Глава первая
Ночь, ночь. Всегда ночь… И не проглянет свет.
Только изредка, святых празднуя, спустят в «мешок» свечечку. И – трапезу скудную. А коли поест Василий Лукич, то свечку обратно воздымут. Да иной день склонится лицо над колодцем.
– Веруешь ли? – спросит, бывало.
– Верую, – заплачет князь Долгорукий.
– Ну и будь свят, коли так…
«А сны-то… сны какие! О, люди, почто вы меня породили?»
Версаль ему снился – в жасмине и резеде, где он выступал маркизом великолепным. Ах, как пахли те вечера! И в муфте шуршали записки от дам – любовные, горячительные. Был он молод тогда, посол российский. А Русь-то на гребень вздымалась, яростная. Уже тогда в Европе ее побаивались… А потом пошли города, словно бревна в частоколе. Даже стерлись в памяти, но вставали в снах – явные. Дания да Стокгольм – трактаменты подписывал. Войны вызывал и негоциации заключал. Россия крепла! А вот и дом на стороне Коллонтаев, в Варшаве. Где же ныне полячка та, синеглазая? Вот уж любился он с нею – немолод. Оттого и жаден был до нее, до глаз этих, изменчивых. Убежала она от него…
«Ах, сны мои эти! На что вы мне снитесь?»
– Веруешь ли? – спросили его однажды.
– Верую, – ответил Василий Лукич.
– Ну тогда выходи…
И лестницу в яму спустили.
Помогли князю вылезти. Тут – при свете – он себя и разглядел. Борода – совсем седая, волосы колтуном ниже плеч сбегают. Патлатые! Вша густо ползет по телу…
– Держите меня, – сказал, и монахи его подхватили.
Повели в баню. Даже дух заняло: вот жар! Князь Долгорукий двинуться не мог – все плакал. Служки сами его раздели, стали мыть князя, парить. И квасу ледяного давали. Волосы сзади обкорнали, а бороды ножницами не тронули.
– Того тебе не надобно, – было сказано.
Василий Лукич взмок, пот дурной из него вышел. Грязь колодца отлипла. Исподнее ему чистое дали.
– К оконцу, – попросил, – можно мне? – У оконца стоял долго, на звезды глядел, радуясь. – Чистенькие, – говорил, – звездочки.
И кончик носа хватал морозец. Северный, соловецкий!
– Иди тихо, – сказали служки. – Братия уже спит…
Повели коридорами узкими. Светили Лукичу, чтобы не споткнулся на лестницах. И вдруг опала тьма, вышел он в зал – светло, и никого нету. Ни души! Лампады горят… Служки двери за ним притворили и оставили тут одного. Посреди палаты каменной стоял стол, полный яств. В кувшине розовело вино. Дыня лежала, сочно разломанная. Мякоть ее была как тело женское – такая сытая, такая дразнящая… Чу! Шорох за спиной. Оглянулся князь. Стоял перед ним старец согбенный. Белели на одеждах его черепа да кости. Сам он невелик, годы еще больше пригнули его. Глядел черносхимник на князя с улыбкой грустной:
– Аль не узнал ты меня, князь Василий Лукич?
– Ей-ей, не признаю…
– Вестимо, трудненько! Ныне я смиренный старец Нафанаил, а был в миру… Неужто так и не вспомнишь?
Нет, не мог вспомнить Долгорукий, и опять плакал:
– Год-то ныне какой? Сколь долго томлюсь я?
Ответил ему старец Нафанаил, как по писаному:
– Ныне, князь, от сотворения мира лето 7241, а от рождества спасителя Христа нашего наступил год 1733…
– Господи! – ужаснулся Долгорукий. – Неужели всего три года прошло? Мнилось мне из тьмы, будто вся вечность уже протянулась.
