Книга: Аттила
Назад: 2 Глаз императора
Дальше: 4 Цицерон и свобода

3
Гуны входят в Рим

Ему снились жалкие сны о детском отмщении. И вот мальчик проснулся. В крохотной келье было темно, но он распахнул ставни, в комнату ворвались слепящие солнечные лучи итальянского лета, и мальчик повеселел. Рабы суетились, таскали кувшины с водой и деревянные доски, на которых лежали сыры, обернутые влажным муслином, солонина и свежие буханки хлеба.
Мальчик выскочил из своей комнатушки и схватил одну из буханок.
— Эй, ты, маленький…
Но мальчик знал, что все в порядке. Это был его любимый раб, Букко, толстый и веселый сицилиец, над головой которого собрались самые ужасные проклятья, да только он не обращал на них никакого внимания.
— Чтоб ты насмерть подавился, малолетний воришка! — проворчал Букко. — Чтоб ты насмерть подавился, а твою печенку расклевали сотни больных голубей!
Мальчик рассмеялся и побежал прочь.
Букко посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.
Маленький варвар. Пусть все во дворце относятся к нему с высокомерным пренебрежением, но, во всяком случае, среди рабов у него есть друзья. Только одна римская супружеская пара обращается с этим мальчиком по-доброму.
***
Иногда по утрам он шел к бочке с водой, стоявшей во внутреннем дворике, и ополаскивал лицо, а иногда не ходил. Сегодня мальчик умываться не пошел.
Именно поэтому Серена, увидев его немного позже, пришла в ужас.
— Что, черт тебя возьми, ты сотворил с лицом? — воскликнула она.
Мальчик озадаченно остановился. Он попытался улыбнуться, но ему стало очень больно.
— О Господи, — вздохнула Серена, взяла его за руку и отвела в другой уголок дворца. Они вошли в холл ее собственных покоев, Серена усадила его за изящный маленький столик, заставленный ощетинившимися щетками и костяными гребнями, горшочками с мазями и бутылочками духов, и показала ему его отражение в полированном медном зеркале.
Пришлось признать, что выглядит он не лучшим образом. Галла Плацидия рассекла ему губу сильнее, чем он предполагал; возможно, она ударила его одним из своих тяжелых золотых перстней с печатками. Ночью рана, вероятно, открылась и начала кровоточить, потом кровь запеклась, и теперь чуть не весь подбородок мальчика был покрыт неприглядной красно-коричневой коркой. Правая щека распухла и побагровела, так что синие шрамы были почти незаметны, а правый глаз — мальчик чувствовал, что с ним что-то не так — опух, почернел и почти закрылся.
— Ну? — спросила она.
Мальчик пожал плечами.
— Думаю, я ударился ночью головой…
Серена внимательно посмотрела на него.
— Галла Плацидия ударила тебя до того, как появилась я?
— Нет, — угрюмо буркнул он.
Она взяла один из маленьких горшочков, стоявших на столе, сняла крышку и вытащила льняную салфетку.
— Будет больно, — предупредила Серена.
Обработав рану, Серена перевязала его распухший, почерневший глаз, наложив на него пропитанную уксусом салфетку.
— Хотя бы до вечера. — Она взглянула на мальчика и снова вздохнула. Ее губы тронула слабая улыбка. — И что с тобой делать?
— Отправить меня домой? — пробормотал он.
Она доброжелательно покачала головой.
— Так уж устроен мир. В лагере твоего деда живет римский мальчик твоих лет, и он тоже тоскует по дому.
— Тупица, — фыркнул мальчик. — Он может ездить верхом на лучших в мире лошадях! И его не заставляют есть рыбу.
— Тебя никто не заставляет есть рыбу.
У мальчика вытянулось лицо.
— Галла Плацидия… — начал он.
— Ладно, ладно, — перебила Серена, похлопала его по руке и сменила тему. Она прикоснулась к повязке легким, как перышко, пальцем. — Вот как ты теперь будешь выглядеть на ступенях дворца во время триумфа императора? — Она поджала губы. — Тебе придется встать позади всех. Хоть разок не привлекай к себе внимание.
Мальчик кивнул, резко вскочил с табурета и, задев, сильно толкнул изящный маленький столик, так что все бесценные горшочки и пузыречки Серены полетели на пол. Он забормотал извинения, неуклюже бухнулся на коленки и помог ей все собрать, потом поднялся на ноги и вышел из комнаты, повинуясь сердитому приказу.
Серена сама стала приводить все в порядок. Она покачивала головой, пытаясь не улыбаться. Этот маленький варвар. Приходится признать: это чистая правда, ему не место во дворце. Это небольшой смерч, свирепая сила природы в действии.
Мальчик помедлил за дверью, потрогав повязку на глазу. Иногда ему нравилось притворяться, что она действительно его мать: его мать, которую он едва помнил и которая в ночь полнолуния вырезала изогнутым бронзовым ножом у него на щеках эти ритуальные синие шрамы, всего через неделю после его рождения, и гордилась своим маленьким сыном, почти не кричавшим от боли. Но его мать давно мертва Он уже не помнил, как она выглядела. И когда мальчик вспоминал о матери, он думал о женщине с темными, блестящими глазами и нежной улыбкой.

