Книга: Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

13 июня был составлен диплом на избрание Бирена в герцоги курляндские, а ровно через месяц, 13 июля, курфюрст Саксонский и король польский – Август III, ратифицировал его в Дрездене. После чего австрийский император Карл VI утвердил Бирена в титуле «светлости». Две русские кавалерии (голубая и красная) опоясывали идеальный торс стройного и сильного мужчины, который умудрился на безделье и обжорстве не завести себе пуза…
Бирен навестил свою замухрышку Бенигну:
– Ну, горбатая обезьяна, рада ли ты? Ведь теперь из графского «сиятельства» ты выскочила прямо в «светлость»… Сяду-ка я да напишу герцогу Бирону в Париж, – что он теперь ответит мне?
В приемной было не протолкнуться: полно вельмож, униженных чужим величием, полно дипломатов с поздравлениями. Естественно, всех волновал один важный вопрос, и дипломаты спрашивали:
– Ваша светлость, когда вы намерены сесть на Митаве?
– Из Петербурга я – ни шагу! – отвечал Бирен раздраженно. – Прошу не забывать, что я не только герцог Курляндский, но еще и обер-камергер российский. Митава может стерпеть мое отсутствие. Но что станет делать без меня двор петербургский?..
В этот день, по случаю падения Очакова, Анна Иоанновна обедала на троне под балдахином, и Бирен с особенной любезностью менял тарелки перед нею – по праву обер-камергера.
Лейбе Либману он сказал:
– Всех пленных турок, добытых под Очаковом, я забираю для нужд своих. Буду строить дворцы в Курляндии, и мне нужны рабочие руки. А дабы пленных пресечь от бегства, надо отвратить их от мусульманства. Пусть пасторы обратят их в веру лютеранскую и переженят агарян на латышках…
Был зван в манеж граф Бартоломео Франческо Растрелли – архитектор славный, о котором преизрядно писано, что «инвенции его в украшении великолепны, вид зданий его казист; может увеселиться око в том, что он построит…». Такого-то и надобно!
Новоиспеченный герцог велел графу Растрелли:
– Мне нужен сказочный дворец в Руентале и резиденция в столице моей. Я золота не пожалею, а ты не поскупись на пышность… Чтобы конюшни были – как дворцы! Колонн побольше всюду расставь, чтобы издали видели – здесь живет не какая-то пигалица, а сам герцог!
Выедая казну русскую, спекулируя направо и налево, Бирен за 600 000 альбертовых талеров выкупил из долговых закладов все имения прежних Кетлеров; Анна Иоанновна отказала в его пользу «вдовью» долю имений курляндских. Бирен показал себя жадным, но здравым хозяином. Понимая, что с голодного раба толку мало, он проявил заботу о крестьянах. Издал особый регламент, который попросту списал из старых указов герцога Якоба. Своего ума не хватило, но зато ума хватило, чтобы использовать чужой ум… Бирен возмутил дворянство, создавая в стране экономии, похожие на большие общественные фермы; он возводил полотняные мануфактуры. Доходы увеличились, но непомерно выросли и расходы.
– Я дожил до того, что мне уже не стало хватать на содержание своей персоны. Кажется, я никогда еще не был таким нищим, как сейчас, – жаловался герцог повсюду. – Даже уральская гора Благодать не может спасти моих финансов.
Лейба Либман уже не мог справиться с обширной бухгалтерией герцога. В помощь гоф-фактору прибыли из Европы Исаак Биленбах и прочие жулики без роду и племени, алкавшие сребра и злата от России. Бирен внушал своим факторам:
– Я вам плачу, чтобы вы думали. Много думали!
Винная монополия в Курляндии ненадолго выпрямила финансы. Потом факторы обложили налогом корчмы на проезжих дорогах, что приносило Бирену 150 000 гульденов в год.
– Но этого мне мало. Думай, Лейба… много думай!
Либман думал не только о герцоге, но о себе тоже, а все свои деньги скадывал в банки Гамбурга. Он стал при дворе большим барином. Жену свою с детишками по-прежнему содержал в Митаве, а в Петербурге жил с любовницей. Полногрудая и разгульная Доротея Шмидт его утешала.