Тут схимник его ладошкой теплой погладил:
– Взбодрись, князь. Времена худые пошли. Может, оно и есть спасение твое – в яме нашей? Иным-то, кои в миру жить остались, еще постыднее крест нести свой… – Посадив узника за стол, начал потчевать: – Согреши винцом, князь, да кусни дыньки-то. Эка вкуснятина! У нас все есть… Соловки – богаты!
Пламя свечей качнулось от сквозняка, рыжие отблески осветили лик черносхимника, и закричал вдруг Лукич:
– Вспомнил я тебя! Помню, помню… Мы с тобой вместе при Великом посольстве состояли. А ты был…
Но костяшки монашеских пальцев рот ему заткнули:
– Тиха-а… Бывал и я, князь, когда-то высок. В больших чинах хаживал. То верно: состоял при посольстве Великом и при дворах служил разных. А ныне, вишь, от мира подлого и стыдного я здеся, в тиши да смирении, прячусь. И ты – прячься… Тиха-а!
– Доколе же? – со стоном спросил Василий Лукич.
– Все ходим под богом, и Анна Иоанновна тоже…
– При дворе-то – что ныне? – спросил Лукич.
– Гнусно и смрадно… Переехал двор в Петербург, цесаревну Елисавет Петровны, яко носительницу имени отцова, имени громкого, со свету сживают. Слышно, что хотят в монастырь ее заточить. А престолу наследник обозначен указно во чреве маленькой принцессы Мекленбургской, но добра из того чрева не жди!
– Под кого же Русь пойдет? Под немца, видать… Эх, дураки мы, дураки. Напрасно Лизку-то на престол тогда не вздыбили!
И вдруг черносхимник выкрикнул злобно:
– Это вы, бояре, во всем повинны! Вы зло накликали…
– Неправда то, – слабо возразил Лукич, страдая.
– Истинно говорю! – перекрестился чернец. – Ежели бы не гордость ваша, не плутни тайные – не быть бы ныне посрамлению чести русской. Страдаешь, князь? Ну то-то… Еще вот дядья твои, да братцы, да племянники – они, верно, по ямам да по цепям сиживают. Но вы – лишь капля от моря людского, от России великой. И ваши страдания – ничто, плевка не стоят, коли глянуть на Русь с высот вышних, да вот отседа, из тиши обители северной, посмотреть, каково стоном стонет и корчится земля Русская… – Высказал это старец и поднялся, на клюку опираясь. – Вот теперь плачь, князь! Плачь… Бейся лбом об стены каменные, стены соловецкие. Потому и ушел я из мира этого, дабы страданий людских не видеть, дабы в передних дворцов не холуйствовать, дабы Биренам всяким не кланяться… Так оцени же меня, князь!
– Ценю, – отвечал Лукич. – Мои нужды, – сказал потом, очами сверкнув, – оставим давай… Не о них сейчас печалуюсь я. Годы прожил в холе да в радостях. А вот, скажи мне, каковы планы политичные: есть ли война аль нет? И за што биться России?
– Ныне, – рассказал чернец, – «Союз черных орлов» заключен Густавом Левенвольде, Россия близка к войне. Забьют барабаны в полках наших, коль скоро помрет курфюрст Саксонский Август и престол польский свободен станется. А на престол в Кракове хотят немцы сажать инфанта Португальского Мануэля, который уже в Россию приезжал, к царице нашей сватался… Не удалось тогда. Но цесарцы упрямы: так и пихают своих принцев по престолам. На южных рубежах наших тоже спокойствия нет, – вздохнул чернец. – Крымцы с султаном османским через степи ордами бродят, в Кабарду идут конницей великой…
– Так, – призадумался Лукич. – Ну а дельное-то есть что в России? Или уж совсем Русь наша в захиление вошла?
