Глава восьмая
Умер в Березове старый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, и старшим в семье, покровителем ее и заботчиком остался князь Иван… Какой он там заботчик? С утра напьется, слова путного не услышишь. А все заботы легли на Наташу: и белье выстирай, и начальников задобри, и мужа пьяного раздень, за детьми уход…
Весна, весна! А Наташе всего двадцать лет. Ей в ночи белые вирши писать хотелось, музыку слушать. Да вот беда: бумаги нельзя держать, а музыка утешная вся на Москве осталась. Так и пропали эти мечтания втуне, в потемках женского сердца. А уж сколько это сердце настрадалось – никто не узнает. Нехорошие люди Долгорукие: в злате и холе грызлись, а теперь, в обидах ссыльных, никак помириться не могут. И все время делят что-то…
– Что вы делите? – не раз говорила им Наташа. – Только ворованное с трудом делится, а честное – легко. Да и было бы что делить!
– А у нас много чего было, – отвечала Катька, царева невеста. – У нас не как у Шереметевых – у нас-то всего хватало!
– Было, да сплыло… Скоро до воздуха доберетесь, тоже делить учнете: кому больше, кому меньше вздохов досталось… Уймитесь!
Катька в рост, в сыть бабью, входила. Стала вдруг женщиной – волоокой и статной, ей любви жаждалось в остроге березовском. Но предмета не было галантного – одни подьячие да урядники казачьи. Как же ей, царской невесте, унизиться? Она и не глядела в их сторону: пройдет, не заметит. Гордая была. Но иногда (в ночь зимнюю, когда за окнами пуржит и воет) боль за прошлое прорывалась.
– Я, – кричала Катька на весь острог, – не порушенная от его величества! Мое право на престол российский еще не отнято…
А Наташа думала тогда: «Ну и дура же ты, Лексеевна!»
Об этом Наташа часто печалилась: ей в сад хотелось, чтобы яблок нарвать… а потом – вишни, сливы. Ничего здесь нету: вот хлеб, клюква, рыба мороженая, мясо собачье да оленье, молоко – тощее, синее, будто сыворотка… Зато водка здесь крепкая!
Писала она на Москву своему братцу – графу Петру Борисовичу Шереметеву: вышли мне сюда яблочков, хоть моченых, да пришли с оказией верной готовальню мою, посмотреть на нее желаю, а яблочком твоим, братик родный, слезу горькую закушу… Ничего ей брат не ответил: «слова и дела» боялся, мерзавец! А ведь тысячи душ крепостных имел – мог бы от богатств своих хотя бы яблочко сестре выслать… Наташа долго по этому случаю плакала, потом рукою повела крест-накрест, словно брата навсегда для себя зачеркивая, и сказала тогда:
– Апелляции из острога нету… Пользуйся, брат!
Утром муж проснется с похмелья. Начинает старое поминать. Как жил. Какие кафтаны нашивал. Что съесть успел. Что выпить.
– Хватит вам, сударь, тарелки да кубки пересчитывать, – вспыхивала Наташа. – Говорила я вам, чтобы в деревню ехать. От двора подалее. А ныне… Вот лежит дите мое! Уж как люблю его, один бог знает. А буди мне ведомо, что он, в возраст придя, ко двору царскому сунется, так мне легше его сейчас за ноги разболтать да – об стенку! Так и тарарахну насмерть! Только бы уверену быть, что окол престолов мои дети порхать не станут… В мире эвтом много занятиев для людей сыщется – более придворных полезнее!
– Дура-а, – стонал князь Иван. – Ой и дура-а же ты…
– Нет, сударь. Ошиблись: высокоумна я!
Через стены острожные шла молва о Наташе, как о женщине в чести и разуме крепкой. Выйдет она на улицу, всяк березовец издали ей поклонится – и стар, и млад. Слова дурного о ней не придумаешь. По городу слухи ходили:
– Наша императрица – курва самая последняя! Уж коли таку кротку бабу Наталью выслали, так, видать, в Рассеи порядков не стало…
Березов жил сам по себе: Петербург слишком далек, там престол, там перемены, там какой-то Бирен (значение которого до конца березовцы так и не понимали), там войны разные, а здесь снег да тишина… рай. Ругай, круши, матери! Воевода Бобров не выдаст – свой человек. Закостенел, заберложил, бородой зарос (тоже яблочка лет с двадцать не кушал). Спасибо Тобольску: иной раз пришлют оттуда бочку с капустой квашеной, тут все накинутся с ложками, и в един час всю бочку – до самого дна – под водку стрескают!