– После сладкого, – говорил ей Лейба, – всегда наступает горькое. Мы в России лишь гости, а удирать без миллиона обидно…
Доротея Шмидт, при дворце царицы принятая, имела трех детей. Первого она прижила от врача Каав-Буергаве, второго от Лейбы Либмана, а недавно родила и третьего – от принца Антона Брауншвейгского. Был у нее и муженек – портняжка, добрый малый.
– У меня-то уже трое! – говорил он жизнерадостно.
Таковы были тогда нравы придворные…
Но чем богаче и знатнее становился Бирен, тем тревожнее была его жизнь. Тишком, лишнего шума не делая, стал герцог скупать богатейшие поместья в Силезии, в Богемии, в Мазовии.
– На корону герцогскую нельзя рассчитывать, – признавался он жене. – Надо иметь вдали от России надежный угол, где и спрячемся, когда нас русские погонят отсюда палкой…
«Бог свидетель, – писал в эти дни Бирен, – что я устал от жизни. Годы, недуги, государственные заботы, огорчения и работа все возрастают… Вся тяжесть дел ложится на меня, ибо Остерман валяется в постели!» В этом году Бирену исполнилось 47 лет, а жить ему оставалось еще долгих 35 лет.
* * *
Веселая жизнь продолжалась.
– Кто украл мою буженину? – завопила Анна Иоанновна.
Тарелка была пуста: сочный ломоть буженины исчез.
– Андрей Иваныч, – голосила императрица, – сыщи мне вора. Где это видано, чтобы у самодержицы русской, вдовы бедной, во дворце же ее последний кусок воры стащили?
Возле нее крутились, как всегда, шуты: князь Голицын-Квасник полоумный, князь Никита Волконский без штанов, граф Апраксин – дуралей от природы, Педрилло со скрипкой стоял на одной ноге, словно аист, а Лакоста с пузырем таскался по паркетам на четвереньках, будто паралитик…
– Видели! – кричали шуты. – Тут Юшкова что-то жевала…
Призвали лейб-стригунью коготочков царских:
– Ты буженину ея величества слопала?
– Пресвятые богородицы, – клялась та слезно, – да ведь то не буженинка была. Я просфорку святую жевала…
Иван Емельяныч Балакирев рассмеялся и сказал, что ворюгу он сыщет – с поличным. Таилась под лестницей дворца, в закуте темном, никому не ведомая беглая калмычка, грязная и косая. Полно было тряпья вшивого на ней. А вокруг валялись кости, обсосанные дочиста, обглоданные столь тщательно, будто они в собачьей будке побывали. Тускло и гневно глядели из мрака трахомные глаза дикой калмычки… Представили воровку пред очи царские:
– Ты кто? И почто мою буженину съела?
– А не все тебе буженина! – отвечала калмычка безо всякого почтения. – Надо когда и другим буженинки попробовать…
Анна Иоанновна засмеялась, от гнева остывая:
– Ишь ты какая смелая! Быть тебе за это при особе моей. И впредь, что я не доем, ты за меня дожирать станешь. Будешь отныне моей лейб-подъедалой. А зваться тебе велю Бужениновой.
Буженинову, недолго думая, крестили на греческий лад, стала она Авдотьей Ивановной. Сводили калмычку в баню, из колтуна ее вшей выгребли, в прическу много разных булавок и жемчужин натыкали, одели ее в шальвары на манер турецкий, и гирлянды бусин на шею навесили. Авдотья тут на мужчин стала поглядывать с интересом дамским, природным.
От стола же царского летели в нее куски жирные:
– Буженинова! Эвон огузочек я не доела… лови!
Веселая жизнь продолжалась. Блистательный красавец Франческо Арайя преподносил царице новые кантаты; дивную музыку свою он сочетал с грубейшей лестью: игру Педриллы на скрипке композитор называл бездарной. Шуту с маэстро спорить не приходилось. А недавно, в потеху себе, Анна Иоанновна утвердила новый орден в империи – святого Бенедикта, который носился в петлице на красной ленте, и орденом этим она шутов с престола награждала.
