ГЛАВА 39
Сарай в этот день просыпался как обычно, еще не чая нависшей над ним беды. Отпирались лавки бухарских и русских купцов, по широкой пыльной улице гнали скот, и тяжело ступающие быки, поматывая рогатыми головами, пятнали желтую пыль лепехами горячего навоза, стремительно подсыхающего на жаре. Лето начинало входить в силу, и уже плотные рои мух облепляли морды бредущей улицею скотины и сплошною черною кашей шевелились на ободранных и подвешенных за задние ноги тушах в лавках мясников. Покрытые зелено-голубой глазурью дворцы ордынских вельмож поседели от пыли, и белый цвет разведенных русскими полоняниками вишневых и яблоневых садов уже облетал, густо устилая землю.
Тверской гость Кузя Скворец, прозванный так за легкий норов, уже открыл лавку и теперь выглядывал — у кого бы прошать новостя? Давеча прошел слух о смерти Тохты, и любопытно было вызнать, кого ордынцы изберут новым ханом? Тут только он приметил, что кое-кто из бесерменских купцов так и не открыл лавок, и встревожился. Зайдя за прилавок, оглядел придирчиво свой шорный товар и, воровато озрясь, сунул подальше казовые обруди в серебре, что обычно вывешивал прямь лавки для заманки богатого покупателя, а подумав, сволок подале с глаз и богатое седло, отделанное бирюзою, со связкою новых крашеных русских кож, коими хотел было подразнить соседа Мустафу, тоже шорника, ордынского бесермена, с которым у Кузи Скворца шла ежедён «рать без перерыву», и каждый покупатель, отбитый у соседа в этой войне, прибавлял остервенения соседям-соперникам. Мустафа, однако, нынче вовсе не открыл лавки, и это больше всего насторожило Скворца. «Не иначе, чуют што псы-бесермена!» — решил Скворец и уже подумывал было сам закрыть лавку, но тут явился покупщик, да не простой, тороватый, за ним еще двое враз,и Кузя, хваля и показывая товар, почти было забыл о своих утренних страхах.
Жарынь меж тем усиливалась с каждым часом, и даже весеннее дыхание Волги, изредка долетавшее до торговых рядов, почти не приносило прохлады.
— Купляй, купляй, якши товар! — уже без интереса повторял Скворец и, отирая пот, начинал все беспокойнее поглядывать вдоль улицы. В рядах явно творилось неподобное. Татары собирались кучками, спорили, порою оттуда доносило злые выкрики, и Скворец уже только и ждал, когда наконец медлительный ордынец, все не выпускавший из рук нарядное оголовье, расплатится или отойдет. Покупщик вдруг резко крикнул что-то и прянул в сторону, и тотчас в пыльную деловитую суету торговых рядов ворвался неистовый бег коня. Всадник в богатом уборе мчался, петляя и пригибаясь к луке седла, а за ним гнались с арканами, и из-за ближних анбаров тоже кинулись впереймы какие-то с саблями наголо.
И в тот миг, когда Скворец, с округлившимися от ужаса глазами, признал во всаднике знакомого ордынского вельможу, Володю Семеновича — сына русского боярина Семена Тонильича и монголки, — на плечи Володи пал аркан, и боярин, на миг как бы застыв в воздухе на вздыбленном коне, весь вытянулся и начал упруго изгибаться, цепляя соскальзывающими пальцами ременную петлю на шее, меж тем как лицо его заливало темной кровью и глаза страшно выкатывали из орбит. Все это продолжалось не более мига, но для Скворца в этот миг уложилось столь многое, что потом, припоминая, ему мнилось, что боярин, выгнутый на натянутом яркане, невестимо долго висел перед ним, поворачиваясь в седле. Кузя успел припомнить, как Володя (он был христианин и привечал русских купцов) заглядывал к нему в лавку, как прошал, какие вести с Руси? Как был важен и ласков… Отца его, Семена, слышно, убил на Руси прежний великий князь Митрий Саныч, и Володя, уже тогда служивший хану, не похотел ворочаться на Русь… И то, что столь важный вельможа Тохты теперь бежит, яко тать, было невыразимо страшно. В голове у Кузи промелькнуло: схватить нож и кинуться впереймы, отхватить аркан (он еще не подумал даже, что его тотчас убьют), но едва он успел потянуться рукой к ножу, что лежал под прилавком, как уже боярин, изверженный из седла, грянул в пыль, и к нему кинулись, слепя лезвиями сабель, и облепили бестолковой, орущей и машущей толпой. Кто-то имал коня, отпихивая руки соперников, кто-то рвал платье, и кто-то носком сапога катанул по пыли круглое, с разметанными волосами, в липкой крови и ошметьях сухого навоза, что было за миг до того головою большого боярина, и слепые, отверстые мухам глаза немо обернулись ввысь, в жарко струящееся марево, уже не выражая той мучительной и кричащей мольбы, с которою, как показалось Кузе, глянул на него Володя Семеныч в свой последний погляд.
Истошный вопль «Урус яман!» заставил Кузю прийти в себя. «Сейчас наших будут громить!» — понял он и, отступя в темноту лавки, лихорадочно схватил калиту с серебром и медью, мгновенно обмотал себя дорогою обрудью, изузоренной серебряными бляхами, потужась, взвалил на плечо седло с бирюзою и стремглав выскочил в межулок по-за лавкой. За ним кричали, бежали; кто-то, вынырнув сбоку, вцепился в седло, и Кузя, шатнувшись, оглянулся дико, увидел нагоняющих сзади татар и с закипевшими слезами шваркнул седло под ноги бегущих, прянул заячьим скоком через чью-то невысокую глиняную огорожу, пробежал, петляя, по грядам, чудом увернувшись от лохматого, с теленка величиною, пса, обрывая ногти, всцарапался на другую ограду, спрыгнул в межулок и побежал, задыхаясь, — благо был поджар и легок на ногу, — уходя от погони, туда, туда, ниже, дальше, ладя попасть как-нито на русские пристаня. Но там уже шумела толпа, и Кузя залез куда-то за анбары, заполз под пол одного из них, поднятого на столбики, и притаился, стиснув зубы, страшась пошевелить рукой или ногой, и даже не сразу решился глянуть, кто же еще тут, в рваном полосатом тряпье, так же, как и он, испуганно сжавшийся и замерший при виде Кузи? Скворец оправился первый и, протянув руку, ощупал лохмотья. Из-под них выглянуло морщинистое, в седых космах, безбородое коричневое лицо. Сразу было не понять: старик монгол или баба? Но черты лица показались русские, и по мелкой дрожи Скворец скорее догадал, чем понял, что то — женка, и, верно, беглая, из русских рабынь. Он шепотом спросил, старуха закивала, осветясь улыбкой. Скворец погладил ее по плечу, у самого спала тяжесть с сердца — хоть тут-то не схватят! Анбар полузанесло песком, и от воды их не должны были увидеть. Но приходилось беречься. До вечера оба лежали не шевелясь и почти не разговаривая. Скворец порою ощупывал калиту за пазухой и трогал обруди: сохранить хоть то, а там и новое дело зачинать мочно! Перед взором у него все стояли выпученные безумные глаза убиваемого боярина, и он все более утверждался в мысли, что это к нему, в поисках спасенья, скакал великий боярин, на него смотрел с мольбою, уже схваченный арканом, и он, Скворец, не успел, не сумел, струсил… и оттого вновь и вновь закипало в глазах. Скворец вздрагивал, стонал, скрипел зубами. Казалось, спаси он Володю, и все бы повернуло иначе. А теперь, казалось ему, уже русских всех вырежут в Орде бесермены, и даже лодьи, на которой можно бы было бежать, ему уже не найти.
В немногих словах, спрошенных Кузей и сказанных старухою, выяснилось, что и она тоже бежала от резни. Ее господина, монгольского нойона, несторианина по вере, убили утром, и она сбежала в поднявшейся кутерьме, чая, как и Кузя, пробираться домой, в Русь.
— Давно ли оттоле-то? — спросил Кузя. Старуха сказала, и Скворец аж присвистнул:
— С Дюденевой рати, мать, почитай, никак двадцеть летов минуло! У тебя хоть осталсе ли кто?
— А кто ни есть, хоша на могилки гляну… — отозвалась старуха с придыхом, и Скворец скорее отворотил лицо, боясь узреть, как заплачет старая. Но та оправилась с собой, отдышалась и, повозясь, прибавила просительно: — Ты уж, батюшко, меня не бросай!
Скворец вновь вспомнил круглые глаза задыхавшегося Володи и молча покивал головой. Ему самому нежданная нужа заботиться о ком-то еще более сиром и убогом как-то прибавляла сил. Не так уже думалось о том, что его самого вот-вот прирежут злодеи-бесермены.
Ночью они выбрались к вымолам, где был наведен кое-какой порядок. Стояла сторожа, невестимо чья, на отмелях догорала лодья, а у причалов мурашами суетились люди, собирая разгромленный и растасканный по песку товар. Хоронясь, они обошли сторожу и, по окрикам догадав, что на крайнем паузке русичи, посунулись к вымолу. От Скворца отмахнулись было — паузок и без того был перегружен, — но на его счастье хозяин-тверич признал Скворца и махнул рукой:
— С одной души авось не утонем! А ето што тута за старуха?
— Матки моей сеструха! — соврал Скворец и добавил для жалостности (уж врать дак врать!): — Мужика убили у ей, задавили, вишь, дак она в татарском платье убегла…
— Ну, вали! — разрешил, подумав, хозяин. — Народ тощой, двои за единого сойдете!
Только когда уж паузок отплыл и стало ясно, что их не схватят и не уведут, Скворец, малость придя в себя, начал припоминать, сколь товару пропало у него в брошенной лавке, и затосковал даже, вспомнив бирюзовое седло и красные кожи, коими, ежели их не сперли татары, воспользуется, конечно, пакостный сосед, Мустафа. Впрочем, мысленно пересчитав серебро, что было за пазухою, Скворец малость повеселел и уже в голос окликнул спасенную им старуху:
— Слышь, мать, недосуг прошать было тебя, как зовут-то именем? Не ровен час спросят, а я свою родню-природу и назвать не умею!
Старуха пошевелилась, до того она молча сидела, вжавши сухое тело меж кулей, и недвижно глядела в воду, которую гребцы уже кончали разбивать широкими долгими веслами. Смоленый парус был поднят, и горячий ветер пустыни, надувая толстину, начинал кренить и колыхать бокастый паузок. «Суши весла!» — донесся голос старшого. Два-три запоздалых гребца еще ударили вразброд по воде, прочие уже вынимали весла из уключин и укладывали вдоль набоев. Старуха, вздрогнув, плотнее закуталась в засаленный и рваный ордынский халат. Глухо звякнули медные кольца в головном уборе.
— Из Углича я. Мужик тамо осталси. Поди, уж и оженилси вновь! Попрошусь, на двор бы хошь пустили… А сама-то переславська, из Княжева-села, Михалкиных… поди-ка, и не знашь, тамотка не бывал… Проськой зовут, Опросиньей. Мать тамо у меня… Тоже, поди-ка, померла! И братовья. Двои. Може, и они невестимо где! Двадцать летов прошло…
— Да, — помолчав, отозвался Скворец, невольно подивясь и пожаливши, даже с некоторым страхом, этой чужой судьбе, — двадцать летов!
Хозяин на корме сказывал меж тем:
— Сперва-то грабить почали, кого и порезали той поры. Ну, а тут новы татары подбежали, от князя Айдара, бают. Ну, не трожь, мол, не замай товар! Ругань у их пошла, сторожу наставили. А только я-то мыслю, ето не последня замятня! Пущай осильнеет, кто у их тута — Узбек ли, Ильбасмыш, — там и воротить мочно. Товар — дело наживное, а шкуру потеряшь — новой не наростишь ужо!
Уже в Нижнем нагнала их корабль весть, что ханом в Сарае стал мусульманин Узбек и что всех мунгалов, не принявших бесерменской веры, режут. Так, по крайности, уверяли слухачи.
Вестники преувеличивали, конечно, но были недалеки от истины. Накануне того дня, когда Кузя Скворец чудом ушел от резни на торгу, в Сарае едва не погиб стройный юноша с замечательно красивым лицом, пламенный поклонник пророка Мухаммеда, убежденный последователь «бесерменской веры», монгольский царевич, сын Тагрула, племянник Токтая (или Тохты), внук Менгу-Тимура, праправнук Бату, потомок, в шестом колене, великого Темучжина — Узбек.
Весть о смерти Тохты застала монгольских нойонов врасплох. Узбек, имевший все права на ханский престол, как старший племянник Тохты, раздражал многих, и, прежде всего, старую монгольскую знать. Настойчивое желание Узбека утвердить в Орде мусульманство как обязательную государственную религию делало его ненавистным для тех, кто помнил заветы Темучжина и с презрением победителей относился к верованиям покоренных ими племен. «Ты ожидай от нас покорности и повиновения, а какое тебе дело до нашей веры и нашего исповедания, и каким образом мы покинем закон (тура) и устав (ясак) Чингиз-хана и перейдем в веру арабов?» — эти слова не измышлены писателем, а сохранены нам историком, современником событий, рассказывающим далее, что «Узбек настаивал на своем» и что монгольские эмиры, «вследствие этого чувствуя к нему вражду и отвращение», устроили пирушку, «чтобы во время попойки покончить с ним». И как Култук-Тимур сообщил по секрету Узбеку о замысле эмиров и «сделал ему знак глазом», после чего Узбек «немедленно сел на коня, ускакал и, собрав войско, одержал верх». Сына Токтая, Ильбасмыша, со ста двадцатью царевичами из рода Чингиз-хана он убил, а тому эмиру, который предупредил его, «оказал полное внимание и заботливость». Это, кстати, было, кажется, первое открытое поощрение доносительства у монголов. Называют, впрочем, и более скромную цифру убитых потомков Чингиз-хана, в семьдесят человек, не указывая, разумеется, какое погибло при этом количество тысячников, сотников и рядовых монголов, не захотевших изменить древнему девятибунчужному знамени и своим вождям — чингизидам.
Гражданская война в Орде продолжалась три года и закончилась лишь в 1315 году, с полным истреблением всех тех, кто не сбежал на Русь или не переметнулся к победителю, отринув веру прадедов и отказавшись от древнего достоинства степных батыров. В междоусобных бранях народов часто гибнут лучшие, самые убежденные, те, для кого честь и заветы старины отнюдь не «звук пустой», а значат больше собственной жизни, и выживают предатели, перебежчики, ренегаты, способные стать под любое знамя, лишь бы сохранить себя да еще и нажиться на чужой беде. Не бросим же камня ни в кого из тех, кто погиб, даже став противу неодолимого хода времени, ради чести своей и высоких, пусть даже и устарелых, заветов прошлого, кто «прадедней славы не развеял».
Русская летопись сохранила нам об этом смутном и страшном перевороте в Сарае лишь одну фразу: «В Орде сел Озбяк на царство и обесерменился». На самом деле это была подлинная гражданская война, переворот, унесший в небытие монгольскую державу на Волге и, вместе с нею, окончательно похоронивший идею союза Руси с Ордой. С тех пор слово «татарин», оттеснив забытое «моал» (монгол), стало обозначать на Руси смертельного врага-насильника, и, прежде всего, врага веры христианской — бесерменина, врага, спор с которым мог быть разрешен уже только силой оружия.
