Глава двенадцатая
В лето минувшее «Тобол» лейтенанта Овцына все же пробил ворота в забытое Мангазейское царство. Льды растаяли в этом году, и матросы, стоя на палубе, в рукавицы хлопали:
– Чудеса, да и только… Гляди, растопило как море!
Вышли они за Ямал, далеко за кормой осталась угрюмая заводь губы Обской (сама-то губа – как море безбрежное). И бежали дальше под парусом. Океан вздымал серые волны, с разлету сбрасывая «Тобол» в провалы меж водяных ухабов. Только днище плюхнется, трепеща досками, только сердце екнет в груди да мачты дрогнут.
Видели однажды большого кита, который проплыл мимо, паром из дыхала фыркая. Вдоль земли направились из Оби на Енисей, в устье которого маячок соорудили. С палубы не уходили лотовые матросы; они крутили в руках чушки свинцовые, кидали их далеко по курсу перед кораблем, глубину измеряя. С океана льдяного плыли вниз Енисея – великой реки.
– На Туруханск! – радовались в команде.
Тут и осень надвинулась. Заскреблась шуга, лед «блинчатый» забренчал в борта – до Туруханска не дошли и повернули обратно. Но главная цель многолетней экспедиции была исполнена: Дмитрий Леонтьевич Овцын доказал, что сообщение через океан меж реками сибирскими вполне возможно. Возвратясь в Березов, лейтенант начал готовить новый поход на край ночи, но его в Петербург вызвали…
– Куров, – сказал он любимцу своему, – и ты, Выходцев, сбирайтесь, мужики: до Петербурга отвезу вас на казенных харчах. Вам, волкам сибирским, вряд ли еще когда удастся столицу повидать…
Перед самым его отъездом умер канонир Никита Кругляшев, а в смертный час свой пожелал матрос лейтенанта видеть:
– Господин хороший, сколь лет я копил… Табаку не куривал, вина не знал. Семья в России осталась. Отдаю тебе, лейтенант, деньги мои великие. Уж ты прости на уговоре, но только не истрать на себя… Деньги-то, говорю, уж больно великие!
Было у него скоплено 4 рубля и 38 копеек. Митенька завязал их отдельно в тряпку узелком, глаза усопшему затворил. С тем они и отъехали. А когда добрались до почтового двора в Тобольске, Овцын приметил, что чиновники чем-то напуганы. В канцелярии вручил он подорожную на себя и людей своих – Курова и Выходцева.
А затем в горницу вбежал преображенец со шпагой:
– Клади оружье на стол… Ты арестован, лейтенант!
– Да я оттуда прибыл, где волков морозят, и знать не знаю ничего худого… А по какому указу меня берете?
– По указу Тайной розыскных дел канцелярии, – ответил ему офицер.
Овцын через окошко видел, как провели по двору друзей его березовских – атамана Яшку Лихачева да обывателя Кашперова. В цепи закованы, шли они под битье, и Яшка успел крикнуть:
– Митька, семя крапивно предало… Убью Оську Тишина, коли встретится гнида. А нас до Оренбурга ссылают…
Тобольский острог. Заточение. Цепи. Решетки. Один день – хлеб да вода. На другой горячими щами дадут согреться. Лейтенант Овцын думал: что же там случилось, в Березове?
* * *
Катька только к Овцыну хорошо относилась, ибо любила молодца. А других-то людей она презирала. С нее и начиналась эта гнусная история… Катька Долгорукая нарочито братца Алексашку спаивала. И через год-два споила отрока так, что парень без водки уже и жить не мог. Случилось, что в отлучку Овцына березовский подьячий Осип Тишин снова начал под Катьку подкатываться:
– Уж ты красавушка, уж ты лебедушка… Христом-богом прошу, приласкай ты меня, и никто о том знать не будет.
Катька его ногой – да по зубам:
– Я с самим царем рядом лежала, а чтоб тебя… прочь!
Встал Тишин с колен и кулак свой показывал:
– Ну погоди, курвища московская. Лейтенанта пригрела, а меня в ранге титулованном не желаешь уважить?..
Скоро в Березове появился приглядный офицерчик Федор Ушаков, который от родства с начальником Тайной канцелярии отнекивался. Был он умиленно-добр и ласков ко всем, шлялся по домам от ссыльного к ссыльному и каждому говорил, нежно слезы источая:
– Государыня наша така уж тихонька, така чувствительна. Вот послала меня о нуждах ваших вызнать… Нет ли здеся невинных?
