ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Между тем Владислав Опольский, человек ничтожный во всех своих поступках, беспокоясь, как полагают, за свои земли в Куявии, перешел на сторону врагов Вильгельма (скорее можно предположить, что с ним «поговорили»). И потому он от лица коронного совета выдал послам, поехавшим уже за Ягайлой, верительные грамоты.
Вместе с тем молодой Семко-Земовит, вчерашний претендент на польский престол, получил от Ядвиги за возврат Куявы сорок тысяч грошей (акт от 12 декабря 1385 года) и согласился уничтожить прежний шляхетский договор, то есть отказался от права на престол. К тому же Семко сошелся с тевтонцами, для которых брак Ядвиги с Ягайлой был смертью всего дела Ордена, и стал деятельным сторонником Ядвиги в ее брачных намерениях относительно Вильгельма. Легковесность, простительная юноше, но непростимая князю и главе страны, которым он собирался стать!
Так или иначе, но вокруг Ядвиги создалась придворная партия, ратующая за Вильгельма, во главе с Гневошем из Далевиц и Семкой Мазовецким, господствующая во внутренних покоях, в то время, как внешняя охрана Вавельского замка, возглавляемая доблестным Добеславом, стояла на страже коронных интересов и ждала приезда литовского великого князя. (Московский княжич Василий в ту пору как раз покидал Орду.) Ядвига о всех этих замыслах и о своем литовском замужестве узнавала, как водится, самой последней. Высокоумные государственные мужи не считали нужным ставить в известность девочку, назначенную ими польским королем, относительно ее будущей судьбы, и потому обо всех литовских переговорах Ядвига узнавала только от Гневоша из Далевиц.
– Плохие вести! – говорил в этот день Гневош, склоняясь в полупоклоне перед своею юной государыней. – Коронный совет уже послал за Ягайлой.
– Но Опольчик? – возразила Ядвига, требовательно сдвигая бровки. (Владислав Опольчик еще недавно помогал ее матери и Леопольду ускорить брак с Вильгельмом – уж он-то не должен был ей изменить!)
– Князь Владислав сам подписал и вручил нашим послам верительные грамоты! – Гневош теперь смотрит прямо в глаза Ядвиге, с легким плотоядно-глумливым любопытством жаждая узреть ее смятенье, ее душевный испуг. Гневош красив. Короткий, отделанный парчою жупан расширяет ему плечи и не скрывает обтянутых чулками-штанами мускулистых стройных ног. Правду сказать, он и сам бы не отказался от опасного романа с юной королевой, ежели бы она хоть намеком, хоть движением подала надежду на таковую возможность. Но знака не было, тут Гневош, как опытный придворный ловелас, не обманывался.
– Пользуются тем, что мать, несчастная мать, осаждена Сигизмундом! – вскипела Ядвига. – Кругом измена… Ты! Что ты придумал, говори!
Она стояла перед ним выпрямившись, с высоко поднятою грудью и вскинутым гордым подбородком. Румянец то жаром овевал ее лицо, то сменялся бледнотою, и тогда еще ярче и неумолимее горели глаза.
– Есть только один путь, государыня… – Гневош смешался, не смея продолжить свою мысль.
– Говори! – почти вскрикнула она.
– Ежели… Ежели князь Вильгельм каким-то путем проникнет в замок… И… и ваш брак станет истинным… – Гневош склонился, почти подметая долгим рукавом каменные плиты пола, опустил чело, ожидая, быть может, пощечины. Но Ядвига молчала. Он опасливо поднял глаза и – замер. Никогда еще она не была так пугающе хороша. Чуть приоткрыт припухлый алый рот, открывая жемчужную преграду зубов, колышется от сдержанной страсти грудь, мерцают ставшие бесконечно глубокими глаза, и трепет ресниц словно трепет крыльев смятенного ангела. Показалось на миг, что там, за венецианским, в намороженных узорах инея, дорогим стеклом не зима, не снег, а знойно-пламенное неаполитанское лето. Показалось даже, что жаром страсти, повеявшим от юной королевы, наполнило холодную пустынную сводчатую залу, где он находился сейчас с глазу на глаз с государыней, «королем Польши».
