18
Мой герцог сидит на кровати спиной к двери, не видит, кто вошел, хотя слышит, что кто-то вошел, догадывается по движению воздуха – наверное, сквозит, хотя я лично этого не чувствую, а он чувствует – он почти раздет и его волосы уже расчесаны ко сну.
– Доброй ночи, сир. Я некстати?
Он оборачивается – его любезная спина тужится, словно бы в тщании вспомнить мое лицо, в то время как всё мое, мое мыслительное напряжение всё ещё рвется сосредоточиться на плацу меж его лопаток, складки на его рубахе повторяют его же межбровье, когда он недоволен или чем-то увлечен, но сейчас он недоволен, он недоволен мной.
– А, Филипп, мой юный изменщик!
И теперь он ко мне вполоборота, в глазах – резкая, кофеиновая внимательность, а лучше бы сразу выгнал, сказал, что хочет спать, а до завтра я бы всё продумал, на случай если ему стало что-то известно, например, от пронырливого д’Эмбекура, я бы что-нибудь изобрел, в то время как сейчас он умением, напором возьмет врасплох, потому что уже меня подозревает. Я был уверен: он уже спит, и я ничего не придумал, надеясь ещё поразмыслить ночью, а он неожиданно обернулся и, обращаясь всецело винтообразной складкой, выкрученной простыней, взял меня в плен, взял меня в плен на пороге.
– Блестяще, юноша, – совсем без выражения произнес герцог Карл в ответ на мой отчет, такой:
– В Льеже всё улажено. Деньги в количестве семисот экю истрачены на жалованье отменному гарнизону в сто сорок английских лучников и тридцать кулевринщиков, всецело послушных воле архиепископа.
Согласно кивая, дескать да-да, всё так, герцог поднял с полу сапог, но, как и многие его как бы «запасные» действия, это было оставлено мною без внимания. Я был слишком занят своей партитурой.
– Поэтому у нас есть все основания надеяться, что…
– Подите-ка сюда, мой милый, – прервал меня мой герцог, не вставая с кровати.
С дамой ли не с дамой в сапогах не ложись (кажется, афоризм старого герцога Филиппа), что это он ещё придумал, мой не старый, молодой герцог, но подойти след… неужели, неужели это правда, а не просто из желтого запаса мировой истории, когда говорили, что мы, в смысле он, не без странностей в общен… я оторопел и застыл, часто мигая.
– Извольте повиноваться, – повторил мой герцог и его глаза стали большими и совершенно черными. – Так сколько и-мен-но экю получили отменные английские лучники под патронажем архиепископа Льежского?
– Двести экю, всего двести! – неожиданно для самого себя взвыл я, взвыл в отчаянии и сразу во всём признался. Сапог, который держал за безвольное складчатое горло герцог, сразу же опустился на мою грешную голову. – Экю-у! Мамочки, Боже и Матерь Божья, благословенно чрево твоё! Прошу! Нижайше прошу и умоляю, не погубите!
«За дело!» – приговаривал мой герцог и с замаху, с замаху, вот так, словно молоток, опускал сапог с дебелой подошвой на мою голову. Губы герцога плаксиво вывернуты красным бархатом наружу, будто бьют его, а не он. Я же, Коммин, презренный похититель многих экю, существо в берете, теперь уже без берета, берет уже на полу, напротив – собран, скомкан, сосредоточен, молю о пощаде своего жестокого герцога, ползаю на брюхе, плачу, трепещу и мне, как назло, совсем не стыдно. Странности в общении, да, они есть, они есть, хотя теперь понятно, что не совсем, не наподобие тех, когда все мы – эллины.
– И ладно бы взял! Возьмите, мне не жаль! – пылал мой герцог, я, конечно, обидел его.
Три удара господину Филиппу де Коммину!
– И ладно бы попросил – я бы дал сам! Но ведь это дурно, это подло: не ставить меня в известность и таскать как крот! Только подумайте – на первом же поручении провороваться!
Четыре удара господину Филиппу де Коммину!
Опочивальня отзывается гневу моего герцога и моему бесстыдному раскаянию гулкими огрызками слов, ударам вторит с замечательной нерасторопностью «пах-пах-пах», ахающее под потолком далекой канонадой, словно где-то там за холмами монсеньор такой-то сводит счеты с таким-то при помощи итальянских бомбард. Я кричу и, как ни странно, ощущаю некое непонятное телесное возбуждение, хотя никогда не верил во все эти сладострастия с плетьми и наручниками, по крайней мере, так хотелось бы думать.
– Сы-ми-лос-ти-вы-тесь! – взываю я, Филипп Битый, Филипп Сапогоглавый.
– Будешь воровать – повешу!
Но здесь рука моего герцога утомилась продолжительным наставлением, здесь прелесть наша, мавританская танцовщица с оборванной пуговицей, яркая птица Шароле из сераля, отпрянула прочь, окинула меня скучным взглядом, то есть значит мой герцог уже не сердится?
Сердится, поэтому можешь идти. Я поцеловал ему руку, я очень просил простите, искренне, я был готов ну буквально на всё, хоть бы и стать агнцом на его лебединой вые, хоть бы и чернобурой лисой… но он непреклонно повторил ещё раз спокойной ночи, и я, причитая, удалился, а он, это последнее, что я видел, сидел на своей постели и стягивал второй сапог.