 

Евнух снова пришел к Галле и сообщил, что Аттилу с повязкой на лице видели выходившим из личных покоев Серены.
Галла стиснула зубы.

 

И настал день триумфа императора.
За стенами прохладных и строгих внутренних двориков дворца гудел переполненный Рим. Это было одно общее выражение благодарности, один общий вздох облегчения. И возможно, с облегчением смешалось смятение. Потому что в Рим входили гунны.
Пели трубы, развевались стяги, ревели толпы на всем пути от Триумфальных Ворот до Марсова Поля. По улицам вели быков, украшенных гирляндами поздних летних цветов, они сонно качали большими головами, не зная, что идут навстречу своей жертвенной смерти. Везде были разношерстные толпы людей, они пили, пели и восторженно кричали. Опытный глаз легко различал среди них мелочных торговцев и жуликов, слепых попрошаек, которые жались к стенам — закутанные в лохмотья хрупкие скелеты, они подергивались и бормотали, обращаюсь с просьбой к прохожим. Хватало и притворных слепцов-нищих, стоявших с протянутыми, слишком упитанными руками. Вот стоит солдат-ветеран на деревянной ноге, а там на потрепанном костыле прыгает солдат-притворщик, подвязав одну (совершенно здоровую) ногу к ягодицам и спрятав ее под рваным плащом. А чуть дальше прохаживаются проститутки в сандалиях на высокой шнуровке, с подошвами, на которых сапожными гвоздями тщательно выбит узор, оставляющий в пыли слова «иди за мной». В этот день воссоединения и чувственных настроений они неплохо заработают. Их большие, обольстительные глаза подведены черным углем и оттенены зеленым малахитом, и все они — поразительные блондинки в искусно сделанных льняных париках, привезенных из Германии. Некоторые стаскивают с себя парики и весело машут ими.
Потому что, хоть это не только праздничное, но и серьезное событие — ведь празднуется ни много ни мало, а спасение Рима — в этот день здесь хватает и обычного мошенничества, и воровства, и проституции, как в любой другой день в этом великом городе. Немногое изменилось за четыре столетия, прошедших со времен Ювенала, или за столетие после того, как Великий Константинополь провозгласил эту империю Христианской Империей; и еще менее того изменилась человеческая натура.
Вот торговец рыбой продает свои «острые рыбные котлетки» — вот уж действительно, сверхострые, лишь бы скрыть, что рыбу выловили в Остии не меньше двух недель назад. Caveat emptor. А вон торговцы фруктами с абрикосами, фигами и гранатами. А вот мошенники и прорицатели, «халдеи-астрологи» с задворок Рима, нацепившие смехотворные мантии, расшитые луной и звездами. Вон хитроглазый молодой сириец с ловкими руками, широкой улыбкой и жульническими игральными костями. А рядом другой, старик, со слезящимися глазами, скрюченный возрастом, грек, как он утверждает, неубедительно рекламирует свое собственное «чудодейственное снадобье» — маслянистую зеленую жидкость в неопрятных стеклянных бутылочках, которую он предлагает прохожим — за деньги, разумеется. За определенное количество монет.
В Риме за определенное количество монет можно купить все: здоровье, счастье, любовь, протяженность ваших дней, благосклонность Бога или богов — все по вашему вкусу.
Деньги могут купить все, даже — как иногда шептали очернители — сам пурпур императора.

 

На ступенях императорского дворца собралось столько монарших домочадцев, сколько туда поместилось. Из каждой двери, из каждого окна люди приветствовали, и кричали, и махали флагами и тряпками, в точности, как и в самом убогом доме города; они неосторожно свешивались из окон своих покоев на пятом и шестом этажах высоко вздымавшихся insulae.
Первыми в триумфальной процессии шли пожилые сенаторы — они всегда шли впереди императора, пешком в знак своей покорности. Этому никому ненужному клубу миллионеров в старомодных тогах, отороченных пурпуром, толпа аплодировала весьма тускло. Потом под громовые аплодисменты пошли лучшие войска Стилихона, его Первый Легион, почтенный Legio I Italica, появившийся при Нероне и располагавшийся в Бононии. Как и в других легионах, в нем больше не насчитывалось полных пяти тысяч человек, скорее всего две тысячи; и они проводили все больше и больше времени с подвижной полевой армией Стилихона, обороняя границы Рейна и Дуная. Но у Флоренции они показали всем, что по-прежнему остаются лучшими войсками в мире. Остальным легионерам достаточно было роста в пять футов десять дюймов, но чтобы вступить в Legio I Italica, нужно было иметь полных шесть футов роста.
Они гордо промаршировали в безукоризненном строю под развевающимися штандартами с вышитыми орлами, драконами или извивающимися змеями, иногда гневно распрямляющимися под действием ветра. Они несли не мечи, а деревянные дубинки, по обычаю всех триумфов, но все равно выглядели суровыми и беспощадными. Сзади маршировали их центурионы с грозными, как всегда, лицами, зажав в кулаках толстые виноградные дубинки. Потом шел наместник Гераклиан, заместитель Стилихона с быстрыми и неуверенными глазами, всегда завидующий, как поговаривали, своему блестящему командиру. А за ним, на благородном белом жеребце, сам Стилихон. Замечательное, длинное и скорбное лицо; умные глаза; повадки одновременно мягкие и решительные.
А рядом с ним ехала незаурядная личность. А следом — еще пятьдесят или около того незаурядных личностей. До такой степени незаурядных, что в толпе, усыпавшей улицы, воцарилась тишина; казалось, что толпа потеряла голос.
Потому что рядом со Стилихоном, на низкорослой и норовистой гнедой лошадке, так закатившей свирепые глаза, что виднелись одни белки, ехал мужчина из тех, кого римляне до сих пор никогда не видели. Ему было, вероятно, за пятьдесят, но выглядел он крепким, как бычья шкура. У него были необычные раскосые глаза, редкие прядки скудной седой бороденки едва прикрывали подбородок. На нем был заостренный шлем и грубый, потертый кожаный жилет, а сверху он накинул просторный, запыленный плащ из потрепанной конской шкуры. Он ощетинился оружием: с одной стороны меч, с другой — кинжал, за спину закинул красиво выделанный лук и колчан, набитый стрелами. Мрачный, непроницаемый взгляд устремлен вперед, и, несмотря на мелкое телосложение, он излучал силу.
Звали его Ульдин, а сам он называл себя вождем гуннов.
Сразу вслед за ним ехали его соплеменники, его личная охрана; они тоже были одеты в пыльные, неопрятные меха, ощетинились оружием и сидели верхом на низкорослых лошадках с лютыми глазами. Аккуратные маленькие копыта выбивали из мостовой завитки пыли. Распахнувшие рты зеваки чуяли запах кожи, коней и пота: что-то чуждое, звериное, что-то безбрежное и дикое, столь дикие строения; строения таких размеров и пышности, что они с трудом могли постичь это. Даже далекое от упорядоченных улиц Рима.
Некоторые всадники Ульдина стреляли глазами налево и направо, с вызовом встречая взгляды граждан Рима и глядя на них с неменьшим любопытством. Ульдин смотрел только вперед, но его люди не могли удержаться и не глазеть по сторонам и вперед, на монументальные городсксамые убогие дома, населенные беднейшими римлянами, были выше, чем любые творения рук человеческих, виденные этими всадниками за всю жизнь. А еще там высились дворцы патрициев и императоров, величественные триумфальные базилики, окна в которых были из вещества под названием стекло — оно впускало внутрь свет и тепло, но не впускало холод. Непроницаемые куски зеленого и синего льда, не таявшего на солнце — совершенно непостижимая вещь.
Фантастические, перегруженные деталями Бани Диоклетиана и Каракалла, украшенные мрамором всех мыслимых цветов и оттенков: желтый и оранжевый из Ливии, розовый с острова Эвбея, кроваво-красный и сверкающий зеленый из Египта, а еще драгоценный оникс и порфир с Востока. А дальше Пантеон, и Колизей, и Форум Траяна, и Арка Тита, и величественные храмы римских богов, в чьих сокровищницах, по слухам, хранилось золото половины мира…