– Дельное? Да вот дельное тебе: Витуса Беринга опять в путешествие отправляют. Великим обозом экспедиция сия отъедет вскорости и, дай бог, пользу России на будущие времена принесет…
Василий Лукич оживел от вина, потеплело в косточках. А тут стало розоветь за оконцем. Вроде полыхнуло рассветом. Но это не рассвет – небесное сияние разлилось над ледяным морем. Где-то внизу, под полом, вдруг глухо залопотали колеса мельничьи. Чернец взял большой хлеб со стола, сунул его князю.
– Вот и воду, – сказал, – братия на квасоварню погнала. Начался на Соловках час работный – час мукосеяния и хлебомесия. Нехорошо, ежели увидят тебя здесь… Ступай, Лукич! А через год, коли жив я буду, позову тебя снова. Не о себе помышляй. Все мы черви земли одной. А токмо едина Русь лежит в сердце моем – вот о ней, о родине нашей, нам и следует печаловаться прежде всего!
Повели служки Лукича обратно в темницу. Мраком и плесенью шибануло снизу; светом испуганные, шарахнулись из-под ног крысы монастырские – большие, как щенки. А из одной двери высунулась голова узника незнаемого, стала бородой железо царапать, белки – как янтари – желтели из потемок.
– Прохожий человек! – кричала голова. – Уж ты скажи мне по чести – кой век сейчас на дворе? Семнадцатый аль осьмнадцатый? Живу здеся во мраке узницком со времен царя «Тишайшего» – царя Алексея Михайлыча, дай бог ему здоровья и счастия!
– Ныне, брат, – отвечал Лукич, – после царя Тишайшего много было царей грознейших… Ты теперь за Анну Иоанновну помаливайся – ныне баба на Руси царствует.
– Анна Иоанновна… Кто ж это така будет?
Служки провели Лукича до ямы его.
– Прыгай, – сказали, – мы закроем тебя с богом…
Прыгнул Лукич обратно в темницу свою. Захлопнули его сверху крышкой. И потекли годы… Снились ему сны. Тяжкие, старческие.
«О, Анна! О, матка… смердящая!»
* * *
В глубоких подземельях замка Саксонского курфюрста в Дрездене лихорадочно, в чаду и в муках, под неусыпной стражей, трудились чудодеи-алхимики, добывая для Августа Сильного эликсир бессмертия. Среди фарфора и галерей картинных, среди гобеленов и ваз редкостных бродила тень короля, и эта тень на стене казалась уже согбенной. Августа в прогулках неизменно сопровождали два шута. Один был мрачный меланхолик – барон Шмидель, а другой ужасный весельчак – баварец Фрейлих. Первый имел алмазную слезу на кафтане, другой, лопаясь от бодрого смеха, носил медаль с надписью: «Всегда я весел, печален никогда!»
Пресыщенный жизнью, король спросил:
– Может, где-нибудь свадьба? Я бы славно поскучал.
– О свадьбах не слыхать, – ответил меланхолик.
– Жаль! – огорчился король. – Может, кто-либо сегодня умер? Я бы славно повеселился.
– Скоро сдохнет барон Грумбахер, – захохотал Фрейлих.
– Это кстати. Я спляшу на его похоронах…
А на втором этаже замка были раскрыты окна, свежий ветер задувал с Эльбы, плескались паруса, и было хорошо и весело пировать придворным… Граф Мориц Линар (мужчина красоты и наглости небывалой) выпил вино и, не глядя, швырнул драгоценный кубок в окно, – воды Эльбы сомкнулись над кубком.
– Если уж пошла речь о женщинах, – сказал граф Линар, – то нет в мире лучше женщин, нежели из Мейсена. При полной распущенности они сохраняют вид очаровательной невинности. Нежный голос их смягчает грубую немецкую речь. Глаза они опускают лишь для того, чтобы, подняв их, натворить потом еще больших бед…
– Теперь слово за мной! – воскликнул барон Хойм, отправляя драгоценный кубок туда же (в Эльбу). – Осмелюсь заявить, саксонцы: у меня нет метрессы. Но зато я обладаю женой…
– Ха-ха-ха-ха! – заливались придворные. – Вот бесстыдник!
