снова тряс перед нею те самые кондиции, что должны ее власть ограничить.
– Слышала я, – сказала императрица, – что весел был сегодня Волынский в суде. Видать, на милость мою надеется. Но я таким кондициям не потатчица… Кто еще писал с ним проекты?
Ушаков вернулся в крепость. Увы, «Проект» был сожжен.
При обыске сыщики обнаружили только черновики к нему.
Велел доставить из заточения Кубанца.
– Сулил я тебе свободу от рабства и сто рубликов обещал. А теперь, – сказал Ушаков, – вижу из дела, что свободы тебе не видать. И не сто рублей, а сотню плетей от меня получишь.
Кубанец посерел лицом, глаза его забегали:
– Сущую правду показал на господина своего.
– Нам одного господина мало! Садись и пиши…
– Что прикажете?
– В с е, что помнишь, пиши мне…
Ваньке Топильскому инквизитор сказал:
– Соймонова с Мусиным-Пушкиным брать пока не след. Сейчас ты с солдатами поезжай и хватай Хрущова с Еропкиным. Кстати, воспомянул я, что шут Балакирев плетет тут разное… Видать, мало мы его драли. Навести-ка его да припугни кнутом хорошим!
Хрущов на допросах держался спокойно. Ушаков от Кубанца уже знал, что инженер целые куски от себя в «Проект» Волынского вписывал. Но сейчас это отрицал.
– Собирались, верно, – признавал он. – Так не звери же мы? Чай, люди. А людская порода сборища обожает. Было у нас времяпровождение весьма приятное и открытое. В бириби играли, о деревенских нуждах грустили… Да мало ли еще что?
– Ну, ладно, – ответил ему Ушаков. – Ты теперь не стремись домой скорее попасть. Посиди у нас да в темноте подумай…
– О чем думать-то мне в потемках ваших?
– Четверо детишек у тебя, – намекнул Ушаков. – Без отца, без матери трудненько им жить придется. Никто сиротинок не пожалеет.
Еропкин душою был гораздо нежнее Хрущова, и опытный зверь Ушаков сразу это почуял… Признавался архитектор:
– Это так, что Волынский проект свой читывал. Но не мне одному, а всем сразу. Даже девка одна была, помнится…
– Как зовут девку? – сразу вклинился Топильский.
– А что?
– Здесь мы задаем вопросы. Отвечай быстро!
– Девку-то как зовут? – кричал Ушаков.
– Варвара, кажись.
– Откуда взялась?
– Не помню.
Теперь на него кричали с четырех сторон комнаты:
– Вспомни! Быстро! Отвечай сразу! Не думая!
– Дмитриева Варвара… камер-юнгфера Анны Леопольдовны.
– Ага! – обрадовался Ушаков. – Ванька, ты это запиши…
Еропкин пристыженно замолк.
– Чего молчишь? Далее. Ну читали… Что читали?
– Читали, а я слушал. В одном месте даже поспорили.
– Из-за чего? – вопросили сыщики.
– Зашла речь о царе Иоанне Грозном, которого Волынский в проекте своем прописал тираном народа и погубителем…
– Ванька, – кивнул Ушаков, – запиши и это!
Вообще Еропкин оказался болтлив; жизнь русская не научила его молчать, архитектор еще не дорос до простонародной мудрости, когда мужики и бабы, попав под «слово и дело», твердо держались одной исконной формулы: «Знать не знаю, ведать не ведаю». Добровольно, к тому не побуждаем, рассказал Еропкин допытчикам о своем разговоре с Волынским о строениях древнеримских:
– Вот-де неаполитанская королева Иоанна себе загородный дом велик построила, который в большой славе был, а ныне тот дом ее можно почесть совсем рядовым между простых домов нынешних.
Ушаков поначалу даже его не понял:
– Это ты к чему нам? Про дом-то заливаешь…
– А к тому, что все такое, что кажется современникам знатным и чудесным, позже в забвении обретается. Так и царствования иные: гремят немало по свету, а потом крапивою порастут.
Ушаков знал, как такие фразы в крамолу переводить.
– Значит, – спросил, – по разумению твоему, и царствование Анны Иоанновны нашей тоже в крапиве затеряется?
Зодчий понял, что его славливают на слове.
– Уж каки империи были велики! – ответил. – А… где оне?
– Откуда же ты взял эти опасные для монархии рассуждения?
– О королеве Иоанне всегда с поруганием писано.
– В какой книжечке? – не отлипал Ушаков.
Пришлось сознаться:
– У Юстия Липсия… Тех же времен автор, именуемый Голенуччи, о ней же писал, что она скверно живет, любителей при себе почасту меняет и более беспорядку от нее, нежели порядку.
– Вот ты мне и попался! – захлопнул ловушку Ушаков…
Неаполь далек от России, но сходство королевы Иоанны с русской царицей неспроста. Еропкин и сам понял, что попался.
– Отпустите меня, – заплакал. – В самый разгар жизни уловлен я вами. А лучше меня кто Петербург отстроит?..