Глава четвертая
Врач и философ Кристодемус, доктор медицины и философии Падуанского университета, был начальником военных госпиталей в России; по происхождению – грек… Ныне он проживал в Риге, занимаясь науками, бесплатно лечил солдат и бедняков, собирал для коллекции монеты древнего мира. Двери дома своего Кристодемус всегда держал открытыми…
– Кто там стучит? Двери жилища философа не закрываются!
Вошел малый.
«Бычок славный; костюм – оранжевое с черным, цвета курляндской службы, а челюсть, челюсть… Бог ты мой, вот это кувалда!» – подумал Кристодемус, оглядывая гостя.
– Я камергер из Митавы… Бирен! Может, слышали обо мне?
– Нет, не слышал. А на что вы жалуетесь?
– Я здоров и ни на что не жалуюсь.
– Счастливчик, – вздохнул Кристодемус.
– Еще бы! Никто не спорит… Кстати, у меня скопилось уже немало старых медяков, но у вас, говорят, их больше?
– Показать?
– Нет, продать.
– Что для души – не продается. Один чекан Евкратида, царя Бактрии, мне обошелся в сорок ваших тощих кошельков.
– Надеюсь, – ответил Бирен, – вы не станете набивать цену?
– Вот там, в углу, – показал Кристодемус, – стоит моя палка, которую я беру с собой, чтобы отбиваться от голодных собак… Видите? Так возьмите ее в руки!
– Я взял, – ответил Бирен. – А дальше – что?
– Теперь этой палкой тресните себя по глупой башке…
– Весьма печально, – усмехнулся Бирен, – что вы не желаете услужить мне, камергеру Курляндской герцогини…
Так закончилось первое свидание ученого византийца с Биреном.
Впереди – еще два!
* * *
Густав Левенвольде скакал на Митаву. «Великий боже, – думал он, прыгая в седле, – кто мог предвидеть?» На мызе Корфов, возле ворот, качался тяжелый молоток. Левенвольде перехватил его, заухал в медный щит, висевший на столбе:
– Будите господина! Пусть скачет прямо к замку Вирцау…
Бирен безмятежно спал, когда в ухо ему крикнул Левенвольде:
– Вставай же, Эрнст, случилось чудо: наша герцогиня Анна избрана в императрицы всероссийские… Встань, твой час пробил!
Из-под длинной рубахи Бирена виднелись ноги в штопаных чулках.
– О, горе нам, горе… – с трудом опомнился камергер. – Кто же теперь защитит нас на Митаве? Бенигна, мы с тобой погибли…
За пологом алькова мелькнула горбатая тень Бенигны Бирен, вспыхнул огонек свечи возле распятья.
– Всевышний, – пылко шептала горбунья, – за что нам это наказанье? Не много ли ты даешь нам испытаний? Защити нас и отврати семейство Биренов от разлуки с герцогиней Анной… Сжалься!
Анна Иоанновна вышла из спальни (щеки в узорах от кружевных подушек). Зевала сочно, словно мужик, в большой мясистый кулак. Левенвольде громко стукнулся коленом в пол, протянул герцогине письмо от своего брата.
– Ваше величество! – оглушил он Анну. – Читайте… из Москвы!
– Эрнст, свечу сюда, – велела Анна, еще всего не осознав.
Письмо раскрылось в пальцах герцогини – с треском. Возле корявого лица плясало пламя. Зрачки Анны – прыг-прыг по строчкам, губы втянуты. Вдруг руки вскинула, забормотала по-русски:
– Вот оно… вот оно… подкатило! Сколько лет муку терпела. На восемь тышш жила, в нитку тянулась. И каждому угоди… А теперь-то – вот оно: Россия – моя, чай?
Затрясла письмом, заколыхалась грудями:
– Оценили вдовство мое… всенародно! Господи, – заревела Анна, – маменьки-то нет. Вот порадовалась бы, на меня глядючи. Густав! Эрнст! Бенигна! За любовь-то вашу… озолочу!
Рука Бирена опустилась, лизал ее коптящий язык огня. Желтый воск стекал на вытертые в танцах ковры. Бирен громко рыдал.
Левенвольде вздохнул – шумно, словно загнанная лошадь.
– Ваше величество, – произнес он, – возьмите себя в руки… Успокойте свое высокое достоинство и перечтите письмо заново: вы пропустили, в счастии своем, самое главное. Русские вашу власть ограничивают. Отныне ваш престол – не трон, а только место для удобного сидения…
Услышав это, Бирен снова поднял свечи к лицу Анны.