Хорошо жили… тихо. Раздумчиво.
Дай-то бог и далее так жить.
– Нам Питерсбурх не в указ, – говорили березовские. – У нас Тобольск есть, а там губернатор… Ну и хватит нам!
А весна выдалась пригожая. Посреди острога был копан (еще Меншиковым) ставок, и слетались туда лебеди. Наташа кормила их хлебом, они ей свои шеи давали гладить. Экие умницы! А месяц май закатился над тундрами незаходным солнышком. Растеплело в краях березовских. На берегу речном размякли сугробы, из-под снежной замети кресты выступили – князей Меншиковых да Долгоруких. И в один из дён все опальное семейство потянулось гуськом из острога – пошли проведать папеньку с маменькой… Каково-то лежится им там? Первыми шли в паре Наташа с Иваном, и князь Иван, на диво трезвый, руку жены в своей руке держал и говорил слова хорошие:
– Наташенька, ангел ты мой, прости меня… Ей-ей, слаб человек посередь страстей мирских. И только вот, на виду могил, от греха бежать желаю. Ах, синица ты моя! Люблю я тебя, Наташа…
За ними, голову задрав, на солнце глядя, будто ястребица, шагала порушенная невеста царская Катька. У нее даже сейчас много всего было напрятано. Вот и сегодня убрала жемчугом копну волос своих, а на руке манжет имела особый, и в манжете том – медальон, на коем портрет царя покойного… Шли за Катькой братики – Николашка, Алешка, Санька и бубнили молитвы, спотыкаясь. За братцами – золовки Наташины: Анька да Аленка – эти две (еще глупые) тоненько выпевали нечто божественное.
Вот вышли семьей на берег – к часовенке. Стали у крестов печали свои выплакивать. А Наташа в сторонку отошла, чтобы одной (без Долгоруких) о себе поплакать. Расселись внизу раскисшие, словно грибы после дождя, березовские строения – гниль да труха, мохом затыканная. Чадные дымы выплывали из дверей и окон. Из церквушки Рождества богородицы вышел к Долгоруким березовский поп, отец Федор Кузнецов, человек добрый, и стал увещать он князя Ивана.
– У меня, – говорил, соблазняя, – не брага, а чисто музыка духовная… Трубы нет, так я ружьецо казачье приспособил. Прямо из ружья бражка льется, наварена. Опосля божественного исполнения пойдем, князь, ко мне и помянем родителев ваших!
«Опять, значит, напьется Иван…» Сверкала река, и смотрела Наташа вдаль – вот бы ей плыть, плыть, плыть до Тобольска. Потом на санках бы, сынка к груди прижав, она бы ехала, ехала, ехала… Соли Камские, Мамадыш да Казань татарская, потом Нижний в куполах да башнях, а потом ударит в уши граем вороньим, плеснет в глаза блеском, вскинутся кони, и вот она – Москва… край отчий… кров и покой… Так вот и смотрела Наташа, мечтая, в даль речную. Вдруг белая искорка блеснула за излучиной.
– Ой, что это? – испугалась Наташа. – Гляньте-ка!
Да, теперь все видели – шел кораблик, неся мачты. Ветерок набил полные пазухи парусов – они вздулись, ветром сытые. А напротив самого Березова-городка в воду убежал канат якорный, и лодочка к берегу стала подходить.
– Не за нами ли? – пригорюнились Долгорукие. – Эвон и солдаты там с ружьями на нас глядят… Как бы беды не стало!
По высокому берегу бежал офицер – флотский. И еще издали его улыбку заметили. А сам-то молод, на ногу скор и брови черные…
– Ой… ой… – провыла Катька. – Никак это… он?
Наташа сбоку глянула: стояла невеста порушенная, ни жива, ни мертва. В лице ни кровинки. А офицер, оглядев опальных, сказал:
– Лейтенант Овцын я… И прибыли мы с добром, чтобы далее отплыть. И про страны Полуночные все дельное вызнать. Ну а вы, господа, как живете-можете?
Тут Катька глаза опустила и, словно в былые времена, чинила политес офицеру на глине скользкой. Среди кочек болотных приседала она, боками платьев шурша заманчиво.
– Милости просим… до острогу нашева, – говорила чинно. – Чего, сударь, ранее к нам не приезживали? Уж мы рады…
Анька с Аленкой хотя и глупы еще, но уже девицами стали. Они тоже на лейтенанта завидно поглядывали. Но Овцын, с князем Иваном сойдясь наскоро, вечером пить вино к подьячему Тишину закатился. Скулу ладонью подпер. Слушал, что говорят. Тишин ему невзлюбился – ярыга! А вот боярский сын Яшка Лихачев, за разбой в Березов сосланный, ему приглянулся.
– Атаман, кой год здесь, небось места здешние знакомы?
– Оно так. На пузе все исползал. За бобрами. За утками.
– Вот и ладно! – кивнул Овцын. – Завтра спозаранку, как проснешься, возьми казаков и до окияна самого ступай.
– А меня куды зашлешь? – скалил зубы Тишин.
– У тебя изо рта скверной пахнет, – ответил Овцын. – Мне такие не надобны… Пей вот, сопля подьяческая!
И, здорово подьячего обидев, Овцын ушел от него – сам чистый, ладный, быстрый. На боку его звенел кортик, и на нем вписано: «Богу и Отечеству», а на лезвии: «Виват Анна Великая», – слова те казенные, от них скука бывает… А пока он делами занимался, княжна Екатерина Долгорукая медальон с портретом царя с руки сняла и говорила сестрам своим младшим так:
– Ежели вы, опята острожные, еще раз на лейтенанта мово глазами впялитесь, так я вам глаза-то ваши бесстыжие вилкой повыкалываю. Одна я любоваться им стану. Мне всегда навигаторы нравились!..
Она этого лейтенанта сразу взлюбила: у нее и тогда, на берегу, сердце екнуло. «Он!» – сказала, будто о суженом. Где-то граф Миллезимо-красавчик? Небось в Вене своей, при короле отплясывает… Бог с ним! Эвон и черемухой дали обрызгало, эвон какие румяные закаты пошли полыхать, эвон и птица в кустах свиристелит…
– Куда уходите, Дмитрий Леонтьич? – спросила Катька. – Что недолго у нас гостили?
– Иду я, Катерина Лексеевна, далече от вас. Путем древним плыть мне, како и предки наши в Мангазею с товарами плавали. Воскресить курсы забытые надобно и на карты все разнесть причинно, чтобы другим кораблям ходить в те края не опасно было.
– Вернетесь ли? – обмерла Катька, печалуясь.
– Вернемся. До заморозу жить у окияна не станем. Я людей своих, как начальник, присягой беречь обязался. Да и мне приятнее возле вашего обхождения зиму провесть, нежели в снега зарыться…
Овцына перед отплытием навестил воевода Бобров:
– А вот, лейтенант мой ласковый! Уж скажи ты мне, как человек шибко грамотный: будто (слух такой дошел) Россия наша с сорока королями в войне сцепилась и от Питера царского хрен с маком остался… Верить тому или из ушей поскорей вытрясти?
– Какая война? – удивился Овцын со смехом. – Да и откуда знать-то мне? Я ныне, воевода, такой же волк сибирский, как и ты…
* * *
Французская эскадра боя с русскими кораблями не приняла и бежала из-под Гданска вторично. А десанты свои на произвол судьбы покидала. Денно и нощно теперь гремела канонада: Миних осыпал город ядрами с суши и моря. Особенно доставалось от него бедным французам, которые попали в эту историю, как кур в ощип. Бомбардирские галиоты шлялись вдоль берега, между гафов, разрушая траншеи и ретраншементы, в грудах песка взрывались ядра, наполняя воздух жаром и грохотом… Французы прислали к Миниху парламентеров.
– Я давно наблюдаю за вами, – сказал им Миних. – И решил нарочито не тревожить вас предложеньями о капитуляции, дабы вы до конца прочувствовали свою вину перед моей государыней…
– Мы желаем вернуться на родину, – просили французы.
– Желание ваше похвально! Каждый блудный сын должен к матери своей возвращаться. Садитесь же на наши корабли, и клянусь честью своей, что адмирал Фома Гордон высадит вас в Копенгагене…
Глубокой ночью, минуя пикеты, вышли из осажденного города крестьяне. В грубых рубахах и мохнатых шапках, в руках у них – палки, чтобы дно каналов прощупывать. Только один из них имел сапоги покроя офицерского, другие шли босы. До чего же широко разлилась на полянах Висла!.. По грудь в воде, часто озираясь, палками дно щупая, перешли через канал. Дальше плыли наводненными полями, средь обгорелых деревень. Хрустел камыш, раздвигаемый носом лодки. Рассвет застал беглецов уже на другом берегу Вислы. Развели они костерок и сварили суп. Крестьянин в офицерских сапогах уже крепко спал на сырой земле, с мужицкою свиткою в головах.
– Говорите тише, – сказали у костра, – король спит…
В деревне утром они купили два копченых языка и продолжали путь. Станислав последний раз обернулся на оставленный им город.
– Спасибо моему дорогому зятю, королю Людовику, – сказал со слезами. – Этот городок с дурным пивом еще долго будет бурчать в моем животе… Но я предрекаю: лучше Польше иметь королем цыгана – только не немца! Хищники растащат мою страну по кускам…
Магистрат Гданска раскрыл ворота крепости, и в поле вышла депутация мира. Представ перед Минихом, они согласились сдать город на милость победителя… Каковы же будут условия?
– Голова короля и миллион ефимков!
– Миллион ефимков мы обещаем царице русской, но короля за стенами города уже нет…
Миних в ярости неописуемой ударил ботфортом в барабан, кожа лопнула, нога застряла внутри барабана, он вскинул ногу, и барабан, сорвавшись, долго крутился в воздухе, пока не упал на болото, где паслись в нежданной тишине мира две тощие лагерные козы.
– Ласси! – заорал Миних. – Сколько бомб в магазинах осталось, все их швырнуть на этот город, выпустивший добычу из рук моих…
И в бешенстве он за одну лишь ночь перекидал на крыши Гданска все запасы артиллерийских магазинов. Утром к нему опять явилась депутация из города, горящего со всех сторон от бомб:
– Короля родить мы вам не можем… Где взять его, если его нет средь нас? Не губите же детей и женщин, кровь невинная давно смешалась с кровью виноватых, как вы и напророчили в манифесте своем.
– Два миллиона ефимков! – повысил контрибуции Миних. – Один просто так, в награду, а другой за то, что король от вас бежал. Всех дезертиров моей армии выдать с оружием и барабанами… Знаю! Я сам видел, как русские солдаты сражались против меня заодно с поляками на стенах города. Всем жителям дарю свободу полную, но пусть предстанут передо мною зачинщики войны – маркиз Монти, примас Потоцкий и Понятовский…
Прискакал из Дрездена курьер, вручив фельдмаршалу от Августа трость и шпагу, осыпанные бриллиантами. Но Миних даже не обрадовался: его ждал выговор из Петербурга за упущенье короля. И он издал приказ: по всем дорогам хватать каждого, кто одет почище, лицо имеет с чертами приятными, губами мягкими, склонными к улыбке печальной… В убогой хижине вислянского рыбака, стоящей посреди болота, на чердаке сидел король Лещинский и видел, как мчатся по округе казаки, кусты пронзая пиками. Но Станислав был спокоен: Миних бушевал притворно, ибо Версаль уже отсыпал в карман ему чистым золотом, чтобы короля никто не схватил… Со стороны города ударили вдруг пушки: это был победный салют в честь Миниха, и тогда король начал молиться.
– Герои вроде Миниха, – сказал он, – вот язва, опустошающая человечество… Прости мне, боже, я никогда героем не был! Но помяни ты всех, кто пал в жестоких битвах за меня и… против меня!
Ночью к хижине подвели доброго скакуна. Король, осиянный лунным светом, вдел ногу в стремя, обмотанное тряпкой, чтобы не звенело, перецеловал всех «крестьян» своих. Молча вскочил в седло, надвинул шляпу на глаза и дал коню шпоры… Лунная дорога, как серебристый клинок, звонко дребезжала под копытом коня. Путь его лежал в Померанию, где его обязался приютить король прусский. Тот самый, который пропустил через свои владения и самого Миниха, и пушки русские, а теперь выехал навстречу королю-беглецу…
Фельдмаршал, разбив свои шатры на площади Гданска, пировал. А возле шатра его стоял польский сейм, и низко была опущена голова гордого примаса Речи Посполитой – Федора Потоцкого.
– Великий примас! – Миних вышел к ним с кубком вина. – Узнаешь ли ты меня, самого славного Миниха?
– Тебя я не знаю, пивная рожа! – вскинулся Потоцкий. – И, если бы не мужество солдат русских, ты бы в моем хлеву сейчас лакал пойло из корыта свиней польских…
– Польских свиней, – оскорбился Миних, – я и бить бы не стал. Я сражался с французами, и они дважды бежали.
– Но мы-то… здесь! – ответил примас. – Поляки не бегают!
* * *
МАНИФЕСТ
САНДОМИРСКОЙ КОНФЕДЕРАЦИИ
От польских братьев – к русским братьям:
Яснее солнца для каждого, кто исследует причины вещей, откуда встала буря на нашу вольность. Не русская держава сама по себе есть виновница настоящих бедствий в Польше, ибо война эта в основании своем противна интересам России, которая сама находится под гнетом немецкой власти – власти, стремящейся ко всемирной империи и ненавидящей вольность славянскую, как соль в глазу.
Видя, что насилие, учиненное нашему королевству московскими войсками, сделано не по совету доблестных вельмож русских, правдивых наследников честного российского имени, обязали мы нашего маршала объявить войскам российским и чинам панств московских, что с ними враждовать мы не станем!
Это – благородно. Это – возвышенно. Это – прекрасно.
* * *
Честь Франции была посрамлена в битве с русскими, и батальоны славных полков – Блезуа, Ламарш и Перигор – плыли на кораблях в ослепительном море. Миних поклялся им, как честный солдат, что их доставят в Копенгаген. Адмирал Фома Гордон поклялся, как честный моряк, что капитуляция будет исполнена по всем пунктам.
На горизонте вспыхнула искорка – показался город. В плеске волн, накренясь, шли корабли. Французы облепили борта и снасти, вглядываясь в берег и гадая – что это? Дания? Или Швеция?.. Плоско и безжизненно лежала земля, вставали из глубин морских чеканные форты, а справа тянулась зелень садов, и там белели дворцы.
– Вы… в Ораниенбауме! – объявил Гордон. – А кто недоволен, того прошу прыгать за борт и плыть во Францию…
Русские офицеры армии и флота были возмущены гнусным поступком с французами. Зачем так подло обманывать людей, уже настрадавшихся? Слово дано дважды (слово чести воинской), значит, его надо держать… Французов уже высаживали с кораблей. Сразу за прибрежными дворцами начинался густой лес, ноги топли в болотах. Вскинув мешки на спины, они шли по тропинке, под конвоем полка Астраханского, а их поспешно уводили прочь от моря – куда-то в чащу… Все дальше и дальше! Но вот лес раздвинулся, и французы увидели башни крепости, уже поверженные древностью, тихая речка текла за опушкой, дымили избы крестьянские, на огородах скудных выцветал в стрелку лук и печально шуршали русские овсы…
Это было Копорье. Здесь французам объявили:
– По указу ея величества велено содержать вас тут до тех пор, пока король ваш не вернет России фрегат «Митау» с офицерами и командой. Императрица просит с вас взять слово честное и крепкое, что бежать из ее пределов вы не станете!
Французы слово дали. Приехал к ним в лес подполковник Василий Лопухин с женою – дочерью графа Ягужинского, кричал на весь лес:
– Хоть шпагу ломай мне – до чего бесстыдно поступлено с вами!
Потом с женою своей он стал ветки с елок обрывать, показывая французам, как надо шалаши строить. А над ухом каждого, вззз… вззз… вззз. Комары тучей навалились! Лопухин на свой счет открыл в лесу буфет, где подавались вино и водка. Французы понаделали себе дикарских луков, стали охотиться за дичью, которой было в этих краях преизобильно.
Сидели они в камышах на речке, ловя рыбок русских. На пять су, какие отпускала царица на каждого француза, было не прожить иначе.
15 офицеров и 400 мушкетеров навеки остались там, в комариных дебрях Копорья, и могилы их навсегда затерялись среди кочек болотных. Но слову они были верны – никто не убежал. Давно уже Людовик вернул России фрегат «Митау», но Анна Иоанновна еще держала французов в лесу, словно забыла о них! И правда – забыла.
Так закончилась война за «польское наследство».
В древнем Вавельском замке короновался глупый саксонец, опоясав чресла свои щербецом и воздев на голову корону Ягеллонов.
– Брюль! Есть ли у меня деньги? – спрашивал Август Третий.
– Полно, ваше величество, – неизменно отвечал граф Брюль.
И так будет все тридцать лет: один вопрос – один ответ.