И все-таки граждане Рима довольно охотно продолжали приветствовать криками всадников-варваров, признавая, хотя и с беспокойством, что Рим был спасен только благодаря союзу с этими чужаками.
Правда, самые франтовые аристократы отворачивали свои изящные носики и прикрывали рты маленькими белыми платочками, надушенными лавандовым маслом. Некоторые держали шелковые зонтики, прошитые золотыми нитями, чтобы защитить бледную кожу от солнца, и, указывая пальцами на всадников-гуннов, шутили, что все ж таки никому не захочется загореть вот так. Эти франты были разодеты в легкие шелковые тоги с вышитыми на них экстравагантными сценами охоты или дикими животными; или, если они хотели продемонстрировать свое благочестие — со сценами мученичества любимого святого. Что могли бы сказать на это суровые прежние герои Рима, как взъярился бы Катон Цензорий, можно только догадываться. Эти эпигоны, эти выродки…
Как гунны оценили их и сам Рим, можно себе представить.
Говорили, что многие патриции не остались в Риме, чтобы посмотреть триумф. Вяло и надменно сказали они, что в городе будет чересчур жарко, что он будет слишком запружен плебсом и — хуже того — всадниками-варварами, и это просто невыносимо. Вонь будет просто омерзительная. И они отправились со своими друзьями на озеро Лукрин, на залив Путеоли, чтобы, обессилев, лежать на своих расписных галерах, потягивая из кубков фалернское вино, охлажденное снегом, который приносят в кувшинах с вершин Везувия рабы. И, развалившись на галерах, слушая, как рабы тихонько наигрывают на струнных инструментах, они опустят свои изящные руки в прохладные воды озера и посмотрят в сторону острова Искья и вздохнут о днях своей молодости. Или о молодости Рима. Или о любых днях, кроме сегодняшних, и о любом другом месте, кроме этого. О чем угодно, лишь бы не об этих тяжелых днях и требовательных временах.
Домочадцы императора смотрели со ступеней дворца. Во главе их толпы стояла уверенная, невыразительная фигура принцессы Галлы, одетая сегодня в тогу ярко-шафранового цвета. Остальные домочадцы как будто сдвинулись от нее на другую сторону, а в самом дальнем уголке, рядом с Сереной, скорчился маленький, свирепо нахмурившийся мальчик.
— Эй, короткозадый! Эй!
Мальчик посмотрел налево и нахмурился еще сильнее. Там стояли двое других заложников, мальчишки-франки, и кричали ему через толпу:
— Давай-давай, проталкивайся вперед! Отсюда ты ничего не увидишь, кроме лодыжек! — И оба высоких, светловолосых мальчика захохотали.
Он уже собрался протолкаться к ним, крепко стиснув зубы, но тут на его плечо легла рука Серены, мягко, но решительно повернув его обратно к разворачивающемуся перед ними представлению.
Полководец Стилихон, мрачный на своем прекрасном белом коне, проезжая мимо них, повернулся и поклонился принцессе Галле, сумев перехватить взгляд жены: они обменялись едва заметными улыбками.
Стилихона отвлек голос Ульдина: тот на рваной, ломаной латыни спросил, кто этот мальчик на ступенях, с перевязанным глазом. Стилихон оглянулся и успел увидеть мальчика до того, как тот скрылся из вида Он повернулся обратно и широко улыбнулся:
— Это Аттила, сын Мундзука, сына…
— Сын моего сына. Я его знаю. — Ульдин тоже широко ухмыльнулся и спросил: — А какие заложники живут взамен у нас?
— Паренек по имени Аэций — того же возраста, что и Аттила, старший сын Гауденция, старшего военачальника кавалерии.
Вождь гуннов искоса бросил на Стилихона взгляд.
— Тот самый Гауденций…?
— Так утверждает молва, — ответил Стилихон. — Но ты и сам знаешь, что такое молва.
Ульдин кивнул.
— А почему у него перевязан глаз? У сына Мундзука?
Стилихон не знал.
— Он постоянно ввязывается в стычки, — пожал он плечами. — Мой маленький волчонок, — тихо добавил он, скорее себе, чем Ульдину. Потом стер любящую улыбку с лица и снова принял вид солдатской суровости, подобающий достоинству полководца на триумфе в Риме.
Где-то среди триумфального шествия ехал и сам император на безукоризненно белой кобыле, украшенной плюмажем: юный Гонорий в пурпурной с золотом тоге. Но его почти никто не заметил. Он не производил впечатления.
Со ступеней Палатинского Холма принцесса Галла внимательно взирала на триумф.

 

После шествия, после бесконечных речей и панегириков, после торжественной службы благодарения Господу в церкви святого Петра, в Колизее состоялись триумфальные игры.

 

Двумя поколениями раньше император Феодосии закрыл все языческие храмы и отменил кровавые жертвоприношения, а христиане всеми силами старались положить конец играм: не столько по причине их жестокости, сколько из-за того, что толпа получала от этих представлений слишком много низменного удовольствия; а еще потому, что в дни игр под арками Колизея собиралось так много размалеванных, нарумяненных шлюх — они выпячивали губы, распутно обнажали груди и бедра, и христианин не знал, куда девать глаза. А уж дамы-христианки…
Всего шесть лет назад, в 404 год от Рождества Господа нашего, некий восточный монах по имени Телемах, со сверкающими фанатизмом глазами, кинулся с лестницы на арену в знак протеста против омерзительного представления. Чернь, верная себе, забила его камнями до смерти, потому что они — простонародье — любили свои спортивные состязания и игры. А позже, с типичным для немытой и неграмотной толпы непостоянством, они выли в скорби и раскаянии о том, что натворили. И юный и впечатлительный император Гонорий тотчас издал декрет, с этого времени и впредь упраздняющий игры.
К несчастью, как и многие другие его декреты, этот был почти полностью проигнорирован. Очень скоро игры вновь пробрались на арену, и страсть толпы к крови и зрелищам возродилась. Так что в этот августовский день, всего четыре года спустя, не кто иной, как сам император Гонорий провозгласил триумфальные игры открытыми.
Некоторых преступников заставили одеться, как крестьян, и заколоть друг друга вилами. Мужчину, который изнасиловал собственную дочь, привязали к столбу и натравили на него каледонских охотничьих псов — они сожрали его гениталии, когда он еще был жив. Толпе это особенно понравилось. Произошла долгая и кровавая схватка между огромным лесным бизоном и испанским медведем. В конце концов бизон был убит, а медведя пришлось утащить с арены волоком и, без сомнения, добить где-нибудь в подвалах. Однако сражений гладиаторов больше не происходило, потому что их запретили навеки, как не подобающие христианской империи. Не убивали больше и слонов, потому что Рим четыре долгих столетия грабил и опустошал Африку, и от тех обширных стад, что бродили когда-то между Ливией и Мавританией, ничего не осталось. Говорили, что в поисках слонов теперь требуется отправляться за многие тысячи миль на юг, за Великую Пустыню, в неизведанное сердце Африки — и все понимали, что это невозможно. И свирепых тигров не осталось в горах Армении, и львов с леопардами в горах Греции, где семь столетий назад, еще мальчишкой, на них охотился Александр Великий. Их тоже переловили, посадили в клетки и морем отправили в Рим на игры — и все они исчезли.
Назад: 2 Глаз императора
Дальше: 4 Цицерон и свобода