– Я готова, – произносит она едва слышно, хриплым шепотом и, справясь с собою, закидывая гордую голову, повторяет глубоким грудным голосом: – Я готова!
Она сказала – и обречена. Иного пути уже нет. И потом долгая исступленная молитва в замковой королевской часовне перед распятием из кипарисового дерева с пугающе белой, бело-желтой, из слоновой кости резанной, скорченной фигурою пригвожденного к дереву Христа… И потом бессонная ночь, одна из тех ночей, в переживания которых умещаются годы. И были перед нею не мрачные холодные переходы Вавеля, а радостные венские дворцы и дядя Альбрехт что-то пел божественное красивым высоким голосом, а они с Вильгельмом бежали куда-то, взявшись за руки и отражаясь в темных высоких зеркалах, бежали два ребенка, девочка в зашнурованном корсажике и мальчик с измазанным конфетами ртом, а стройный юноша с долгими, по плечам, локонами, затянутый в шелк и бархат, смотрел на них откуда-то снизу и ждал… чего ждал? Кто из них добежит? Куда? И вот уже она мчится на лошади по какому-то бурелому, конь прыгает и ржет, даже визжит, то ли это визжит и воет зимний ветер? И никого нет на равнине, ни юноши, ни мальчика, никого, она одна, и за нею гонят волки, и знает, что это злые литовские волки, и конь храпит, хрипит… Так проходит ночь.
Утром ей вдруг пришло в голову, что она должна вымыться, вся. Но просить истопить баню в неуказанный день? Заставила девушек греть воду, притащили большую лохань, и все равно она не столько вымылась, сколько замерзла. При этом залили водою весь пол, намочили ковер в спальне… В конце концов, кое-как убрав следы банной самодеятельности, Ядвигу спрыснули розовою водой и облачили в парадное платье, и опять подумалось: надо ли? Да ведь королева же я, в конце концов! Топнув ногою, надела кольца чуть не на все пальцы, яшмовый дорогой браслет на руку (привозной, восточной работы, купленный у русских купцов), на шею – несколько ниток белого и черного жемчуга, янтари, золотой, с бриллиантами, энколпион византийской работы, переделанный в Вене. Встала, прошлась, глянула в зеркало. Щеки горели огнем нестерпимо, невесть то ли от притираний, то ли от лихорадки ожидания. Гневош все не шел и все не вел Вильгельма. Уже все глаза проглядели, все ноги избегали ее верные фрейлины. Уже пришлось для виду просидеть за обеденным столом, тыкая вилкой в какую-то еду (есть не могла совсем, только выпила медовой воды с пряностями). И наконец, когда уже начинало смеркаться, когда уже и надежда стала ей изменять, явился Гневош с Вильгельмом, переряженным немецким купцом: локоны спрятаны под беретом, фальшивая борода скрывает лицо, – не сразу и поняла, что он. И – все сомненья развеяло ветром – сама, заведя в спальню (Гневошу махнула: выйди!), сорвала с него берет, дорогие кудри рассыпались по плечам, мгновением подумав, что и с бородою, годы спустя, будет так же хорош, сорвала и бороду и – как в воду, как в жар костра, – приникла поцелуем к дорогим устам и отчаянно руку его сама положила себе на грудь, как тогда, в далеком детстве, но теперь отлично понимая, что и зачем делает. Помешали… И Вильгельм растерялся от ее бурных ласк. Все-таки мальчик… не муж. Да и Гневош вошел, и не один. Вильгельма увели, почти оторвали от Ядвиги. Не сразу и поняла, что толкует ее верный (как полагала) клеврет: мол, необходимы свидетели. (Зачем? Ах, да!) Это должна быть именно свадьба, чтобы потом (когда потом? Зачем потом, а не сейчас?!) можно было отказать литовским сватам. (Ах, да! Литовский великий князь… Какой-нибудь покрытый косматой шерстью мужлан и варвар… И он еще смеет!) И к тому же надобен капеллан…