Спрашивал про воеводу Боброва – не жесток ли? Про майора Петрова и жену его – не обижают ли? Обыватели всех хвалили. Ушаков приметил душевность березовцев ко всем ссыльным. Видел однажды, как старая вдова Анисья двух утят малых продала в остроге князьям Долгоруким… Уехал Ушаков, но вскоре в темную дождливую ночь подошла к берегу барка, вся в решетках, выскочили из нее солдаты. А впереди страшей – сам Ушаков, такой ласковый…
Но теперь он другим человеком оказался.
– Хватай всех! Разоряй, – кричал, – гнездо вражье!
Березов-городок с 1593 года в тишине догнивал. Помнил он за свою давнюю историю всякое. Но такого разбоя еще не приводилось испытать. Ушаков зверем был (под стать своему дяде-инквизитору). Он бабушке Анисье за тех двух утят левый глаз выколол. Он всех забрал. Он всех грозил уничтожить. Плачем наполнился Березов… Майора Петрова с женой – взяли, воеводу Боброва с детьми – взяли, попа Федьку Кузнецова – взяли, дьякона Какоулина – взяли! Что ни дом в Березове, то беда. Долгоруких же в остроге рассадили по темницам. Для князя Ивана землянку кротовью на отшибе города вырыли и в ту нору его, согнутого в дугу, запихнули и кормить за– претили…
Наташа как раз третьим ребенком была беременна. Когда Ивана брали, она Ушакова за ноги обняла, долго волоклась по земле.
– Не дам! – кричала. – Он мой… я детей от него породила. Оставьте вы его, люди добрые, что он худого-то вам сделал?
Взаперти сидя (тоже под арестом), Наташа солдатам свое горе выплакивала. А те, люди подневольные, так ей отвечали:
– И сами плачем, княгинюшка. Да что делать-то?
– Пустите меня… ночью. Когда зверь ваш уснет.
По ночам караульные стали выпускать ее из острога. С горшком каши горячей брела Наташа по берегу к землянке. А там в дырку, для дыхания оставленную, князь Иван руку высовывал. Кашу из горшка пясткой загребал, насыщался. Потом этой же рукой, в каше измазанной, Наташу по волосам погладит, и она с горшком пустым обратно в острог к детям спешит… Ох, жизнь!
Один только Осип Тишин беды не чуял – доносчик.
– Катьку-то, стерву, – намекал он Ушакову, – взять бы тоже. У нее, по слухам, книжка такая спрятана, в коей обряд ее сочетанья с императором покойным научно от Киевской академии обозначен…
Катька в эти дни пуще прежнего таскала вино к Алексашке.
– Ну, – внушала брату, – ты пьян, да умен. Вовек нам отселе не выбраться по-хорошему. Так хоть по-худому спасемся… Кричи!
И пьяный отрок заорал:
– Слово и дело!
Ночью потаенно отошла от берега барка. Наташа явилась к землянке, а там нора пустая – нет Ивана. Горшок выпал из рук, покатился под откос и всплеснул воду… Березов наполнился плачем. Почитай в каждом доме недоставало кормильца. Ушаков увез больше сотни людей на барке, и безглазая вдова Анисья ходила по городу:
– Видит бог, легчайше отделалась я, тока глаза лишилась…
Причитали бабы. Лаяли собаки. Гремела гроза под тундрой.
Вот как писала Наташа потом об этом времени:
«Да я кричала, билась, волосы на себе драла. Кто ни попадет навстречу, всем валяюсь в ногах, прошу со слезами: помилуйте, коли вы христиане, дайте только взглянуть на него и проститься! Но не было милосердного, ни словом меня кто утешил. А только взяли меня и посадили в темницу и часового, примкнувши штык, поставили».
В темнице и умер младший сын ее Борис, названный так в честь отца Наташиного – фельдмаршала Бориса Шереметева. И в темнице, по полу в крови ползая, родила она третьего, которого нарекла Димитрием, а солдату караульному сказала без радости:
– Все Михайлы да Иваны в роду Долгоруковском, и все они ныне страдальцы. Пусть хоть этот Димитрием станет: может, беда от него и отхлынет… Отвернись, солдат. Я грудь ему дам!
* * *
Следствие по делу березовскому вели в Тобольске два офицера вида бравого – Федор Ушаков да Василий Суворов.
– Каку бы нам муку для Ваньки Долгорукого умыслить?
Перебрали кнуты и плети, клещи и хомуты.
– Давай, – решил Суворов, – спать ему не дадим…
Князь Иван прикован к стене цепями, чуть двинется – все звенит. Окошка не было. Большая крыса ходила к нему воду пить. А чуть вздремнет Иван, на цепях провиснув, его сразу пихают:
– Не смей спать! Раскрой глаза…
Морозы на дворе трещали лютейшие, сибирские. А его из ведра колодезной водой обливали. И били при этом палками.
– Открой глаза! – кричали. – Не усни…
Бред уже становился явью. Чудилось ему Лефортово под Москвой, дворцы слободы Немецкой, где смолоду живал он сладко. Ох и царь же был! Друг-то какой… Охоты, вино, псарни, карты…
– Проснись! – орали ему в ухо.
Был пятый день, как он не спал, и тогда его потащили на допрос. В подземелье пытошном оголили. Ушаков зачитал донос Осипа Тишина, как ругательски ругал князь Иван царицу с Бироном, как стращал гневом общенародным противу придворной немецкой челяди.
– Было так? – спрашивали его.
– Так было.
– Еще что было? Винись.
– Невинен я. Дайте уснуть, а потом хоть казните…
Жесткие веревки обхватили руку. Завизжала дыба.
Вздыбили к потолку. А понизу – огонь.
Суворов локотком пихнул Ушакова, и оба засмеялись:
– Гляди-ка! Никак, он уснул?..
Зато пробуждение Ивана было ужасно: железной шиной, докрасна раскаленной, провели ему вдоль спины, и запузырилась кожа, лопаясь от жара нестерпимого… С пытки Иван Алексеевич Долгорукий сказал самое потаенное – о духовном завещании императора Петра Второго, которое писано на Москве в 1730 году подложно. Писано же оно дядьями его и Василием Лукичом.
– А кто подпись фальшивую за царя соорудил?
– Я, – сознался Иван, и снова упала его голова на грудь.
Развеселились тут допытчики, Ушаков с Суворовым:
– Ой, Вася, признание таково, что нас возблагодарят!
– Чаю, Федя, что мы чины раньше срока получим…
Стали они на радостях и дальше пытки изобретать:
– А каку бы нам муку примыслить для отрока князя Александра, который спьяна «слово и дело» кричал?
– А мы ему водки дадим. Он до нее горазд жаден…
Вошел солдат в камеру, принес бутыль с водкой:
– Пей, милок. Это от начальства тебе.
Алексашке в ту пору шестнадцать лет было. Ребенком еще попал в ссылку за вины чужие, и жизни людской не видел он. В остроге вырос, а слаще водки больше ничего не знал.
– Эку посудину тебе дали, а закуси нет. – Солдат его пряничком одарил. – Не все пей сразу, и закусить надобно…
Ночью пьяного поволокли на допрос, а он веселился:
– Без нас нигде гороха не молотят… Давай тащи!
В пытошной у князиньки ноги и руки, будто стебли, болтались.
Ушаков ему тут еще стаканчик поднес.
– Давай чокнемся, – приятельствовал. – Да ты нам про Катьку расскажи… как она с лейтенантом Овцыным любилась в остроге?
Пьяного и понесло. Суворов писарю глазом моргнул:
– Записывай со слов его… не мешкай.
– А я много выпить могу! – бахвалился Алексашка.
– Мы видим, что ты парень-хват, – одобряли его. – Мы тебе и еще нальем. Для хорошего человека разве вина нам жалко?
Утром Алексашка проснулся в тюрьме. Бутыль уже убрали.
Протрезвел. Вспомнил, как поила его в остроге Катька, сестра родная. Как вчера его допытчики винищем накачивали…
«Господи, да что же я наговорил-то им?»
Ножом хлебным Алексашка глубоко распорол живот себе. Лишь под вечер заметили полумертвого. Вызвали лекаря, и тот зашил ему брюхо нитками.
– Не спеши уйти от нас, – предупредил парня Ушаков. – Жизнь каждого россиянина во власти государыни. А самовольно уйти из нее права ты не имеешь… Ишь какой шустряга нашелся!
* * *
Митенька Овцын думал: «Лучше бы меня вместе с кораблем льдами раздавило…» И еще думал о тех 4 рублях и 38 копейках, которые ему канонир перед смертью доверил.
Завизжали ржавые запоры:
– Выходи!
Шел лейтенант через двор острожный и все примечал, как только моряки умеют. Нет, хотя и гнилой частокол, да высок. А коли сбежишь, еще и команду «Тобола» трепать станут… Самое главное – мужество! Отрицание всего. Не бояться! Вошел он в камеру, где пытки для себя ждал. А там в углу на корточках Осип Тишин сидит.
– Сейчас меж нами ставка очная будет, – шепнул подьячий.
Овцын улыбнулся ему как ни в чем не бывало.
