Глава четвертая
Шутовская свадьба в Ледяном доме открывала российские торжества по случаю заключения Белградского мира.
Поезжане жениха с невестою начинали шествие от дома Волынского. Маркиз Шетарди приглашения от двора не получил и, оскорбленный, скорописью депешировал в Париж – для Флери:
«…забава вызвана не столько желанием тешиться, сколько несчастною для дворянства политикою, которой всегда следовал этот двор… Подобными действиями она (царица) напоминает знатным лицам, что их происхождение, достояние, почести и звания ни под каким видом не защищают их от малейшего произвола властительницы, а она, чтобы заставить себя любить и бояться, вправе повергать своих подданных в полное ничтожество!»
Возглавлял процессию свадебного маскарада сам Волынский, а за каретою министра шествовал слон под войлочными попонами. На спине слона укрепили вызолоченную клетку с двумя креслицами – для жениха с невестою. Сколько было народов представлено в процессии, каждый играл на своих инструментах – кто во что горазд. Ехали весело «с принадлежащею каждому роду музыкалией и разными игрушками, в санях, сделанных наподобие зверей и рыб морских, а некоторые во образе птиц странных».
Поезжане остановились возле дворца, из церкви придворной вывели к ним жениха с невестой. По лестнице обрученных подсадили на спину слона, Голицын с Бужениновой забрались в клетку, и свадебная процессия стала ездить по городу для показа молодых… Людей везли медведи сергачские и сморгонские, собаки меделянские, козлы и бараны крестьянские, хряки хохлацкие, олени тундровые, верблюды калмыцкие, а перед ними выступал озябший слонище, хвостишкой своим виляя. Достойно примечания, что столь разнородные животные, будучи в один кортеж составлены, средь разрывов ракет, в шуме пушечном и гаме музыкальном, вели себя вполне пристойно, и каждая свинья добросовестно в хомут налегала. Не было заметно в животных страха или дикости, никто из них не брыкался, и даже поросята, от мороза шибко страдая, церемонию не нарушали, только повизгивали.
Волынский ехал впереди процессии, указывая поезжанам, на какие улицы заворачивать. Поезд объехал все главные проспекты столицы, и тогда министр направил его к манежу Бирона.
– Выгружай молодых из клетки! – распорядился он…
Внутри манежа лошадиные плацы были заранее устланы досками. Вдоль протянулись длиннющие столы, наскоро сколоченные. И был приготовлен он герцогской кухни изобильный обед на триста поезжан, причем калмык ел свою баранину с жиром, а для самоеда была сварена оленина с личинками оводов. Для пития было все – от настойки мухоморной для чукчей до пшеничной горилки для усачей-запорожцев. Никогда еще манеж Бирона не слышал столько языков и наречий, под сводами его еще не бывало таких забавных гостей. За столы поезжане садились вперемежку, и дипломаты иностранные отметили, сколько ласково и вежливо гости чинились друг перед другом, словно кавалеры версальские: остяк исправно услужал кабардинке, татарин вежливо ухаживал за камчадалкой…
Императрица появилась в манеже. На ней был телогрей пушистый, а на голове маленькая – в кулачок – корона. Для нее был накрыт отдельный стол на возвышении, и она там ела и пила с Бироном, веселясь небывалым зрелищем. А под ней тряслись в топоте доски манежа от плясок народных, за стеною в испуге бились копытами в стойлах бироновские кони. «Молодых» (которым вместе за 120 лет было) тоже плясать заставили.
Волынский заглянул в перечень комедийного действа, из коего явствовало, что пора выводить на сцену Тредиаковского.
– Пиит-то не сдох еще? Тащите его сюда с виршами.
Возле кабинет-министра толпились секретари его – Богданов, Арнандер, Гладков, Муромцев, Родионов.
– Нельзя тащить, – говорили они. – Худ он стал!
– А без него немочно. Весь праздник поломается.
– Вы из ручек своих столь побили его, что левым оком пиита не зрит, а личина Тредиаковского в синяках вся.
– А вы, – учил адъютантов Волынский, – умнее будьте. Наденьте на рыло пииту маску, какие на театрах актеры носят, вот синяки и скроются… Волоките его ко мне проворней!