Иные из генералов злобились:
– Скоморохи паскудничают, а крест Бенедикта святого похож на крест Андрея Первозванного, коим героев отличают…
С оговору Франческо Арайя, креста не получил Педрилло и был опечален невниманием. Но скоро объявил шут при дворе, что на козе решил жениться. Тут как раз и очаковские торжества поспели. С пышной церемонией Педриллу во дворце обручали. Вели «молодых» в спальню камергеры царицыны, а жених за веревку тащил «невесту» на постель, усыпанную хмелем брачным. Императрица с придворными от хохота заливалась, радуясь забаве:
– Невестушка-то жениху не дается… Охти мне, лопну от смеха! Эй, Буженинова, хватай молодуху за рога. А ты, Квасник, держи ее за ноги, чтобы не брыкалась…
Педрилло большую поживу учуял от потехи этой, и, козла изображая, с козою он непотребствовал. После чего придворные, по приказу царицы, проходили мимо постели новобрачных, одаривали шута кошельками… А ведь тут были и фрейлины юненькие, невесты непорочные! Бог с ними, с фрейлинами, но здесь же находились и послы иноземные! Что они теперь о России по дворам своим в Европу отпишут?.. В самый разгар сатанинского веселья грохнула дверь – это вышел прочь шут Балакирев, человек честный.
Так завершились при дворе торжества очаковские, и столь мерзостно помянула царица павших под Очаковом воинов.
О Муза! ты чего отнюдь не умолчи —
Повеждь или хотя с похмелья пробурчи!

* * *
Иностранцев в царствование Анны Иоанновны поражало неустройство России: возводили мало, а больше ломали. Полученное от предков держали в запусте, и ничто не береглось с рачением. Всего-то седьмой год царила Анна Иоанновна, а вокруг Петербурга уже повыбили зверье охоты ее бессовестные. Особенно же куропаткам и зайцам от царицы доставалось. Стрелок отличный, царица промаху не давала: горой перед ней мертвых зверей складывали. Теперь, разбойников бережась, она вокруг столицы леса пущие под корень сводила. Пни торчали всюду… пни, пни!
Волынский за природу страдал отечески, граждански.
– Эдак-то, – говорил он Ване Поганкину, – после нас место пустое останется. А где же внуки наши резвиться станут?
Ваня Поганкин составлял реестры ученые птицам и зверям, кои на Руси водятся. Волынский велел егерям зверей и птиц сетями отлавливать. С береженим везли их под столицу и там на волю выпускали… А с императрицей он даже поспорил однажды:
– Не пора ли теперь молодые леса насаждать?
– Не за тем рубила, Петрович, чтобы ты внове сажал.
– О потомстве помыслить надобно. Оно, потомство наше, говорить о нас яко о варварах станет… Хорошо ли?
– Мне еще забот о потомстве не хватало? Пущай сами разбираются. Или ты хочешь, чтобы меня разбойники из лесу прирезали?
– Бунты народные, – отвечал Волынский, – как тому античная история учит, завсе на площадях городских рождаются.
– Это где было-то? У нас на Руси бунты в лесах да степях зачинаются. И ты мне, Петрович, эту античность оставь… Жениться тебе надо. Сколь годков-то тебе, егермейстер?
– На сорок восьмой перелез, – отвечал Волынский.
В таком возрасте мужчина считался тогда молоденьким.
– Парнишка ты еще! Да за тебя любая пойдет. Слышала, что сватаешься к сестре архитекта Еропкина, а невесте скоро двадцать лет будет. На што тебе девка-перестарок? Пожелай только, и я сговорю за тебя Машку Головкину, внучку канцлера покойного.
Видать, пока герцог добр к нему, и царица добра будет. Стал Волынский дерзко помышлять о высоком предначертании своем. До Головкиных наезживал теперь – больше водою, на гондоле пышной. Дюжие дядьки-гребцы рассекали веслами невские воды. За ширмами из алого шелка возлежал на подушках, как сатрап восточный, Волынский под паланкином, дерзкие планы в душе лелея… А по утрам егермейстер бывал спокойнее. Проснувшись, слушал, как в высоких бутылях, изюминками заправленные, бродили кислые щи. Открывал одну из них – и щи фонтаном били в потолок, обляпывая капустой пухлоруких купидончиков. Пил жадно, кадыком ворочая. Лениво смотрел, как Кубанец крылом гусиным пыль с мебели сметает. Завтракал вельможа сыром французским и тертой редькой… Дела тайные сохранять Волынский всегда умел, но не было у него тайн, которых бы дворецкий его Кубанец не ведал. С ним он делился открыто:
– Как бы мне события ускорить? Чаю, что быть мне скоро на взлете. Порог под ногою ощущаю. Может, царицу презентовать чем? У меня на крайний случай редкостная вещица есть, каковую в природе не сыщешь… Баба-то волосатая еще живет на коште моем. Содержу ее в достатке. Может, подарить царице?
