Глава 8
На пристани Хаи вручил мне папирус, удостоверяющий мои полномочия и позволяющий мне приходить во дворец Малькатта и просить у него аудиенции в любое время. Он сказал мне, что живет в самих царских покоях и что я должен обращаться к нему, когда мне только понадобится. Все, что он говорил, давало понять, что он — ключ ко всем дверям, человек, чье слово закон, кому стоит шепнуть, и его шепот будет услышан ухом власть предержащих. Когда я повернулся, собираясь уходить, он протянул мне кожаный мешочек.
— Что это?
— Считайте это небольшим авансом.
Я заглянул внутрь. Там лежало золотое кольцо превосходной работы.
— Почему такое маленькое?
— Думаю, его вполне хватит.
Эти слова прозвучали со скрипом, словно песок под жерновом.
Хаи повернулся и зашагал прочь, не дожидаясь, пока я удостою его ответом.
Стоя на корме ладьи, я глядел назад, на удаляющийся дворец, где томились одинокая царица и таинственный молодой царь, пока он не скрылся за огромными стелами вдоль берегов озера.
Ладья незаметно высадила меня в дальнем углу порта, и я двинулся мимо сотен пришвартованных судов, с нарисованными на каждом глазами, качавшихся и бившихся друг о друга на поверхности темных речных струй; паруса были сложены и убраны, члены команд и кое-кто из портовых рабочих спали на палубах и в тени сложенных в кучи товаров, свернувшись во сне клубком, словно уложенные в бухту веревки. В дальнем конце причала, в темноте, я к своему удивлению заметил две ладьи, с которых сгружали товар. Факелов там не зажигали, впрочем, для работы, наверное, было достаточно света луны. Люди трудились молча, сноровисто перенося многочисленные глиняные сосуды с кораблей к группе повозок. Среди грузчиков, направляя ход работы, расхаживал высокий худощавый человек. Скорее всего, контрабандисты, поскольку никто другой не отважился бы плавать по опасной реке в темноте. Ну что ж, это не мое дело. У меня были другие заботы.
Ходьба — мое лекарство от смятения; это единственное, что порой дает мне почувствовать себя душевно здоровым. Я возвращался домой по безлюдным улицам, и теперь ночной город казался мне пустым театром, сооружением из папируса, теней и грез. Я задался целью хорошенько обдумать все, что преподнес этот необычный день. Праздничные ритуалы с их неожиданно угнетающей атмосферой; поразительный акт святотатства; девушка-пленница и ее гнев, вызревший, словно вино, в нечто темное и могущественное; ночное свидание с правительницей царства, сходящей с ума от страха; встреча с царской кормилицей. И возможно, наиболее шокирующее из всего: мертвый мальчик, его жестоко раздробленные члены, его отталкивающе безукоризненная поза готовности к смерти и заклинание на полоске холста. Какое отношение все эти вещи, события этого дня, могли иметь друг к другу? Если, конечно, они вообще имели друг к другу отношение — ибо я склонен находить общие закономерности там, где их, возможно, никогда и не было. Тем не менее я почувствовал что-то — нечто интуитивное, ускользающее, почти недосягаемое для мысли, словно блестящая кромка глиняного черепка, на мгновение вспыхнувшая среди руин, — но оно тут же снова пропало. На настоящий момент ничего не складывалось. Я знаю, что люблю размышлять, каким образом несопоставимые, казалось бы, вещи могут внезапно оказаться связанными, скорее в виде мечты или стихотворения, нежели в реальности. Мои коллеги высмеивают меня, и, возможно, они правы — и все же мне почему-то не кажется, что тайна, сокрытая у человеческих существ в сердце, действительно так уж логически постижима, как они говорят. Но, с другой стороны, какой прок мне от этого сейчас?
Затем я стал раздумывать о резном изображении. На первый взгляд оно выражало враждебность по отношению к прежнему режиму Атона, который нынешний царь пережил, унаследовал и теперь (как это было ясно из его публичных заявлений, действий и вновь построенных зданий) разрушал. Однако совершенное кощунство не было чем-то исключительным, и тут возникал интересный вопрос: почему изображение доставили царю, да еще таким путем, который говорил о тщательном планировании и близком знакомстве с дворцовой жизнью? Если смотреть глубже, в послании таилась серьезная угроза, поскольку уничтожение знака символизировало уничтожение реальности. Царь был также и Солнцем. А значит, уничтожение Солнца и, еще хуже, уничтожение царских имен означало уничтожение царя и царицы в посмертной жизни. Здесь крылось и кое-что еще: откровенное неистовство, с которым были нанесены удары зубилом, говорило о сильнейшем, едва ли не безумном гневе, как будто каждый удар был направлен не на камень, а на вечный дух царя. Но почему и кто это сделал?
Я поднял голову и посмотрел на луну, которая опустилась уже к самым крышам и пилонам храмов, похожая на серпик света в левом зрачке Гора; мне вспомнилась старая притча, которую мы рассказываем детям, — о том, что это был последний недостающий кусочек в разрушенном глазу бога, и как его в конце концов восстановил Тот, бог письма и тайных знаний. Теперь-то нам известно, что это не так, — из наблюдений мы знаем о движениях и конфигурациях небесных тел, в наших звездных календарях записаны их постоянные перемещения и великие возвращения, и через год, и через бездну времен. А потом… внезапно мне пришла в голову мысль: что, если камень должен был донести более очевидный смысл? Что, если он означал затмение? Возможно, имелось в виду настоящее затмение? Возможно, помрачение Живого Солнца было всего лишь метафорой. А если нет? Это казалось возможным, и, так или иначе, мне понравилась эта мысль. Надо будет поговорить с Нахтом — он знает все о подобных вещах.