Пан Сулковский поднял нежную душистую ладонь.
– Кажется, в нише скрипнула дверь… Нас подслушивают? – И пустой кубок он бросил в Эльбу, а другой для себя наполнил.
– Слушайте вы… распутники! – продолжал барон Хойм. – Волосы моей жены сбегают вдоль спины, покрывая нежные чресла ее. Теперь я расскажу вам, распутники, как моя жена…
Сулковский вскочил из-за стола:
– Саксонцы! Нас слушает король…
По стене скользнула тень. Август вышел из ниши, молча наполнил себе бокал, молча выпил и молча отправил посудину в Эльбу.
– Продолжай, Хойм, – сказал король слабым шепотом. – Говори мне о прелестях своей жены. И ничего теперь не бойся… Твой король уже стар. И я не пошлю ей, как бывало в лучшие времена, сорок возов с хорошими дровами, чтобы насладиться ее красотой…
Хойма шатало от любви и от вина:
– Ваше величество! Я смело расскажу вам о белизне ее тела, о блеске черных глаз, вспыхивающих от сладострастия, о длинных ногах ее и могучих бедрах… И не боюсь, ибо ни за какие поленья моя жена не станет вашей метрессой. Потому что она любит меня!
– Какое счастливое совпадение, – заметил граф Линар в сторонку. – Меня она любит тоже…
Король с глубоким сожалением глядел на барона Хойма:
– Как жаль, что после карнавала я должен ехать в Польшу на открытие сейма… Глупец! У меня нет времени, чтобы доказать тебе обратное. Ты и протрезветь не успеешь, как твоя жена, даже без дров, запрыгнет под альков ко мне.
– Нет! – выкрикнул Хойм, берясь за шпагу.
Король достал табакерку, осыпанную бриллиантами, и вложил в нее золото из кисета своего.
– Я скоро умру, – сказал он. – На память обо мне передай табакерку своей жене… – Август вздохнул, выбросив в окно фарфоровую чашку. – Когда-то я все мог, – заговорил король опять. – Для меня не было ничего невозможного! Помню, певец-кастрат де Сорлизи вздумал жениться на фрейлине Лихтверт… До сих пор я так и не пойму, – зачем ему это было нужно? Кроме прекрасного голоса, у Сорлизи давно уже ничего не осталось… Я разрешил этот брак! Но тут вмешалось духовенство со своими глупыми сентенциями. И вопрос о браке моего кастрата был передан консилиуму ученых Европы… О эти ученые! – снисходительно улыбнулся король. – Черт их знает, откуда они только берутся? Но их было много: из Иены, из Грайфсвальда, из Кенигсберга и Страсбурга… Они писали на эту тему большие нудные трактаты, а мой кастрат сгорал от нетерпения… Налей мне, Хойм!
– И что же, ваше величество, далее? – спросил Сулковский.
– Я женил его! Своей волей. Ведь я король. И я все мог!
– Правда, – заметил граф Линар, – я слышал, что в первую ночь кастрат ваш ночевал в таверне. А с фрейлиной Лихтверт остался в браутс-каморе кто-то другой… Очень похожий на короля!
– Сходство с королем у этого негодяя, – отвечал Август, – было поразительное. Все так и думали, что это был я. Впрочем, я тоже думал: я или не я?.. Пора признаться: это действительно был я! К чему скрывать?.. А ты, Линар, очень дерзок. Я пошлю тебя с поручением в Петербург к графу Бирену: там твоя дерзость и красота пригодятся… Эй, Хойм! Налей еще королю…
И опустошенный кубок полетел, сверкая, в окно.
– Едем! Сразу, как откроется карнавал. Ты, Линар, поскачешь в Петербург, а я, твой король, потащусь в проклятую Варшаву… Кстати, – повернулся король к барону Хойму, – в дороге я всегда скучаю. Пусть твоя прелестная жена сопутствует мне до Варшавы!
– Мне будет нелегко уговорить ее на это, – побледнел Хойм. – Вы же знаете, как сильно она меня любит.
– Ты постарайся, – попросил король. – Твой рассказ о прелестях жены не был лишен для меня интереса…
Хойм воскликнул:
– Черт побери! Чего не сделаешь ради любимого короля!
И тень короля опять шагнула в нишу, растворяясь в полутьме. Тени окружали Августа… тени воинов и развалин… тени пышных фавориток… тени узников, прикованных цепями к стенам подземелий… тени уходящей в небытие жизни!
* * *
А сын короля (тоже Август) очень красиво вырезал из бумаги все, что взбредет в голову. И тучами расстреливал собак.
– Тебе, мой сын, – сказал король, входя к нему, – надо быть бы закройщиком или живодером на бойне. Ты разоришь Саксонию на бумаге и на собаках… Скажи: неужели даже развратницы тебя не прельщают?
Сын короля ловко вырезал из бумаги фигуру женщины.
– Вот она! – показал отцу. – Самая сладкая распутница!
– Боже, – схватился король за голову. – И этому остолопу должны достаться две короны сразу… Пойми, ничтожество: Россия, Австрия и Пруссия уже составили «Союз черных орлов». Я спешу в Варшаву, чтобы спасти для тебя хотя бы кусок от Польши…
Открыв в Дрездене карнавал, 6 января 1733 года Август II отъехал на открытие сейма. Больная нога короля покоилась на бисерной подушке. Прекрасная и глупая баронесса Хойм сопровождала его.
– Как я завидую герцогу Орлеанскому, – сказал король. – Ведь ему удалось умереть в постели с мадам де Валори… Осчастливьте же меня, баронесса: позвольте умереть в объятиях ваших!
– Ваше величество, все будет так, как вы пожелаете…
По дороге на Варшаву – возле Кросно – король встретил старого приятеля и собутыльника пана Грумковского. Встреча друзей была исключительно нежной. Лошадей распрягли, и два друга, обнявшись, засели в корчме – под бочками с белым и красным.
– Ну, круль, – сказал Грумковский, жупан скидывая. – Теперь мы не разъедемся так просто… Эй, хозяин! Бочку на стол!
Король с другом выпили на этот раз всего две бочки. Август Сильный остался ночевать на почтовом дворе, в очень жарко протопленной комнате. Утром его стала мучить одышка. Дорога была дурной, вся в ухабах, и он часто спрашивал – скоро ли Варшава?
Граф Брюль, молодой придворный, вытирал обильный пот со лба короля… Вот и Варшава! Когда гайдуки кинулись открывать двери кареты, Август запутался в плаще. И ногою (больною) ударился об косяк. Сразу хлынула кровь. Вскрикнув, король потерял сознание…
Это случилось 16 января. Очнулся он уже в постели.
– Как не везет, – сказал король Брюлю. – Только бы не вздумали саксонцы хоронить меня в фарфоровом гробу. Вот будет потеха в Европе, если ящик расколется и я вывалюсь на мостовую, как это случилось с графиней Денгоф… Брюль, исполни мою последнюю волю. Вот корона Ягеллонов, мои главные сокровища, ордена и ценные бумаги. Скачи во весь опор в Дрезден: передай их сыну…
В ночь на 1 февраля Август был причащен, а к пяти часам утра он скончался… Врачи вырезали его сердце, срочно отправили его в Дрезден.
Никогда еще не плясали так весело Саксония и Польша:
– Нет больше проклятого распутника! Эй, выпьем за дохлятину!
Освободился престол Речи Посполитой, но власть короля в Польше была избирательной, а это значило – любой пан мог претендовать на место покойного Августа.
– Изберем достойного из Пястов! Долой всех немцев! Крулевята, сейм продолжается… Мы решим судьбу ясновельможной Польши, как нам захочется.