Весь в переживаниях, ехал Волынский на Хамовую (позже Моховая) улицу, где в остроге зверье размещалось. Проживали тут две львицы африканские, которые с малюсенькой английской собачкой дружили и ту собачку никогда не обидели. В клетках порскали черно-бурые лисы. В саду важно гуляли белые медведи. Волынский построил специальный амбар для обезьян, которых по его распоряжению яблоками кормили, молоком поили. Орел сидел на суку, с подрезанными крыльями. А на цепях метались два грозных бабра (сиречь – леопарды лютые). Артемий Петрович навестил и особые покои в зверинце, где бабу свою содержал. А баба та заросла волосами, будто леший какой. Бриться же ей, вестимо, не давали.
– Здравствуй, Марья, это я… От стола моего вдоволь ли тебе еды отпускают? Не жестко ль спишь?
Баба волосатая в ноги ему падала:
– Кормилец ты мой, барин! Отпусти ты до дому меня… не мучь. Сколь лет на цепи сижу со зверьми, сама зверем стала. На што я тебе? Наказал меня господь бог бородой мужскою…
– Э, нет! – отвечал Волынский. – До деревни я тебя не пущу. И не сбеги от меня: коль поймаю – выдеру!
В самом деле, место такой редкостной бабе только в Кунсткамере, а ежели помрет, плавать ей до скончания мира в банке со спиртом. Жаль, что помер государь Петр Лексеич, а то бы он за этот «раритет» золота не пожалел… И, снова бабу под замок пряча, решил Волынский: «Волосатиху до поры прибережем. Может, еще когда откупаться придется? Тогда эта загадка природы меня выручит…»
Здесь, на Зверовом дворе, застал однажды Волынского скороход от царицы. Анна Иоанновна требовала его до себя. Быстро с Хамовой улицы вывернул он в карете на Итальянскую, помчался во дворец Летний. В покоях императрицы и Остермана застал. Даже сердце у него екнуло: «Или беда или… порог?»
Анна Иоанновна, опечаленная, сказала ему:
– Австрияки-то никудышны в делах воинских, турки разбивают в Боснии армию их. Ныне же в Немирове конгресс будет мирный. Готовься представлять мнение мое. Тебе, егермейстер, не впервой дипломатом быть… Езжай, а я отблагодарю тебя!
В груди даже дух перехватило от высоты полета. Волынский понял, что успех его в Немирове – это и есть порог Кабинета.
* * *
Долго не понимал, что произошло, парижский маршал Бирон де Гонто, потом написал письмо Бирену, что он безмерно счастлив иметь в странах полуночных столь славного своего сородича, украшенного многими доблестями, и прочее, и прочее…
Правда, вскоре случился казус, озаботивший генеалогов!
Нашелся в Лотарингии аптекарь, из ума выживший, который через газеты публично по всей Европе объявил, что он тоже принадлежит к ветви герцогов Биронов.
Любая историческая нелепость должна иметь смешное окончание, и маршал Бирон де Гонто признал своим сородичем и захудалого аптекаря. Это признание он объяснял в Версале:
– Мне даже любопытно, что заведомые проходимцы решили почему-то украшать свое ничтожество именно моим славным именем и моим древним гербом. Но, признав родственником коновала митавского, почему я должен отказать в удовольствии лотарингскому микстурщику?
…Герцог Курляндский теперь именовал себя уже не Биреном, а Бироном (хотя предки его писались еще грубее – Бюрены). Соответственно, читатель, и мы впредь будем так называть его. Именно под таким именем, незаконно себе присвоенным, Бирен и вошел в нашу историю.
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая