18
Палачей было двое. Один, стриженный под молодого Цезаря (Гая Юлия) герольд, должен был умертвить Луи de jure, огласив приговор.
Другой – то же самое, но de facto, выбив скамью из-под ног Луи, обутых в ладные востроносые туфли, некогда бывшие тесными Карлу и оттого пожалованные казнимому во времена доброй-предоброй дружбы.
Эти бездельные двое фланировали пока рядом с Луи, выставленным на обозрение, словно раритетная фарфоровая ваза, которую сейчас показательно огреют кувалдой. Просто прохаживались по эшафоту, ибо топ-топ на него с обычным скрипом каждой придавленной обреченной стопой ступени уже был позади, а сама казнь – ещё впереди. На предмет же поведения в минуты между тем и этим в специальной литературе рецептов не сыскалось. Впрочем, как и на предмет междуцарствий. Жаль. Торжественность таких пауз ощущается и требует украсить себя жестом, игрой желваками или изломом брови, а может и художественным свистом.
Ждали одного. Когда герцог Карл усидится в своём кресле и даст знак зажатой в кулаке перчаткой, сшитой, кстати, из той же материи, какая обычно идет на театральные занавеси.
И довольно скоро дождались.
– Этот человек приговаривается к повешению законом Божеским и людским, а также волею герцога, – с места в карьер пустился герольд, – …ибо свершил он государственную измену…
«Аминь» – смолчал Луи. Ему было зябко и как-то леностно. Пожалуй, кладбищенской торжественности момента он не ощущал вовсе. Так временами не ощущаешь себя фаллосом праздника на собственном дне рождения, так не чувствуешь легкокрылого присутствия за правым плечом в День своего Ангела. Не чувствуешь, пожалуй, оттого, что в глубине слова «взаправду» уже давно и крепко уверен в том, что всё так, всё правильно. Так, как и должно быть.
– …Каковое повешение прямо сейчас и состоится, – докатился-таки, дорокотал до конца тираду герольд и уставился на Карла, угнездившегося, как то приличествует птицам высокого полета и не можется дирижерам, на самой верхотуре.
Луи прошелся, словно тряпка для влажной уборки, по людским макушкам ничего определенного не выражающим взглядом. Собрал, так сказать, пыль.
Сообразив, что сейчас снова-таки его ход, Карл посмотрел на Изабеллу. В то утро она удивительно смахивала на фаянсовую свинью-копилку. Тем, например, что вся её расписная, оптическая видимость блекла в сравнении с тем, что сохранялось нетронутым внутри, в полом пищеводе её естества, невозбранным, целомудренным и невидимым. Сохранялось до исповеди или до откровения в новом алькове с новым Луи. Посмотрел, не высмотрел ничего, взмахнул перчаткой. Дескать, добавить нечего.
Луи украдкой полоснул взглядом по профилю герольда. «Что, уже?» Он отлично знал этого придурка. Сей глас правосудия вдохновенными вечерами кропал эссе о назначении мирской любви (термин господина герольда), каковая не должна осваивать фрикционный ритм и принимать порноформы любви плотской. В первую очередь из соображений демографических, поскольку если посмотреть, сколько… и так далее.
Господин герольд был страстным, но невезучим игроком в фанты. А ещё – тайным воздыхателем одной конопатой фройляйн, которую он стеснялся даже попросить о том, что Луи всегда выдавали без очереди. Ну да ладно.
– Ты имеешь право на последнее желание, – получилось громко и с расстановкой.
Толпа, как и положено ей, зашепталась. Это уж как всегда. Когда какому-нибудь сорвиголове, который отличился в бою, герцог предлагает самому выбрать себе награду, то и пехота, и конница, и, кажется, даже мулы обоза до изнеможения базарят о том, что попросили бы у Карла, если бы сами были героями. Безгрешно онанируют, впустую растопырив все щупы удовольствия.
Кто думает о малю-ю-сеньком лене с садиком и прудом, полном карпов. Кто о перстне с руки герцога, который будет так славно завещать старшему сыну при большом стечении остальных потомков (один лишь Силезио Орсини думал, что выкинет перстень в море, что твой фульский король, в день, когда представится Джакопо). Кто о подвязке с ноги Изабеллы, которую хоть может и дадут, но просить всё равно нельзя. Примеряются, то и дело всерьез одергивая самих себя, что главное в таких делах, как губозакатайство по чужому поводу – это не хватить лишку, не зайти туда, где фантазия превращается в бред, в домино имбецила. Но что любопытно! Когда герцог предлагает кому-то смерть, а в придачу к ней недолгую вольницу последнего желания, или, точнее, последнего исполненного желания, происходит то же самое. Все, и даже анти-аэродинамические химеры с фриза собора, того, что в снежной дымке вон там, между ветвей яблони, примеряют происходящее на себя. Что б я выбрал, если бы выбирал, не приведи Господь? Между тем интересно, что выбрали бы химеры.
Выбирал и Луи. Чашку горячих сливок? Не успеют перевариться – не надо. Герцогского прощения? Ещё не хватало, но, главное, никто вроде бы не обижался. Поцелуй Изабеллы? Нет, вот это уже непотребство, ей-Богу. Держать слово перед всеми? Ну нет… этот род сценического искусства Луи, бургунд без капли русской крови, красной словно смерть на миру, недолюбливал.
И тут ворота его мыслильни настежь распахнулись и приняли кортеж из всяких там тайных желаний постэдиповой давности, до этого утра обретавшихся в бессознательных подвалах. Кортеж, во главе которого следовал… во главе которого следовал…
Луи сделал знак герольду. Тот сделал лицом испытующее «Ну и?» Народ разочаровано смолк – Луи выбрал значительно быстрее, чем каждый из зрителей. А Луи сказал:
– Хочу, чтобы герцог Бургундский пожаловал мне дворянский титул.