– Ты ж меня знаешь, – отвечал доносчику. – Я молодой и крепкий. Я все выдержу. А по закону, коли оговоренный молчит, тогда начинают доносчика пытать… Ты, гнилье, разве выдержишь?
– Да меня не будут, – испугался Тишин.
– Плохо ты законы ведаешь наши. Обязательно будут!
– Да за што ж меня, господи?
– А… чтоб не паскудничал вдругорядь.
В пытошной на дыбе священник березовский Федор Кузнецов висел, вздыхал тяжко, плакал. Его били, пытая:
– А на исповеди-то князь Иван что сказал?
Признался поп, что Иван фальшивое завещание составлял.
– А ты что ему на это ответил?
– Ответил: «Бог тебе судья».
– Ах, пес худой! Почему не доносил с исповеди?..
– Да не пес я… по-христиански думал…
Его унесли влежку, полумертвого, взялись за Овцына.
На полу под лавкой медленно остывала раскаленная шина.
– Вот этой железиной, – шепнул он Тишину, – и поучают…
Начал речь капитан Суворов, к Тишину обратясь:
– Так поведай нам, доводчик, каково в бане при этом вот лейтенанте флотском князь Иван ея императорское величество, государыню и благодетельницу нашу «бляжиной» называл?
Тишин глаз от шины красной не мог отвести. Молчал.
– Молчишь?
– Дайте мне его, – сказал Овцын, – удушу сразу…
– Сами придушим, коли нужда в том явится.
Подьячий от страха совсем раскис:
– Пьян был, как и положено в бане… не упомню. Вы уж, ради Христа, побейте меня, коли хотите… тока не мучьте!
– А вот, – спрашивал его Ушаков, – ты же сам мне в Березове сказывал, что невеста порушенная, княжна Катька Долгорукова, любилась в остроге… Так назови, с кем она любилась?
– В свидетелях не был, – совсем померк Тишин. – Пьяным, это правда, почасту и подолгу бывал, а вот… не свидетельствовал!
– Да что ты в кусты уползаешь? – обозлились допытчики. – Вчера одно говорил, а сегодня… Да мы жилы из тебя вытянем!
Тишин от страху так ослабел, что на пол свалился, и его утащили.
Ушаков с Суворовым взялись за лейтенанта Овцына:
– Тебя-то мы как облуплена знаем. Учни с главного…
– С главного и учну, – отвечал Овцын охотно. – Матрос покойный Никита Кругляшев, из арзамаса происходящий, велико наследство мне оставил. Четыре рубля и тридцать осмь копеек скопить сумел. Прошу вас, господа, денежки те не скрасть для себя, а…
– Федя, – сказал Суворов Ушакову, – дай-ка ты ему.
Дали. Овцын легко встал. Продолжил:
– Всю жизнь человек на флоте прослужил и больше скопить не мог. Не смирюсь я перед вами, пока не узнаю точно, что деньги канонира в Арзамас поплывут… Грех у покойника воровать!
Ушаков даже рот раскрыл:
– Да он, Вася, кажись, нас за дураков считает… Послушай-ка, лейтенант, мы тебя по делу сюда привели. Отвечай лучше, какие зловредные слова произносил ты на великогерцогскую светлость?
– Какие-какие? – спросил Овцын, вперед подаваясь.
– Про герцога ты что в Березове молол?
– А я и герцога никогда не видывал.
– Бирон, што ли, не знаешь?
– Вот те на! Рази же он уже герцогом стал?..
– Может, и от блуда с Катькой отпираться станешь?
– Враки все! – отвечал Овцын. – Она эвон была невестою царскою, а я лейтенант… на чужую мутовку не облизываюсь!
– А какая книга у нее была из Киева? Говори.
– Дура она! Не до книжек ей…
– А ты, умник, с чего смелый такой перед нами?
– На флоте трусов вообще не держат…
Допрос закончился страшным битьем. Герой-навигатор, ученый человек, валялся на полу, весь в крови, и одно думал о палачах своих: «Они ведь тоже русскими себя называют. Но… гляди, как за Бирона вступаются! Во как молотят… хорошо карьер делают. Быть им всем, подлецам, в чинах очень высоких!»
Он сам на ноги поднялся. Воды испить попросил.
– И, закончим, с чего и начали! – сказал Овцын неустрашимо. – Тут канонир Никита четыре рубля с копейками поднакопил. Лихих людей на Руси много – как бы не сперли те денежки. Подозреваю, что вы эти финансы уже прижулили. Так вот и говорю…
Когда его отводили в острог, навстречу попался майор Петров, которого на пытку волокли. И майор сказал Овцыну:
– Плохо, брат. Ой, как худо мне… не выдержу!