Скупые сообщения восточных хронистов рождают десятки вопросов, на которые трудно ответить писателю наших дней. Не ясно, сразу ли или спустя какое-то время возникла у монгольских эмиров эта мысль: заманить на пир и убить Узбека. Скорее всего, однако, сразу. Узбеку именно не должны были дать сесть на ханское место, ибо после того все становилось сложнее. Нелегко представить сейчас и эту степную пирушку: чаши с вином и кумысом, огненный плов, обугленную конину и куски горячей баранины, жирные пальцы и нехорошо светящиеся, готовые жестоко сузиться глаза, тяжелое дыхание сильных и уже полупьяных людей… Где и как шепнул Узбеку предатель, Култук-Тимур, злую весть? Тогда ли, когда Узбек спешивался, или, улучив минуту, уже в самом шатре, во время рокового пира? И почему Узбек приехал, хотя и званый? Мог он догадаться (а не он, так его друзья, бесермены, конечно, могли!) о готовящемся на него покушении? Или еще так прочны были навычаи степного братства, что изменить им, не приехать на пир к «своим» не мог даже и Узбек, даже и подозревающий о покушении? Как они сидели? Верно — развалясь на кошмах. Кто охранял шатер? Ведь была же охрана! И она, эта охрана, знала или не знала о том, что должно произойти? И как прибыл Узбек, один или со своими нукерами? И где были они во время пира? Почему не сразу ускакал предупрежденный Узбек, а ожидал условленного знака? И что он чувствовал, когда ел и пил, ожидая, что вот-вот холодное острое железо вонзится в его горло? А когда Узбек вышел, и, вскочив на коня, ускакал, пытались ли его ловить, догнать, рубились ли насмерть его нукеры, спасая господина, или никто не гнался за ним, и пирующие эмиры надеялись, что Узбек уехал, не догадав об их намерениях?
Но он ускакал, и сразу собрал войско, и «одержал верх», то есть и эмиры, пытавшиеся его убить, были уже не одни, а с войсками, видимо, с ближними и телохранителями, с отборною монгольскою конницей, с батырами, привыкшими к победам… И почему они были разбиты? Их оказалось мало, конечно, мало! Ордынские мусульмане подготовились лучше! Не зря купцы давали серебро Узбеку. И узнали о смерти Тохты они как-то все враз. (Быть может, все-таки Тохта был отравлен?) И спор был именно о вере. Недаром Узбек, одолев врагов, тотчас истребил в Орде бохшей (лам) и волшебников — всех врагов мусульманства, не посмев уничтожить только русскую церковь в Сарае…
Можно представить себе и это сражение: наспех собранной, немногочисленной, но бесстрашной и гордой монгольской конницы с мусульманской, — собранной из бывших булгар, нынешних татар ордынских, буртасов и половцев, — конницею Узбека. На что надеялись степные батыры, когда схватились с ними, один с десятью? На древнюю доблесть? Но уже не первое поколение иноземных жен рожало носатых мальчиков с раскосыми глазами, узколицых и высоких, белых и смуглых, уже не первое поколение детей забывало веру и заветы отцов, уже давно вчерашние рабы мунгальской орды сами обучились воинской науке Темучжина, так же стреляли из луков, на скаку попадая в летящую птицу, так же кидали аркан и владели саблей. Сила степей перешла к ним, к детям захваченных батырами рабынь, а чуждая арабская вера, просочившись снизу, в сутолоке завоеванных городов, овладела умами и сердцами их потомков, восставших в конце концов против своего великого прошлого. Батыры, бесстрашно ринувшие в сечу, встретили других таких же батыров, вставших под зеленое знамя ислама, и были разбиты. Так в Орде утвердился Узбек, и вести о том тревожными ручейками потекли по Руси.