– Если так, – сказал обрадованно, – то не лучше ли остаться на Митаве? Здесь сидеть удобнее…
Анна Иоанновна вчиталась в письмо и сильно побледнела:
– Мне страшно стало, что здесь пишут… Эрнст! Русские хотят, чтоб ты остался на Митаве. И никого из близких мне с собой не брать… Но ты пойми: не стану ж я ради тебя престола русского лишаться…
Разбуженный шумом, тонко заплакал за стеною ребенок – ее сын, Карлуша Бирен, и этот плач напомнил каждому о многом…
– Все уладится, – сказал Левенвольде. – Важно сохранить тайну. Депутаты из Москвы не должны знать, что гонец немецкий опередил посланцев русских. От этого зависит многое!
Гулко захлопали двери замка Вирцау, Анна дунула на свечи:
– Кто там идет? Спрячемся… тихо!
– Какая тьма, – раздался чей-то сонный голос. – Не попал ли я к Вульзевулу в чистилище? Конечно, в преисподне дьявола удобнее творить выгодные дела, нежели в чистом раю при херувимах.
– Это безбожник Корф! – испугался Бирен. – Что ему надо?
Левенвольде нащупал в потемках руку Анны – влажную:
– Это я пригласил барона Корфа в Вирцау…
– Зачем ты это сделал, Густав? – прошипела Анна.
– Не обессудьте, ваше величество, но Корф… умен. И никто лучше Корфа не сможет наладить отношения с Остерманом…
– Альбрехт, – позвала Анна Корфа, – я еду на Москву! Поздравь меня: я стала русской императрицей…
В темноте Корф споткнулся, упал, что-то загремело.
– Черт побери! Зажгите хоть одну свечу – я не вижу новое величество мира нашего…
Прямо из замка, не заезжая в Прекульн, барон Альбрехт Корф помчался на Москву, где его поджидал «умирающий» Остерман.
* * *
Рейнгольд Левенвольде писал на Митаву брату Густаву, что избрание Анны, как и смерть Петра, окружены пока непроницаемой тайной. И советовал: до времени с депутатами не спорить – подписать все, что дают, а здесь, на Москве (сообщал Рейнгольд), уже есть люди, которые приготовят Анне престол в том великолепии, которого она достойна, как самодержица.
Оплывали бледные свечи – за окнами Вирцау светало.
Нежданно явился Кейзерлинг, веселый и бодрый.
– Ну, – сказал, – от меня-то, надеюсь, вы не станете скрывать, что тут случилось?
Ему сообщили новость, и вот тут-то Кейзерлинг понял, что он был самым умным на Митаве: никогда с Биреном не ссорился, наоборот, даже помогал ему… И сейчас он сказал Бирену:
– Эрнст, не я ли подарил тебе на счастье орех-двойчатку, которую нашел осенью по дороге на Кальмцейге? А теперь я согласен на самое малое: дозволь мне быть твоим конюхом.
– Погоди, – хмурился Бирен. – Москва еще далеко, да меня русские варвары в Москву и не пускают…
Раздались звоны шпор и тяжелый шаг: то прибыл ландгофмейстер фон дер Ховен, и гроб господень отливал багрово на его плаще среди трех горностаев. Почетный рыцарь Курляндии преклонил свое надменное колено перед притихшей Анной Иоанновной.
– Мы счастливы, – сказал барон, – что великая и могущественная империя русских возлагает корону дома Романовых на вашу прекрасную голову! Прошу не забывать и тяжести короны дома Кетлеров – именно с нее и началось ваше чудесное величие…
Кейзерлинг подтолкнул Бирена в спину:
– Момент удобный… пользуйся, болван!
Бирен, крадучись, поймал фон дер Ховена в дверях замка:
– Может быть, в минуту, столь торжественную для Курляндии, вы соизволите причислить меня к благородному рыцарству?
В ответ лангофмейстер захохотал:
– Рыцарство благородно, но… благороден ли ты?
Раньше обычного проснулись в это утро фрейлины – защебетали. Тайны сохранить не удалось: еще и день не осветил Митавы, а сонные бюргеры, позевывая, уже сходились к ратуше:
– Слышали? Наша герцогиня стала уже императрицей…
Волновался фон Кишкель (старший) за своего сына – фон Кишкеля (младшего), выдвигал его впереди себя:
– Мой Ганс недаром восемь лет учился клеить конверты. России всегда нужны чиновники – образованные и честные!
– Фрау Мантейфель, а вашей дочери повезло: из фрейлин курляндских быть ей статс-дамой в России.
– Добрые митавцы, а каково теперь бродяге Бирену?
– О-о, вот уж выпало счастье…
Анна Иоанновна спешно перебирала свои сундуки, встряхивала гремящие роброны. Прикидывала на себя фижмы – какие бы попышнее? И выбрала такие, что в двери боком пролезала, иначе было никак не пройти – задевала за косяки. Навзрыд лаяли в замке собаки: просились на двор, но сегодня было не до них – лайте!
– Великое дело! – сказала Анна Иоанновна, зардевшись в гордости. – Теперь, что ни день, буженину с хреном есть буду. Зверинцы разные разведу. На богомолье схожу – святым угодникам поклониться. Милостыньку нищим подам. Баб разных приючу, чтобы они сказки мне про разбойников страшных сказывали…
Кейзерлинг заметил на столе белую костяную палочку камергера (Бирен забыл ее в суматохе). Взял он эту палочку и сказал:
– Какая прелесть! Эрнст, подари мне ее… на память.
– Бери, бери, – расщедрилась Анна Иоанновна. – Жалую тебя в свои камергеры… Чувствуй и верь: благосклонна я к друзьям!
В дверях неслышно появился фактор Лейба Либман; ростовщик оглядел толпу придворных герцогини и во всеуслышание объявил:
– Высокородные дворяне, вот повезло вам… правда? Вы едете на Москву, я слышал, а бедный Либман остается здесь. И все, что вы набрали в долг у меня, теперь… пропадет? Правда?
– О подлый фактор! – оскорбились рыцари. – За нами не пропадет… Дай только добраться до Москвы!
– Э-э-э, – засмеялся Либман, – так не годится. Уж лучше я поеду вместе с вами. И получу, что мне полагается с вас, из рук в руки – уже на Москве…
Из-за леса – от рубежей – примчались верховые, возвестив:
– Едут… московиты едут!
Курляндцы перестарались. Василий Лукич вошел в тронную и сразу понял: здесь кто-то уже был… предупредили! Вдоль стен охорашивались фрейлины. В затылок Бирену, по немецкому ранжиру, равнялись камер-юнкеры. А сама Анна Иоанновна – в лучшем, что было, – стояла под балдахином, и в прическе герцогини жиденько посверкивали нищенские бриллиантики короны Кетлеров.
Лукич через плечо шепнул Голицыну и Леонтьеву:
– Кто-то был… до нас. Уже приготовились!
И упал на колени перед престолом курляндским. Перед ним высилась баба – ея величество. «Прилягу… ей-ей, прилягу!»
* * *
Паж Брискорн продел меж пальцев собачьи поводки, и визжащая от нетерпения свора легавых сильными рывками потащила его в сад.
– Эй, мальчик! – вдруг окликнули Брискорна по-немецки.
Возле ограды Вирцау стоял человек в русском тулупчике, из-под меха бараньего торчал ворот мундира. Измученная лошадь склонила на плечо ему голову, висла с удил белая кислая пена.
– Ты, мальчик, служишь при здешней герцогине?
– Да, сударь… А что вам нужно?
– Я имею важное письмо до твоей герцогини. А коли гости к ней из Москвы прибыли, так ты не возвещай обо мне громко. Шепни обо мне герцогине на ухо… Я человек секретный!
Мальчик очень любил секреты и скоро вернулся, перехватил из рук Сумарокова (это был он) поводья.
– Я передал о вас. Коня я спрячу. Пойдемте, сударь…
Сумароков протиснулся в двери. Ступени вели куда-то вниз. Коридоры, витые лестницы. И очутился в погребе, под землей.
– Здесь и велено ждать, – сообщил Брискорн.
Паж оставил ему свечу. Сумароков томился долго: казалось, вот сейчас войдет сюда Анна Иоанновна и улыбнется ласково… Но перед ним уже стоял изящный господин в шелку и бархатах. Нос с горбинкой, а губы незнакомца приятные и глаза светятся.
– Я камергер герцогини… Иоганн Эрнст Бирен, и поручение имею вас выслушать и в точности донести до госпожи своей.
– Того исполнить не могу, – ответил Сумароков. – Дело, с коим я прибыл, весьма важное, только самой государыне могу сказать о нем. А вас, сударь, как слышано, до русских дел пускать не велено… Неужто Анна Иоанновна не знает об этом?
Глаза Бирена засветились еще ярче, он стройно выпрямился.
– Хорошо, – кивнул челюстью, – но герцогиня вряд ли будет вскоре свободна. Побудьте здесь… Распоряжусь прислать обед.
Бирен вышел, грохнули на дверях засовы. Сумароков поднял над собой свечу: качались над ним пытошные цепи, решетка покрывала люк, а оттуда, из мрака преисподни замка Вирцау, разило падалью.
– Эй, люди-и-и… – позвал он в робости.
Вошел маленький человек с умным взглядом, до пояса заросший волосами. На подносе в его руках качались чашки и тарелки.
– Вы, сударь, кто? – спросил его Сумароков.
– Я шут герцогини, по прозванью – Авессалом.
– А я русский дворянин, – вспылил Сумароков, – и камер-юнкер принца Голштинского… И мне обед подает какой-то шут?
Авессалом откинул волосы со лба, рассмеялся скрипуче:
– Вам подает обед не шут, а польский шляхтич Лисневич, который по бедности служит в шутах. А разве в России нет шутов из дворян? Ого! Я ведь знаю их – Балакирева, Тургенева, Васикова!
Петр Спиридонович поел, и снова явился Бирен – с запиской: Анна Иоанновна просила доверять Бирену, как самой себе. Сумароков передал письмо от графа Ягужинского.
– Ея величество, моя госпожа, сумеет отблагодарить вас…
И снова громыхнули засовы на дверях. Тюрьма!
– Эй, люди-и-и… – Но голос замер, сдавленный камнем.
Курляндские рыцари умели строить. На крови рабов стоит тяжкий фундамент. Миллионы свежих яиц раскокали рыцари в Вирцау: желток выбросят, а белок яичный в замес опустят. И тем замесом на белках скрепят кладку. Веками оттого нерушимо стоят курляндские замки. В одной зале пируют рыцари, а за стеной человека огнем жгут. И пирующие не слышат стонов его, а мученик не слышит звона кубков и голосов веселых…
* * *
Настала минута, для России ответственная, как никогда.
Анна Иоанновна еще раз перечла кондиции. Лицо замкнулось, посерело – не угадать, что в сердце ее бушует. На голове герцогини, словно шапка на подгулявшей бабе, съехала набок курляндская корона. Тяжело сопели над нею генералы – Голицын с Леонтьевым.
– Перо мне! – велела, а глазами косить стала.
Анна Иоанновна локтем по столу поерзала, примериваясь. И вдруг одним махом она те кондиции подписала: «Посему обещаюсь все безъ всякаго изъятия содержать. Анна». Раздался вой – это зарыдал Бирен: теперь Анна уедет, а рыцари залягают его здесь, как собаку, своими острыми шпорами…
Кондиции подписаны! И Василий Лукич уже со смелой наглостью пошел прямо на Бирена.
– Сударь, – сказал, – дела здесь вершатся русские, а посему прошу вас сие высокое собрание покинуть и более не возвращаться.
Бирена он выталкивал, а сам за Анной следил: мол, как она? Анна Иоанновна – хоть бы что: по углам глазами побегала, щеки раздула и осталась любезна, как будто не друга ее выгнали:
– Гости мои радостные, милости прошу откушать со мною!
За столом Василий Лукич пытать ее начал:
– Благо, матушка, люди здесь не чужие собрались, так поведай от чистого сердца: кто донес тебе об избрании ранее нас?
– Да будет тебе, Лукич! От тебя первого радость познала…
А князь Михайла Голицын локтем в салат заехал, дышал хрипло:
– Тому не бывать, чтобы немцы тебе в ухо дудели… Не забывай, осударыня, что ты русская, и оглядки в немецкий огород не имей!
После обеда депутаты, вина для себя не пожалев, раскисли и пошли отсыпаться после качки в шлафвагене. А герцогиня, руки потирая, вся в испуге и страхах ужасных, Бирена позвала:
– Что делать-то нам теперь? Подозревают нас…
Бирен в ответ показал ей ключ от погребов, шепнул на ухо:
– Гонец от Ягужинского… вот его и выдадим!
– Ладно ль это? Ведь он с добром прибыл…
– Не забывайте, – ответил Бирен, – что Сумароков камер-юнкер двора голштинского. А голштинцы имеют претендента на престол русский – «кильского ребенка»… Чего жалеть?