По лицу Ядвиги Гневош понял, что лучше не продолжать. Завтра! Все, что было, кроме этого «завтра», тотчас ушло из сознания… Вошел Семко, потом вышел. Иные, кто участвовал в заговоре королевы. Ядвига не видела лиц, не слышала речей. Она держала Вильгельма за руку, что-то говорила, время от времени умоляюще взглядывала на него и недоуменно на прочих. Вот его снова увели. (Кормить! – объяснили ей.). Этою ночью она вся горела в огне. Войди к ней Вильгельм крадучись… «О, только бы вошел! Неужели он спит?! – почти с отчаяньем думала Ядвига. – Неужели он может спать в эту ночь! У нее, она чувствовала, распухли груди, отвердели соски. Губы пересыхали, и она поминутно тянула руку к венецианскому, красного стекла, карафину, но и кислое, на сорока травах, питье не остужало воспаленного рта. Приподымаясь на ложе, почти с ненавистью разглядывала спящую девушку
– постельницу: и эта может спать! Наконец под утро, сломленная усталостью, заснула сама, и во сне виделось все стыдное. Вильгельм раздевал ее и все путался в каких-то снурках и завязках, а она торопила его почти с отчаяньем, ибо кто-то должен был войти и помешать. Она стонала, не размыкая глаз, перекатывала голову на подушке, скрипела зубами. О, зачем Вильгельм не явился к ней в эту ночь!
Вильгельма же в этот час обуревали совсем другие заботы. Предстоящей брачной ночи он попросту страшился. Боялся за себя, боялся возможного разочарования Ядвиги. Во всех детских играх и проказах заводилой была она, и Вильгельм чувствовал, что так же получится у них и в брачной жизни… Но быть королем Польши! Тогда отойдут посторонь несносное зазнайство и зависть братьев и можно будет не зависеть от капризов и выдумок отца, а спокойно и твердо править этою исстрадавшейся без мужского руководства страной… Ему это кружило голову больше, чем любовь к Ядвиге, любовь, которую начал чувствовать он лишь спустя время, когда прятался в доме Морштинов, уже почти смешной, не в силах достойно покинуть Краков, из которого ему в конце концов пришлось бежать, покинув все добро и фамильные драгоценности, доставшиеся оборотистому Гневошу… Но в эту ночь Вильгельм бредил короной и, пережив мысленно брачную ночь с Ядвигою, представлял себе, как будет затем объявлять коронному совету о своих несомненных правах, как милостиво отошлет прочь литовское посольство, как будет стоять и что говорить, и во что будет одет он тогда, и… Вильгельму, как и Ядвиге, шел всего пятнадцатый год!
Второй день начался таинственными и несколько суматошными приготовлениями к свадьбе, приготовлениями, которые из поздних далеких лет вспоминались Ядвигою не более чем детской игрой, да и были детской игрой, ежели учесть столкновение реальных сил, организованных для того и иного брачных обрядов! Меж тем, как здесь втайне искали капеллана, втайне готовили утварь и столы, шушукались меж собою придворные и фрейлины, – там сносились друг с другом высшие сановники государств, иерархи церкви, участвовали в деле три королевских двора и сам папа Римский, заранее расположенный к обращению в истинную веру литовских язычников.
И когда тут, на Вавеле, сторонники Ядвиги собирались тайно ввести в замок Вильгельма, полномочное польское посольство в далеком Волковысском замке читало коронную грамоту перед великим литовским князем Ягайлою, а его мать, Ульяния, слушая из-за завесы торжественные слова, мелко крестилась, возводя очи горе, на русскую икону Богоматери «Умиление», понимая наконец, что устроила-таки сына, доселе находившегося под постоянной угрозою со стороны Витовта и орденских немцев. Устроила ценою отказа от православия… Пусть! Бог един! Ей уже теперь, со смертью митрополита Алексия, и нестроениях в московской митрополии стало невнятным и чужим все, что творилось там, на далекой родине. Она возила сына в Дубиссу, пытаясь договориться с крестоносцами, которые в ответ распространяли позорящие ее слухи, а ее саму натравливали на покойного деверя, Кейстута. Она уже не думает, как когда-то, при жизни Ольгерда, о делах веры. Теперь ей – только бы устроить сына, оженить, утвердить на престоле, хотя и польском, а там – уйти в монастырь, до гроба дней замаливать грехи…
Высокая каменная зала с дубовыми, почернелыми от копоти переводами темного потолка. Камень источает холод. Пылает камин, бросая яркие неровные отсветы на все происходящее. Сурово застыла стража с копьями в руках. Стоят, в русских шубах и опашнях, бояре и братья великого князя литовского. Выпрямившись, в дорогом, наброшенном на плечи, отделанном аксамитом опашне (вздел только ради торжественного дня сего), и как бы уже отделяясь, отъединяясь от прочих, стоит Ягайло. Слушает. Польские послы, в отличие от бородатых литовских бояр, все бритые и с усами, в жупанах и кунтушах, крытых алым сукном, стоят в нескольких шагах от него. Старший громко читает грамоту, толмач тут же переводит ее на русский язык. В великом литовском княжестве вся деловая и дипломатическая переписка ведется на русском, и литовским магнатам еще предстоит зубрить и латынь, и польскую мову.
Посол читает громко и отчетливо:
– «Мы, Влодко, люблинский староста, Петр Шафранец, краковский подстолий, Николай, завихвостский каштелян, и Кристин, казимирский владелец, объявляем во всеобщее сведение, что в пятницу, перед октавою трех королей, сего, двенадцатого декабря 1386 года, прибыли мы к непобеждаемому князю Ягайле, милостью Божьей Великому князю литовскому, владетелю Руси, в посольстве от шляхты и вельмож польских, как высших, так и низших и вообще от всего народа королевства Польского, с верительными грамотами светлейшего князя Владислава, по той же самой милости Божьей владетеля Опольской земли, а также упомянутых выше вельмож королевства.
Силою этих-то грамот и от имени тех же вельмож согласились мы условно с упомянутым великим князем Ягайлом и окончательно постановили, что избираем и берем его за господина и за короля того же королевства, то есть Польши, и утверждаем за ним, даем и отказываем Ядвигу, урожденную королеву польскую, для соединения с ним венчанием законного супружества. Такому нашему постановлению настоящему и условно даем клятву и обещаем, согласно порученному нам посольству от всех жителей польской короны, ненарушаемую силу, власть и сохранение. Кроме этого мы условились еще и постановили с тем же высочайшим князем Ягайлом, от имени упомянутых жителей, всеобщий съезд в Люблине, в день очищения пресвятой Богородицы , долженствующий наступить скоро. На этот съезд тот же князь Ягайло может прибыть спокойно и в безопасности вместе со своими братьями и подданными всякого состояния. И будет ему также дозволено разослать в то время с полною безопасностью свои посольства или же послов своих во все пограничные места королевства Польского к свободному завершению его дел. А мы, вышеупомянутая шляхта, обещаем честью и нашею доброй славой, от имени всех подданных королевства Польского, высочайшему князю Ягайле, также всем его братьям и людям, находящимся на вышеупомянутом съезде, а также его послам, проезжающим через польскую землю перед Люблинским съездом или же живущим там постоянно, всякую безопасность и всякую свободу делать и совершать, что им будет нужно.
В свидетельство же и достоверность того приказали мы к настоящей грамоте привесить наши печати. Состоялось и выдано в Волоковысске, год и день, как сказано выше».
Послы передают грамоты литовским вельможам. Ульяния обморочно вздыхает. В грамоте ничего не сказано о крещении Литвы, и она надеется, во всяком случае, тем успокаивая свою совесть, что крещение коснется только литвинов-язычников и не затронет православных христиан… Сколь часто люди, по извечной слабости своей, жертвуют вечным и дальним ради сиюминутной и ближней выгоды! Воистину, не один Исав продал первородство за чечевичную похлебку! И часто даже не отдельные люди, но и целые народы, не в силах заглянуть в дали времени, принимают решения, самоубийственные для их внуков и для всего племени в целом, суть которых становится ясна только тогда, когда уже ничего нельзя ни изменить, ни поворотить назад!