В шутовской маске на лице поэта под конвоем привели из-под ареста «в оную Потешную залу, где тогда мне повелено было прочесть наизусть оныя стихи насилу». Через прорези маски одним глазом видел Тредиаковский царицу с герцогом, видел столы с яствами разноплеменными, над которыми медленно оседала, словно снег пушистый, внимательная к нему тишина.
Он начал, обращаясь к царице с Бироном:
Здравствуйте, женившись, дурак и дурка,
Еще……. дочка, тота и фигурка!
Теперь-то прямо время нам повеселиться,
Теперь-то всячески поезжанам должно беситься.
Квасник – дурак!
Буженинова – …..!
Спряглись любовью, но любовь их гадка.
Ну, мордва, ну, чуваши, ну, самоеды!
Начните веселье, молодые деды.
Балалайки, гудки, рожки и волынки!
Сберите и вы, бурлацки рынки.
Плешницы, волочайки и скверные….!
Ах, вижу, как вы теперь ради…
Анна Иоанновна подняла ладони и трижды хлопнула, аплодируя: она была довольна (в радость Волынскому). Василий Кириллович унял рыдание и продолжил:
Свищи, весна!
Свищи, красна!
А в числе гостей были ямщики, привезенные из Тверской провинции. Всю жизнь на козлах сидя, лошадям насвистывая, они в свисте такое мастерство являли, что из ямщиков этих был особый хор образован, который «весной» назывался. Тредиаковский сказал «свищи, весна!», и мужики поняли так, что настало время их выступления. Начали они тут такое выделывать, будто и впрямь весна началась. Под сводами манежа запели соловушки, застрекотали щеглы, зазвенели малиновки и жаворонки, гулко перекликались кукушки в лесу душистом… Весна, весна!
Анна Иоанновна опять похлопала:
– Распотешили! Вот славно-то…
Слез поэта не видать под маскою шута; он читал дальше:
Спрягся ханский сын Квасник, Буженинова ханка.
Кому то не видно, кажет их осанка.
О, пара!
О, нестара!
Не жить они станут, а зоблить сахар,
А как он устанет, то другой будет пахарь.
Ей двоих иметь диковинки нету —
Знала она и десятерых для привету…
Закончив стихи, Василий Кириллович думал, что теперь его песня спета – можно домой идти. Но секретари Волынского обступили его на выходе и снова под караул отвели.
– Отпустите вы меня, – взмолился он.
– Того нельзя. От кабинет-министра велено тебя под замком содержать, а завтра еще разговор будет… Особый!
Брякнули запоры. Ушли. Краски маскарада погасали во мраке темницы, было слышно, как потрескивают от мороза жгучего стены караульни. Вспомнил он себя молодым. Пешком, пешком… до самого Парижа дошел! Юность кончилась… Он плакал.
* * *
В восемь часов вечера Шетарди получил от двора приглашение в манеж. Желая наказать императрицу за невнимание к послу Франции, маркиз приехать в манеж отказался. Было уже темно, по трубам от крепости качали нефть для иллюминации. Молодых снова усадили на слона, отвезли их в Ледяной дом. На льду Невы, приветствуя живого собрата, раздался рев слона ледяного, внутри которого музыканты сидели, на трубах играя. Из хобота слона рвался к нему фонтан горящий. По бокам от дома стояли пирамиды ледяные с фонарями. Народ толпился возле, потому что в пирамидах были выставлены «смешные картины» (не всегда пристойные, в духе брачных эпиталам Катулла). Молодых со слона ссадили, повели их в баню сначала, где они парились. Потом их в Ледяной дом пустили. Двери налево из передней обнажали убранство спальни. Над туалетом зеркала висели, и лежали тут часики карманные, изо льда сделанные. По соседству со спальней была комната для отдохновения после утех брачных. Перед ледяными диванами высился стол ледяной, на котором посуда изо льда (блюда, стаканы, графины и рюмки). Все это было разукрашено в разные цвета – очень красиво!..
Михаил Алексеевич сказал новобрачной:
– Спасибо государыне на свадьбе. Все уже осмотрели, подарки получили, едем домой, Авдотьюшка, а то зуб на зуб не попадает!