– Да ведь забьют его, коли выдать.
– А тогда, – поклонился Бирен, – вам придется выдать Левенвольде, Рейнгольд не щепетилен в вопросах чести: он выдаст русским Остермана. А… что вы будете делать без Остермана?
Под вечер в замке Вирцау все неприлично зевали. Анна Иоанновна задремала. Послышались шаги. Но это был не Бирен, а Василий Лукич Долгорукий, друг старый, любитель опытный.
– Лукич, в уме ли ты? – отбивалась Анна. – Я и старый-то грех с тобой едва замолила, а ты в новый меня искушаешь…
И казалось Лукичу, что всходила звезда – звезда его «фамилии»!
* * *
Паж Брискорн вчера подслушал разговор герцогини с камергером о Сумарокове. «Какая низость… Но я же – рыцарь!» – сказал себе мальчик и разбудил волосатого шута Авессалома:
– Послушай, что я узнал… Ведь мы с тобой – самые благородные люди в этом проклятом замке Вирцау!
Снова грохнули тюремные засовы – Сумароков встал.
– Сударь, – сказал ему Авессалом, – вам грозит опасность. Но мы ваши друзья: шут и паж… Добрый Брискорн уже приготовил вам лошадь, я проведу вас через замок, чтобы никто не видел…
Паж Брискорн вручил Сумарокову поводья скакуна:
– А в саквы я положил ветчины и хлеба. Прощайте!
Петр Спиридонович нагнулся и поцеловал пажа в висок:
– Прощай, мой мальчик. Ты – настоящий рыцарь!
Анна Иоанновна снова позвала к себе Бирена:
– Силушек моих нет больше. Измучили депутаты: велят признаться. Голштинского выкормыша отдать придется. А то худо нам будет.
Бирен навестил депутатов, взмахнул перед ними шляпой:
– Высокопоставленные и важные депутаты! Я терплю от вас множество неудобств. И – видит бог – напрасно терплю. Вы и сами сейчас убедитесь в этом. Моя госпожа, по слабости женской и простительной, не желала огорчать вас в радости. Но… (Бирен достал ключ от погребов) прошу вас, – сказал, – за мной следовать, и вы получите агента тайного.
Открыли погреб – пусто: Сумарокова не было.
– Ты еще дурачить нас смеешь? – закричали депутаты.
Бирен пошатнулся, но тут же пришел в себя:
– Он не мог отъехать далеко. А мои конюшни славятся на всю Митаву, хотя я и беден… Скачите!
– Лейб-регимент – в седло! – приказал Леонтьев.
Погоня настигла Сумарокова на тридцатой версте от Митавы. Впереди лейб-регимента скакал на красавице кобыле с короткой челкой дружок Сумарокова – прапорщик Артемий Макшеев.
– Замри, Петька! – кричал издали. – Не хочу греха на душу брать, а мне стрелять тебя велено… Уж ты прости меня. Служба!
Вернулись в замок. Сумарокова били – и Леонтьев, и Голицын.
– Я позже вас прибыл на Митаву, – клялся гонец Ягужинского. – От кого герцогиня обо всем сведала – того я не знаю.
– Врешь! Говори, вор худой, кто тебя послал на Митаву?
Петр Спиридонович выплюнул в ладонь зубы:
– Ягужинский, – сознался. – От него ехал…
Допытчики переглянулись: ого, пожива-то крупная!
– А кто тебя выпустил отсель, шут ты гороховый?
– Я не шут. Но меня выпустил… шут!
* * *
Авессалом не хотел умирать – цеплялся за края люка.
– Не надо, – молил он, – сжальтесь надо мною…
– Падай, падай! – Бирен стучал и стучал каблуком башмака по красным от крови пальцам шута. – Подыхай же, ясновельможный пан! – И размозжил ему череп…
Вопль Авессалома замер в скважине старинного колодца. Бирен заглянул в мрачную глубину – там было тихо и черно. Посветил фонарем: еле-еле белели кости внизу. Захлопнул люк крышкой…
Анна Иоанновна по лицу Бирена догадалась обо всем.
– Что ты сделал с ним? – спросила тихо.
Бирен оглядел себя – не запачкался ли? И ответил:
– Он слишком много знал такого, что можно простить шуту Курляндской герцогини. Но зато нельзя простить шуту императрицы всероссийской.