Я прошел по своей улице, открыл калитку и вошел во двор. Там меня поджидал Тот, настороженно сидевший на корточках, словно он знал, что я вот-вот приду, и заранее принял вид готовности. (Танеферет несколько лет назад настояла, чтобы я приобрел бабуина, поскольку городские улицы становятся все более и более опасными для того, кто работает в Меджаи. Она твердила, что просто хочет сторожа для дома, но ее подлинным намерением было защитить меня, когда я работаю. Чтобы сделать ей приятное, я уступил. А теперь я почти готов признать, что люблю это животное — за его сообразительность, преданность и чувство собственного достоинства.) Бабуин обнюхал меня всего, словно пытаясь догадаться о том, что со мной произошло, потом заглянул мне в глаза со своим обычным сдержанно-пытливым выражением. Я провел рукой по его гриве, и он принялся ходить вокруг меня кругами, не прочь получить еще больше внимания.
— Брось, старина, я устал. Ты-то дрых тут во дворе, пока я работал…
Тот вернулся на свое место и опустился на землю, но его топазовые глаза оставались настороженными, впитывая все, что происходило в окружающей темноте.
Я закрыл наружную дверь и тихо прошел в кухню. Вымыл ноги, налил себе чашку воды из глиняного кувшина, съел пригоршню фиников. Затем, пройдя по коридору, как можно тише отодвинул занавеску перед нашей комнатой. Танеферет лежала на боку: линия ее бедер и плеч, очерченная светом лампы, была подобна изящному курсиву на темном свитке. Я снял одежду и лег рядом, бросив кожаную сумку рядом с ложем. Я знал, что жена не спит. Я подвинулся ближе к ней, обнял обеими руками ее теплое тело, прижался к ней и поцеловал ее гладкое плечо. Она повернулась ко мне в темноте, улыбающаяся и в то же время недовольная, поцеловала меня и уютно устроилась в моих объятиях. Это ощущение, больше чем что-либо во всем мире, было для меня домом. Я поцеловал ее гладкие черные волосы. Что рассказать ей о событиях этого вечера? Она знает, что я редко говорю о работе, и понимает такую сдержанность. И никогда не обижается, поскольку знает, что мне нужно держать это отдельно, наособицу. Но, с другой стороны, она всегда улавливает мое настроение: сразу видит, что со мной что-то не так, что меня что-то беспокоит, по моему лицу или по тому, как я вхожу в комнату. Здесь не может быть секретов. Поэтому я рассказал ей все.
Танеферет слушала, поглаживая мою руку, словно пыталась успокоить собственную тревогу. Я чувствовал, как билось ее сердце — птица ее души в зеленых ветвях дерева ее жизни. Когда я закончил рассказ, она какое-то время оставалась в той же позе, молча обдумывая услышанное, глядя и на меня, и куда-то мимо, как смотрят на огонь.
— Ты мог бы отказаться.
— Думаешь, мне стоило так поступить?
Ее молчание было красноречивым, как всегда.
— Что ж, тогда завтра я верну это обратно. — Я взял сумку и вытряхнул в ладонь жены золотое кольцо.
Она поглядела на него и протянула мне.
— Не спрашивай меня, что тебе надлежит делать. Ты же знаешь, я терпеть этого не могу. Это несправедливо.
— Но тогда в чем же дело?
Она пожала плечами.
— Ну, что такое?
— Не знаю. Но мне от всего этого нехорошо.
— Где? — я потянулся к ней.
— Не разыгрывай дурачка. Я знаю, что каждый день полон опасностей — но что хорошего может из этого выйти? Дворцовые интриги, покушения на жизнь правителя… Все это темные дела, они пугают меня. Однако, погляди-ка: твои глаза снова поблескивают…
— Это потому что я смертельно устал! — Я широко зевнул в доказательство своих слов.
Некоторое время мы лежали молча. Я знал, о чем она думает. А она знала, о чем думаю я.
Потом Танеферет снова заговорила.
— Нам нужно это золото, — сказала она. — И к тому же, тебя все равно не переделаешь. Ты любишь загадки.
И она печально улыбнулась — в темноте, в подтверждение своим словам.
— Я люблю свою жену и детей.
— Но мы ведь достаточно таинственны для Расследователя тайн?
— Наши девочки скоро нас покинут. Сехмет уже почти шестнадцать. Как так получилось? Вот для меня величайшая загадка — то, как быстро пролетело время с тех пор, как они ползали по полу, мучились животиками и самоуверенно улыбались своими беззубыми улыбками. А теперь, посмотри только…
Ладонь Танеферет скользнула в мою.
— А посмотри на нас: стареющая пара, которой только бы поспать.
И она положила голову на подголовник и смежила свои прекрасные ресницы.
Интересно, посетит ли меня сегодня ночью сон? Я сомневался в этом. Мне надо было поразмыслить, как я стану подбираться к новой загадке, когда взойдет солнце — а произойдет это очень скоро. Я лежал на спине и глядел в потолок.