Из Ледяного дома их часовые не выпустили:
– Вы куда навострились? От государыни императрицы велено вам всю ночку здесь провести… Ступай и ложись!
За ледяными стенами страшно кричал ледяной слон, выпуская нефть из хобота на двадцать четыре фута кверху. Дельфиньи пасти тоже полыхали нефтью, как геенна огненная. Салютовали молодым ледяные пушки, бросая вокруг ядра ледяные с треском ужасным… Дьякону из причта церкви Святой Троицы, который ради потехи с Выборгской стороны приволокся, башку с плеч таким ядром начисто сковырнуло… Вот и потешился!
– До восьми утра… ни-ни! – сказала Анна Иоанновна. – Коли противиться станут, уложить их в постель насильно.
Старика со старухой раздели. На голову Бужениновой водрузили чепец ночной изо льда, кружева в котором заменял жесткий иней. На ноги Голицына приладили колодки ледяных туфель. На ледяные простыни уложили новобрачных – под ледяные одеяла… А в пирамидах всю ночь вращались подвижные доски смешных картин…
Катулл, где ты, нескромный певец восторгов первой ночи?
В восемь утра молодых вынесли – закоченевших.
Этой ночи – первой их ночи! – было им никогда не забыть. В согласии любовном калмычка Авдотья породила князю двух сыновей, которые род и продолжили…
Конец этой свадьбы оказался совсем не дурацким, и потомство князя Голицына было людьми здравыми, активными, мужественными!
* * *
Тредиаковский провел эту ночь на соломе. Утром поэта вывели из заточения, но шпагу не вернули. Повезли на дом к кабинет-министру. Василий Кириллович снова Волынского узрел.
– Ну? Теперь-то понял, каково противу меня писать?
– Да не писал я на вашу милость. Своих забот немало…
– Ты не завирайся. Князь Куракин читал при всех в дому герцога стихи твои о самохвальстве моей персоны.
– То не про вас! – клялся Тредиаковский. – Осуждая самохвальство и себялюбие в эпиграмме, я личностей не касался, а лишь желал порок в людской породе исправить.
Волынский обругал его и сказал:
– Расстаться с тобой не хочу, прежде еще не побив!
Тредиаковский просил министра сжалиться. «Однако не преклонил его сердце на милость, так что тотчас велел он меня вывесть в переднюю и караульному капралу бить меня еще палкою 10 раз, что и учинено. Потом повелел мне отдать шпагу».
На прощание Волынский объявил поэту:
– Вот теперь ползи и жалуйся кому хочешь, а я свое с тебя взял и гнев на Куракина потешил вволю…
С этим караул от поэта убрали. Иди куда хочешь.
Пошел профессор элоквенции, шпагу под локтем держа.
Наташка дома заждалась, изнылась вся, любящая.
– Ох, милая! – сказал он ей. – Таких дорогих стихотворений, как вчера, не писывал я еще ни разу в жизни. И богато же расплатились за талант мой… Глянь на спину!
Он сел к столу и составил завещание: после побоев ему казалось, что не выживет. Из Академии прислали врача Дювернуа, который осмотрел увечья и заявил, что побои основательны, но не смертельны. С этим утешением Тредиаковский и продолжил работу над ответом Ломоносову… Он боролся с ним, как старый гладиатор против юного, понимая свое неизбежное поражение.
Уж на челе его забвения печать,
Предбудущим векам что мог он передать?
Страшилась грация цинической свирели,
А персты грубые на лире костенели.
Свой ответ Ломоносову отнес в Академию, чтобы та на казенный счет переслала его во Фрейбург.
– Для пресечения, – сказал Данила Шумахер, – бесполезных споров отправлять критик не следует, да и деньги за перевод куверта по почте пожалеть для иных дел надобно…
Тредиаковский вернулся к столу. Рожденный близ ключа Кастальского и помереть должен на самой вершине Парнаса! Нектар души своей он рассеял по цветам, которые увядали раньше срока. Тредиаковский проживет еще очень долго, но счастлив в жизни никогда не станет… Не жизнь у него была – трагедия!